Вернуться к Д.Э. Тубельская, В.Л. Тубельская. Сталинский дом

Цветы

Поразительно, как стремительно, всего за несколько лет, цветы и растения вообще заняли огромное место в нашей жизни: десятки журналов по садоводству, киоски на каждом шагу, флористические салоны, выставки. А ведь были времена бесцветочные, на них как раз и пришлось мое детство.

Круглый год москвичи могли купить цветы искусственные — страшные аляповатые создания из ткани или бумаги, вовсе не претендовавшие на сходство с цветами настоящими. Это была фантазия тех, кто их делал: например, ветки ядовито-розовых яблоневых цветов величиной с ромашку. А уж если красные маки, то с тарелку, на конце их стеблей непременно вылезала проволока. Еще продавались пучки пушистого ковыля, крашенные в пронзительно яркие цвета — пурпурный, лиловый, бирюзовый, зеленый.

Цветочных магазинов было мало, наперечет. Славились три — на улице Горького между Елисеевским магазином и Домом актера, там теперь сменяют друг друга бутики. На Петровке возле пассажа — его и вовсе снесли. И еще на Сретенке — он существует и поныне. Срезанных цветов и в помине не было. Из комнатных: аспарагусы обоих видов — свисающий с жирными листками-иголочками и нежнопрозрачный, образующий целую воздушную гору с уступами-террасами. А уж совсем неприхотливую традесканцию с полосатыми бело-зелено-вишневыми листочками часто покупали просто ради земли и горшка. Долго выбирали цинерарии. Их сине-белые, розовые, бордовые цветы без запаха, похожие на ромашки, были собраны в небольшую крону. Зато остро-клопино пахли ворсистые листья, которые быстро поникали на подоконнике, не выдерживая сухости воздуха и жара батарей центрального отопления. Так же недолговечны были и примулы, а уж о цикламенах и говорить нечего. Но их все равно покупали за их несравненную красоту. Стоила вся эта обреченная на скорую гибель флора копейки.

На день рожденья преподносились цветы в корзинах. На фоне ужасающей скудости тогдашнего ассортимента это кажется странным, но заказать корзину сирени не считалось чем-то уж совсем из ряда вон выходящим, безумной роскошью. Эта оранжерейная сирень — целое деревце с голыми безлистными веточками — было уже обречено, отдав всю отпущенную ему жизненную силу мелким, еще не до конца распустившимся белым гроздьям. По обеим сторонам сирени помещались горшки все с теми же аспарагусами.

И если эта зимняя сирень перешла давным-давно в область воспоминаний, то аспарагус из той праздничной корзины жив до сих пор. Ему по меньшей мере лет пятьдесят, и он на много лет пережил того, кто подарил корзину.

В отличие от людей, комнатные растения бессмертны: черенок, отросток — и жизнь кипит снова.

На 8 Марта полагалось дарить мимозу. Ее привозили из Абхазии смуглые закутанные женщины. Они же торговали тугими, скрипящими под пальцами маленькими букетиками подснежников. Цветы были завернуты в несколько слоев листьев, как абхазки в платки: дикие цикламены и какие-то полураспустившиеся белые колокольцы, еще не утратившие зеленоватого утробного оттенка бутонов. Пахли они огурцовой свежестью.

Совсем весной подмосковные деревенские старушки торговали ветреницей. Легчайшие белые с розовым донышком цветы удивительно соответствовали своему названию. Они пахли ветром, весенней горечью талого снега. Во время загородных прогулок ветреница мне никогда не попадалась. Лишь однажды мелькнула в окне поезда широкой белой полосой вдоль березняка. Цветы сливались вместе, но одновременно я различала каждый цветок в отдельности. Порыв ветра пригнул их к земле — и тут повалил снег из черной тучи...

* * *

Настоящие, не мимолетные, встречи с цветами были не в Москве, а в Латвии. В парке Дома творчества писателей. Дом — это такое название, а на самом деле — дома. Несколько национализированных домов, владельцы которых были расстреляны или депортированы в Сибирь, после присоединения Латвии к СССР — кто в июне 1941 года, кто после войны. Участки, на которых стояли дома, были слиты в один — получился огромный парк. Он доходил до дюн, тянулся вдоль моря, а с другой стороны его ограничивала главная улица.

