Вернуться к В.Н. Есенков. Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

Глава шестнадцатая. Ожесточение

Как бы там ни было, он вновь на Андреевском спуске, на парадном подъезде белеет та же табличка о приеме венерических больных от четырех до шести, и все та же зеленая лампа горит в его кабинете, когда он не спит по ночам.

Осень стоит на дворе. Однако не дождь уже, не слякоть, не грязь только покрывают разворошенные улицы города Киева. Валятся словно какие-то зловонные комья и душат решительно все, что есть человек. В городе Киеве утверждается генерал Драгомиров. Конный корпус Мамонтова проходит по красным тылам, сметая все на пути, награждая сифилисом деревни целой округи. Добровольческая армия под началом генерала Мая-Маевского стремительно наступает на Курск, Орел, Тулу с тем, чтобы с ходу ворваться в Москву и навсегда покончить с большевиками, разумеется, перевешав их на фонарных столбах. В бывшей думе, на месте ревкома, размещается деникинский штаб. На известном особнячке таинственная надпись «ЧК» сменяется строгой надписью «контрразведка». Эта контрразведка работает как мощный насос, втягивая в себя всех, кто служил при большевиках, и в особенности беспощадна она к офицерам, побывавшим в красных частях, и арестованных возят в тех же автомобилях, в которых арестованных возила чека. Реквизиции окончательно превращаются в грабежи. Погромы следуют один за другим, и ночами стоном стонут, криком кричат, грохочут тазами и сковородками еврейские улицы, точно стоном, криком, тазами и сковородками еще можно кого-то спасти. Уже вешают прямо на улицах. Между тем на верхушке думского здания вновь водружают архистратига Михаила, этот вечный символ города Киева.

«Киевлянин» выходит с крупным заголовком: «Спасители родины, спасите русскую интеллигенцию!» Едва ли такое обращение уместно во всех отношениях, однако «спасители родины», сознавая прекрасно, чем основательней всего подрывается всякая власть, с удивительной быстротой откликаются на него, дипломированных специалистов всех отраслей объявляют мобилизованными, одевают в шинели, вооружают винтовками, даже оркестр, и в спешном порядке отправляют на юг.

Какие ужасы на этот раз выпадают на долю доктора Михаила Булгакова? Что ужасы выпадают, никакого сомнения нет, поскольку на сей раз происходит не оккупация, а скорее сошествие в ад. Во всяком случае, в «Красной короне» вот что стоит:

«Я знаю много случаев, когда люди оставались живы только благодаря тому, что у них нашли в кармане бумажку с круглой печатью. Правда, того рабочего в Бердянске, со щекой, вымазанной сажей, повесили на фонаре именно после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью... Она его загнала на фонарь... Я ушел, чтоб не видеть, как человека вешают, но страх ушел вместе со мной в трясущихся ногах. Тогда я, конечно, не мог ничего поделать, но теперь я смело бы сказал: «Господин генерал, вы — зверь! Не смейте вешать людей!» Уже по этому вы можете видеть, что я не труслив, о печати заговорил не из страха перед смертью. О нет, я ее не боюсь...»

Рыцарь, рыцарь, не боящийся смерти! За какие грехи выпадает на долю твою столько страданий тягчайших? За какие грехи уже на всю жизнь не останется спокойна твоя благородная, твоя возвышенная душа, смущаемая воспоминаньем о том, что в одном случае ты не выхватил нагретый браунинг из кармана штанов, а в другой не плюнул в противное лицо генерала: «Господин генерал, вы — зверь! Не смейте вешать людей!»? За какие грехи годы и годы обречен ты обвинять себя в трусости, зная, что никакой ты не трус? Для чего переживать тебе то, что однажды пережил, по другому поводу, римский прокуратор Понтий Пилат?

Эх! Эх!

