Вернуться к Е.Р. Симонов. Наследники Турандот. Театр времён Булгакова и Сталина

О дне нынешнем

Я начал писать эти воспоминания в благословенную пору своей жизни. Я работал главным режиссером Театра имени Евг. Вахтангова и самым драгоценным для меня являлось то, что театр после ухода из жизни Рубена Николаевича не рухнул, а нашел в себе силы высоко держать знамя своих учителей и предшественников. Но вот сегодня на дворе стоит май 1989 года. Жизнь изменилась круто, и я теперь художественный руководитель нового театра — Государственного театра Дружбы народов и главный режиссер молодежной студии, коллектив которой составили три последних выпуска Щукинской театральной школы.

О послевоенном Вахтанговском театре я, если Богу будет угодно, собираюсь написать книгу, причем буду писать ее не с позиции обиды и попранного самолюбия, а с позиций доброжелательства и дружества. Ведь нелепо же, в самом деле, рисовать черной краской долгую и исполненную радости собственную жизнь.

Последняя глава моих воспоминаний об омском периоде театра мною уже написана. Мира Вениаминовна Шухман уже перепечатала все предыдущие главы, и кажется, что наступила пора закончить книгу. Но перед тем, как поставить последнюю точку, меня вдруг потянуло из дней давно минувших в дни сегодняшние, и мне представляется необходимым сделать небольшое лирическое отступление...

Когда на человека со всех сторон, подобно змеям, ползут беды, он ни в коем случае не должен запирать двери на засов и прятаться в темной комнате, предварительно забаррикодировав все входы. Но в то же время не следует бежать очертя голову бедам навстречу и встречать свое собственное несчастье с распростертыми объятиями. И тот и другой способ не спасут нас от нашествия катастроф. «Так что же делать в таком случае? — удивленно спросит читатель. — Безропотно отдавать себя на съедение хищникам?» О нет!

От гибели, от сумасшествия, от самоубийства не спасут ни запой, ни упоительной роман с молодой особой, ни путешествия по экзотическим странам. Уж если беды решили преследовать человека, они отыщут его и в темной пещере, и на дне морском! Пережив подобное нашествие, когда и враги, и друзья, как обезумевшая свора, бросились на меня и жаждали крови, я понял, что единственным убежищем, где можно спастись, является собственная душа моя. Там всегда царят тишина и покой, туда не смеет ступить нога недруга, и только ты один там царствуешь по своему усмотрению, не считаясь с общепринятыми правилами, ни с мнением коварного большинства, ни со строгой государственностью. Там, в целомудренном уединении, ты властен делать все, что тебе заблагорассудится. Там можно забыться, как во сне, и не вспоминать о несправедливых нападках и об изменах женщин и друзей. Там четко виден лик истины. Там спокойная совесть утихомиривает разбушевавшиеся нервы, там стихает боль и разрешаются сомнения. Но, сосредоточившись на душе своей, упаси боже обвинять всех и искать собственную правоту в неправоте своих бывших друзей и учеников. Углубившись в самого себя, нужно сразу бросаться в омут работы! Надо обречь себя на труд самозабвенный и всепоглощающий. Когда на меня вдруг напали все газеты и наши критики, главным образом критикессы, наперебой упражнялись в остроумии, как бы пообиднее высмеять меня и Вахтанговский театр, я стал писать стихотворную драму «Смерть Павла I». События отечественной истории, трагические сюжеты и непримиримые столкновения персонажей кровавой драмы казались мне настолько серьезнее и значительнее наших театральных свар, что я просто забыл о своих несчастиях и мне на душу снизошел покой, которого я прежде никогда не испытывал.

