Вернуться к Е.Р. Симонов. Наследники Турандот. Театр времён Булгакова и Сталина

Омск

Мы прибыли в Омск в самом конце октября 1941 года. С тех пор прошло сорок лет. Из юноши я превратился в седого человека, из школьника — в профессора, из сына — в дедушку.

Трудно описать чувства старых вахтанговцев, приехавших на гастроли в город Омск после сорокалетней разлуки. Я первым делом почти бегом побежал к театру. Вот и знакомый мне по воспоминаниям проспект имени Ленина. Сейчас начнется довольно крутой подъем в гору, и там, на возвышении, покажется старинное здание Омского областного драматического театра... Сердце мое стучит учащенно. Я обхожу театр со всех сторон, обхожу медленно, как зал музея, где выставлены бесценные картины старых мастеров. Я вглядываюсь в окна, в кирпичную кладку, в пролеты дверей. Здание оказалось немного меньше, чем я его представлял себе. Зрительный зал, как и прежде, поразил меня своей уютностью. Занавес был открыт, и на просторной сцене, как и в прежние времена, тускло горела дежурная лампочка. В театре было тихо, и только откуда-то сверху, с балконов второго яруса, доносились гаммы. Вероятно, кто-то из детей артистов Омского театра учился играть на фортепиано.

Ах, господи боже мой, какое это чудо — воспоминания!

Я сел в последнем ряду партера, приблизительно на то самое место, откуда в далеком 1941 году, затаив дыхание, наблюдал репетиции Николая Павловича Охлопкова. Нет, это была не галлюцинация, но в ушах у меня зазвучала музыка из «Сирано», тихие гитары сопровождали монолог де Бержерака в знаменитой ночной сцене под балконом. Дуэт моего отца и Мансуровой так явственно звучал в полутемном зале, словно по радио передавали охлопковский спектакль, записанный на пленку. Я оглянулся, подумав, не сошел ли я с ума. Нет! Это было царство воспоминаний, естественное и в то же время чудотворное! Память — это величайший дар природы, возможно, даже более значительный, чем дар слова. Память унесла меня на сорок лет назад и наполнила все мое существо чувством, близким к вдохновению. Память творила помимо моей воли, творила с реалистической достоверностью и поэтической одухотворенностью. Я старался не мешать ее творчеству и, как наивный и простодушный зритель, смотрел из партера на сцену Омского театра, где словно бы за тюлем, освещенные лунно-голубоватым светом театральных прожекторов, Охлопков, Симонов и Мансурова возобновляли некогда созданный ими спектакль!

Но, увы! В это время в зрительном зале вдруг зажегся свет, и все иллюзии, все миражи, все воспоминания мгновенно исчезли, как нежный утренний сон при резком и пронзительном звоне будильника. Смущенно оглядевшись, я покинул зрительный зал, прошелся по фойе, заглянул за кулисы, поднялся на самый верхний этаж, спустился вниз и оказался на улице. Солнце ослепило мне глаза, как это всегда случается, когда человек выходит в солнечный день из темного помещения. Рядом с дверью центрального входа я увидел мемориальную доску, которой не было прежде. Заинтересовавшись, я подошел к мраморной доске, и у меня перехватило дыхание. «Здесь, — прочел я, — во время войны работал коллектив Московского театра имени Евгения Вахтангова».

Не знаю, какие нужно подобрать слова, чтобы выразить благодарность омичам, приютившим нас во время Отечественной войны. Артисты Омского драматического театра играли с нами через день в одном помещении, и мы ни разу не видели на их лицах чувства досады или неудовольствия. Я помню руководителя театра Лину Семеновну Самборскую — известную провинциальную артистку и режиссера. Глубокая старость уже охватывала ее кольцом, но Лина Семеновна каким-то нечеловеческим усилием не давала зловещему кольцу сомкнуться и важно шествовала по коридорам театра. У подъезда ее обычно поджидал извозчик, в те времена уже явление ископаемое. Но когда старая актриса без посторонней помощи сама садилась в пролетку с открытым брезентовым верхом, то прохожие обычно останавливались и, замерев, смотрели на нее. Самборская легким кивком головы, словно Екатерина II, приветствовала своих зрителей и поклонников. Краснощекий кучер в синей стеганой поддевке важно натягивал вожжи, и видавшая виды ломовая лошадь, явно не предназначенная для старинной пролетки, плавно, словно нехотя, трогалась с места. Всю дорогу от театрального подъезда до дома Лину Семеновну приветствовали прохожие, и она продолжала отвечать на приветствия, словно играла Государыню Императрицу в дореволюционном немом кинематографе. Ее красивая, совершенно седая голова величественно поворачивалась из стороны в сторону, странные и усталые, чуть выцветшие от времени глаза смотрели на мир благодарно и наивно, а изящные аристократические руки в старинных лайковых перчатках были подвижны, словно старость так и не коснулась их. Иногда рядом с ней в пролетке так же величественно восседал супруг Лины Семеновны — режиссер и администратор Николай Александрович Шевелев. Это был красивый, стареющий провинциальный лев, похожий на иностранца. Несмотря на почтенный возраст, Шевелев был всегда по-спортивному подтянут. Редкие рыжевато-черные волосы были аккуратно зачесаны на затылок, и мне всегда казалось, что это даже не волосы, а просто театральный гример, взяв обыкновенную ученическую линейку, разлиновал могучий голый череп Николая Александровича тонко отточенными красным и черным карандашами. Говорят, во времена нэпа он ходил со стеком в руках и моноклем в левом глазу, играл на бегах и сам был наездником...

Из театра я направился на площадь Дзержинского к дому № 1, где во время войны в небольших комнатах в общих квартирах на разных этажах жили три семьи артистов Вахтанговского театра — Николай Павлович Охлопков со своей женой, режиссером Еленой Ивановной Зотовой, Андрей Львович Абрикосов со своим сыном Гришей и женой Александрой Тихоновой и мой отец, Рубен Николаевич Симонов, с женой — артисткой Вахтанговского театра Еленой Михайловной Берсеневой (урожденной Поливановой) и сыном Евгением, то есть со мной. Балкон Охлопкова находился на последнем этаже. Я высоко поднял голову и вспомнил, как часто Охлопков, стоя на балконе, приветствовал моего отца обыкновенным мальчишеским свистом. Кстати, теперь молодые артисты нашего театра с чужих слов часто показывают Рубена Симонова и Николая Охлопкова. Показывают, как они репетировали «Сирано де Бержерака», имитируют их голоса, манеру говорить, изображают походки и прочее. Все это получается у них довольно удачно, и я радуюсь, что устные предания по традиции переходят из поколения в поколение. Но одна деталь всегда огорчает меня — Охлопков и Симонов никогда не обращались друг к другу на «ты». Никогда. Моего отца, пользуясь правом старого знакомства, называли Рубеном все старые вахтанговцы — и Мансурова, и Синельникова, и Захава, и Толчанов, но Николай Павлович обращался к нему только на «вы» и делал это демонстративно, с подчеркнутой вежливостью и безупречной галантностью.