Наконец еще одна мобилизация настигает его. Выдают ему френч и шинель и приказывают без промедления отправляться в госпиталь, раскинутый в Грозном, черт знает где. Он успевает прибежать на Андреевский спуск и проститься с родными. Тася при этом прощании совершенно изумляет его. Видите ли, только что открывается новое фешенебельное кафе, так ей ужасно хочется в этом кафе побывать, и она обращается к немногим уцелевшим друзьям с трогательной жалобой, чтобы нынче же ее сводили туда, если Миша не может, так что один из них наконец говорит:

— Ну и легкомысленная женщина! Муж уезжает на фронт, а у нее только кафе на уме!

Она же спрашивает, распахнувши изумленно глаза:

— Разве там фронт?

Ему выдают бумажку с круглой печатью. С этой бумажкой он благополучно садится в вагон и тащится неизвестно куда, решительно потерявши уверенность в том, что прибудет на место и что вообще из этого месива выйдет живым.

Прежняя, революционная езда была, в сущности, довольно приятной прогулкой, исключая, разумеется, слишком частые непредвиденные остановки в пути. К остановкам в пути прибавляется грабеж со стороны множества банд всех цветов и оттенков, начиная с пользующегося противоречивой, но одинаково зловещей популярностью батьки Махно. Прибавляется и обширная беспокойная деятельность деникинской контрразведки.

Дело в том, что поезд следует по развороченным тылам деникинской армии, которую красные бьют на орловском, курском и воронежском направлениях в упорных, тяжелых, кровопролитных боях. Ожесточение с обеих сторон достигает, кажется, последнего градуса. И красные, и белые несут потери громадные, причем Добровольческая армия, цвет русского офицерства, цвет белого движения юга России, теряет половину состава и в конце концов сводится в Добровольческий корпус, всего в пять тысяч штыков. Насильно мобилизованное крестьянство дезертирует пачками. Все, что есть разумного и порядочного в среде офицерства, колеблется. Бандиты пользуются сумятицей и вытряхивают из вагонов всевозможное барахло, которое тащат с собой толпы беженцев, устремившиеся на юг, к «Роману Хлудову под крыло», как он напишет впоследствии. Контрразведка вылавливает дезертиров и подозрительных, то есть тех, у кого не оказывается спасительной бумажки с круглой печатью. Характерно, что те и другие на месте убивают евреев или вышвыривают на ходу под откос.

Зрелище, таким образом, превышает все пределы того, что способен выдержать даже привыкший к зрелищам русский интеллигент. В этом месиве интеллигентному человеку находиться нельзя. Это одинаково хорошо понимают и большевики, и деникинцы, и в обоих крест-накрест враждующих станах одинаково нет более презренного, более бранного, произносимого непременно с брезгливой гримасой, чем это почтенное слово «интеллигент».

Наконец понимает и он, что тут не место ему, и его пребывание во френче, с погонами на плечах превращается в муку. Он больше не может в этом безумном состоянии находиться, как не может и по своей воле оставить его. И он движется все дальше и дальше на юг с какой-то мрачной покорностью року. Да не он уж один. На каждом шагу ему попадаются беспокойные лица, на которых светятся странным светом глаза, так что сменяются в этих глазах беспрестанно надежда и страх.

В Ростове подтверждается назначение в Грозный, вокруг которого беспрерывно происходят кровопролитные стычки с немирными горцами. Его настроение окончательно портится. Тут на его скорбном пути попадается биллиардная. Он бросается в нее, точно в омут, и проигрывает решительно все, что возможно, а вместе с тем и золотую цепочку, которую Тася во всех передрягах ему на счастье дает.

Кроме Таси у него уже никого, ничего. Хотя это равносильно безумию, однако он Тасю вызывает во Владикавказ, дожидается ее там, приютившись в номере скверной гостиницы, и уже вместе с ней отправляется в Грозный.