Растения, конечно, можно было бы уничтожить так же, как людей, чтобы ничто не напоминало о прошлой благополучной довоенной жизни, о ныне не существующей стране, которую история обрекла строить социализм в семье братских народов СССР. Но, к счастью, эта идея почему-то не пришла в советские руководящие головы.

Разумеется, без заботливых рук хозяев все равно это великолепие было обречено. С каждым годом парк все больше напоминал сад Спящей Красавицы, густо зарастал дикими растениями, становился непроходимым даже для меня, маленькой и юркой. Из походов в эти дебри я неизменно возвращалась с исцарапанными руками и ногами. По направления к морю парк слегка шел в гору, образуя террасы, к которым вели выложенные камнем дорожки. Над раковиной грота росли розы. То есть когда-то эти цвели были розами, но я их так называла. За ними уже лет восемь никто не ухаживал, не подстригал, не укрывал на зиму. Но они погибли не все. Те, что уцелели, научились жить без людей. Забыв все чудеса селекции, они совершали обратный путь — к шиповнику. Стебли все больше грубели, покрывались острыми частыми шипами. И чем грознее становились шипы, тем больше становились бутоны. Из них вылуплялись растрепанные неуклюжие цветы, белые и темно-красные, раскрытые до самой серединки.

Особенно хорош парк был в мае, когда цвела сирень. Наверное, здесь погибли редкие сорта, целая коллекция, собранная или, может быть, выведенная бывшим владельцем — десятки оттенков, неуловимо переходящий один в другой, От белого — до густо-фиолетового, через розовый, лиловый и пурпурный.

Сирень полагалось срезать вечером, лучше всего после дождя Я не могла дотянуться до тяжелых холодных гроздьев. Срезать ветки была привилегия мамы. Когда она нагибала ветку, потревоженный куст обдавал меня водой, пропитанной ароматом сирени. Капли дождя оставались и на цветах, поставленных в вазу.

Благодаря писателям, обретавшимся теперь в реквизированных виллах, каждая получила свое имя: «Дальний дом», «Белый дом», «Шведский дом», «Охотничий дом», «Дом у фонтана», «Детский» и «Столовая». Эта «Столовая» якобы принадлежала в свое время Зигфриду Мейеровицу, министру иностранных делах в одном из правительств довоенной Латвии.

Думаю, больше всех занимался своим садом хозяин «Дальнего дома».

Каждый раз я обходила всех своих диковинных знакомцев — раскидистое дерево с золотыми кружками на листьях, от него — к дереву с листьями вишневыми, а уж потом к кустам с листьями бело-полосатыми.

У веранды «Дальнего дома» росли таинственные растения, которые мне нигде и никогда больше не попадались — длинные не ветвящиеся стебли с большими терпко пахнущими ворсистыми листьями, похожими на кленовые. На верхушке стебля несколько крупных темно-розовых цветов из пяти лепестков и мохнатые бутоны. А как называются лианы, обвивавшие каменную стенку террасы — их ароматные цветы напоминали во много раз увеличенный цветок жимолости — я узнала совсем недавно, встретив их во Франции. Что-то капризно изысканное в стиле ар-нуво: не то каприфоль, не то лакфиоль. Вела к «Дальнему дому» жасминовая аллея, и почти достигали его крыши высокие вечнозеленые душистые туи. Стоило потереть веточку между пальцами, и терпкий южный запах долго оставался на руке. Там, где когда-то, вероятно, была клумба, выглядывали из поглотившей их травы розовые и оранжевые цветы, словно сделанные из воска, сидевшие прямо на стволах низких кустиков.

Парк изобиловал и дикими растениями. Под вековой липой, в тени, как им и полагается, росли ландыши. Я терпеливо дожидалась, когда на стебельке распустится первый нижний цветок. Только тогда они стояли в воде долго, постепенно раскрывая зеленые шарики-бутоны.