— Вы им скажите, Рубен Николаевич, чтобы они вам не «тыкали», — сердито говорил Охлопков. — Что из того, что они знают вас со времен Вахтангова. Вы же теперь художественный руководитель государственного театра, а не начинающий артист Третьей студии МХТ. Безобразие. Хотите, я им вмажу, этим вашим старым вахтанговцам.

— Не надо. Так уж у нас заведено, — добродушно отвечал Симонов. — У нас у всех детям по шестнадцать лет, скоро дедушками и бабушками станем, а все ходим в Рубенах, Цилюхах, Машах, Лизах, Борях, Ленях!

— А вот Вахтангов ко все своим ученикам на «вы» обращался, — продолжал спорить Охлопков. — Помните, в письмах: «Дорогой Борис Евгеньевич! Милый Павел Григорьевич!..» Нет, у вас не театр, а детский сад. Солидные люди, а только и слышишь: Мишка Державин, Витька Кольцов, Галька Пашкова! Нехорошо. Небось меня за глаза тоже Колькой Охлопковым называют. А? Ну, скажите честно, называют?

— Не слышал.

— Обманываете. Боитесь огорчить. Вы же дипломат! Да еще какой!

— Нет, правда, — уверял Симонов, — вам даже прозвища придумать не успели.

— А какие у кого прозвища? — заинтересованно спросил Охлопков.

Он явно вникал в сложные перипетии взаимоотношений нового для себя театра.

— Прозвища смешные и точные, — улыбнувшись, ответил мой отец.

— Ну например? Ведь иногда артисты такое прозвище придумают, что потом на улицу выходить стыдно. Ну вот, скажите мне, пожалуйста, Цецилию Мансурову как прозвали?

— Графиней, — быстро ответил отец. — Она же замужем за графом Николаем Петровичем Шереметевым, нашим талантливым композитором, автором музыки к спектаклям «Соломенная шляпка», «Слуга двух господ». А сколько граф сочинил прелестных мелодий для старинных водевилей! И не сосчитать... Кстати, вот вам любопытнейшая история. Вахтанговцы получили в вечное владение дом отдыха «Плесково» на Красной Пахре. И что бы вы думали: приехал я туда с Мансуровой и Шереметевым и вижу: колхозники из соседних деревень вошли в столовую дома отдыха целой толпой, встали у дверей, переминаются с ноги на ногу. Смотрю, Коля Шереметев бледнеет, встает и кланяется им в пояс. Затем обернулся к обедающим в столовой и застенчиво произнес:

— Уважаемые вахтанговцы. Вот, видите ли, какое дело... Наш дом отдыха «Плесково» до революции был охотничьим домиком моего отца, а барский дом его находится тут, неподалеку, да вы этот дом проезжали неоднократно...

— Трехэтажный? — громко крикнул кто-то.

— Да, — спокойно ответил Шереметев. — Эта местность и теперь называется «Михайловское». Напротив барского особняка — остановка автобуса, а в самом доме — санаторий для работников тяжелой промышленности. Колхозники, вероятно, узнали, что я тут отдыхаю, и решили навестить...

— Да мы с тобой ровесники, барин, — сказал молодой парень, выступая вперед. — Мы оба — десятого года, а сейчас на дворе сороковой. Помнишь, как мы в «казаки-разбойники» на омуте играли? Мальцами были... От горшка — два вершка...

И тут произошло нечто совершенно непредвиденное. Мансурова вскочила со своего места и, подбежав к крестьянам, стала по очереди всех целовать и громко приговаривать:

— А я — ваша графиня, я — ваша графиня, я — ваша...

Я быстро предложил колхозникам разделить с нами трапезу и рассадил гостей, предложив молодым вахтанговцам уступить им свои места за столиками. Обед прошел весело. В те времена за обедом подавалось вино, и дело кончилось всеобщим братанием и песнями под гармонь.

Вечером первая исполнительница Принцессы Турандот и ее добрейший, талантливейший супруг-композитор отбыли в Москву на попутной машине и больше никогда в свой охотничий домик не возвращались. В те времена это было опасно...

— А правда ли, Рубен Николаевич, — весело улыбаясь, спросил Охлопков, — что вы однажды сидели с Шереметевым в арбатской забегаловке и к вам долго не подходил официант. Говорят, Шереметев бросился на кухню и сказал официанту: «Когда вы, наконец, к нам подойдете?» А тот ему спокойно ответил: «Подумаешь, не граф Шереметев, обождешь!»

— Бы-ло, — протяжно произнес Рубен Николаевич и тоже улыбнулся.

— Ну-с, а теперь вернемся к прозвищам, — потирая руки, произнес Охлопков. — Это ведь своего рода познание труппы актеров, с которыми мне предстоит трудиться. Как, например, прозвали Кашперова?

— Волк!

— Снайперское определение! — восхищенно воскликнул Николай Павлович. — Кашперов действительно похож на волка из диснеевского мультфильма о трех поросятах. Ну а Николая Лебедева как окрестили?

— Фаготом!

— Грандиозно! — неожиданно совсем серьезно произнес Охлопков. — У Коли голос действительно напоминает фагот. И фигура на фагот похожа. Ну вахтанговцы! Ну молодцы! До чего же наблюдательные, черти!

Итак, по прошествии почти сорока лет я стою жарким летним днем в городе Омске на площади Дзержинского. Все вокруг изменилось до неузнаваемости. В годы войны площадь даже не была асфальтирована. Это был просто большой городской пустырь, на котором не росло ни одного дерева. Посередине площади возвышался один-единственный столб с большим черным репродуктором. И в дождь, и в снег, и в жару, и в метель омичи и эвакуированные, окружив высокий столб с репродуктором, смотрели на него с надеждой, в напряженной тишине слушая голос Левитана, голос Москвы — голос Истории!

