Вернуться к Е.Р. Симонов. Наследники Турандот. Театр времён Булгакова и Сталина

Реванш

Работа над спектаклем подходила к концу. Артистов уже вызывали на примерку костюмов, и наш главный художник Вадим Федорович Рындин, как заправский портной, сам руководил примеркой в тесной костюмерной, куда исполнители комедии Ростана входили в порядке живой очереди поодиночке.

Мерил костюм и Рубен Николаевич. Я помню, он все просил Рындина расширить ему плечи и грудь особой толщинкой и, соответственно, перешить колет гвардейца-гасконца.

— Широкая грудь, — говорил Симонов, — и высокие каблуки диктуют мне определенный постав фигуры и дают нужное сценическое самочувствие. А узкие плечи и маленькие каблуки тянут меня книзу и лишают полета. А что вы думаете? Это все чрезвычайно важно. Недавно мне приснилось, будто Сирано де Бержераку поставлен памятник в самом центре Парижа, а на пьедестале вместо памятника стою я и не смею пошевелиться. Кошмар какой-то! И мне все кажется, что гуляющие внизу парижане заметят подлог и с позором сбросят меня с постамента. А я стою, задрав нос к небу, как посоветовал Охлопков, и одним глазом гляжу вниз: что, мол, разоблачили меня или не разоблачили? А весь юмор этого ночного кошмара заключается в том, что я во сне вошел в образ, ощутил широкую грудь и высокий рост, почувствовал, что дышу огромным носом, что в ушах звучат рифмы, что грудь преисполнена отвагой, а сердце — любовью! Рука в перчатке с широкими крагами крепко держала рукоять обнаженной шпаги, словно бы нацеленной на врага! Да, именно во сне я ощутил, что абсолютно вжился в образ и могу теперь действовать от сущности Сирано де Бержерака как от своей собственной!

Охлопков, присутствовавший при этой исповеди, вдруг тихо произнес:

— Четыре акта у нас готовы. Вы их отрепетировали безупречно. Они, что называется, у вас в кармане. Вот теперь и подошло время по вашему методу сымпровизировать последний акт. Образ уже находится в глубине вашего актерского существа. Вам теперь не удастся из него выйти, как бы вы ни старались. Отныне Сирано стал вашей второй натурой, неотъемлемой частью артиста Симонова. Ваша поэтическая сущность слилась воедино с духовным миром де Бержерака. Вот теперь пришла пора самовыявляться, то есть высшей ступени актерского искусства! Мизансцены финала, то есть сцены смерти, мы с вами наметили, может быть, даже с излишней деловитостью. Я нарочно рационально репетировал с вами последний акт, чтобы не торопить вас. Сцена смерти — это откровение. Над ней много мудрить не следует. Но надо оговорить и однажды попробовать сыграть. Тут никакой режиссер ничего не подскажет! Я полностью доверяю вам и думаю, что вся гигантская работа над спектаклем была только подготовительным периодом к той репетиции сцены смерти, которую мы устроим не днем и не вечером, а ночью, после окончания спектакля. Надо, чтобы город спал и чтобы в зале было совсем немного народу. Надо, чтобы в театре царила молитвенная тишина! Вахтангов мечтал о мистериальном искусстве, об искусстве соборном. Я убежден, что на протяжении долгих четырех актов такое искусство существовать не может. Оно может длиться всего одну или две, ну пять, ну от силы десять минут, причем перед финалом спектакля. Во имя этих мгновений полного духовного единения артиста и зрителя и существует на земле великое таинство театра!

— Ловлю вас на слове, Николай Павлович, — быстро и весело сказал мой отец. — Вот я и попробую взять реванш за неудачу с первым актом.

— Это не неудача, — возразил Охлопков, — это призыв к действию, Только наши дураки не понимают, что ничто так не способствует успеху, как предварительный провал!