Ближе к морю, у молодых сосенок ростом с меня, в мае цвела сон-трава — опушенные серебристом ворсом колокольчики на толстых мохнатых стеблях. Тычинки у них были такие длинные, что свисали из-под лиловых лепестков. Когда колокольчики отцветали, на их месте образовывался пышный плюмаж из легчайших нитей, как страусиное боа. Плюмаж держался крепко, не то что семена одуванчиков, разлетающиеся при малейшем дуновении ветра. Позже, уже в июле, под сосенками появлялись красивые растения: высокий стебель, узкие листочки, мелкие цветы, расположенные скипетром, темно-вишневого цвета. Пахли они ванилью. Оказывается, это были дюнные орхидеи, занесенные в теперь в Красную книгу.

Когда в тенистых местах парка зацветали голубые колокольчики, пора было отправляться по грибы. У меня были свои секретные грибные места, где росли маслята. Особенно мною ценились самые маленькие — с желтой блестящей клейкой шкуркой, на которую налипали травинки. На крепких ножках выступали капельки белого сока — как будто маслята потели. Ароматом они могли поспорить с цветами.

В конце августа — но не всякий год — парк одаривал опятами. Их собирать было неинтересно — пропадал всякий охотничий азарт. С одного ствола можно было набрать целую корзинку. Да и сходство с поганками всегда настораживало: шершавые на ощупь чешуйчатые серые шляпки, тонкие ножки.

А разноцветные сыроежки — зеленоватые, розовые, красные, серые — водились в парке все лето. Я их не собирала: очень уж они были обыкновенные.

* * *

Однажды я гуляла с бабушкой в сосновом лесу, и мы вышли на неизвестную нам грунтовую дорогу. Очень многие географические открытия совершались совершенно случайно. Незамедлительно по этой таинственной дороге проехал грузовик, от его пыльного шлейфа отделилась соринка и попала мне в глаз. И как бабушка кончиком носового платка ни пыталась ее удалить, ничего не получалось.

Я не плакала, но слезы катились вовсю.

И тут произошло чудо — шедшие навстречу две девочки, недосягаемо взрослые по моим понятиям, лет этак двенадцати, остановились и протянули мне по букетику, верно, чтобы утешить.

Розовые плотные шапочки цветочков с вырезными гофрированными лепестками медово пахли, а шершавые короткие стебельки как будто присыпаны мукой. Нежданно-негаданно получив такое сокровище, я растерянно смотрела сквозь слезы на моих благодетельниц, которые тем временем объясняли бабушке по-латышски, что они набрали эти цветы на лугу у реки. Я специально не ищу сейчас их правильное название в ботаническом определителе. К очарованию этого цветка правильное научное название ничего не добавит. Как называется дар добрых девочек-фей, я не знаю. Для себя я их тогда окрестила «медуницей».

Очевидно, соринка вышла сама собой вместе со слезами. Ибо я немедля устремилась туда, куда показали девочки. Так я стала обладательницей еще одного цветочного пространства — луга.

Он простирался широкой полосой вдоль Лиелупе (это та самая река Аа, которой открывается словарь Брокгауза и Ефрона). Прославилась Лиелупе тем, что в ней утонул русский критик Писарев, не признававший Пушкина. Интересно, по какой надобности его сюда занесло?

Луг был влажен и тучен. Должно быть, раньше там паслись коровы (до того, как их отобрали как частную собственность у хуторян), и для стока воды во время паводка прорыли канавы. Но теперь за канавами никто не следил, не чистил, и они превратились в заповедник болотных растений и лягушек. В начале мая канавы становились ярко-желтыми — цвела калужница. Если ее сравнить с образчиками человеческой породы, то она более всего напоминала жизнерадостного коренастого толстячка-крепыша, пышущего здоровьем. Все у калужницы было толстое: и стебли, напитанные талой водой, и блестящие кожистые темно-зеленые листья, и мясистые цветы. Когда черная торфяная почва достаточно прогревалась, наступала пора незабудок, тоже больших любительниц воды. Пресловутой, воспетой столькими поэтами голубизной могли похвастаться лишь их густые заросли, а отдельное растеньице было совсем невзрачным — несколько мелких цветочков, к тому же розоватых, когда они только раскрылись.

