Вернуться к Н.Н. Комлик, И.С. Урюпин. «...Пишу Вам из России...»: русское Подстепье в творческой биографии Е.И. Замятина и М.А. Булгакова

§ 2. «...Пишу вам из России — самой настоящей, с черноземом, Доном, соломенными крышами...» (Е.И. Замятин)

Если зайти в Елецкий краеведческий музей, который расположился в доме купца Заусайлова, открыть «тяжелую, непрозрачную дверь», подняться по темной лестнице, вдыхая уютный и теплый аромат деревянных перил и ступенек, то можно почувствовать себя входящим в Древний Дом романа Замятина «Мы». Те же уютные небольшие комнатки с «непрозрачными стенами», тот же «странный», с точки зрения героя романа, «королевский инструмент», «пестрота красок и форм мебели», портреты на стенах, «красные, зеленые, оранжевые переплеты древних книг», теплый отсвет бронзы канделябров, мерцание зеркал, таинственная глубь темных шкафов... Поразила мысль, что в романе, действие которого отнесено в далекое будущее, совершенно исключившего прежние формы человеческой жизни, Е. Замятин изобразил, как символ утерянного дорогого его сердцу мира, уездный русский дом — не столичный, а провинциальный. Рисуя в своем воображении холодный блеск стеклянного города будущего, писатель сердцем возвращался в город детства, в родную Лебедянь, которая всю жизнь питала его творческую фантазию. В городе детства рождались емкие художественные детали и речевые обороты, метафоры и образы, как, например, образ синего «безукоризненного» «стеклянного» неба из романа «Мы». Прообраз такого неба мы находим в письме Замятина к жене, отправленного из Лебедяни в октябре 1918 г.: «Эти две недели тут было удивительно. Синее небо без единого облачка, тишина — стеклянная, жарко» [1]. Образы «синего, не испорченного ни единым облаком», «стерильного», неба и «отлитого из незыблемого, вечного стекла» [2, 4] мира Единого Государства рождались в творческой фантазии Е. Замятина здесь, в Лебедяни.

Свояченица А. Белого, Е.Н. Кезельман, отбывавшая в начале 30-х годов ссылку за участие в антропософском движении в этом степном городке, мало чем изменившемся со времен детства Е. Замятина, вспоминает, что был он «очень невелик, шесть улиц вдоль и шесть поперек. Каждая из них из конца в конец — от десяти до двадцати минут ходьбы. Но со всех сторон к городу подступают вплотную слободы. На востоке к городу — Казаки и Пушкари (там вокзал), на юге — Покровская — излюбленная дачниками за прекрасный пляж для купания, на западе — Кузнецы, на севере — Монастырская — с довольно древним монастырем и огромной ярмарочной площадью. В свое время Лебедянь славилась и хлебными ярмарками, что описано Тургеневым в его рассказе «Лебедянь» [2]. В ней к концу XIX века насчитывалось 6673 жителя. На них приходилось 7 храмов и Троицкий монастырь. В городе было 168 каменных и 562 деревянных зданий, в том числе 102 лавки. Работали мыловаренный, два кожевенных, винокуренный заводы, в уезде сахарный — купцов Игумновых. Торговля хлебом, скотом, лесом, сахаром — традиционная сфера деятельности лебедянского купечества. Лебедянь, как и Елец, был по преимуществу городом купеческим, мещанским.

В этом городе, живописно раскинувшемся по берегам Дона, в феврале 1884 года родился Евгений Иванович Замятин, блестящий писатель по дарованию, инженер-кораблестроитель по образованию. Его отец, Иван Дмитриевич Замятин, священник церкви Покрова Пресвятыя Богородицы, которая стояла в слободе, носящей по храму и имя — Покровская. Ныне эта церковь не сохранилась, не осталось следа и от могилы Ивана Дмитриевича, похороненного возле храма, в котором он прослужил всю жизнь, а до этого также честно исполнял свой священнический долг его тесть, отец Александр. Войдя в семью своей жены Марии Александровны, домовитый, умеющий работать руками, Иван Дмитриевич с энтузиазмом принялся усовершенствовать немудреное подворье тестя. «Богател породами фруктовый сад, тянувшийся к Дону, а на подступах к саду подновлялись и вновь росли постройки — каретный сарай, погреба, амбары. Но, главное, был заново отстроен вместительный дом, с балконом на тихую, заросшую травой Покровскую улицу» [3]. Этот дом и сейчас стоит на улице Ситникова в соседстве с домом сестры писателя, построенным отцом, когда она вышла замуж за учителя-словесника В.В. Волкова. Сохранились и некоторые надворные постройки, а чудесного сада, некогда раскинувшегося по крутому склону до самого Дона, уже нет. Этот сад, по преимуществу, яблоневый, звуки музыки Шопена, Шумана, Бетховена, доносившиеся сквозь открытую балконную дверь дома, рассказы бабушки и матери о «преданьях старины глубокой» подспудно формировали поэтическое сознание будущего писателя. Мария Александровна имела определяющее влияние на нравственно-эстетическое формирование сына. Ее облик и стиль жизни расходились с устоявшимися традиционными представлениями об уездной матушке, поповне. Она была хорошо образована и воспитана, любила литературу, была талантливой исполнительницей классической музыки. В доме Замятиных было два музыкальных инструмента: рояль и пианино. С роялем были связаны первые детские впечатления Е. Замятина. Возвращаясь мысленно к тому времени, он помнит себя «одиноким, без сверстников, ребенком на диване, животом вниз, над книгой — или под роялью, а на рояли мать играет Шопена. Два шага от Шопена — и уездное — окна с геранями, посреди улицы — поросенок привязан к колышку и трепыхаются куры в пыли...» [4]. Кстати, этот поросенок, превратившись в свинью, что топчет «зелень трав» как раз «напротив самих присутственных мест», объявится в повести «Алатырь», в которой густо зачерпнута уездная, посадская жизнь Руси.

Шопен и «привязанный к колышку поросенок» — две ипостаси, два символа русской уездной жизни. Эти ярчайшие, концентрированные («крепчайшие») по смыслу детские впечатления станут взаимопроникающими и обогащающими друг друга, характерными для осмысления и художественного воплощения темы Родины, Руси в творчестве Е. Замятина.