За свою долгую жизнь я видел бесчисленное количество спектаклей. Я думаю, что если собрать все программки просмотренных мною представлений, то получится объемистый том. И в самом деле, меня начали водить в театр мои родители начиная с восьмилетнего возраста, то есть с 1933 года. Первый спектакль, который я видел, был «Синяя птица», второй — «Принцесса Турандот». Но если спросить меня, что же запечатлелось в моей памяти во всех подробностях, что произвело на меня наибольшее впечатление, то я отвечу: ночная репетиция сцены смерти из спектакля «Сирано де Бержерак». Потом, когда уже шел спектакль на публике, я, честно говоря, не испытывал того восторга, который охватил меня, когда я присутствовал при самом рождении сцены. Отец мой говорил, что это естественно.

— Поэт, сочиняющий стихи, — пояснял он, — испытывает вдохновение, которого, увы, никто из нас не видит и не ощущает. Затем, когда поэт уже читает свое стихотворение, он озаряется как бы отраженным светом своих прозрений, что само по себе, конечно, является прекрасным! Так и я как артист, — продолжал мой отец, — никогда не смогу повторить ту редкую для меня ночную репетицию. Однако на спектаклях я всегда плачу настоящими слезами и стараюсь плыть по реке, проложившей свое русло именно той самой ночью, когда я вдруг, сам того не подозревая, сыграл сцену смерти! И самое интересное то, что во время спектакля я как артист ощущаю в зрительном зале ту же самую благословенную тишину, которая царила в театре во время ночной репетиции. Но ведь тогда в зрительном зале почти никого не было, а тут на тебя смотрят две тысячи глаз! Поверь мне, мой мальчик, — закончил он, — подготовительная работа должна длиться долгими, порою изнурительными часами, а радость творчества — это итог большого труда. В эти секунды и минуты подлинного актерского вдохновения артист, как гусеница, преображается в бабочку и начинает парить высоко-высоко, словно во сне оторвавшись от грешной земли! Борис Щукин иногда упрекал меня, что я мало работаю, но все дело в том, что я не могу работать, как ученый в кабинете, заперев дверь и приказав родственникам не шуметь. Этот метод мне чужд. Но скажу тебе по секрету: я работаю непрерывно — в трамвае, за пасьянсом, на стадионе во время футбольного матча. Причем это привычное для меня состояние. Оно естественно, как дыхание, и я не всегда осознаю, что именно в эту минуту занимаюсь творчеством.

Отца моего уже давно нет на свете. Тридцать лет после смерти Вахтангова был он художественным руководителем театра и вел вахтанговцев по пути, завещанному Учителем! Что бы он ни ставил и что бы ни играл, он всегда оставался поэтом! Он и Евгения Багратионовича считал поэтом советского театра и чаще сравнивал его с Пушкиным, Блоком и Маяковским, чем с современными режиссерами. Поэтическое мышление Рубен Симонов не терял никогда, вне зависимости от того, работал он над историко-революционной пьесой, над современной драмой или над старинным водевилем. Образность мышления ставил он во главу угла театрального искусства и не любил артистов-прозаиков. Щукина он считал самым одухотворенным и вдохновенным артистом советского театра. Дома он часто повторял его интонации, наподобие того, как читают любимые стихи.

Так что же я скажу о той незабываемой вечной репетиции? Описывать ее — бессмысленно. Это все равно, что описывать симфонию или рассказывать о произведении живописи. Я, честно говоря, всегда смеюсь, когда даже самый уважаемый музыковед по телевидению пытается предварить исполнение какого-нибудь фортепианного концерта подробным разъяснением гениальной музыки. Право же, после такой лекции музыка теряет все свое очарование, и ты, вместо того чтобы слушать фортепианный концерт, все ждешь: вступили ли виолончели со своей трагической темой, предвещающей бурю, и ответили ли им флейта и гобой извечно чистой темой всесокрушающей любви? Ерунда все это! Нельзя навязывать посторонние мысли перед прослушиванием музыки, как нельзя забивать головы посетителей Третьяковской галереи всевозможными трактовками. Слушателю и зрителю надо дать возможность дышать и мыслить самостоятельно. Комментарий в таких случаях должен быть краток и лаконичен, и сам комментатор, лектор или экскурсовод должен стать скорее аккомпаниатором, а не трубой, заглушающей всякие живые и непосредственные впечатления!