В 1950 году, когда мне минуло 25 лет, я, не знаю почему, стал коллекционировать не марки и не спичечные коробки, не монеты и не ордена, сохранившиеся от времен давно минувших, я бессознательно, по какому-то наитию, увлекся эпохой Павла I и странно-загадочной личностью самого императора. Мало того, я купил изящный шкаф времен Павла I из карельской березы. Любовь к павловской мебели внушила мне моя мать. Приходя в музеи изобразительного искусства, я первым делом отыскивал портреты Павла Петровича и, помню, в Ленинграде чуть ли не целый час простоял у скульптурного портрета императора, выполненного Шубиным. Он собрал о царствовании Павла целую библиотеку и прочел о нем множество книг. Это были и воспоминания современников, и книги, переведенные на русский язык, и нынешние труды наших ученых. Короче, Павел более трех десятилетий занимал мое воображение. Время от времени я пытался сочинять о нем отдельные сцены прозой и стихами, и вот в драматические для меня дни, когда я почувствовал, что мне придется покинуть стены театра Вахтангова, где я родился, вырос, где учился и где, наконец, поставил ни много ни мало, а 43 спектакля, вот в эти поистине сложные для меня дни русский император Павел I неожиданно вдруг пришел мне на помощь, и именно он, а не закадычные мои друзья и «поклонники», спас меня от безумств и принес мне радость творчества.

Вахтанговцы буквально восстали против того направления, которое мне казалось спасительным. Я осуществил подряд постановки своих любимых сочинений, по существу не имеющих подлинной сценической истории. Это «Мистерия-буфф» Маяковского, «Роза и крест» Блока и «Три возраста Казановы» Марины Цветаевой. Все спектакли шли на сцене, все имели хорошую прессу. Я уверен, что и сам Вахтангов, и Рубен Симонов были поэтами-режиссерами и это отличало их от других режиссеров и создавало неповторимый аромат и красоту театра на Арбате. Об этой поэтической трилогии мечтал мой отец. А создатель театра Евгений Багратионович Вахтангов живо интересовался творчеством Цветаевой, одолевал Александра Блока телефонными звонками, мечтая воплотить на сцене «Розу и крест». Мне казалось, что я, поставив поэтическую трилогию, выполнил завет своих учителей. Ан нет! Реалисты и натуралисты решили, что я претендую на их право выявлять себя в иных жанрах, и сорганизовали поход против подлинной красоты стихотворных драм трех гениальных русских поэтов.

Когда режиссер ставит стихотворную драму, он волей-неволей запоминает ее наизусть. В этом нет ничего удивительного. Частое повторение строчек репетирующими актерами, домашняя работа постановщика над текстом, бесчисленные прогоны отдельных сцен создают идеальные условия для запоминания текста. Не только режиссер, но и артисты обычно помнят наизусть не только свои роли, но и монологи партнеров. Мне думается, что в детстве мы точно так же запоминаем родной язык и выучиваем слова безо всяких усилий со своей стороны. Мы ежедневно слышим, как говорят окружающие нас, и в какой-то момент сами начинаем болтать без умолку. Вот таким естественным и от меня не зависящим способом я запомнил наизусть и «Бориса Годунова», и «Маленькие трагедии», и «Горе от ума», и «Антония и Клеопатру», и чуть ли не всю первую часть «Фауста» в пастернаковском переводе, и «Маскарад», и «Мистерию-буфф», и «Розу и крест», и «Казанову», и «Снегурочку». Все эти пьесы я в разное время ставил.

Возможно, что, насыщенный созвучьями, я писал легко и свободно, а что касаемо «изучения материалов», то я их так же без усилия изучил досконально просто благодаря чтению, выпискам из книг и неизменному, можно сказать, пожизненному интересу к теме.

Помнится, в доме отдыха «Руза» я ушел в работу с головой, а отдыхающие, знавшие, что меня грозно прорабатывают в центральной прессе, смотрели на меня с испугом, не понимая, почему я весел, зачем играю в теннис, для чего купаюсь в речке, катаюсь на лодке и совершаю двухчасовые прогулки. Никто не догадывался, что в голове моей, словно колокол, гудит воображение, и этот благотворный гул заглушает визгливые и истерические голоса дам — критикесс, решивших, что именно они одни знают, как спасать Вахтанговский театр. Спасти они его не спасли, а опозорить — опозорили и довели до того, что вот уже второй сезон коллектив находится в состоянии клинической смерти.