Память детства, конкретно-чувственное восприятие «малой» Родины играли роль того «насыщенного раствора», о котором пишет художник в связи с тайнами творческого мастерства: «В стакане налита как будто бесцветная, ежедневная, простая вода, но стоит туда бросить только одну крупинку соли и раствор оживет — ромбы, иглы, тетраэдры — и через несколько секунд вместо бесцветной воды уже хрустальные грани кристаллов. Должно быть, иногда бываешь в состоянии насыщенного раствора — и тогда случайного зрительного впечатления, обрывка вагонной фразы, двухстрочной заметки в газете довольно, чтобы кристаллизовать несколько печатных листов» [2, 395]. Используя эту аналогию, можно утверждать, что Лебедянь, ее «парчовый» воздух, «весь расшитый запахом яблок», ее обычаи, нравы, традиции были таким «насыщенным раствором», который питал творческую мысль Е. Замятина, рождая сюжеты, характеры, метафоры. На это указывал и сам писатель в беседе с главным редактором французского еженедельника «Les nouvelles litteraires» Ф. Лефевром, взявшим у него в 1932 году интервью: «Если я вам отвечу, что я родился в России — это мало. Я родился и прожил детство в самом центре России, в ее черноземном чреве. Там, в Тамбовской губернии, есть городок Лебедянь, знаменитый когда-то своими ярмарками, цыганами, шулерами — и крепким, душистым, как яблоки, русским языком. Недаром об этом городе писали Тургенев и Толстой. Я до сих пор помню неповторимых чудаков, которые выросли из этого чернозема: полковника, кулинарного Рафаэля, который собственноручно стряпал гениальные кушания; священника, который писал трактат о домашнем быте дьяволов; почтмейстера, который обучал всех языку эсперанто и был уверен, что на Венере — жители Венеры — тоже говорят на эсперанто... Эти чудаки 90-х годов живы и до сих пор. Не удивляйтесь: их местожительство — в моем первом романе «Уездное» [5].

Колорит «черноземного нутра» русского Подстепья — постоянная константа художественных произведений Евгения Ивановича. О таком присутствии он и сам нет-нет да и обмолвится: «Летом в четыре часа — самое глухое по нашим местам время» [1, 60]; «бабы в церкви стоят важные и чудные, и не наши какие-то» [6]; «посты у нас строго блюдут» [1, 148] (Курсив мой. — Н.К.).

Чаще всего лексические единицы «наши места», «у нас», «не наши» реализуются в колоритно звучащем краеведческом подтексте произведений. Этот подтекст, рождающий у земляков писателя неизъяснимую прелесть узнавания и припоминания, функционирует на самых различных уровнях художественного текста: от описания ландшафта, портретных зарисовок до судеб и речевых характеристик героев, имеющих реальных прототипов. Порою это «наше» и «у нас» проявляются в таких малозначащих для общероссийского читателя деталях, которые для человека, родившегося на Тамбовщине или Орловщине, являются метой «черноземного нутра», ее колорита. Вот, например, портрет Яши Гребенщикова, героя рассказа «Куны» (1923): «румяный, крепкий, как яблоко-боровинка...» [6, 105]. Уподобить внешность парня яблоку-боровинке (очень крепкий, зимний сорт, ныне почти забытый) мог только писатель, родившийся среди яблоневых садов. О яблоках, как одной из колоритных примет нашего края, пишет Евгений Иванович М. Волошину (август 1924 г.): «Дорогой Максимилиан Александрович, пишу Вам из России — самой настоящей, с черноземом, Доном, соломенными крышами, лаптями, яблоками. И кругом меня сейчас — яблоки. Воздух — как парча — весь расшит запахами яблок разных сортов: пахнет аркадом, шелковкой, малокваской, лимонкой, анисом, боровинкой, грушовкой, китайкой — знаете вы такие сорта? Яблок здесь столько, что ими кормят тут коров...» [7]. А в сентябре 1918 года, спасаясь от голода, он едет из холодного Петрограда в родную Лебедянь и оттуда сообщает жене: «Очень прозрачные, прохладные дни. Железные черные ночи с несчетными звездами. В доме запах яблок (корзинка с яблоками — под моим письменным столом; решето, полное китайских яблочек — на рояле)» [8].

В самом начале века другой классик русской литературы, родившийся в этих же местах, Иван Бунин, создаст поистине симфонию, посвященную яблоневым садам подстепья: «Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и — запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести» [9], — так начинается его знаменитый рассказ «Антоновские яблоки». Среди соцветия ароматов, которыми дышит это произведение («ржаной аромат новой соломы и мякины», «душистый дым вишневых сучьев», «крепкий запах грибной сырости», «старой мебели красного дерева, сушеного липового цвета»), главенствует запах антоновских яблок, превращающийся в художественной ткани произведения в символ, как принято считать, уходящего в небытие мира дворянской усадьбы. Но образ этот глубже и многограннее предложенной трактовки. Помимо чувства прекрасного, в запахе антоновских яблок, которым «не надышишься» и который «заставляет сильнее чувствовать жизнь», для Бунина, как и для Замятина, сконцентрировано чувство родной почвы. Это ее знак, символ [10]. Это то «наше», которое, вопреки расхождениям во взглядах на революцию, литературу, объединяет писателей-земляков. Чувством родной почвы отмечена еще одна деталь, сближающая этих художников.

В уже упоминавшемся рассказе «Куны» Замятин описывает престольный для Куймани праздник — Ильин день. В церкви идет богослужение. К обедне пришли «коровинские бабы», на которых «дивуются» куйманские «девки». «Бог весть каким чудом уберегли коровинские весь старинный наряд и строго его блюдут... Повойники от матерей, от бабок достались — унизаны серебряной монетой; убрусы шелковые хитро обмотаны — рогами стоят над головой...» [6, 103]. Ту же манеру повязывать платок у южнорусских крестьянок находим и у Бунина в повести «Деревня»: «носят дурновские бабы «рога» на голове: как только из-под венца, косы кладутся на макушке, покрываются платком и образуют нечто дикое, коровье...» [11] (Курсив мой. — Н.К.).

Колорит «черноземного нутра», разнообразно и многократно запечатленный Е. Замятиным, может быть, ярче всего проявляется в речевой сфере. Языком замятинских героев продолжают говорить в лебедянской и елецкой округе и поныне. Все эти слова «нахлобучить», «прикорнуть», «старновка», «присуха», «возжаться», «квелый», «анадысь», «слямзить», «елозить» составляют неповторимость речевой стихии нашего края. На эту особенность никогда не забывал указывать Замятин. «Сидел я в сумерках и горевал, — сообщает писатель жене в 1916 году, очень сложном для их личных взаимоотношений, — и вот что я думал: немножко рано я встретил Вас. Надо, чтоб это было после, когда я уже немножко «укипел» бы, как говорят тамбовцы про щи: надо, чтоб Вы были моей последней» [12]. А в письме от 8 сентября 1924 года, обращаясь к Людмиле Николаевне со словами «милая дружечка», тут же объясняет, что это «лебедянское слово» [13].