Всякий раз придя на луг, я интересовалась, как поживают головастики, обитавшие в канаве. Сперва они были лишь черной точкой в икринках, плававших студенистыми островками, Потом хвостатыми юркими существами с жабрами и узким рыбьим ротиком. Это рыбье обличье исчезало постепенно и незаметно для человеческих глаз, неспособных уловить, как распускается цветок или движется солнце. К цветению незабудок у головастиков отрастали задние лапки.

Подчиняясь неумолимому ритму, луг менял цвет. Розовый от «медуницы», белый от ромашек, желто-лиловый к концу августа — времени, отведенному природой на пижму и кудлатенькие цветы из породы васильков.

Но были растения, так сказать, штучные, редкие, не вносившие свою лепту в цвет луга. Какая-то тайна окутывала их, угадывалась колдовская сила. Может быть, они помогали отыскивать клады? Или одного прикосновения фиолетового соцветия, похожего на во много раз уменьшенный гиацинт, было достаточно, чтобы в ночь полнолуния на перекрестке дорог превратить дурнушку в красавицу? Называлось это растение ятрышник, и уж одного его родства с орхидеями оказывалось довольно для его особого очарования.

Недаром зацветал ятрышник как раз на Лиго, к Иванову дню, к летнему солнцестоянию, самой короткой магической ночи года. Собственно Лиго и есть праздник растений. Ночью с 23 на 24 июня полагалось надевать венки из полевых цветов, а те, кто носил имя Ян, имели право на особое отличие — венок из дубовых листьев.

Накануне этого праздника продавали для детей на рынке искусно склеенные из бумаги и картона затейливые шляпы. Все это шуршащее великолепие, подвешенное на веревочках, кружил ветер, словно для того, чтобы можно было получше рассмотреть со всех сторон. Глаза разбегались... Хотелось и островерхий в звездах колпак звездочета, и индейский убор из перьев, и капор с лентами.

Разумеется, праздновать Лиго было запрещено. Но все равно в эту ночь полыхали смолистые бочонки на высоких шестах, а парни, вооружившись пучками аира, хлестали им девушек по ногам, заставляя прыгать через костер.

Но даже если бы я не знала о существовании такого обычая, моя привязанность к аиру была бы ничуть не меньше. Он тоже рос на лугу, на берегу реки. Его твердые узкие листья пахли нежно-пряно, если чуть-чуть потереть. Но особенно душистым было толстое корневище, от которого отходили длинные белые корни. Бабушка научила меня делать из аира кукол. Из корневища получалось туловище, длинные белые корни я заплетала в косичку, лицо вырисовывалось само собой из впадинок и неровностей — с такой же приблизительностью, как рельеф лунного диска складывается в человеческую физиономию. Затем — юбочка из большого листа. Что-то в этой фигурке было древнее, отзвук забытых примитивных верований. Не делала ли я, сама того не подозревая, какую-нибудь Великую Мать?

Аирные куклы быстро вяли, их тельца становились дряблыми, но долго еще продолжали источать пряный аромат.

Кто знает, а что если в такие куклы играли дети неандертальцев?

Как теперь доказано учеными, неандертальцы сгинули, исчезли под натиском уже вполне ставших хомо сапиенс пришельцев-кроманьонцев. Тупиковая ветвь развития (какой великолепный ботанический термин!) на ветвистом, а не на аккуратно идеологически подстриженном прямолинейном древе развития человека, подаренным Дарвиным Энгельсу.

Более того, как утверждает современная наука, неандертальцы настолько генетически отличались от кроманьонцев, что ни о какой метизации не могло быть и речи. Попробуйте скрестить лошадь со свиньей.