Время было трудное. Наши войска отступали. Фашистские полчища стояли неподалеку от Москвы. Но все мы в глубоком тылу были уверены, что Москва выстоит и что в Кремле уже продуман до малейших подробностей план контрнаступления. Слова Сталина о том, что для разгрома немецко-фашистских захватчиков Красной Армии понадобится «шесть месяцев, годик», как пословица, передавались из уст в уста.

В Омск были эвакуированы крупнейшие заводы. Они восстанавливались на сибирской земле с поразительной быстротой. Дни и ночи уходили на фронт поезда.

Отец мой, встречая на наших спектаклях знаменитых авиаконструкторов, с которыми был хорошо знаком еще по Москве, хитро улыбался и доверительно, шепотом сообщал мне, что с самолетами, танками, артиллерией скоро будет все в порядке. Николай Павлович тоже был дружен с очень известными в нашей стране авиаконструкторами, летчиками и директорами эвакуированных заводов. Николай Павлович и Рубен Николаевич иногда ходили к ним в гости и всегда возвращались домой воодушевленными, преисполненными оптимизма и наперебой произносили патриотические монологи при свете коптилки в узком семейном кругу. Елена Ивановна и Елена Михайловна влюбленно смотрели на своих мужей.

Изредка у нас дома бывали гости, чьи имена в то время были засекречены. Приходил первый Герой Советского Союза летчик Анатолий Васильевич Ляпидевский, директор крупнейшего авиазавода. Иногда бывал академик Борис Ильич Збарский, выполнявший в те годы в Тюмени ответственнейшее задание партии. Он приезжал в Омск в салон-вагоне и даже к нам приходил в сопровождении трех «шоферов». По-домашнему, без предупреждения заходил старый друг вахтанговцев известный авиаконструктор Александр Александрович Архангельский, первый заместитель А.Н. Туполева. Эти замечательные люди скромно сидели за столом, ели картошку без масла и пили жидкий чай без сахара. Они говорили о положении на фронтах, о будущем мире, об авиации, о медицине, ну и, конечно, о театральном искусстве. Электричество, как правило, не горело, и таинственная темнота в нашей маленькой комнате создавала особое настроение.

В годы войны люди самых различных профессий часто проводили вместе долгие вечера. Они быстро находили общий язык. Их объединяло единство идеи, общность мыслей и одна и та же цель.

Вахтанговцы открыли свой сезон в Омске 29 ноября 1941 года. В этот вечер был сыгран шекспировский спектакль «Много шума из ничего». Перед началом представления выступал Николай Павлович Охлопков. За полчаса до открытия занавеса я был за кулисами у своего отца. Он сидел загримированный и вглядывался в зеркало. Вместе с Рубеном Николаевичем в артистической уборной гримировался Андрей Абрикосов. Им предстояло в этот вечер выступить в ролях Бенедикта и Клавдио. Мансурова играла Беатриче, Державин — Леонато, Тутышкин — Антонио, Шухмин и Кольцов — Клюкву и Киселя.

Охлопков в превосходно сшитом сером костюме нервно расхаживал по коридору за кулисами и явно волновался. Он непрерывно поворачивал шею и крутил головой. Казалось, что отутюженный и накрахмаленный воротник был ему тесен. Кстати, это движение было типичным для Николая Павловича — у него была удивительно подвижная голова. Она то уходила в плечи, то далеко вытягивалась вперед, то склонялась набок, то поднималась высоко вверх, и он становился выше ростом.

Но вот прозвучал третий звонок. Я прошел в зрительный зал, в крайнюю справа от сцены ложу бенуара. Большая люстра стала медленно гаснуть, плавно зажегся свет рампы. В зрительном зале воцарилась напряженная тишина, и перед занавесом, застенчиво улыбнувшись, появился Охлопков. Он начал говорить по бумажке, но потом, по-видимому ощутив вдохновение, стал вольно импровизировать. Я, конечно, не могу по памяти восстановить это выступление, но помню, что он говорил о высокой миссии искусства в дни Великой Отечественной войны. Охлопков был превосходным оратором и умело использовал чисто ораторский прием неоднократного повторения одной и той же фразы: закончив большой период, он вновь и вновь возвращался как бы к рефрену. В музыке подобное возвращение к теме узаконено специальной формой, именуемой «рондо». И вот эту неоднократно повторяемую Охлопковым фразу я, как это ни странно, запомнил на всю жизнь, как стихи.

«Так пусть же тихо идет занавес, и в эти суровые годы с советской сцены зазвучит не заглушенный канонадой вольный и свободный шекспировский стих!»

Помню, что Николай Павлович проводил параллель между первым представлением «Принцессы Турандот» в далеком 1922 году, во время разрухи, в холодной и голодной Москве, и жизнерадостной комедией Шекспира «Много шума из ничего», которой вахтанговцы открывали свои выступления в Омске в первую, самую тяжелую зиму 1941 года.

В заключение своей речи Охлопков снова произнес уже несколько раз прозвучавшую фразу:

«Так пусть же тихо идет занавес, и в эти суровые годы с советской сцены зазвучит не заглушенный канонадой вольный и свободный шекспировский стих!»

И она настроила сердца зрителей на какой-то особый, одухотворенный, поэтический лад.

Успех спектакля был ошеломляющим. Смех, слезы, взрыв восторга и тишина в зрительном зале были высшей наградой вахтанговцам. Артисты и зрители поняли друг друга, и между ними завязались те тончайшие взаимоотношения, ради которых и существует на земле искусство театра!

Охлопкова не обмануло предчувствие. Он оказался прав. В дни величайших испытаний, когда над нашей страной нависла черная туча фашизма, театр был необходим людям, он вселял в них уверенность, заражал оптимизмом и оставлял в душе светлые воспоминания. Театр, как песня, окрылял людей и пробуждал в них лучшие человеческие качества — любовь и героизм. Искусство помогало фронту.

Когда теперь я читаю воспоминания о крупных деятелях советской сцены, составивших славу отечественного театра, я порой огорчаюсь, что авторы, как правило, безапелляционно отводя мастеру то или иное место, которое ему следует занять в многоступенчатой иерархии артистов и режиссеров довоенной, военной и послевоенной поры, при этом совершенно игнорируют личные воспоминания. Мы словно стесняемся бытовых подробностей, избегаем описывать пустяковые эпизоды, привычки или странности человека. Даже такой гениальный человек, как Станиславский, с одной стороны, замурован в научные труды своих последователей и толкователей, а с другой стороны, продолжает весело жить в устных преданиях и забавных анекдотах. Смешные случаи из жизни Станиславского никому в голову не придет записать и издать, потому что мы все боимся скомпрометировать великого реформатора сцены. Однако легенды о рассеянности Станиславского, о его наивности, доверчивости, детской капризности передаются из уст в уста. Голос и манеру говорить изображают студенты, молодые артисты и почтенные ветераны. А если заходит речь о Немировиче-Данченко, то рассказчик начинает непременно расчесывать бороду под подбородком и слегка грассировать на французский манер. Все мы, не знавшие Немировича-Данченко, убеждены, что именно таким жестом Владимир Иванович расчесывал бороду, именно так грассировал и что он всегда душился дорогими духами, никогда не опаздывал, играл в карты и красиво ухаживал за дамами. Устное предание, естественно, обрастает вымыслами, и в какой-то момент никто уже не сможет определить, что есть правда, а что — сочинительство!