Мне только хочется вспомнить, что в тот зимний вечер по окончании спектакля «Перед заходом солнца», где Алексей Дикий играл Маттиаса Клаузена, мы с Гришей Абрикосовым тайно проникли в бельэтаж и удобно устроились в первом ряду. Чтобы на нас, не дай бог, не обратили внимания, мы сели на пол и, пригнув головы, стали ждать начала репетиции.

Пока разбирали декорации вечернего спектакля и ставили репетиционную выгородку последнего акта пьесы Ростана, мы с Гришей сидели, не смея пошевелиться, и боялись вздохнуть. Как всегда бывает в таких случаях, Гришу начал душить приступ кашля, и он на четвереньках стал выползать из бельэтажа, надувшись и покраснев, как рак. Меня, естественно, охватил приступ смеха, и я тоже на четвереньках пополз вслед за ним. Мы выползли в фойе, где уже был потушен свет. Билетеры разошлись по домам, и в здании театра царила торжественная тишина.

Я люблю ночной театр! Есть что-то колдовское и неповторимое в таинственном молчании кулис, в полутемном зрительном зале, где еще совсем недавно в антракте весело разговаривала публика, чтобы потом, при открытии занавеса, вдруг смолкнуть и слиться с артистами и зажить его страстями и переживаниями. Когда ночью на сцене горит тусклая дежурная лампочка и ее едва заметный свет выхватывает из темноты отдельные детали декораций, я всегда чувствую особое, ни с чем не сравнимое волнение, и сердце начинает стучать учащенно, и дыхание прерывается, словно на качелях! В ночных репетициях есть своего рода чудотворство. Заботы дня отходят на второй план, и на душу нисходит то особое умиротворение, которое всегда предшествует вдохновению — самому великому и загадочному их всех человеческих чувств! Человек, не испытавший вдохновения, — человек обездоленный! Но самое удивительное, что это чувство передается по наследству, и сегодня, слушая «Реквием» Моцарта, или глядя на «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, или читая «Пир во время чумы» Пушкина, мы зажигаемся бессмертным огнем, горевшим в груди их творцов, и становимся соучастниками творчества композитора, художника, поэта. Если бы зритель и читатель не таили в душе своей все качества, присущие гениальным творцам, искусство не могло бы существовать. В чем же величие и могущество артиста? В том, что именно он является послом и полпредом — как умерших, так и живущих поэтов. Через него зритель познает красоту и покидает театр преображенным! Какой бы уродливый сюжет ни выбрал для своего сочинения гениальный Федор Достоевский, конечная цель писателя — возродить мир красотой! Как бы ни были страшны пушкинские «Маленькие трагедии», они призывают к свету, направлены на утверждение добра и очищают нас от скверны через катарсис!

Но вот заиграл оркестр, и мы с Гришей сразу стали серьезными и на цыпочках вернулись в бельэтаж. Боясь нарушить тишину, мы остановились в дверях и так и простояли всю репетицию. Рубен Николаевич впервые попробовал сыграть и сымпровизировать финал, хотя предварительно долго и тщательно оговаривал с Мансуровой все мизансцены, сотворенные рукой Охлопкова. На этот раз он не приглашал в зрительный зал артистов московского и омского театров. Он держал эту репетицию в секрете, и никто не знал, что именно на ночном прогоне он «сразу» попробует сыграть! В последнем акте занято немного актеров, и даже партнеры — М. Державин, Н. Пажитнов, В. Тумская и Н. Архипова — не были предупреждены о готовящемся эксперименте. Будучи человеком азартным, Симонов старался взять реванш! Он это делал не для формального торжества перед своими товарищами по театру, ему самому было жизненно необходимо проверить свой, только ему свойственный метод, в прежние годы никогда не подводивший его! Тень Вахтангова словно осеняла Рубена Николаевича, и незримое присутствие Мейерхольда тоже было ощутимо и давало о себе знать!