Меня не может не тревожить судьба родного мне театра. Начиная с 1935 года я видел все спектакли вахтанговцев, причем не по одному, а по нескольку раз. Я помню Щукина и в «Турандот», и в «Булычове», и в «Далеком», и в «Большом дне», и в «Человеке с ружьем». Я застал студентами и Ульянова, и Яковлева. Я радовался их восхождению и гордился, что десятки ролей созданы ими в моих спектаклях. Я помню, как они получали «пятерки» по мастерству актера. Как начинающий преподаватель, я был их педагогом и ставил с ними дипломные отрывки. На моих глазах они превращались в артистов первой категории, в заслуженных, народных, лауреатов и Героев! Вся жизнь прожита вместе в мире и согласии. И вот...

Если бы меня спросили, как можно наиболее точно сформулировать мое самочувствие в эти теплые майские дни восемьдесят девятого года, я бы определил свое состояние одним-единственным словом — ностальгия.

Я живу и работаю, словно в эмиграции. Я связан с интересными людьми, работающими в непростом и очень нужном сегодня Театре Дружбы народов. Я заведую кафедрой режиссуры в Щукинской театральной школе, которой отдал более сорока лет своей жизни, и, наконец, присутствую при реальном осуществлении своей сокровенной мечты — создать театр-студию имени Рубена Симонова. Этот театр недавно вернулся из первых гастролей по Сибири и Крыму. Я отдал строительству этого нового театра уже шесть лет. Артисты театра-студии пришли ко мне сразу после десятилетки в возрасте 16—17 лет, и теперь они освоили мастерство актера, снимаются в кино, выступают на концертах и уверенно входят в жизнь, неся в своем сердце высокую идею — не дать погибнуть студийности, осуществлять сегодня наяву художественные принципы нашей школы, принципы Вахтангова, Щукина, Р. Симонова.

Все, казалось бы, хорошо. Да. Так-то оно так. Но я не столько скучаю по Вахтанговскому театру, сколько мучаюсь, что театр свернул с высокого пути гражданственности, поэзии, правды, юмора и аристократизма! За один сезон в театре пробовали свои силы 10 режиссеров — и все провалились. Вахтанговцев теперь не отличишь от Малого театра, от МХАТа, от Моссовета или Сатиры. Беда!

90-летие Рубена Симонова и торжества в честь его памяти лишний раз напомнили о потерянном величии.

Я был свидетелем трагических конфликтов, приведших к гибели замечательных театров. Самый непостижимый для меня — это конфликт между моим отцом и его другом со времен Шаляпинской студии Андреем Михайловичем Лобановым. Они не только создавали вместе Симоновскую студию, но и писали друг другу письма, преисполненные клятвами в верности до гроба. Подписывая друг другу фотографии, они также не жалели слов, признаваясь друг другу в нерушимых чувствах дружества. Помню я и жестокий раскол Вахтанговского театра, после которого театр вынуждены были покинуть Борис Захава, Анна Орочко и другие старые вахтанговцы. На моих глазах рушился старый МХАТ из-за непримиримых позиций по отношению друг к другу членов коллегии театра (М. Кедров, В. Станицын, Б. Ливанов). Когда мне едва исполнилось 37 лет, возраст для режиссера юношеский, меня направили в великий Малый театр, где насмерть поссорились с М. Царевым И. Ильинский и Б. Бабочкин.

Теперь, когда бури утихли и уже никого из сражающихся нет в живых, я готов встать на колени перед труппой гениев, с которой мне посчастливилось встретиться волей судеб.