Я лично убежден, что призыв Марины Цветаевой описывать, казалось бы, незаметные детали жизни ушедшего человека — великий призыв: Цветаева завещала описывать даже, какими обоями были оклеены стены комнаты, уверяя, что все это со временем может приобрести определенную ценность.

Конечно, Охлопков — трибун. Несомненно, что Охлопков — наследник Маяковского. Очевидно, что его творческие принципы были близки Театру имени Вахтангова. Кстати, я однажды подумал, что в фамилии Маяковского отчетливо звучит слово «маяк», а в фамилии Вахтангова слышится слово «вахта». «Маяк» и «вахта» — слова высокого значения и имеют глубокий образный смысл. Это своего рода иносказания, точно определяющие суть великого пролетарского поэта и великого советского режиссера.

Я тем не менее настаиваю, что и о великих мира сего можно иногда вспомнить и нечто веселое и легкомысленное. От великих ничего не убавится, а читателю интересно.

Итак, несколько бытовых зарисовок...

На бытовые неудобства и неурядицы во время войны никто не жаловался. Мало того, на них просто не обращали внимания. Роптать на отсутствие дров и сетовать на скудное питание считалось просто непристойным. Сшить себе модное новогоднее платье считалось верхом легкомыслия, а грызть, предположим, яблоко в общественном месте — признак безвкусицы и дурного тона. Однако вопросы питания коллектива обсуждались в руководстве театра, и было решено просить обком о прикреплении вахтанговцев к самым разнообразным столовым. Помню, как мой отец однажды не без гордости сообщил, что его, Охлопкова и Дикого прикрепили к обкомовской столовой. Это было большим подспорьем для нашего бюджета, потому что на рынке все стоило немыслимо дорого, а в магазинах продукты выдавались только по карточкам. В обкомовскую столовую мой отец, так же, как и Охлопков и Дикий, могли ходить один раз в день обедать, причем пропуск выдавался на одного члена семьи и два обеда брать не разрешалось. Вход в столовую был только по специальным пропускам, и приносить с собой судки, кастрюли, термосы тоже не разрешалось. Однако у всех прикрепленных к обкомовской столовой вахтанговцев дома сидели жены и дети, и каждый выискивал способ, каким образом, несмотря на строжайший запрет, все-таки вынести из столовой хотя бы одну порцию супа и два вторых. Это уже обеспечивало обед и гарантировало ужин.

И вот три крупнейших советских режиссера, совсем не думая о юморе, а с абсолютной серьезностью, как на самом важном совещании, собрались у нас дома и горячо обсуждали, каким образом можно без скандалов и неприятностей ежедневно выносить из столовой обеды для своих ближайших родственников. Совещание это выглядело настолько серьезным, что со стороны можно было подумать, что они обсуждают, по крайней мере, перспективный репертуарный план или распределяют роли в новом спектакле.

Я впервые в своих воспоминаниях написал легендарную фамилию Дикий! Да, Алексей Денисович Дикий волею судеб во время войны тоже работал в вахтанговском театре в качестве артиста и режиссера. В годы войны в Омске в Театре имени Евгения Вахтангова была сконцентрирована сильнейшая советская режиссура. И в самом деле, подумать только: Симонов, Дикий, Охлопков, Захава, Рапопорт, Ремизова работали в одном театре. Но это — особая тема, ибо омский период вахтанговского театра совершенно не изучен театроведением, а он, этот период, несомненно, представляет одну из интереснейших страниц в истории советского театра. Но, увы... еще Пушкин сказал, что мы ленивы и нелюбопытны!

Талантливейший мастер Алексей Денисович Дикий приехал в Омск, когда театр уже играл свои спектакли. Он вернулся из мест, весьма отдаленных от центра. За какие проступки он был лишен права работы, до сих пор остается загадкой. А выход его на волю в разгар войны был воспринят всеми, знавшими его, как огромная радость. Отец мой тут же послал ему телеграмму с приглашением работать в Вахтанговском театре, и Дикий, не размышляя, принял предложение, сел в поезд со своей женой Александрой Александровной и приехал в Омск. На вокзале его, друга и соратника самого Евгения Багратионовича, встречала вся труппа театра. Помню, как Дикий, по-видимому не ожидал, громко крикнул: «Ну, Рубен, молодец! Вот это постановка! Браво! Браво художественному руководителю!» С машинами в Омске было трудно. Вещи приезжавших обычно складывали на телегу, и ломовая лошадь везла узлы и чемоданы вновь прибывшего до места назначения. А сам вновь прибывший, как правило, шествовал пешком по мостовой за телегой в окружении товарищей. Так встречали Горюнова и его жену, артистку МХАТа Веру Дмитриевну Бендину, и их детей: Мишу и Аню. Такая же встреча была организована семье драматурга и поэта Владимира Захаровича Масса: его жене Наталье Львовне, дочке Ане и сыну Виктору — моему самому близкому другу. Но для встречи Дикого секретарь облисполкома по фамилии Черезов выделил специальную «эмку» и автобус. Мне помнится, что Дикий, славившийся своим необузданным характером и полным отсутствием сентиментальности, чуть было не прослезился!..