Однако эта импровизация была подготовлена всем ходом работы. Симонов уже досконально знал и характер, и духовную сущность, и внешнюю манеру поведения своего героя. Какое это счастье — начать мыслить от образа! Какое это блаженство — стать другим, оставаясь самим собой! Что эта за ни с чем не сравнимая радость — воссоздавать на сцене живого человека из плоти и крови и вдруг зажить его чувствами и увлечь этими чувствами тысячу незнакомых тебе людей!

Последнее действие «Сирано де Бержерака» происходит в парке монастыря Святого Креста в Париже. Оно разворачивается в 1655 году, пятнадцать лет спустя после основных событий пьесы. Пятнадцать лет нет на свете Кристиана де Невиллета — возлюбленного Роксаны. Сирано так и не открыл ей своей сокровенной тайны. Ей не известно, что любовные признания и стихи Кристиана сочинены Сирано де Бержераком. Что душа, которую она любила в Кристиане, живет сегодня в Сирано. Что Сирано не хочет разочаровывать Роксану и признать свое авторство, то есть свое право на любовь и счастье. Он, как поэт, не может скомпрометировать друга в глазах возлюбленной. Не имеет права сказать, что Кристиан был заурядным и недалеким человеком, а все, что очаровало Роксану, дело его рук и таланта!

Кристиан был награжден от природы редкой красотой, но был глуп. Сирано был уродлив, но обладал поэтическим даром и великой душой. Они вдвоем составили как бы одну личность и покорили сердце причудницы Роксаны! Кристиан де Невиллет счел возможным передавать Роксане не им сочиненные стихи и письма. Он присвоил себе чужой дар, он жестоко обманывал прекрасную женщину, знал, что сам он из себя ничего не представляет. И вот по прошествии пятнадцати лет, когда Роксана, уединившись в монастыре, свято чтит память своего возлюбленного, к ней по установленному ритуалу приходит Сирано де Бержерак. В течение пятнадцати лет он каждую субботу являлся к Роксане в точно назначенный час и в шутливой форме сообщал ей новости и беседовал с ней о веселых и серьезных проблемах жизни. Сегодня он впервые опоздал.

Симонов появлялся на высокой лестнице, ведущей из левой кулисы. Я, по приказу отца, не читал пьесы и узнавал сюжет по ходу создания спектакля. Иногда мне хотелось как можно скорее заглянуть в книгу или прочесть роль Сирано, обычно лежавшую на пианино. Но данное мною слово брало верх, и я сдерживал любопытство и, конечно же, не мог дождаться прогонов и первого акта («Театр в Бургундском отеле»), и второго («Кондитерская Рагно»), и третьего («Сцена под балконом»), и четвертого («Осада Арраса»), и, наконец, последнего («Смерть Сирано»).

Когда постаревший и усталый Сирано де Бержерак появился на сцене, я не сразу понял, что он смертельно ранен. Тогда я еще не знал, что противники поэта, зная, где он проводит каждую субботу, сбросили на его голову тяжелое бревно. И смертельно раненный поэт, превозмогая боль и теряя сознание, все-таки пришел к Роксане — женщине, любовь к которой он свято пронес через всю свою жизнь.

