Вернуться к П.В. Палиевский. Шолохов и Булгаков

Шолохов и Фолкнер

Перед нами одна из самых интересных и неожиданных проблем литературы XX века: Шолохов и Фолкнер, Фолкнер и Шолохов. Действительно, разные художники, и жили на разных полушариях, и принадлежали разным общественным системам. Но оба погрузились в жизнь своего народа так глубоко, что стали как бы сходиться в центре Земли — вот что поразило наблюдателей, впервые решившихся посмотреть на них вместе, и что, конечно, имело не только литературное значение.

Поражало то, что сходство это рождалось независимо. Фолкнер и Шолохов ничего не знали друг о друге. Больше того, мы вправе предполагать, из того, что нам о них известно, что если бы кто-нибудь и сказал им о каком-то подобии, это бы вряд ли их заинтересовало, потому что они были слишком заняты своим делом, считая его жизненно важным для близких им людей. Независимо — значит ненамеренно, объективно. Словно бы мировая литература вдруг повела — вопреки разным направлениям — свои главные величины навстречу друг другу, подсказывая нам новые возможности, вынуждая нечто фундаментальное увидеть и понять.

Так нельзя было не заметить, что оба писателя почти в одно и тоже время, то есть более тридцати лет назад, одинаково высказались по ключевой проблеме современности, о которой мало кто верил тогда, что она является проблемой: о самом существовании человека. Фолкнер в своей Нобелевской речи и Шолохов в знаменитой «Судьбе человека», ничуть не уменьшая опасности, заявили: «человек не только выстоит, он восторжествует», «человек несгибаемой воли выдюжит, и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути». Ни в одном случае мысль эта не была брошенной фразой, но отражала опыт народа, обдуманный и по-своему обоснованный каждым художником. Мы не можем сомневаться в том, насколько важны нам эти обоснования сегодня.

Оба писателя первыми в XX веке доказали, что идея родины не разъединяет, а объединяет человечество. Нам известно, какие завалы и обманы им нужно было на этом пути одолеть. Но как Шолохов в тихом Доне обнаружил течение мировой жизни, так и Фолкнер в своей «крошечной почтовой марке родной земли» нашел универсальный смысл и, как он выразился, «краеугольный камень вселенной»1, — убедительный и понятный для других народов земли. И этих провидцев еще пытались называть «областническими писателями», как будто человечество может существовать абстрактно, а не для каждого, кто его составляет. Нет уж, если для всех, то, значит, и для всякого клочка родной дорогой земли, — которая становится тогда и предметом общих забот. Не перекладывая этих забот ни на чьи плечи, Шолохов и Фолкнер занялись общим среди самого что ни на есть «своего» и неожиданно пробили дорогу навстречу друг другу. У нас есть все основания за ними последовать.

Оба писателя прочно держались за идеалы, которые высказались в истории их народов. Они были убеждены, что при достаточно критическом отношении, постоянной расчистке и борьбе за подлинные ценности эти идеалы раскроют свой общечеловеческий смысл и выведут человечество к общему пути. А в критике того, что мешало этому движению, они были неколебимы. Особо это хотелось бы сказать сейчас о Шолохове, так как нашлись люди, пользующиеся сравнительно малым интересом к литературе на Западе, которые стали рисовать его там в виде толкователя официальных программ. Им и не снилась та сила критики, которую вложил в свои образы Шолохов и которая остается и сейчас намного глубже любых ожесточенных односторонних нападок. Но Шолохов умел сказать другое. Он поставил свою критику в перспективу той исторической дороги, которой пошел его народ. И его образы стали носителем правды, «под крылом которой, — как выразился его герой, Григорий Мелехов, — мог бы посогреться всякий».

Что еще объединяет этих писателей, это стойкий демократизм. О Шолохове здесь не требуется разъяснений, так как его способность видеть мир глазами народных характеров и раскрывать эти характеры на толстовской духовной глубине — известна. Но оговорить это о Фолкнере, видимо, нужно — потому что об этом продолжается спор. Показательно, как сказал один профессор, когда мне случилось заметить, что Фолкнер выражал интересы и моральные ценности рядового американца: «Фолкнер, этот сложнейший стилист XX века, говорил от имени человека с улицы... — да вы смеетесь». Вопросы, наверное, остаются. Но мне и сейчас кажется, что Фолкнер говорил от имени таких людей, как чета Армстидов. Лина Гроув, Рэтлиф, Дилси, Лукас Бичем, и других подобных. Что касается сложности, то разве он ее хотел? Разве не старался всю жизнь преодолеть ее, победить — ради той же цельности духа? И ему, безусловно, удавалось это среди его лучших хорошо известных страниц.

Демократизм был очевиден и в образе жизни Шолохова и Фолкнера. Замечательно, что внезапно свалившиеся деньги ничуть не изменили их житейских привычек. Ни тот ни другой не стали коллекционерами дорогого фарфора, африканских масок или уникальных картин, не приобретали яхт со звучными именами и не переселялись на виллу в Швейцарские Альпы. Они остались жить среди тех, кто был их друзьями; а ружье, удочки, трубка, лошадь и собака были единственной собственностью, которая была им нужна. Эта устойчивость привязанностей, конечно, светилась в каждой строчке их книг.