И вот представьте себе нашу маленькую комнатку в доме № 1 на площади Дзержинского. Комната угловая, на первом этаже. Одно окно выходит на трамвайный путь и Главпочтамт, другое — на сторону, противоположную площади, или городскому пустырю. Вещи в комнате — самые необходимые: двуспальный матрац на козлах — это ложе моих родителей; просто матрац на козлах — это моя кровать. Разбитое пианино, не поддающееся настройке, небольшой квадратный стол, за которым обедают, пишут, читают и раскладывают пасьянс. Именно на этом столе стоит знаменитая коптилка, при тусклом свете которой и шло совещание трех зкамени-тых режиссеров, и, наконец, в самом углу комнаты находилась небольшая сложенная из кирпичей печка, а рядом с ней на полу в осеннее и зимнее время лежали аккуратно распиленные и сложенные дрова. Труба от печки, нарушая все противопожарные правила, выходила прямо в окно. Печка часто портилась, и тогда дым наполнял всю комнату, разъедал глаза и щипал горло. В этих случаях мы раскрывали окна настежь и спали, как на Северном полюсе, одетые во все самое теплое — спали в фуфайках, свитерах, накрывшись шубами и одеялами! За стеной жили хозяева квартиры Бочкаревы — мать и дочь-школьница. Совсем недавно в Москве в мою дверь кто-то тихо постучался. Я открыл, не спросив «кто там?» Передо мной на лестничной площадке стояла интересная женщина лет пятидесяти, голубоглазая, светловолосая, с наивным, почти детским выражением лица.

— Ну, Женька, узнавай! — сказала она, весело глядя на меня.

— Зина! Зиночка Бочкарева! — мгновенно ответил я. — Заходи! Как хорошо, что ты застала меня дома.

Мы бросились друг к другу и по-дружески обнялись. Вошли в кабинет и долго молчали.

— Ты совсем не изменилась, — нарушая тишину, сказал я Зине.

И я не кривил душой. Я не видел Зину 40 лет. Во время войны она была девчонкой, и эта детская сущность не исчезла и светилась в ее голубых глазах. Сейчас она работает врачом в Ялте, и хочется верить, что мы еще встретимся, ибо ждать еще 40 лет нам уже не дано Провидением!

Но вернемся в Омск военной поры. Поскольку в диалоге принимают участие три крупнейших советских режиссера, я позволю себе отойти от повествовательной формы и пересказать совещание «могучей тройки», пользуясь формой драмы, наиболее близкой для театра. Итак:

МОГУЧАЯ ТРОЙКА,
или
ПРИ СВЕТЕ КОПТИЛКИ

Маленькая комедия в 1 действии

Действующие лица:

СИМОНОВ Рубен Николаевич — художественный руководитель Театра имени Вахтангова. 42 года. Молод, изящен, строен, подвижен, невысокого роста. Смуглый. Легкая седина. Народный артист РСФСР. Поэтичен и музыкален до умопомрачения!

ОХЛОПКОВ Николай Павлович — 40 лет. Высокий русский богатырь с озорными глазами и чуть хриплым голосом. Фантазер и выдумщик. Стихийно-талантлив и ни на кого не похож. В атаке — неистов. В защите — хитроумен.

ДИКИЙ Алексей Денисович. Фамилия идеально выражает сущность. Не признает авторитетов. Станиславский и Вахтангов для него не указ. Темперамент напоминает извержение вулкана. Приступы темперамента начинаются с легкого, едва заметного подергивания верхней губы.

В эти годы, как это ни странно, и Дикий, и Охлопков были только заслуженными артистами РСФСР.

Место действия — маленькая комната, только что мною описанная. Это может быть не обязательно комната Симоновых, точно в таких же комнатах жили и Охлопков, и Дикие.

Время действия — поздний вечер.

С целью собрать внимание на трех основных персонажах автор считает себя вправе несколько отойти от жизненной достоверности и исключить из комедии ближайших родственников прославленных режиссеров, в том числе и самого себя. Тем более что во время бесед родственники вели себя молча и находились словно бы в стороне, наблюдая, как зрители, за развитием событий. Диалог я не сочиняю, а цитирую с почти стенографической точностью.

Симонов. Дорогой Николай Павлович! Милый Алеша! Я никогда бы вас не потревожил в столь поздний час, если бы не дело чрезвычайной важности. Нам необходимо сегодня обсудить, каким образом мы, пользуясь новейшими открытиями современной науки и техники, можем выносить из обкомовской столовой обеды для членов наших семей.

Дикий. Скажи свои предложения.

Симонов. Мне представляется наиболее целесообразным пойти официальным путем. Давайте попросим первого секретаря обкома товарища Кудинова принять нас и в порядке исключения выдать пропуска не только главам семей, но и Елене Ивановне Охлопковой, Александре Александровне Дикой и Елене Михайловне Симоновой. О Жене можно и не говорить. Я и Леля с ним поделимся.

У Дикого начинает еле заметно вибрировать верхняя губа — верный признак наступающего бешенства.

Дикий (пытаясь сдержать себя). Не согласен! Категорически не согласен! У секретаря обкома и без нас по горло хлопот. Ты что, Рубен, не понимаешь? Нужно восстанавливать эвакуированные заводы, проводить мобилизацию в армию, думать о новом урожае. Кудинов возглавляет Омскую область. Ему Сталин по телефону звонит, а мы пойдем к нему выклянчивать три лишних обеда для своих жен! Нет! Нет и нет!

При последних словах Дикий начинает рубить воздух, как шашкой во время кавалерийской атаки. Голос Дикого звучит грозно, и лицо его становится ярко-красным.

Симонов (обиженно). Ты, Алексей, во-первых, не ори. Я пригласил вас посоветоваться. А нотации читай дома Шуре. И вообще, имей в виду, что на меня твой ор не действует. Я тебя не боюсь!

Дикий. Я старше тебя на 10 лет! Ты под стол пешком ходил, а я уже с вашим Вахтанговым слушал беседы Сулержицкого! Иногда тебе полезно выслушать и мои соображения. Ты привык, что в театре тебя все слушаются, а я не из трусливого десятка. Я всегда говорю, что думаю, никогда не кривил душой, и переделать меня невозможно! (И вдруг неожиданно). У тебя водка есть?

Симонов (подумав). Одна чекушка.

Дикий. Давай чекушку! Разольем на троих — вам с Охлопковым получится по 83 грамма на брата, а мне 84. Вы как, Николай Павлович, не откажетесь?

Охлопков (тихо и проникновенно). Вопрос настолько серьезный, что я предлагаю его решать на трезвую голову и по окончании нашего «Совета в Филях» выпить у Рубена Николаевича, а потом подняться ко мне и залакировать точно такой же чекушкой.

Дикий. Согласен! А потом перейдем ко мне. У меня чистый спирт в графине на кухне стоит. Шура не догадывается, думает — вода! Она кипяченую воду не пьет — ей чай подавай!

Симонов. Ты что, спирт разбавляешь?

Дикий. Никогда в жизни. Разве можно такой товар переводить! Это же грех! Святотатство! Я пью спирт неразбавленным!..