«Наше» проглядывает даже в личных записях Замятина, в текстах «от себя». Так, в одной из своих автобиографий писатель набрасывает яркую картинку далекого детства, которую сохранила его память: «Легкое, стеклянное, августовское утро, далекий прозрачный звон в монастыре. Я иду мимо палисадника перед нашим домом и не глядя знаю: окно открыто и на меня смотрят — мать, бабушка, сестра. Потому что я в первый раз облачился в длинные — «на улицу» — брюки, форменную гимназическую куртку, за спиною ранец: я в первый раз иду в гимназию [1, 32]. Выражение «на улицу», то есть выход в общество, в «свет», на люди, в гости, у Замятина встретится не однажды. В «Уездном» выгнанный из дома Чеботарихи Анфим Барыба в поисках места пропитания облачается в «бархатный свой жилет (остаток житья привольного), воротничок бумажный, брюки «на улицу» [1, 66]. В главе «Семен Семенович» к фамилии адвоката Моргунова дан такой комментарий: «Моргунов — это, впрочем, не настоящая его фамилия, а так — прозвание вроде, дразнили его так по-уличному» [1, 74]. Это характерное для речевого пласта черноземья выражение встречается также у Бунина, Пришвина, с которым Е. Замятин был дружен и принадлежал к одной литературной школе. Автобиографический роман М. Пришвина «Кащеева цепь» начинается фразой: «В Ельце, моем родном городе, все старинные купеческие фамилии были двойные: первое имя, хотя бы наше, Пришвины, было имя родовое и официальное, второе имя считалось уличным: наше уличное имя было Алпатовы» [14] (Курсив мой. — Н.К.).

Краеведческий колорит настойчиво присутствует во многих произведениях Замятина. Но, пожалуй, самая показательная в этом плане — повесть «Уездное». В городском пейзаже заштатного городка легко просматривается лебедянская топография, мало чем изменившаяся к сегодняшнему дню, разве только сокрушительным обветшанием и разрушением, которые давно стали типичным явлением для жизни российской провинции. Без каких-либо усилий над воображением, легко и просто, восстанавливаешь замятинскую художественную реальность в интерьере современной Лебедяни: и Троицкий монастырь, овеянный легендами, и необычной архитектуры, «в стиле рукописных миниатюр храмов XIV—XV веков» [15], Ильинскую церковь, и Дворянскую улицу, и монастырский лес, и Стрелецкий пруд, на краю которого все еще можно увидеть «Апросину избенку», и сохранившийся доныне кряжистый дом Чеботарихи. Из лебедянского «парчового воздуха» соткались и колоритные образы этой повести: Анфима Барыбы и сладострастной купчихи Чеботарихи. На это указывал и сам писатель. В уже цитированной статье «Закулисы» Евгений Иванович вспоминает: «Из бесцветного, ежедневного Петербурга (это был еще Петербург) — я поехал как-то в Тамбовскую губернию, в густую черноземную Лебедянь, на ту самую, заросшую просвирником улицу, где когда-то бегал гимназистом. Неделю спустя я уже возвращался — через Москву, по Павелецкой дороге. На какой-то маленькой станции, недалеко от Москвы, я проснулся, поднял штору. Перед самым окном — как вставленная в рамку — медленно проплыла физиономия станционного жандарма: низко нахлобученный лоб, медвежьи глазки, страшные четырехугольные челюсти. Я успел прочитать название станции: Барыбино. Там родился Анфим Барыба и повесть «Уездное»» [2, 395]. Позволим себе несколько уточнить процесс рождения этого образа, прибегнув к аналогии с химической реакцией, изобретенной самим Замятиным. Очередное пребывание в родной «густо черноземной» Лебедяни явилось тем «насыщенным раствором», попав в который барыбинское впечатление, подобно крупинке соли, привело в движение творческое воображение писателя и вызвало к жизни незабываемый образ Анфима Барыбы. Причем, эффект «насыщенного раствора» проявился не только в выборе героев, но и обусловил саму форму повести, сделавшей имя Замятина знаменитым в России.

По верному наблюдению исследователей, в «Уездном» «сохранены основные элементы структуры жития, но традиционная форма выражает противоположное по отношению к классическому житию содержание» [16]. «Выражает противоположное содержание» потому, что в повести «Уездное» предстает не история праведника, а грешника, не восхождение к духовному подвигу, а грехопадение. Такая структурная постройка повести, бесспорно, связана с воспоминаниями детства, с самой атмосферой дома Замятиных, обусловлена особенностью семейного уклада русских батюшек, «колокольных дворян», как в шутку называли себя в семействе М. Булгакова, ставшего в 20-е годы искренним и преданным другом Евгения Ивановича. Регулярные посещения монастырей в Лебедяни, в селе Троекурове, в ближайшей округе — в Задонске, Воронеже, в Саровской пустыне — все это естественный ритм жизни Замятиных. Одно из самых ранних детских впечатлений писателя связано как раз с таким путешествием к святым местам: «...Мне года два-три. Первый раз — люди, множество, толпа. Это — в Задонске: отец и мать поехали туда на шарабане и взяли меня с собой. Церковь, голубой дым, пение, огни, по-собачьи лает кликуша, комок в горле» [1, 31]. Кстати, страшный для детского сознания лик одержимой женщины в церкви не однажды возникнет в творчестве будущего писателя, зеркально отразившись в образах дико «ихающих», «кликающих нечеловеческими голосами» кликуш из рассказов «Землемер» и «Знамение». Странницы, богомолки, чин церковной службы, жития святых, сказания и апокрифы — это все невыдуманные реалии замятинского детства, вошедшие пестрой амальгамой в его художественное сознание. Творчески переосмысленная житийная литература и евангельская притча о блудном сыне отзовутся впоследствии в истории Барыбы.

Центральная тема повести — тема уездной России, которая не поддается однозначной трактовке. «Пестрая», разноликая, она предстает то в прекрасных, одухотворенных картинах русской природы, местных обычаев, поэтических легенд, то обернется уродством «перекошенного рта» старика Чурилова, с остервенением избивающего «чернявенького мальчика». Поистине, «ты и убогая, ты и обильная»...