И все же, все же... Почему нет-нет да и мелькнет в толпе неандертальская морда-лицо, такое знакомое благодаря методу реставрации облика по черепу, открытому великим антропологом Михаилом Герасимовым, — низкий, убегающий назад лоб, нависшие надбровные дуги, почти полное отсутствие подбородка, голова почти без шеи, вросшая в туловище. Попрет вперед, оттолкнет, взглянет злобно.

Так что наука наукой, а я думаю, что не все неандертальцы вымерли. Не так уж много было кроманьонцев, чтобы забраться во все леса и топи, особенно в наших широтах. И неизвестно еще не отыграются ли неандертальцы, и тупиковой ветвью развития окажутся потомки кроманьонцев.

* * *

Среди луговых растений выделялись гиганты — выше человеческого роста, с полыми розоватыми в темную крапинку стеблями, толщиной с мою руку, с огромными листьями-веерами. Из этих листьев получались прекрасные шляпы от солнца с остро-горьковатым запахом. Название казалось странным, совершено неподходящим — борщевик. Почему? На борщ он годился разве что сказочным великанам, тем более что слыл ядовитым. Но само понятие густого сытного супа очень шло к его мощи, а суффикс «ик» пристраивал целую шеренгу слов, обозначавших крепкое и крупное: мужик, дождевик, боровик. Росли борщевики на лугу, как баобабы на просторах саванны. Видно их было издалека.

Бабушка умела делать из стеблей борщевика дудки, но выдувать борщевиковые песенки я так и не научилась — не было слуха.

Бабушка пыталась, скорее всего неосознанно, передать мне в наследство свое детство маленькой хуторской девочки из бедной семьи арендатора, единственно ценное, что у нее было.

* * *

Берег реки плавно изгибался, образуя подкову.

Какой бы сильный шторм ни бушевал на море, холодный северный ветер сюда добраться не мог. Со стороны луга покой воды сторожил тростник. Ветер запутывался в высоких голенастых стеблях, и единственное, что ему удавалось, — ерошить пышные коричневые султаны. К реке сквозь тростниковые дебри вела узкая пружинистая тропинка, которую не так-то легко было найти. Как только она доставляла меня к берегу, тростник смыкался за моей спиной, чтобы никто больше не мог добраться до этого уединенного места.

Здесь было тепло, даже парко. Потревоженные моим вторжением, вспархивали с нагретой маслянистой земли голубые мотыльки. Они образовывали в воздухе затейливую фигуру синхронного пилотажа — клубящуюся синусоиду — и исчезали. Чтобы успокоить встревоженных обитателей «подковы», требовалось долго сидеть тихо-тихо, не шевелясь. Наконец — истинный знак доверия — на нежнейшую гроздь белых цветов, вознесенную стеблем высоко над водой, опускалась, мерцая крыльями, темно-синяя стрекоза. И вот уже по неподвижной, туго натянутой без единой морщинки воде скользят водомерки, жучки-паучки — крошечные создания неизмеримо более древние, чем Христос. Нет, не он первый хаживал по воде, не он.

На освещенное до дна мелководье выпархивает косяк мальков-плотвичек. Серебряный высверк — все рыбки одновременно поворачиваются боком к солнцу. Они такие же непревзойденные мастера синхронного плаванья, как мотыльки — синхронного пилотажа. Миг — и их стремительная стайка уносится в черную глубину, под толстые кожистые листья кувшинок.

Водяные лилии были главным соблазном реки. Из-за них я преодолевало расстояние от дачи до луга, немалое и для взрослого человека, стараясь бодро шагать через силу. Заметь бабушка мою усталость — не дай бог усесться на пенек, сделать привал, — пришлось бы повернуть домой с полдороги.

Дело в том, что я надеялась на чудо — вдруг мне достанется хоть один цветок. Может же там, в глубине, оторваться стебель, и река выплеснет лилию на берег, как выплескивала все, что ей было больше не нужно: пустые ракушки-перловицы, тину, мертвых жуков-плавунцов. Я бы просто подержала цветок в руках, зная, что он теперь мой, а потом бы выпустила, как рыбу, обратно в воду.