Положение оказывается во много раз хуже, чем говорили в Ростове и удавалось разузнать по пути. Белое командование располагает лишь этим городом и узкой полосой вдоль железной дороги. Среди чеченцев появляется шейх Узун-хаджи, старик на сто третьем году, великолепный, надо признаться, старик, поднявший зеленое знамя ислама, объявивший священную войну русским, по-ихнему газават. Рядом с шейхом формирует отряд большевиков и русских рабочих бывший грозненский фельдшер Гикалов, воюющий исключительно с белыми. И невозможное дело: слуга ислама в своей ненависти к деникинцам объединяется с красными партизанами и помогает им продовольствием и оружием, которого в горах скопилось неисчислимое множество, несколько армий достанет вооружить. Одним словом, кипит Чечня, воюет Чечня, и деникинское командование перед Чечней совершенно бессильно, как ни старается несчастный Драценко, деникинский генерал, сжигая аулы, угрожая истребить всех, кто помогает большевикам, и приводя свою угрозу в исполнение тут же, на месте, в самом деле истребляя всех, кто попадается под руку, в особенности женщин, стариков и детей, поскольку мужчины уходят с оружием в горы.

И доктор Булгаков, лекарь с отличием, командируется в перевязочную летучку, раскинутую от Грозного верстах в десяти, где обрываются крохотные владения белых. И до того этот лекарь с отличием беспомощен и одинок, что он и Тасю тащит с собой. И они добираются до летучки в тачанке, продираясь сквозь кукурузное поле. Кучер с опаской вглядывается в высокую кукурузу, из которой в любое мгновенье может вылететь смертоносная пуля. Лекарь с отличием держит на коленях винтовку, предварительно снявши предохранитель и дославши патрон. Хрупкая высокая женщина мужественно жмется к нему. Подъезжают к горной речонке, в которой с самым невинным видом струится вода. На берегу валяется разбухший труп лошади, стоит двуколка, на которой треплется измызганный флаг с уже никому не помогающим красным крестом, не способный остановить ни белых, ни красных, ни тем более диких чеченских джигитов, которые не понимают этот европейский язык. К двуколке волокут окровавленных казаков, которых лекарь с отличием спешит перевязать кое-как и которые умирают у него на глазах. Слава Богу, что перевязочной летучкой распоряжается женщина-врач, понимающая в жизни, должно быть, значительно больше, чем лекарь с отличием, окончательно теряющий в этом месиве голову. Мудрая командирша приказывает самым решительным тоном:

— Никаких жен!

С того дня Тася остается ждать его в Грозном, и он каждый вечер возвращается к ней, хотя этого, кажется, не положено делать во время войны. Его поездки то укорачиваются, то удлиняются, в зависимости от хода боев. В ноябре, во время похода на Шали-аул он перевязывает полковника, раненного пулей в живот. Сквернейшая ружейная рана, от которой спасения нет. Он все-таки утешает полковника, и полковник, лежащий под дубом, ему говорит уже коснеющим языком: «Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик». И умирает у него на руках, а ночной бой продолжается во тьме под дождем, и вскоре под этим же дубом контузит его. Он кое-как оправляется от этой контузии и вскоре оказывается в Хинкальском ущелье. Впереди простирается огромное совершенно плоское поле с вытоптанной на нем кукурузой, за полем беззащитные белые домики. Это Чечен-аул. В Чечен-ауле Узун-хаджи, старик на сто третьем году, поднявший зеленое знамя ислама, две трехдюймовки, несколько пулеметов и джигиты в черных черкесках, сотни две или три. Против этой горстки отважных людей генералом Драценко брошены гусары и гребенские казаки с тремя батареями, которые почти беспрерывно лупят по аулу шрапнелью, лекарь с отличием и две санитарки, которые не успевают перевязывать грязные, окровавленные, истощившие силы тела.

Меня нисколько не поражает, что лекарь с отличием самым добросовестным образом исполняет свои лекарские обязанности, втягивая голову в плечи под сплошным огнем пулеметов и пушек: клятва Гиппократа на нем, священная клятва, он всего-навсего исполняет свой долг, для человека с дипломом в кармане обязательный и непреложный, чего никогда тем не понять, кто с брезгливой гримасой произносит великое слово «интеллигент». Однако меня поражает, как может этот издерганный человек, измотанный тяжким, беспрерывным трудом, к тому же недавно контуженный, видеть с оптической ясностью и это плоское поле, и белые домики, и все то, что с калейдоскопической быстротой проносится перед ним, увидеть и с фотографической прочностью унести с собой на всю жизнь. Невероятно! Я бы поверить не мог, что такого рода феноменальные вещи возможны, если бы не представлялось возможным, сидя, разумеется, в кресле, при спокойном рассеянном свете торшера, с наслажденьем и с восхищеньем читать:

«С гортанными воплями понесся их лихой конный полк вытоптанными, выжженными кукурузными пространствами. Ударил с фланга, в терских казачков. Те чуть теку не дали. Но подсыпали кубанцы, опять застрочили пулеметы и загнали наездников за кукурузные поля на плато, где видны в бинокль обреченные сакли...»