В полифонически звучащей теме России ясно различим мотив Руси языческой, дохристианской. Эта Древняя Русь укоренена в лебедянской истории и проявляет себя в повести порою неожиданно и оригинально. Так, чертами языческого, дремучего, доисторического наделен весь внешний и внутренний облик главного героя «Уездного» — Анфима Барыбы. В нем, как уже отмечалось ранее, реализуется идея духовной окаменелости, застылости, душевной неподвижности, окостенения. Это заявлено уже в портрете Барыбы: его лицо составлено «из одних углов», у него «тяжкие железные челюсти», грызущие «на потеху ребятам» камушки. У Барыбы «каменный сон» и «окаменевшие мысли». В финале повести мотив барыбинского окаменения обретает символическое звучание: «огромный, четырехугольный» Барыба «задвигался» к приказчикам, «будто и не человек шел, а старая воскресшая курганная баба, нелепая каменная баба» [1, 91]. Образ «курганной бабы», знаменующий завершение процесса расчеловечивания уездного жандарма, не просто талантливо найденная метафора, а это существенная реалия конкретной истории Лебедянского края.

Иван Иванович Дубасов, ученый, краевед, личность незаурядная и яркая на небосклоне тамбовской провинциальной культуры последних двух десятилетий XIX века, автор интереснейших «Очерков из истории Тамбовского края» (Тамбов, 1993), зафиксировал любопытный факт: «Несколько лет тому назад в Лебедянском уезде, близ устья реки Лебедяни, один крестьянин нашел вымытую внешней водой каменную бабу, высеченную из цельного темно-серого камня. Баба изображена старою и неуклюжею и в обнаженном виде. Лицо ее, руки и туловище едва вырезаны, и только спина и живот сделаны отчетливо... Другая баба найдена в Тамбовском уезде. Художник, вырезавший ее, был, очевидно, одной доисторической школы с лебедянским художником, и потому его работа вышла такая же грубая, неуклюжая, первобытная» [17]. Вообще, «каменные бабы» или «каменные истуканы» — яркая деталь исторического ландшафта русского подстепья. «Каменные изваяния южнорусских степей, — пишет знаток истории Рязанского княжества Д.И. Иловайский, — принадлежали народам турко-татарского семейства, каковы печенеги, узы, торки, куманы, или половцы и, наконец, татары <...> [18], набеги которых были призваны отражать сторожевые города-крепости Елец, Чернава, Ливны, Лебедянь. Стояли эти грубые изварния, как правило, на вершинах курганов, представлявших собою могильники знатных покойников кочевых народов, и начинавшихся «прямо за Сосною в Елецком уезде», и «идущих весьма стройным порядком вплоть до Воронежа и по всей Кавказской дороге» [19]. С большой долей вероятности можно утверждать, что этот факт был известен Е. Замятину и художественно осознан в повести «Уездное».

Древняя, языческая, дохристианская Русь завораживала Замятина. В этой связи совершенно понятно его обращение к теме «хуннов» (гуннов) в драме «Атилла» и повести «Бич Божий». Здесь прямой выход на дохристианскую историю племен и народов, заселявших огромные европейские просторы от Волги до Дуная, многие из которых затем растворились в славянских племенах. Но седая древность, имеющая явно лебедянский колорит, очень часто дает о себе знать в произведениях Замятина, совершенно не связанных с исторической тематикой.

Андрей Иваныч Половец, герой повести «На куличках», приехавший на Дальний Восток («кулички») из «самой настоящей России», из Тамбова, на что не устает указывать автор произведения, имеет «говорящую» фамилию. Половец — древнерусская форма родительного падежа от слова «половцы», которые в XI—XII веках кочевали в районе нынешних сел Лебедянского района Пружинок, Сухой Лубны, Куймани. Как свидетельствуют лебедянские краеведы, село Павловское ранее носило название Половское, Полоцкое, а соседняя с ним деревня «Павелка тоже именовалась — Половка, по мнению старожилов, от половцев» [20]. Особенно зримо следы половецкого присутствия в Лебедянском крае сохранились в названии села Куймань, расположенном между Лебедянью и Липецком. Словом «кумане», как указывает этимологический словарь Фасмера [М.: Прогресс, 1986], на юге России называли половцев.

Куймань становится главным местом действия в поэтической миниатюре Замятина «Куны». Ароматом древности веет от каждой строки этого рассказа. Само место действия возбуждает цепь ассоциаций, уводящих в глубь веков. Старинное село Куймань, в исторических документах упоминающееся впервые только в 1687 году, имеет гораздо более древнее происхождение. Как полагают краеведы, его основание следует относить к XI—XII векам, что согласуется и с художественной версией Замятина, герои которого, устав от кунных игр, красивые, молодые, влюбленные, «двумя большими тенями, обнявшись, скользят по выгону» и «молча садятся у старой ветлы, на валу, на остатках старого городища, — Бог весть какого старого» [6, 107]. И.И. Дубасов предполагает, что построение многочисленных городков и городищ на севере Тамбовского края относится к смутной эпохе княжеских усобиц. Особенно этот процесс ускорился в конце XI века, «когда княжеские усобицы осложнились и усилились вследствие участия в них известного Гориславича» [21]. Гориславичем в народе прозвали Олега Святославовича, внука Ярослава Мудрого, который в борьбе с киевскими князьями Святополком Изяславичем и Владимиром Мономахом опирался на союз с половцами и проводил их неоднократно на Русские земли.

Название села, заглавие рассказа Замятина — отправные точки в создании пленительного образа одновременно и христианской, и языческой, чуть ли не скифской Руси. «Куна», «куны» — многозначное древнерусское слово, обозначающее куницу, денежную единицу, девушку, достигшую возраста невесты, пригоршню и др. Замятин останавливается на самом поэтическом значении: «куна, куны — молодежная игра с танцами и песнями, во время которой юноша выбирает себе невесту» [22].

В «Кунах» очень ясно ощутима гоголевская традиция в воплощении «поэзии естественной жизни», праздника народного духа, так ярко отразившихся в его «Вечерах на хуторе близ Диканьки». «Куны» — это дивный сон, сказка, переходящая в реальность, и реальность, овеянная древними легендами и сказаниями. Здесь все дышит давностью столетий, и «жизнь неспешная, древняя, мерным круговоротом колдующая, как солнце», завораживает и героев рассказа, и его автора.

Между сном и реальностью зыбкая, размытая граница: «Сладким медленным хороводом плывут летние сны, а к утру белыми хлопьями собираются над озером, из белого свивается прозрачная девушка, и около нее цветы молчат и птицы. Смотрит она утренними глазами на чуть мигающий золотом крест колокольни, медленно поднимается вверх и розовеет от подслушанных ночью снов» [6, 107].