Подумать только, при мне Михаил Царев и Борис Бабочкин отмечали свои шестидесятилетия. Я пережил период влюбленности в стариков и теперь иногда, заглянув в список труппы Малого театра шестидесятых годов, я подолгу останавливаю свой взгляд на каждой фамилии и низко кланяюсь памяти ушедших. Жаров, Царев, Бабочкин, Ильинский, Шатрова, Белевцева, Владиславский, Светловидов, Беликов, Константинов, Доронин, Любезнов, Телегин, Подгорный, Хохряков, Афанасьев, Головин, Горбатов, Грузинский, Кенигсон, Ларионов, Рыжов, М. Садовский, Чернышев, Шарлахов, Зеркалова, Обухова... Художник Волков, музыкант Паппе...

Они научили меня любить актера и ставить Его Величество Артиста во главу угла театрального дела. Для них я ставил свои, пусть несовершенные, спектакли, во имя их не спал ночей, им отдавал все свое время, у них учился мудрости и, понимая уникальность душевного устройства АРТИСТА, в конце концов прощал им все интриги и обиды.

Наблюдая за столкновениями великих мастеров, я часто молился про себя: да минует меня чаша сия! Но, вероятно, уж так положено: испить эту чашу до дна всякому, кто вступил на сценические подмостки. Мое поколение — группа людей одной школы, пришедших в искусство в послевоенные годы — не выдержало испытания временем, наверное, самое тяжкое из всех предначертанных человеку испытаний. И мы все переругались, ища виновного. А искать-то, по существу, было незачем, ибо виноваты были все! Виноваты были МЫ! Это слово как-то незаметно исчезло из нашего обихода и было заменено более кратким, но и более опасным словом «Я»!

Подумать только, 40 лет трудились мы бок о бок не покладая рук. По окончании отпуска бежали друг к другу, чтобы поделиться летними воспоминаниями. По существу, каждый день после работы мы дружески собирались на Арбате в кафе «Мороженое», где фактически продолжали обсуждать только что закончившуюся репетицию. Именно там, в благословенном «Мороженом», рождались дерзкие решения сцен и замыслы новых постановок. Там выковывалось взаимопонимание. Мне всегда казалось, что бессмертные традиции лицеистов словно бы перекочевали к нам и зажгли наши сердца пламенем дружества, как непременного признака подлинной культуры.

И вот все пошло прахом. Мы уничтожили собственную историю, не пожалели своего славного прошлого, разбрелись каждый по своим углам, перестали быть художниками и превратились в нелепых чиновников с машинами и дачами, в тех самых чиновников, над которыми в юности насмехались и с которыми отчаянно боролись.

Некоторые из нас, вместо того чтобы ежедневно по много часов заниматься со своими учениками, предпочли проводить нудные совещания со своими подчиненными. Восторг перед командными постами затмил радость простого и естественного человеческого общения. И, о ужас, мы, познакомившись друг с другом в восемнадцатилетнем возрасте, на старости лет перешли на «вы». По словам Пушкина, сердечное «ТЫ» мы заменили пустым «ВЫ»! Вот уж воистину доигрались.

Жизнь быстротечна. Наступала необходимая смена поколений, и вся наша группа, достигнув высокого положения и обвесив себя непосильными званиями и тяжелыми орденами, ничего не желала знать. У меня никто не вырывал руля. Я сам выпустил его из рук, приняв роковое решение: пусть каждый из моих старых соратников делает что ему заблагорассудится. Они, мол, заслужили право на выбор. Хочешь ставить? Ставь на здоровье. Хочешь играть молодых героинь? Играй. Хотите приглашать себе режиссеров? Приглашайте. Хотите отменять спектакли и уезжать на халтуру? — Ради бога. Пожалуйста. Хотите не ехать на гастроли и сниматься в кино? — На здоровье. Не хотите играть роль? — Не играйте. Вам не нравится собственный театр и вы орете об этом по телевидению? — Прекрасно. Орите. Вы не ходите на худсовет и не посещаете собраний? — Не ходите и не посещайте. Ваше право. Только дайте мне спокойно ставить мои поэтические спектакли и не вмешивайтесь в распределение ролей. Вы называете пьесы Цветаевой спиритизмом? Называйте. Вам непонятен Блок? Не понимайте. Вам нравится нести отсебятину и кривляться в «Принцессе Турандот»? — Кривляйтесь. Публике нравится.