И спустя полстолетия на то же обширное поле приходят историки, смотрят, сличают с добытыми в архивах и в памяти очевидцев боев сведениями и обнаруживают, что все в том бою происходило именно так, как этот лекарь с отличием успел разглядеть между двумя перевязками и в своей прочной памяти потом навсегда удержать.

Да, мой читатель, это чудо и величайшая тайна художника, который не может не видеть и не хранить в своем сердце решительно все, чему его судьба определяет в свидетели. Смотри: еще только кончается бой, еще, может быть, этот лекарь с отличием не успевает пот со лба куском марли стереть, а уже его обнаженная, ни от кого и ни от чего на свете не имеющая защиты душа вбирает в себя этот постепенно затихающий и все-таки грозящий опасностью мир:

«Все тише, тише стрельба. Гуще сумрак, таинственнее тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет, фыркают лошади, а на правой стороне в кубанских батальонах горят, мигая, костры. Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные. Вырываются из тьмы, опять ныряют в темную бездну. А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут... И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распаленные ненавистью, с воем, с визгом и... аминь...»

И с какой ясностью и простотой передается потом странная цепь размышлений и беспокойно, рывками налетающий сон:

«Да что я, Лермонтов, что ли? Это, кажется, по его специальности? При чем здесь я! Заваливаюсь на брезент, съеживаюсь в шинели и начинаю глядеть в бархатный купол с алмазными брызгами. И тотчас взвивается надо мной мутно-белая птица тоски. Встает зеленая лампа, круг света на глянцевитых листах, стены кабинета... Все полетело верхним концом вниз и к чертовой матери! За тысячи верст на брезенте, в страшной ночи. В Хинкальском ущелье... Но все-таки наступает сон. Но какой? То лампа под абажуром, то гигантский темный абажур ночи и в нем пляшущий огонь костра. То тихий скрип пера, то треск огненных кукурузных стеблей. Вдруг утонешь в мутноватой сонной мгле, но вздрогнешь и вскинешься. Загремели шашки, взвыли гортанные голоса, засверкали кинжалы, газыри с серебряными головками... Ах!.. Напали! Да нет! Это чудится... Все тихо. Пофыркивают лошади, рядами лежат черные бурки — спят истомленные казаки. И золой покрываются угли, и холодом тянет сверху. Встает бледный дальний рассвет. Усталость нечеловеческая. Уж и на чеченцев наплевать. Век не поднимешь — свинец. Пропадает из глаз умирающий костер... Наскочат с «хлангу», как кур зарежут. Ну и зарежут. Какая разница... Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог. Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками. Тебя я, вольный сын эфира. Склянка-то с эфиром лопнула на солнце... Мягче, мягче, глуше, нежней. Сон...»

А наутро отдохнувшие за ночь станичники, ни черта не знающие о Лермонтове, берут с ходу оставленный Узуном аул, грабят и жгут, пускают по ветру пух из чеченских перин, хватают пачками кур, а усталый, так почти и не спавший лекарь с отличием, глядя на кипящий котел, размышляет с тоской:

«Голову даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом — не жги аулов. Для меня тоже кончится скверно. Но с этой мыслью я уже примирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу сон. Длинный и скверный. Я всегда говорил, что фельдшер Голендрюк — умный человек. Сегодня ночью он пропал без вести...»

Я восхищаюсь человеком, который, попавши в кромешный ад гражданской войны, сумел все это увидеть, нашел в себе достаточно силы и мужества, чтобы обо всем этом подумать, и два-три года спустя с таким изяществом положить на бумагу. Но вот что было делать этому человеку? Как было ему поступить?