Сны и реальность ильинских кун прочно связаны с духовно-национальной почвой, с таким понятием, как Русское Православие, органично объединившим христианскую веру и элементы веры языческой. На слиянии языческих и христианских обрядов в Ильин день строится сюжет рассказа. В православной церкви — праздничное богослужение в честь пророка Ильи, а на «кунном выгоне» разворачивается действо, пришедшее к героям Замятина из глубины веков, когда их пращуры поклонялись в капищах своим языческим богам. По своему духу, по ярким наполненным неизъяснимой прелестью и поэзией приметам, кунные игры — это вариация праздника в честь веселого и прекрасного славянского бога Купало. Как отмечает Даль, «раздробление языческих обрядов, некогда единых, между несколькими праздниками» [23] — явление довольно типичное для Руси. На ильинских кунах так же, как и в ночь празднования Купалы, «по-над озером» «водят свой хоровод девушки-вековуши», «молодые девки и немужние жены-солдатки». «Схватившись крепким кругом — крепким частоколом», обороняются «молодые девки» «от желанных врагов, от погубителей милых» насмешливыми, ироничными купальско-кунными «звонкими» песнями:

Как за городом живут вороги,
Золотой казны у них ворохи,
Нет у ворогов воевой головы... [6, 105].

Узнаваемой приметой купальского праздника являются и русалки. Древнеславянская мифология тесно увязывает «русальную неделю» (19—24 июня) с наступлением праздника Ивана Купалы (в ночь с 23 на 24 июня). В «русальную неделю пели русальные песни, вешали на деревья и кусты пряжу, нитки, полотенца — символическую одежду для русалок, то ли чтобы задобрить их, то ли чтобы пожалеть» [24].

Поэзия и поэтика «русальной недели» — существенный элемент идейно-художественного содержания рассказа Замятина. Его русалки живут «за Куйманским лесом, в пруду, заросшем темной зеленью», а по ночам выходят из пруда и «напролет, до утра, заломивши руки, тоскуют на берегу; уже поздно, отошло их время, прошла Русалочья неделя, не успели залучить себе парня, девушками останутся еще на целый год. Одна надежда на ильинские куны: закружатся парни в кунных кругах, завихрят их девки, запутает в серебряную паутину паук-месяц: может, попадет какой по ошибке в русалочий хоровод...» [6, 102]. Пряжа и нитки, которые развешивали в «русальную неделю» в Древней Руси, обретают у Е. Замятина мерцающий блеск «серебряной паутины» — символ девичьих чар, волшебства, обаяния. Вообще, образная структура замятинской миниатюры учла пленительную поэтичность древней славянской мифологии, к которой восходит прежде всего цветопись рассказа. В нем преобладают звонкие, чистые краски, характерные для жизнерадостного народного цветовосприятия. В яркой цветовой гамме доминируют в основном два тона: желтый (золотой) и красный (маковый). Такая цветовая гармония помогает художнику воссоздать образ красочной, знойной, языческой Руси. «Золотая, жаркая» рожь, «темно-желтые» яблоки, «красные слепые пионы и пьяные маки» в поповском саду, «красные платки» на «молодых девках и немужних женах-солдатках», цвета пиона Яшины губы, «тонкая красная кофта» на Марьке, «мигающий золотом крест колокольни» — эта цветовая аллегория восходит к поэтике древнеславянских мифов и, в частности, к мифу о богине любви, красоты и очарования — богине Ладе. Праздники Лады особенно почитались в Древней Руси. Их отмечали весной, когда сама природа вступала в союз с Ярилой. В эти дни играли в горелки, а гореть — значит любить. Поэтому любовь у славян часто сравнивалась с красным цветом, огнем, жаром, пожаром. Мифологическая цветовая аллегория сопряжена в рассказе Е. Замятина с образами языческих богов. Ярило, солнце — едва ли не главный герой этого произведения, а мотив солнца, солнечного зноя и огня обретает символическое звучание в образе Марьки, раскаленной изнутри жаром пылающей страсти. Кажется, сама богиня Лада ожила в ее облике, ибо только языческой богине и возможно с такой горячностью чувственной любви целовать «жадными, сухими, раскрытыми губами» «холодную медь креста» и «молиться с жаркой любовью» «нерукотворному светлокудрому» лику Спасова образа.

Древнерусский культурный контекст органично входит в художественную плоть произведения Е. Замятина, образуя характерную для творческого мастерства писателя особенность — концентрированность письма, глубокий и многообразный в плане смысловых решений подтекст. Любая, казалось бы, проходная деталь или подробность в сильном художественном поле замятинского текста обретает звучание горного эха, пробивающегося из глубины веков.

В том же рассказе «Куны», описывая ярмарку в Ильин день, Замятин как бы ненароком оброняет сравнение, которое моментально пробуждает цепь исторических ассоциаций, связанных с драматической судьбой «польских» [25] городов русской украйны: «Всю ночь скрипят колеса мимо лабаза по крутому взволоку. Лабаз открылся с самого рассвета; желтый лысый лабазник Аверьян на порог, ухмыльнулся: телег кругом — сила, как стан татарский заполонили весь базар» [6, 102—103]. «Стан татарский» — это грозная историческая реалия Лебедянской, Елецкой, Чернавской, Тамбовской земель. «В годину Мамаева нашествия всем нашим... обывателям, русским и инородцам, пришлось испытать самую горькую участь. Мамай шел к верховьям Дона через нашу (Тамбовскую) губернию и в Лебедянском уезде, на Кузьминой Гати, останавливался станом на целый месяц», — пишет И.И. Дубасов [26]. В нынешнюю Липецкую область в древности от устья реки Воронеж по берегу Дона выходила татарская Калмиюсская дорога; «другая — из Крыма через Курск к Чернавскому броду, а от Чернавы — к Туле и далее» [27] — Муравский шлях. «Тут на нас в старину несметные татары шли. Шли, как муравьи, день и ночь, день и ночь, и все не могли пройти» [28]. Выхваченная из мрака истории творческой фантазией Бунина полная драматической динамики зрительная картинка, в которой ярко и образно запечатлен ритм движения страшной орды, сродни замятинской: «всю ночь скрипят колеса», «торчат вверх оглобли, лошади машут хребтюгами с кормом, руки выплескиваются и опять ныряют вниз рыбой» [6, 102—103]. Историческая, додетская память всякого русского, невольно продолжает этот зрительно-слуховой ряд: слышится ржанье лошадей, топот копыт, гортанные звуки чужого языка, дикое гиканье — одним словом, дорисовывает «стан татарский».

Меты трагической эпохи для истории Руси в целом, и для ее сторожевых земель в частности, рассыпаны по всему художественному творчеству Е. Замятина. Эти знаки древности проявляют себя даже там, где их в принципе не должно быть, как, например, в романе «Мы», герои которого демонстративно отвергают всю историю человечества, оставляя лишь крошечный ее осколок в виде Древнего Дома, превращенного в музей. Думается, именно поэтому приметы русской истории в ее лебедянском варианте в романе «Мы» воспринимаются как непреложное доказательство укорененности художественного сознания Е.И. Замятина в родной почве.