Печальный опыт у меня уже был. Кто-то из знакомых катался на лодке и принес маме в подарок охапку водяных лилий. Он тащил их, зажав в кулак у самых головок, а длинные бескостные стебли волочились по земле. Никакая ваза не подходила — цветы могли только плавать, но, пущенные в таз, очень быстро погибали. Стебли становились склизкими и вонючими, а лепестки чернели.

Желтые кувшинки не привлекали меня совершенно, хотя очень хорошо пахли: в них не было ничего сказочного, а уж в сказках я разбиралась. Я знала точно — прекрасных королевен злые волшебницы превращают только в белые лилии. Кроме того, я прочла старинную книжку с ятями под названием «Вампиры». Там было все, чтобы поразить воображение. Лесное озеро, пользующееся дурной славой, несчастный герой, который срывает белую лилию — в книге она называлась «ненюфар» — и ставит ее в бокал у изголовья кровати. Дневник, обнаруженный после его смерти, где описывается любовь к прекрасной незнакомке, он с ней встречается туманными ночами на берегу озера. И, разумеется, рационалист доктор, который констатирует смерть от полного истощения. Ну, а что касается маленькой ранки с белыми, словно обсососанными, краями на шее героя, то объяснение самое прозаическое — должно быть, поранился о колючую ветку на охоте.

По-моему, прекрасное предостережение тем, кто рвет водяные лилии. Кстати, а не утонул ли в старинной реке Аа критик Писарев, не признававший Пушкина, потому что поплыл за ненюфарами.

А я, когда приезжаю летом, сразу проверяю, как рачительный хозяин, все ли в порядке во владениях моего детства. И каждый раз боюсь — вдруг лилий больше нет, и с облегчением вздыхаю — чуть колышутся у моста целые поляны кожистых блестящих листьев, а между ними белеют эти колдовские цветы.

Ну, а раз цветут еще лилии, значит, вода — чистая. Значит, не погибла еще Аа, теперешняя Лиелупе, в переводе с латышского — Большая река.

* * *

Леса вплотную подступали к Москве. Хочется сказать «девственные», но это клише относится к непроходимым джунглям, в которых умирающие от малярии отважные путешественники-натуралисты из последних сил пробивают себе дорогу мачете. Подмосковные леса были проходимы — их пересекали тропинки — и, однако, тоже девственны: еще не застроенные дачами, не заплеванные, не загаженные, без помоек на каждом шагу. Окрестности Москвы были настолько нетронуты, что в Петрове-Дальнем, например, встречались лоси. Они даже довольно близко подпускали к себе, и только если переступить невидимую лосиную границу, степенно удалялись. Не неслись, не спасались от гибели (где человек, там смерть), а вышагивали на длинных голенастых ногах. И еще несколько минут тянулся за ними звуковой след: шуршанье, похрустывание веток.

В буром еще весеннем лесу возникало чудо — цвело волчье лыко. Как и всякое чудо, оно встречалось редко. Набрести на волчье лыко — редкое везение. Я находила его по запаху, как собака. Аромат вел, направлял меня, не давал сбиться в сторону, пройти мимо по шуршащим прошлогодним листьям. Стоп — вот он, кустик, ростом с меня. Розово-сиреневые цветочки с твердыми лепестками растут прямо из коры, из голой еще безлистной ветки.

Один раз в детской жадности я попыталась завладеть волчьим лыком, но у меня ничего не вышло. Ветка сломалась, обнажив зеленоватое нежное нутро, но кора-лыко не поддавалась. Она ободралась уже до самых цветов, не отдавая ветку. Так и остался в том далеком лесу сломанный мною куст, уничтоженная красота. Торчит острым переломанным локтем ветка со свисающими лохмотьями коры.

Какая-то тайна, подобно ятрышнику, окружала волчье лыко, лесную сирень. Возникнув на несколько дней в апреле, это растение потом исчезало, становилось невидимым. Когда распускались листья, волчье лыко сливалось с мелколесьем. Не разберешь, кто есть кто — мало ли под деревьями кустов.