Охлопков. Откуда он у вас?

Дикий. Тайна фирмы! Вам скажешь, и вы завтра же пойдете по моим стопам и рассекретите явочную квартиру.

Охлопков. У вас не квартира, у вас — знакомство с кассиршей в аптеке рядом с гостиницей. Вы там не случайно чеховскую «Ведьму» играли!

Дикий. От Охлопкова — не убежишь. Это же какой-то ужас! Никуда скрыться нельзя! А подглядывать, многоуважаемый новатор, нехорошо! У нас, в Первой студии МХТ, донос и подглядывание карались как самое тяжкое преступление!

Охлопков. Очень мне нужно за вами подглядывать! Я просто случайно видел, как вас повезли к аптеке прямо из театра в гриме чеховского дьячка. Вы, ей-богу, хоть и ветеран, а говорите полную несуразицу!

Дикий. Что вы сказали? Вот те раз! Несуразицу? Да я вам за эти слова пожизненно руки не подам.

Симонов (громче громкого). Прекратите! Вы что, обалдели?!

Охлопков. Неправда! Я не шучу!

Симонов. Алеша! Перестань! Ты не у себя дома. За стеной — соседи. Как тебе не стыдно?

Дикий. Все! Молчу! Говори один. Я сажусь в угол, как провинившийся школьник, и молчу! Финита! Больше ты от меня ни одного слова не услышишь!

Охлопков. У вас сейчас лицо, Алексей Денисович, похоже на набор цветных карандашей. Оно сияет всеми цветами радуги!

Дикий (вдруг рассмеявшись). Это ты хорошо сказал. Молодец, старик! Вижу, ты — мужик наблюдательный.

Симонов. Ты, Алексей, совершенно неуправляемый человек. Никому неведомо, отчего ты вдруг заводишься и начинаешь скандалить и по какой причине вдруг остываешь и приходишь в себя. Скажи честно, у тебя бывает хоть один день, чтобы ты где-нибудь бузы не устраивал?

Дикий. Не бывает. Прямо скажу. Нет, вру. В позапрошлый понедельник я только к вечеру разошелся, а днем — ничего. Даже странно как-то! Ведь день прожил спокойно, со многими артистами беседовал и, помнится, ни разу голоса не повысил!

Охлопков. А как же ваша жена все это выдерживает?

Дикий. Очень просто. Она сидит себе, совершенно на меня не реагирует и думает о своем как ни в чем не бывало!

Охлопков. Да, Александра Александровна — героиня!

Дикий. Вы только сами-то из себя ангела не стройте! Небось, Елене Ивановне тоже достается! Вы ведь — не сахар!

Симонов. Ну ладно, мальчики! Не начинайте все сначала. Я предлагаю вам кратко сформулировать свои режиссерские планы и рассказать, не отвлекаясь в сторону, каким образом вы собираетесь поставить сцену выноса обедов из обкомовской столовой. Пользуясь правом главного режиссера и художественного руководителя, заявляю совершенно официально: чей план мне больше понравится, тот и будет допущен к постановке и увидит свет рампы! От своего замысла я не отказываюсь: я убежден, что наиболее правильный путь — это официальный, то есть утвердить на худсовете режиссерскую делегацию в составе Симонова, Дикого и Охлопкова и, написав на театральном бланке суть нашей просьбы, обратиться непосредственно к секретарю Омского обкома партии товарищу Кудинову. Он человек умный и любит театр, и именно он поймет нас. Официальный путь — наиболее честный и достойный, и ничего предосудительного в этой просьбе я не вижу. Ну а если нам и откажут, можно выписать из Москвы занавески и продать их на барахолке. На вырученные деньги мы сможем кое-как дотянуть до весны. Все! Я высказался. Теперь, Алеша, ты не спорь, а то мы опять заползем в дебри, а расскажи нам свой замысел. Я постараюсь быть абсолютно объективным, и если мне твой план понравится, клянусь тебе, ты же меня знаешь, я проголосую за твое предложение.

Дикий. Я против дипломатии в данном вопросе! Я за полную откровенность и прямолинейность действий. Мне представляется самым интересным просто заявиться в обкомовскую столовую безо всяких авосек и сумок с большой кастрюлей в руках. У меня такая имеется. Ей, правда, сто лет — она некогда, еще во времена нэпа, имела темно-зеленый оттенок, но теперь выцвела, одна ручка отвалилась, и с левой стороны у нее образовалась большая вмятина вследствие моего с ней неосторожного обращения. Кажется, я запустил этой кастрюлей в одного очень известного артиста. Кастрюля заслуженная, знаменитая и, главное, вместительная. В ней не то что обед, в ней живого барана пронести можно! Я буду входить с кастрюлей, никого не стесняясь, ставить ее прямо на стол — пусть все смотрят! Буду откровенно открывать крышку и демонстративно ждать официантку Нюру. Когда она, наконец, соблаговолит ко мне подойти, я попрошу ее свалить в мою кастрюлю безо всякого разбора и очередности все подряд: суп, жаркое, компот из сухофруктов, хлеб, простоквашу, соленый огурец, чай, соль и сгущенное молоко! Ничего — дома все разберем и рассортируем. Уверен, что в одной лишней порции Нюра мне не откажет. Я еще продолжаю неотразимо действовать на женщин, и деревенская баба, красавица Нюра, не сможет устоять перед Алексеем Диким! Поскорее бы сыграть Маттиаса Клаузена в «Перед заходом Солнца», и тогда я не только свою Шуру, я и ваших Елен прокормлю и дофина в придачу! (Дофином Алексей Денисович всегда называл меня и даже окликал меня на улице: «Эй, дофин, иди сюда, дело есть.)