В романе есть два опорных, концептуально важных образа: Стеклянный Дом-тюрьма, дом-клетка Единого Государства, ставший символом бездомья, символом полного разрыва «нового» общества с духовными ценностями прошлого, и почти забытый музейный Древний Дом. Среди предметов его интерьера встречается одна подробность, которая на поверхностный взгляд мало о чем говорит. Но Замятин настойчиво указывает на нее всякий раз, когда герой романа Д-503 посещает Древний Дом. Повторяющаяся деталь — статуэтка Будды. Оказавшись впервые среди «дикой», с точки зрения героя, «неорганизованной, сумасшедшей» пестроты красок и форм, то есть в традиционном человеческом доме, взгляд строителя Интеграла останавливается на медной статуэтке Будды. «Золотая улыбка Будды» сопровождает его и при втором посещении Древнего Дома. Видение «медного Будды», поднимающего «медные веки», мучит Д-503 в кошмарном сне, привидевшемся ему после посещения Древнего Дома. Ночной кошмар продолжает терзать героя и днем: «Сон — желтое — Будда» [2, 22]. Не желая встречи в Древнем Доме с неприятным S, Д-503 в стремительном беге вверх по лестнице, мимо «той самой» уже «обжитой» им и I-330 комнаты, выхватывает взглядом все того же «желтого Будду». Повтор слишком настойчив, чтобы его не заметить. Но почему среди легко и сразу узнаваемых реалий русского дома — изваяние восточного божества? Может быть, это связано с увлечением писателя буддийской религией? Но ни Замятин, ни его современники такого предположения не подтверждают.

Для того, чтобы отыскать ответ на этот вопрос, нужно посетить Лебедянский краеведческий музей. Известно, что первое документальное упоминание города датируется 1613 годом, но экспонаты музея свидетельствуют о его более раннем существовании. Среди доказательств тому — статуэтки Будды. Они были найдены в разное время и в разных местах Лебедянского района. Одна — в старинном селе Троекурове, другая — на территории Троицкого монастыря, третью нашли в селе Павловское (Половское).

Таким образом, присутствие Будды на страницах антиутопии «Мы» — знак русской древности, а точнее, примета драматической истории русской украйны, Подстепья, Лебедяни. Это исторический символ многочисленных татарских набегов на наш край, знак кровавых и страшных сражений, осад и всего того ужаса, который испытали наши предки, когда «татарове рассвирепевши зело, начаша воевати землю Рязанскую с великою яростию и грады их разбивающе и люди секуще и жгуще и пленюще» [29]. «Татарове» и обронили медные изваяния своего божества на нашей земле.

Тень древних татарских набегов мелькает и на страницах повести «Уездное». В Троицком монастыре, где совершил свое очередное грехопадение Анфим Барыба, обокрав монаха Евсея, есть «низенькая, старая, мудрая церковь — во имя древнего Ильи», которая «видала виды: оборонялась от татаровья, служил в ней, говорят, проездом боярин Федор Романов, в иночестве Филарет» [1, 63].

Ильинская церковь и Троицкий монастырь овеяны легендами и сказаниями, которые до сих пор бытуют в Лебедяни и на которые намекает Е. Замятин.

Лебедянский Троицкий монастырь, судя по документам, был основан в 1621 году «при государе Михаиле Федоровиче, по благословению и избранию места самим Патриархом Филаретом Никитичем», а точнее, в этом году монастырь был переведен в Лебедянь из Ельца, «после того, как говорит предание, этот монастырь в Ельце погорел» [30]. Переведен был монастырь не на пустое место. По одной из версий, на месте Троицкого монастыря была пустынь, основанная, как полагает лебедянский краевед Н.П. Черменский, «в половине XIV века» [31]. К этому же времени относится и строительство Ильинской церкви. В архиве Лебедянского краеведческого музея есть даже точная дата ее построения — 1353 год [32].

Легенды сохранили и имя основателя пустыни, разбойничьего атамана Тяпки.

По версии Н.П. Черменского, «разбойник Тяпка» был некогда боярином Тяпкиным великого князя Московского Иоанна Даниловича. Однажды боярин Тяпкин повез в Орду дань от московского князя, но не довез, присвоив ее себе. Он остался в лесу, стал грабить окрестные места и впоследствии раскаялся. «Тяпкина гора, на которой возник город Лебедянь, носит его имя» [33].

Фиксируя это предание, Н.П. Черменский сомневается в его достоверности. Историк лебедянского края предполагает, что «боярин Тяпка времен Ивана Калиты — личность мифическая, предание выдумало ее, чтобы объяснить географическое название горы. Название «Тяпкина гора» возникло скорее всего в XVII веке и заимствовано, видимо, от фамилии «детей боярских» Тяпкиных, один из которых значится в монастырском синодике под именем Калиты Фроловича Тяпкина [34]. Согласно синодику, основателем монастыря был старец Савватей.

И Троицкий монастырь, и Ильинская церковь, обнесенные «стеной зубчатой, позаросшей мохом», теснейшим образом связаны с именами первых русских царей дома Романовых. Под Лебедянью и Ельцом были многие вотчины, принадлежащие боярам Романовым, и в частности старинное село Троекурово.

Но самым любопытным свидетельством пребывания здесь царской династии служит Лебедянский Троицкий монастырь, в котором, по преданию, «живал Патриарх, приезжая в Лебедянь» [35]. Есть легенда, по которой «Филарет Никитич пострижен в иноки в Лебедянской обители» [36].

Где принял постриг Федор Никитич, в одном ли из московских монастырей, или в Лебедянском, а может быть, в Елецком, как предполагает М.А. Стахович [37], историческая наука не указывает. Но предание о пребывании Патриарха в Лебедянском Троицком монастыре «до избрания его сына в цари» имеет стойкий характер и широкое распространение. Оно зафиксировано не только у лебедянского краеведа Н.П. Черменского, но и у исследователей елецкой старины — Н.А. Ридингера [38] и М.А. Стаховича. Богатый коннозаводчик, М.А. Стахович, помимо всего прочего, был еще и председателем Лебедянского скакового общества и по делам общественным, а также и экономическим (в середине прошлого века в Лебедяни ежегодно устраивались конские ярмарки) частенько наезжал в Лебедянь. И, будучи подолгу в Лебедяни (ярмарки длились по нескольку недель), конечно же, посещал Троицкий монастырь и был хорошо знаком с легендами и преданиями, бытовавшими как в самом монастыре, так и вокруг него. М.А. Стахович оставил краткий набросок того, что мог видеть посетитель Лебедянского Троицкого монастыря в середине XIX века: «Памятником обычного пребывания... святейшего Патриарха служит до сих пор уцелевшая домовая церковь Патриарха; древний вид ее сохранился в наружном фасаде, внутри же все переделано... Строение домовой церкви и корпуса помещений келий и служб Патриаршего дома древнее всех построек монастырских. Галерея, которая идет от лестницы до стены монастыря, до сих пор называется патриаршим ходом. Предание говорит, что это название дано по указу и что ход этот начинался с келии Патриарха» [39]. Келия эта, по свидетельству современника Е. Замятина Н.П. Черменского, видевшего Троицкий монастырь уже в начале XX века, располагалась в нижнем этаже Ильинской церкви и долгое время хранила кресло Патриарха». А в игуменских покоях можно было «видеть старого письма большой портрет Патриарха Филарета» [40].