Самое интересное, что я не узнал своего отца. Он впервые попробовал загримироваться, и большой длинный нос отнюдь не уродовал его, наоборот, придавал лицу актера какую-то особую силу и привлекательность. Голос звучал слегка приглушенно, дыхание было затруднено, он даже чуть-чуть заикался, но глаза горели ярче, чем всегда. Мансурова сразу вступила в живое общение со своим старым партнером и непосредственно реагировала на все, что происходило перед ее глазами. Наверное, именно эти живые и правдивые взаимоотношения и создали на сцене ту удивительную атмосферу высокой жизненной правды, которая действует сильнее всякого гипноза и заставляет забыть обо всем на свете!

Но вот Сирано на секунду теряет сознание и, придя в себя, объясняет взволнованной Роксане, что это «рана... та... Аррасская... Вот, не прошла бесследно и раскрывается подчас...»

И с этого мгновения на моих глазах на сценических подмостках стало совершаться чудо! Роксана-Мансурова достала из изящной шкатулки пожелтевшее от времени письмо Кристиана, не зная, что предсмертное послание ее возлюбленного сочинено Сирано де Бержераком.

— Прочтите, — негромко сказала Мансурова в образе Роксаны.

Я поразился, как преобразилась мансуровская Роксана за прошедшие пятнадцать лет. В манере держаться что-то существенно изменилось. Порывистость движения исчезла, уступив место внешней строгости. Звонкость голоса и стремительная причудливость интонаций сменилась неторопливой манерой говорить. Даже тембр стал иным — на место колоратурного сопрано явилось контральто, чем-то напоминавшее голос великой Обуховой. Сирано принял письмо из рук Роксаны, словно это был божественный фиал, наполненный бесценной влагой, которую нельзя было расплескать. Он осторожно положил письмо на ладонь правой руки и начал читать, будто никогда прежде не видел этих строчек. Хриплый голос Сирано задрожал от волнения, и мучительная боль в голове, казалось бы, на время прошла.

Настал последний час. Зашла моя звезда...
Смерть ждет меня... простите.
О, боже! Умереть, так далеко от вас!..
Но что я? Вы со мной в ужасный этот час.
Ваш образ дорогой здесь, надо мной, витает,
Я слышу голос ваш...

Роксана, услыша голос Сирано, вздрогнула, как арфа от прикосновения ветра, и, замерев, еле слышно, чтобы не нарушать чтения, произнесла:

— Мой бог, как он читает!..

На сцене к этому времени было уже почти совсем темно. Сирано поднял над головой правую руку и, бережно держа на ладони некогда сочиненное им письмо, поднимал его, словно зажженный факел. Он стал читать письмо наизусть, и становилось ясно, что он и прежде повторял его неоднократно, как свои собственные стихи. Впрочем, «Предсмертное письмо Кристиана» и было написано стихами!

Голос Сирано звучал все громче и громче. Приглушеннохрипловатые интонации сменились звонко-вдохновенной речью. Усталый поэт словно сбросил со своих плеч непосильную ношу и весь устремился ввысь. На широко раскрытых глазах его блеснули светлые слезы радости. Это было предсмертное признание в любви, последняя исповедь высокоодаренного человека.

Симонов играл человека непризнанного, осмеянного, затравленного, но непокоренного. Еще вчера он продолжал свое сражение с сильными мира сего, бился за правду и справедливость. Не склонял головы перед коронованными особами, говорил правду в лицо высокопоставленным вельможам, не заискивал перед всемогущими маршалами, писал обличительные эпиграммы, сочинял острые комедии и творил лирические стихи, преисполненные гармонии и нежности. Храбрость солдата органически соседствовала в его сердце с застенчивостью поэта, и некрасивая внешность была изнутри озарена духовной красотой и могуществом. И не случайно молодой Горький в 1900 году воскликнул в своем письме к Чехову: «Вот как надо жить — как Сирано!»

Сегодня он умирал.