Но мне кажется, что уж если каждый делал все, что ему взбредет в голову, и называл эту анархию демократией, то и отвечать за бедственные итоги надо было всем «виновникам торжества». Однако ни директор, ни парторг, ни завлит, ни председатель профкома, ни артисты, ни режиссеры не только не сочли себя виноватыми за свое бездарное рукоделие, а решили, спасая себя, во всех грехах обвинить человека, от которого требовали полной свободы творчества.

Кризис назревал. И я сам, конечно же, был во многом повинен. Единственное, в чем я был прав, — это в единоличном отстаивании поэтически одухотворенного направления театра, считая его спасительным. Оно было раздавлено, как изящное и хрупкое творение, — танком. Убив поэзию, мы истребили душу театра и оказались на мели, ибо всеми другими направлениями другие театры владеют лучше нас, а в области образного мышления нам не было равных.

Театр Вахтангова — театр крайностей, театр трагедии и водевиля. Множество жанров, как бы размещенных посередине, — не наша стихия. Именно поэтому, наверное, до сих пор вахтанговцы играют две моих постановки: «Три возраста Казановы» Цветаевой и «Старинные русские водевили».

Теперь входит в моду опасное и непредсказуемое слово «кризис». Я убежден, что всякий кризис можно преодолеть только совместными усилиями и силами собственного организма. Тут чужеродное вмешательство может привести к катастрофе. Но не будем пессимистами! Кризисы неминуемы во всяком живом организме. Театральные организмы по своему устройству не менее сложны, чем организм человека. Если театру перевалило за шестьдесят, кризис так же естествен, как ухудшение зрения, замедленность походки или ослабление памяти. Тут необходимо пускать новую кровь, зажить новыми идеями, не заменяя действующих рук, ног и головы.

В пятидесятые годы, когда уже не могло работать в полную силу поколение вахтанговцев первого призыва — непосредственных учеников Евгения Багратионовича, мой отец выпустил в мир совсем молодое, еще не оперившееся поколение новых вахтанговцев. В 50-е годы именно это поколение дало новое дыхание театру, и это же поколение удушило свой театр в середине 80-х годов!

Мы не нашли в себе мужества признать общую вину и вместо того, чтобы объединиться во имя будущего и понять, что незаметно из среднего поколения превратились в старшее и что вся лучшая и большая часть нашей жизни уже осталась на другом берегу реки, что все наши воспоминания, увы, в прошлом! — вместо этого благодетельного и умиротворенного чувства не зря прожитой жизни, вместо естественного желания передать наш многолетний опыт ученикам, мы все как с цепи сорвались и бросились друг на друга, сжигая свои храмы, уничтожая свою религию и являя перед молодежью обезумевшее стадо выживших из ума старцев. Мы стали всеобщим посмешищем, хотя, как мне кажется, в этой жажде самоизничтожения во многом оклеветали сами себя. Кто-то верно сказал мне, что Вахтанговский театр, всегда славившийся своей загадочной тайной, секрет которой в веселой дружественности, стал похож на унтер-офицерскую вдову, которая сама себя высекла!

Сегодня, создавая новую студию, где все дружны и молоды, где всем далеко до тридцатилетия, я иногда думаю: неужели и они перессорятся и их студийная спаянность перейдет в бескультурие? Не дай бог! Кто знает, может быть, мои воспоминания о вахтанговцах в годы ожесточенной войны удержат их от постыдных склок, доносов, сплетен, от духовного падения, от предательств, от скверных постулатов, от постыдного хамства по отношению к своим учителям.

Итак, я снова возвращаюсь к прошлому. Я верю, что все образуется и новые поколения воспримут от нас только лучшее и простят нам наши трагические ошибки и заблуждения.