Вот такой мощный пласт исторического подтекста таится в свернутом виде в художественной зарисовке Троицкого монастыря в повести Евгения Замятина «Уездное», в которой далекая древность Лебедянского уезда соседствует с современной писателю реальностью. Порою кажется, что она целиком, без каких-либо творческих усилий над ней, входит в художественный контекст произведения, как вошли реально живущий в годы замятинского детства полковник Книпер, ставший прообразом генерала Азанчеева в повести «На куличках», и некий лебедянский чиновник-стихотворец, послуживший основой образа Кости Едыткина в повести «Алатырь». Современная Замятину действительность отзовется в повести «Уездное» фамилиями известных в Лебедяни купцов Игумновых, Чурилиных, Чеботаревых. Сейчас трудно предположить, в какой степени отразились и отразились ли вообще реальные судьбы лебедянских купцов в литературных биографиях замятинских героев. Послереволюционная история не способствовала сохранению документальной памяти об этом сословии российского общества. Но мы можем с большой долей вероятности предположить, что зрительные и слуховые образы «черноземного нутра» родной Лебедяни имели первостепенное значение для Е. Замятина в создании характеров героев. Это предположение, в первую очередь, относится к образу Чеботарихи, колоритной сладострастницы, являющейся символом всемогущего вожделения. Видимо, именно эта смысловая нюансировка образа возмутила М.М. Пришвина, с которым столкнулся Е. Замятин в одной из Московских редакций, куда он зашел по делу: «...За столом сидел Иванов-Разумник и с ним какой-то черный, белозубый, лохматый цыган. Как только я назвал себя, цыган вскочил: «А-а, так это вы и есть? Покорно вас благодарю! Тетушку-то мою вы как измордовали!» — Какую тетушку? Где? — Чеботариху, в «Уездном» — вот где!

Цыган оказался Пришвиным, мы с Пришвиным оказались земляками, а Чеботариха оказалась пришвинской теткой». «Жизни ее, — признавался Замятин, — я не знал, все ее приключения мною выдуманы, но у нее в самом деле был кожевенный завод, и внешность ее в «Уездном» дана портретно» [2, 398].

«Дом Чеботарихи», остов кожевенной фабрики, сложенной на века из ярко-красного кирпича, два фундаментальных погреба во дворе, в одном из которых закончилась карьера «милого друга» Анфима Барыбы, — все это, изрядно обветшавшее, и сегодня стоит памятником жизни былой, увековеченной Замятиным.

Подворье купцов Чеботаревых находится недалеко от дома Замятиных на берегу Дона (кожевенные предприятия потребляют много воды). Сам дом — аляповатое, неуклюжее («из-под топора») одноэтажное здание, на очень высоком фундаменте, который выполнял еще и роль каретного сарая. Арочный вход в него, заложенный кирпичами и оштукатуренный, и сегодня просматривается в высоченном (от наводнения) фундаменте. Это отсюда реальный кучер Ульянка, переименованный Замятиным в Урванку (так называлась одна из речушек Тамбовской губернии) выводил линейку, на которой Чеботариха «расползется, как тесто», и, «поджавши губы», оборвет покровского батюшку, советующего ей «проминаж делать»:

— Никак ни можно, батюшка, безпридстанно биение сердца» [1, 43].

Такую картину мог наблюдать гимназист Евгений Замятин, купаясь в Дону или находясь в палисаднике, мимо которого к церкви, чинно восседая в линейке, ехала купчиха.

К сожалению, пока не удалось установить девичью фамилию реальной Чеботаревой. Была ли она до замужества Пришвиной, или Горшковой (одна из ветвей рода купцов Пришвиных), или, может быть, по линии матери Игнатовой, — еще предстоит выяснить. Но, разыскивая эту родословную связь, попутно удалось прояснить историю рода купцов Чеботаревых.

Документальная память о них сохранилась у одного из первых краеведов Ельца — И.И. Уклеина: «Ознаменованная фамилия Чеботаревых, начало свое ведет из Новгорода. Они оттуда выходцы, после бывшего в этом городе пожара. Происхождение их от бояр, а по желанию своему поселились в Ельце, а другие в Лебедяни» [41]. Следы лебедянских Чеботаревых затерялись. А елецкие Чеботаревы, занимавшиеся рыбной торговлей, были почетным семейством. Один из его представителей, И.А. Чеботарев, в первой половине XIX века был городским головой. Его брат, С.И. Чеботарев, был избран ктитором при возведении нового Вознесенского храма. Вероятно, за деятельное участие в жизни города купцы Чеботаревы были удостоены звания почетных граждан Ельца. О почетных гражданах Ельца Чеботаревых упоминает М.А. Стахович в своей книге «История, этнография и статистика Елецкого уезда» в связи со знаменитой, в смысле роскоши и эстетических ценностей, дачей на ручье Пажень близ Ельца. Это была, по-видимому, еще одна культурная жемчужина Елецкого уезда после Пальны-Михайловки, а по роскоши и превосходящая имение Стаховичей.

Дача, выстроенная купцами Желудковыми, а потом принадлежавшая купцам Чеботаревым, имела около трехсот десятин векового дубового леса; обширный пруд, на котором красовались гондолы и стаи лебедей; роскошный сад со всевозможными плодовыми деревьями; оранжерею, теплицы, китайские беседки, статуи, причудливо выточенные из цельного камня гроты, роскошный трехэтажный каменный, состоящий из тридцати комнат дом, расписанный популярным мастером декоративной живописи Б.Д. Скотти. «В 1848 году, после страшного пожара в городе (Ельце), Чеботарев вырубил в Пажени две трети рощи, а в 1860 году она была уже в руках известного елецкого богача Черникина» [42].