Существовали особые весенние приметы — увидев первую бабочку, полагалось загадать желание. Еще не совсем проснувшаяся после долгой зимы крапивница порхала неуверенно, бочком, и спешила сесть погреться на пенек, распластав крылья. С появлением бабочек зацветал орешник. Его короткие плотные сережки удлинялись, распахивались коричневые чешуйки, и оттуда выглядывали крупинки тычинок. Знобкий весенний ветерок раскачивал ветки, вытряхивал пыльцу, окутывал кусты легчайшим желтым туманом. Сережек было много, а крошечных ореховых цветочков — вишневых, с паутинно-тонкими лепестками — мало. Сколько веток обшаришь, прежде чем найдешь.

Слова «экология» не существовало, но срывать ветки с этими цветочками мне строжайше запрещалось. Табу распространялось также на цветы яблони — только нюхать. Оставить в покое лиственницу, как ни чешутся руки завладеть красными шишечками. Теперь я понимаю, почему до сих пор помню детскую книжку об алтайской девочке Чечек: ей было поручено к первомайскому пионерскому сбору украсить класс ароматными ветками цветущей лиственницы. Я ей завидовала — она ломала, ломала, и никто не запрещал.

Остальные растения рвать не возбранялось — очевидно, никому и в голову тогда не приходило, что наступят времена, когда многие их них попадут в Красную книгу. Я же никогда не гуляла просто так, а вечно что-нибудь искала — цветы, ягоды, грибы. Мною владела страсть собирателя, и, как истинный коллекционер, я постепенно становилась знатоком. Названия запоминались легко. Особенно нравилось, что у каждого растения — два имени: русское и латинское. Латинские звучали величественно и очень подходили деревьям: береза — Бетуля альба, дуб — Кверкус. Даже самые маленькие и обыкновенные подданные богини Флоры носили совершенно несоразмерные их стати триумфально-торжественные названия. Подорожник — Плантаго майор, одуванчик — Леонтодон тараксакум, а морковь — и вовсе мужчина: Даукус карота. Но это обстоятельство у меня как раз недоумения не вызывало — кто такой Даукус Карота я знала еще раньше, чем постигла всякие ботанические премудрости. Это был зловредный гном, выдававший себя за короля овощей, чтобы добиться руки фрейлейн Анхен. Она очень любила свой огород и вот однажды выдернула совершенно необыкновенную морковь, проросшую сквозь драгоценное кольцо. Анхен, естественно, снимает его с морковки и надевает на палец...

Все эти замечательные события происходили в сказки Э.Т.А. Гофмана «Королевская невеста». Книжечка эта мне очень нравилась — маленькая, такие называются «in carto», ярко-оранжевая, как морковь, а на обложке, я полагала, — сам Гофман. Портрет как будто нарисован карандашом. Брови изумленно подняты, волосы дыбом, каждый отдельно. Синяя шляпа парит над головой. Еще бы ему не испугаться — такую страшную сказку сочинил (ACADEMIA, Москва-Ленинград, 1937).

Мои ботанические познания и чтение тесно переплетались — во многих сказках речь идет о растениях. Лучше персонажей и не придумаешь: существа они таинственные. Хотя бы потому, что, в сущности, не нуждаются в имени. Их нельзя позвать, как собаку или кошку, окликнуть, как человека. Удел растений — молчание. Но людей эта немота отчего-то издавна мучила — иначе не было бы сочинено столько сказок о говорящих растениях.

Разговаривают они только с сирыми и обиженными, наделенными доброй душой — всякими падчерицами, выгнанными из дворца королевнами-Корделиями, меньшими братьями, обреченными скитаться по белу свету. Только таких опекают. Злых — никогда.

Ведьмы и волшебники тоже превращают свои жертвы не во что попало — не в грабли или в шляпу, чаще всего — в цветы и деревья. Расколдовать тоже помогают растения — стоит дотронуться волшебным цветком до лягушки или чудища, и чары исчезают. Впрочем, я вовсе не собираюсь писать научный трактат «К вопросу о роли растений в фольклоре», так просто, наблюдения читателя.