Охлопков (расстегивая воротник и встав с места, как на ответственном совещании). Извините, я сразу начать не могу. Нужно собраться с мыслями... (Большая пауза.) В режиссерском замысле уважаемого коллеги немало свежих мыслей и неподдельной оригинальности. Уже не в первый раз мастер поражает меня своей фантазией и видением будущего спектакля. Все это обещает быть очень интересным, но может иметь нежелательные для всего Вахтанговского театра последствия. Отдавая должное смелости постановщика, я, тем не менее, не могу поставить свою подпись под подобного рода произведением, тем более что кастрюли времен нэпа у меня не было и, как вы понимаете, уже не будет! Однако я совершил бы непоправимую ошибку, если бы, раскритиковав замысел своего недоброжелателя, сам бы ничего не предложил и отделался бы лишь холодным осуждением. Я не скрою, много думал над своей режиссерской экспликацией и выношу ее на ваш высокий суд не без чувства робости и даже некоторой неуверенности в себе и в своих силах. Итак, чтобы не быть голословным, я буду иллюстрировать свою речь наглядным пособием. Вот оно! (Охлопков неожиданно нагибается и ловким движением фокусника быстро достает откуда-то из-под стола свой знаменитый охлопковский портфель.) Как видите, это мой пузатый портфель. Именно в нем я носил с собой на репетиции режиссерские экземпляры своих будущих постановок. И только несколько дней назад я освободил чрево своего любимого портфеля от собственной инсценировки «Тараса Бульбы». Теперь эта инсценировка лежит у меня на подоконнике и, уступив место комедии Ростана «Сирано де Бержерак», покорно ждет своего часа! Портфель пуст! Но не для бездействия я его освободил! Нет, не для бездействия! Теперь, уважаемые коллеги, прошу вас на минуточку заглянуть сюда! (Охлопков, широко распахнув портфель, ставит его на середину стола, и вдруг, выхватив из кармана небольшой электрический фонарик, освещает внутренность своего портфеля.) Вы не верите глазам своим, многоуважаемый Рубен Николаевич и Алексей Денисович? Напрасно! Поверьте, вас не преследует галлюцинация. Внутренность портфеля оклеена разноцветными клеенками мною лично и отныне предназначается для ношения обедов! Обратите внимание — первое отделение портфеля, оклеенное желтой клеенкой, я приготовил для супа, второе, центральное отделение, выдержанное в синих тонах, — удобно для вторых блюд, то есть для котлет с вермишелью, а третье отделение — белое — можно использовать для чая, кофе и какао! Ну, что скажете?

Симонов. А сливать-то как? На глазах у всех, что ли?

Охлопков. По секрету! Непременно по секрету! Портфель ставится на колени, накрывается скатертью и содержится в открытом состоянии. Официантка Мотя... Это у Дикого — Нюра, а у меня — Мотя. Так вот, официантка Мотя, по предварительной договоренности, с милой улыбкой приносит вам лишнюю порцию супа, вы, словно Кио, тихо отдергиваете скатерть и ловким движением опрокидываете суп прямо в первое желтое отделение. Коленям становится тепло, вы продолжаете говорить о чем-нибудь, к делу не относящемся, а тем временем Мотя уже приносит второе. И вы уже натренированным движением кисти опрокидываете жаркое во второе, синее, отделение и так далее.

Симонов. Я вам достану. За портфелем дело не станет.

Дикий (сразу). Сдаюсь! Браво! Послушай, Охлопков, достань и мне портфель! Будь другом. Клянусь, я в течение полугода обещаю не выступать против тебя на производственных совещаниях.

Охлопков. Обманете.

Дикий. Вот тебе крест — не обману...

И Алексей Денисович перекрестился.

Самое интересное, что портфели были изготовлены, и Охлопков подарил их и Симонову, и Дикому. В течение приблизительно месяца я ходил по отцовскому пропуску с Николаем Павловичем и Алексеем Денисовичем и по методу Охлопкова приносил своим родителям два лишних обеда. Сам Рубен Николаевич отказался участвовать в постановке и рекомендовал меня, что ему казалось более приличным.

Но на этом новелла еще не закончилась. Самое любопытное, что однажды поздней ночью к нам на квартиру позвонил секретарь Омского обкома товарищ Кудинов и, пригласив к телефону Рубена Симонова, довольно строго сказал: «Рубен Николаевич! Кончайте дурака валять! Хватит мучиться с вашими портфелями. Пусть ваш сын зайдет в обком, я лично выпишу ему три талона на право выноса обедов для семей трех режиссеров-постановщиков».

Кудинов был талантливым, самобытным человеком. Коренастый, седой, с молодым обветренным лицом, в темно-синем поношенном, но всегда тщательно отутюженном костюме, изредка он появлялся на премьерах и, стараясь быть незамеченным, скромно садился в седьмом ряду. Как секретарь обкома он самоотверженно работал в тылу во время войны, руководил восстановлением эвакуированных заводов. Благодаря его усилиям Омская область вышла в передовые по сдаче хлеба государству. Он организовывал госпитали и много-много сделал людям доброго.

В первые послевоенные годы в Омскую область приехал Л.М. Каганович «наводить порядок». Кудинов резко сказал всемогущему соратнику Сталина, что планы, предложенные Кагановичем, нереальны и осуществить их невозможно. Он был тут же снят с работы и жестоко наказан.

Нелегко быть главным режиссером театра, где очередными режиссерами работают Николай Охлопков и Алексей Дикий. Мой отец — Рубен Симонов — прекрасно отдавал себе отчет в сложившейся ситуации и, понимая всю сложность и ответственность создавшегося положения, избрал единственно правильный путь. Он молча присутствовал на бурных и страстных собраниях труппы, где разгорались интереснейшие дискуссии между Диким и Охлопковым. Во время войны вся жизнь артистов была сосредоточена в театре. Независимо от того, занят артист в репетиции или нет, он все равно шел в театр, где проводил почти целый день. Закулисные сплетни и традиционные интриги отступили на второй план. Слушая сводки Совинформбюро, человек чувствовал свою сопричастность с историей и не разрешал себе рассказывать глупые анекдоты или спорить по пустяковому вопросу. Дискуссии, проходившие в театре, с поразительной силой раскрывали индивидуальности режиссеров Театра имени Вахтангова. Каждый из них выступал во всеоружии своих знаний и опыта. Многие речи были просто блистательны, и остается только пожалеть, что никто не стенографировал и даже не записывал выступлений и артистов, и режиссеров и что эти речи теперь уже не могут быть восстановлены! На собраниях горячо обсуждался, по существу, один-единственный вопрос — каким должно быть советское театральное искусство в дни Великой Отечественной войны!

Я работал в те годы концертмейстером театра; по военно-шефской работе ежедневно у нас бывало по нескольку выступлений в госпиталях. В холодных автобусах, прижавшись друг к другу, ездили на концерты все без исключения мастера театра. В автобусах не затихали споры, и на моих глазах театр резко разделился на сторонников Дикого и поклонников Охлопкова. Этого разделения не мог не видеть и Рубен Николаевич, и, продолжая быть немногословным, он не разрешал себе занять чью-либо сторону, продолжал дружить с Диким и по-товарищески обращался с Охлопковым.