Вот таких родственников по линии мужа имела купчиха Чеботарева, увековеченная пером талантливого русского писателя Е.И. Замятина.

Лебедянские реалии в творчестве Е. Замятина — тема неисчерпаемая. Вне поля зрения данного исследования остался культурный контекст современной писателю эпохи, связанный с его «малой» родиной. Предстоит еще много узнать о его творческом и человеческом содружестве с М. Пришвиным; о контактах с пронзительно русским философом В.В. Розановым, учившим в Елецкой мужской гимназии М. Пришвина и ставшим «вероятным прототипом героя «Пещеры» [43]; о творческих и дружеских связях с М.А. Булгаковым, отдыхавшим в 1938 году в Лебедяни. Это предмет будущих исследований.

Сейчас же важно подчеркнуть, что художественный дар, творческая фантазия писателя были накрепко связаны со стихией его отчего края, откуда он черпал свое вдохновение.

Литература

1. Рукописные памятники. Выпуск 3. Часть 1. Рукописное наследие Евгения Ивановича Замятина. — СПб., 1997. — С. 224.

2. Кезельман Е.Д. Жизнь в Лебедяни летом 1932 года. Воспоминания // Воспоминания об Андрее Белом. — М., 1995. — С. 460.

3. Стрижев А. Замятин на фоне эпохи. (Дневники. Письма. Воспоминания) // Лит. учеба. — 1994. — № 5—6. — С. 103.

4. Замятин Е.И. Автобиография // Я боюсь. Литературная критика. Публицистика. Воспоминания. — М., 1999. — С. 2.

5. Лефевр Ф. Один час с Замятиным, кораблестроителем, прозаиком и драматургом // Я боюсь... — С. 257.

6. Замятин Е.И. Куны // Лебедянь. Памятная книга / Сост. проф. В.В. Шахов. — Липецк, 1992. — С. 103. Далее при ссылке на это издание в скобках будет указываться сноска и страница.

7. «Пишу вам из России...» Письма Е.И. Замятина М.А. Волошину. Публ. Вл. Купченко // Подъем. — 1988. — № 5. — С. 123.

8. Рукописные памятники. — С. 220. Интересно, что в сентябре этого же года, спасая от голода детей и себя, едет в Усмань, соседний с Лебедянью провинциальный городок, типичный для подстепья, еще один талантливый русский художник — Марина Цветаева. Об этом пребывании она оставит пронзительные по своей искренности дневниковые записи, которые будут опубликованы в 1990 году под заглавием «Вольный проезд» (Литература русского зарубежья. — М., 1990. — С. 81—90). Неисповедимы пути Господни. Несостоявшаяся встреча в 1918 году находящихся в соседних городках двух русских писателей-изгоев состоится в чужом для обоих Париже в 1937 году, и это будет встреча-прощание. Марина Цветаева — одна из немногих русских первой волны эмиграции, кто придет проводить в последний путь писателя-еретика Евгения Ивановича Замятина.

9. Бунин И.А. Соч.: В 6 т. — М., 1987. — Т. 2. — С. 158.

10. Там же. — С. 490.

11. Бунин И.А. Указ. соч. — Т. 3. — С. 23.

12. Рукописные памятники... — С. 198.

13. Там же. — С. 266.

14. Пришвин М.М. Соч.: В 8 т. — М., 1982. — Т. 2. — С. 9.

15. Черменский Н.П. Город Лебедянь и его уезд в XVII в. — СПб., 1913. — С. 67.

16. Давыдова Т.Т. Классические традиции в ранней прозе Е. Замятина // Творческое наследие Евгения Замятина: взгляд из сегодня. Научн. докл., очерки, заметки, тезисы. Часть 2. — Тамбов, 1993. — С. 161.

17. Дубасов И.И. Указ. соч. — С. 334.

18. Иловайский Д.И. Рязанское княжество. — М., 1997. — С. 415.

19. Стахович М.А. История, этнография и статистика Елецкого уезда. — Елец, 1996. — С. 21.

20. Яблонский А. Боборыкин в Павловском // Лебедянь. Памятная книга / Сост. проф. Шахов. — Липецк, 1992. — С. 143.

21. Дубасов И.И. Указ. соч. — С. 287.

22. Словарь русских народных говоров. Вып. 16. — Л., 1980.

23. Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4-х томах. — М., 1989. — Т. 2. — С. 219.

24. Мифы древних славян. — Саратов, 1993. — С. 87.

25. «Польскими» в Древней Руси называли города, «прилежавшие полю». «Полем» называли «пространство, по которому с самого начала Русской истории являются народы... с которыми Русь вела постоянную борьбу, окончившуюся тем, что поле осталось исключительно за Русью» (Стахович М.А. История, этнография и статистика Елецкого уезда... — С. 6).

26. Дубасов И.И. Указ. соч. — С. 290.

27. Краснова С.В. «Самый город... гордился своей древностью и имел на то полное право» (И.А. Бунин) // Елецкая быль. Краеведческий сб. Вып. 1. — Липецк, 1994. — С. 156.

28. Бунин И.А. Указ. соч. — Т. 4. — С. 548.

29. Царственный летописец. Цит. по книге И.И. Дубасова «Очерки из истории Тамбовского края». — С. 290.

30. Стахович М.А. Указ. соч. — С. 30.

31. Черменский Н.П. Указ. соч. — С. 67.

32. См.: Лебедянский Свято-Троицкий Заштатный общежительный монастырь. — Тамбов: Типография Губернского Правления, 1895. — С. 25.

33. Черменский Н.П. Указ. соч. — С. 67. (Тяпкина гора — возвышенность на крутом берегу Дона, на котором раскинулась Лебедянь).

34. Там же. — С. 68.

35. Стахович М.А. Указ. соч. — С. 38.

36. Там же. — С. 39.

37. Там же. — С. 39.

38. См.: Ридингер Н.А. Очерки истории Елецкого уезда. Материалы для истории и статистики Ельца. — Елец, 1993.

39. Стахович М.А. Указ. соч. — С. 38.

40. Черменский Н.П. Указ. соч. — С. 67.

41. Уклеин И.И. Краткие исторические сведения о городе Ельце // Елецкая быль. Краеведческий сб. Вып. 1. — Липецк, 1994. — С. 46.

42. Архив Елецкого краеведческого музея. «Рукопись о елецких купцах». Е.К.М. 208811.21. — С. 36.

43. Полякова Л.В. Евгений Замятин: творческий путь. Анализ и оценки // Творческое наследие Евгения Замятина: взгляд из сегодня. Научн. докл., статьи, очерки, заметки, тезисы. Часть 1. — Тамбов, 1994. — С. 27.