Поистине во многом, не зная того, сходились эти люди, предлагая нам теперь материал для размышлений. В составе образов, в резких переходах от юмора к трагедии, в склонности к неукротимым характерам, в отношении к новейшей литературе — мы обнаруживаем эти сближения все чаще. Они и до мелочей иногда совпадают, потому что близки в главном. Помню, например, как удивило меня, когда я натолкнулся, перечитывая «Тихий Дон», на слова «запах вербены». Это в том месте третьей части, где Листницкий впервые встречается с Ольгой, женой Горчакова: «...протирал пенсне, вдыхая заклубившийся вокруг него запах вербены, и улыбался». И еще, на следующей странице: «шагая, ...вдыхал запах вербены». Остановился я, естественно, потому, что так называется один из самых характерных для Фолкнера рассказов: «Запах вербены». Должен сознаться, что я потянулся тогда к справочнику, так как в цивилизованном своем невежестве смутно представлял, что скрывается за этим словом, воображая нечто вроде флоксов, и, конечно, запаха не помнил. Шолохов и Фолкнер в таких делах в справочниках не нуждались. Все живое — что бегало, росло, плавало вокруг них — было им известно не по названиям, а родственно. Еще один урок для нас и наших детей.

Вообще соответствия у Шолохова южной литературе США просто непредсказуемы. Не помню сейчас, на какой странице «Тихого Дона» между прочим стоит: «Ветер затерял следы ушедших...» Это не только заглавие, но и поэтически лучший перевод строчки Эрнста Доусона, откуда взято заглавие романа Маргарет Митчелл «Унесенные ветром», — чего Шолохов, безусловно, не знал и в виду не имел.

Так что же — попробуем оценить эти совпадения, вникнуть в их смысл. Они настойчиво напоминают нам, что за ними есть нечто большее, чем они сами. Когда в 60-е годы мы впервые обратили на них внимание, и советские, и американские критики, это вселяло надежду и помогало налаживанию контактов, мостов. Теперь у нас есть немало настоящих специалистов и — по меньшей мере, в Советском Союзе — целая армия читателей, хорошо знающих Шолохова и Фолкнера, переживающих из мысль. Настала, видимо, пора увидеть проблему с обеих сторон и вместе. Мы отдаем себе отчет, что трудностей на этом пути пока что больше, чем решений; не обольщаемся относительно преодоления различий. Но если бы мы смогли продвинуться в направлении, которое открыли нам наши классики, это, наверное, внесло бы свой вклад в сближение наших народов, и, может быть, кто знает, хотя бы в малое прояснение мировых дел2.

1987

Примечания

Доклад, прочитанный на советско-американском симпозиуме «Михаил Шолохов и Уильям Фолкнер» в сентябре 1986 г. в Ростове-на-Дону.

1. William Faulkner. Three Decades of Criticism, Michigan State University Press, 1960, p. 82.

2. Сегодняшний читатель может принять эти слова за наивность, недальновидность или что-нибудь похуже, но будет прав лишь отчасти. Институт мировой литературы сознательно шел с конца 70-х годов на сближение с Южной культурой США. Было очевидно, что, помимо элитарной, то есть условной, существующей ради принадлежности к ней, и — массовой, наркотической, от которой не знает как избавиться мир, — в Америке есть, конечно, и настоящая, органическая, небезразличная для нас культура, и она сосредоточена на Юге. Свой бастион, который странным образом не удалось подавить, и люди иного склада. С ними наладилось общение, издавались совместные книги, был продвинут в русский язык Фолкнер, переведена, вопреки мощному давлению, Маргарет Митчелл и т. д. Но выводы делал, конечно, не только читатель. После нескольких успешных начинаний деньги на проект были с американской стороны отключены, и чиновница IREX (организация, ответственная за обмен) открыто говорила нам, что это выше ее воли. Осторожно, но четко обозначились подобные же признаки у нас; и когда в результате того же симпозиума «Шолохов и Фолкнер» было подписано соглашение о породнении Оксфорда (Миссисипи), родного гнезда Фолкнера, с Вёшенской, пришли официальные бумаги от администрации южан, ССОД (Союз Советских Обществ Дружбы), обычно радушный на такие дела, вдруг замолк. Ссылались на Старую Площадь, высшую в те времена инстанцию, те — на Ростовский Обком, от которого нужно, мол, лишь подтверждение. И на третий звонок туда заведующая ростовским Агитпроп'ом, до того очень любезная и предупредительная, сказала: «Вам что, это очень нужно?»... Из Института — просто вследствие его профессиональной ориентации — было слишком заметно, что во властных верхах обеих стран шло свое «породнение». Но, не вдаваясь в политику, которая сама могла бы оглядываться на культуру, не наоборот, нужно сказать, что задачи понимания и соотнесения ценностей остаются при любых переменах исходными. — Примеч. 1993 г.