Имя Дикого было окружено легендой. Алексей Денисович мог небрежно произносить священные для нас имена Сулержицкого и Вахтангова. Он сам был артистом Первой студии МХТ, работал непосредственно с Вахтанговым и как с артистом, и как с режиссером, много видел на своем веку талантливых деятелей театра, сам ставил «Блоху» Лескова в инсценировке Замятина и в оформлении Кустодиева.

Охлопков просто в силу своего возраста не мог похвастаться таким послужным списком, хотя и его биография была весьма своеобразна, и связь Николая Павловича с Мейерхольдом никого не смогла оставить равнодушным. Охлопков, по свидетельству очевидцев, явно подражал Мейерхольду. Дикий никому не подражал. Охлопков первое время пытался наладить взаимоотношения с Алексеем Денисовичем, Дикий, наоборот, умышленно и демонстративно шел на разрыв и высмеивал спектакли Охлопкова, не стесняясь в выражениях. Охлопков иногда тихо заходил в зрительный зал посмотреть, как репетирует Дикий, а Алексей Денисович не только не смотрел ни одной репетиции Охлопкова, но даже позволил себе в самом начале пятого акта на премьере «Сирано», кряхтя, выйти из первых рядов партера, сославшись на нездоровье!

— Алексея либо нужно принимать таким, каков он есть, либо не подпускать к себе на пушечный выстрел, — говорил мой отец Охлопкову.

— Вот вы и принимайте его таким, каков он есть, — ответил Охлопков, — а я как-нибудь все-таки подпущу его на пушечный выстрел!

По вечерам, раскладывая пасьянс при бледном свете коптилки, мой отец делился со мной своими стратегическими соображениями. Я при этом тихо играл на пианино выученные мною наизусть «Времена года» Чайковского, и вечерние беседы наши проходили, как в театре, под еле слышный аккомпанемент безнадежно расстроенного инструмента. Мама обычно молчала, лежала на кровати и, прищурив глаза, смотрела на потухшую лампу под абажуром. Она любила молчать, накрывшись стареньким пледом, с которым не расставалась с детских лет. Девичья фамилия моей матери была Поливанова, и этот плед, кстати сохранившийся по сей день, мы так и называли «Поливановский».

— Ставить спектакли, писать пьесы, сочинять симфонии и рисовать картины гораздо проще, чем руководить Вахтанговским театром! — часто говорил мой отец и развивал свою мысль, приводя множество примеров, казалось бы, неразрешимых театральных ситуаций. — Вот, например, Охлопков и Дикий. Шутка сказать, два титана! Правильно ли, что они оба в Вахтанговском театре? — спрашивал отец сам себя и тут же отвечал самому себе, словно размышляя вслух. — Конечно, правильно! Вот окончится война. Гитлеровская Германия будет повержена. Мы вернемся в Москву, и нам предстоит едва ли не самый сложный экзамен с той поры, как мы остались без Вахтангова. Мы должны будем отчитаться перед театральной Москвой! Здание наше на Арбате разрушено. Наверное, его будут долго восстанавливать. И вот в каком-нибудь другом помещении мы снова откроем занавес. Ни «Принцессу Турандот», ни «Много шума из ничего» уже не будут принимать во внимание. Это все чудеса нашего прошлого. С нас, естественно, потребуют новый репертуар.

— Что же вы делали во время войны? — вот вопрос, который зададут нам москвичи. И мы должны будем ответить по-вахтанговски! Я сейчас рассуждаю не только как главный режиссер, но и как главный актер театра! Мне нужно сыграть центральные роли в постановках Дикого и Охлопкова! Как хорошему артисту, мне просто жизненно необходимы высокоталантливые режиссеры, и лучшие из них — теперь у нас в театре! Только недальновидные дураки и интриганы пугают меня Диким и Охлопковым, говоря, что тот и другой готовят против меня заговор. Меня сковырнуть трудно, потому что работаю в театре со дня основания и понимаю природу чтения Евгения Багратионовича лучше, чем люди, проработавшие в нашем театре незначительное количество времени. Однако не так-то просто выйти победителем, а соревнование уже началось, и это отрицать смешно! Мне придется доказывать свое право возглавлять коллектив вахтанговцев даже при наличии таких крупнейших мастеров, как Алексей Денисович и Николай Павлович. Я обязан не только сыграть две роли. Мой долг — осуществить самому постановку патриотического спектакля и занять Дикого в качестве артиста! Я с детства люблю спорт, до сих пор хорошо играю в теннис. Мне приходилось еще до революции судить футбольные матчи команд первой лиги, и для меня самый дух состязания совершенно необходим. Мне непременно нужно кого-то побеждать и у кого-то выигрывать, ничьих я не признаю. Так вот, скажу по секрету в узком семейном кругу: я, Дикий и Охлопков при всей нашей разности необходимы друг другу. Мы, как три коня, впряглись в упряжку Вахтанговского театра, и я, слава богу, — коренной! После войны Комитет по делам искусств не позволит, чтобы в одном театре была сосредоточена такая могучая режиссура, помяните мои слова: и Охлопкова, и Дикого просто обяжут возглавить ведущие московские театры, и дело с концом!

Но пока мы все бежим вместе в одной упряжке, и нам надо строить и репетировать новый репертуар, чтобы ошеломить Москву и доказать всей стране, что во время войны мы трудились в тылу не покладая рук. Трудились, как на военном заводе, не жалея сил и не считаясь со временем!

Теперь, забегая далеко вперед, мне хочется вспомнить о том небывалом успехе, который ежевечерне сопутствовал новым спектаклям вахтанговцев, сыгранными ими как вдохновенный творческий отчет Москве и москвичам! Театр рапортовал столице с гражданской гордостью и патриотическим воодушевлением!

Во время декады своих «Олимпийских премьер», сыгранных на сцене ТЮЗа в переулке Садовских, были показаны следующие работы: «Сирано де Бержерак» Э. Ростана в постановке Н. Охлопкова, с Рубеном Симоновым в заглавной роли; «Олеко Дундич» А. Ржешевского и М. Каца, где озорно и весело Р. Симонов играл легендарного героя Гражданской войны Дундича; и, наконец, «Фронт» А. Корнейчука, где роль Ивана Горлова поразительно сыграл Алексей Дикий.

Вскоре за декадой-отчетом Рубен Николаевич поставил праздничный спектакль, буквально ошеломивший москвичей, — оперетту Эрве «Мадемуазель Нитуш».

Вот уж воистину театр возродил девиз Вахтангова: «Играть все — от трагедии до водевиля!» Вахтанговцы своими новыми спектаклями доказали свою верность учению создателя театра!