Я перестал видеть на сцене своего отца. Я увидел полное и безупречное перевоплощение артиста в образ. Это были минуты истинного прозрения, испытать которые нам, наверное, не дано, но которые по воле артиста нам иногда суждено наблюдать. Только музыка и подлинная поэзия могут поднимать нас на эти вершины, где царит бессмертие духа человеческого! Где Моцарт объединяется с Пушкиным, Лев Толстой — с Репиным, Шекспир — с Чайковским, Ростан — с Сирано де Бержераком и артист-поэт со своей любимой ролью!

Я почувствовал, что Сирано на пороге смерти решил не уносить с собой в могилу свою священную тайну, ибо за нею скрыт, хотя и благородный, но обман. Возможно, если бы Кристиан был жив, он тоже через пятнадцать лет не выдержал бы и во всем признался Роксане.

Сирано де Бержерак всю жизнь терпел унижения и бедствовал. Он нуждался в деньгах и вечно был в долгах. Его катастрофически не понимали современники. Жан Батист Мольер украл у него целую сцену для своей комедии «Проделки Скапена» и даже не счел должным извиниться. И вот, чтобы окончательно не разочароваться в жизни и покинуть этот мир не озлобленным, для Сирано была необходима прощальная вспышка любви Роксаны. Он имел духовное право на взаимность, право, выстраданное долгими годами молчания и духовным подвигом. Он обязан был сказать Роксане, что она любила его, пусть не внешность, пусть не облик, но сердце и душу, что в конце концов и составляет глубинную суть человека. И это свершилось. И заплаканно-влюбленный прощальный взгляд Роксаны возместил своим сиянием весь мрак и всю несправедливость жизни, прожитой поэтом! И он умирал просветленный и счастливый, он покидал землю, победив физические страдания. Он встретил смерть со шпагой в руке и уже в полусознательном состоянии бился с людскими пороками: с ложью, с подлостью, с клеветой, с предрассудками, с глупостью, с трусостью, со злом и жестокостью!

Сирано де Бержерак переселился в память Прекрасной Дамы, чтобы жить там нетленной жизнью. Он на широко распахнутых крылах улетел в будущее, к новому поколению, которое станет восторженно рукоплескать не только его произведениям, но и его великой любви, его героической биографии и трагической судьбе.

И в последние секунды своей жизни Сирано поднимался во весь рост, как смелый полководец, идущий перед своим полком на несметные вражеские полчища. Он понимал, что бой неравный, но не мог отступить или сдаться в плен. Таким был Сирано де Бержерак, и таким играл его романтический артист Рубен Симонов!

— А, смерть курносая!.. Как видно, не по нраву
Тебе мой длинный нос? Тебя я проучу!..
Почтенье к моему мечу!..

Гордо произносил Сирано, бросая вызов собственной гибели и бесстрашно идя навстречу предсмертной пытке. Однако в последние секунды на его душу словно бы нисходила благодать. Где-то далеко за стенами монастыря раздавалось тихое двухголосое пение монахинь, и несколько одиноких желтых листьев печально кружились и падали у подножия большого креста, возвышавшегося посередине сцены.

— Что это? Звуки сладкие органа?..
И аромат цветов вокруг!..
О, как мне хорошо! Как счастлив я, Роксана!..

Но вот шпага выскальзывала из рук Сирано. Инстинктивным движением, чтобы не упасть, поэт обнимал крест. Но ноги подкашивались, и он спиной к зрителю медленно сползал на землю, крепко обхватив крест обеими руками. Перед тем как упасть, он, стоя на коленях, прислонялся лбом к самому подножию креста. Стройное женское пение еле слышно продолжалось за кулисами. Симонов выдерживал краткую паузу и затем, оперевшись на левую руку, плавно, с виртуозным пластическим совершенством прямо под крестом ложился на спину, повернувшись в профиль к зрительному залу. Роксана, молитвенно сложив кисти рук у самой груди, опускалась на колени перед умирающим Сирано. Их глаза встречались, и это заключительное молчание было красноречивее всех диалогов, произнесенных по ходу драмы!

Два чистых и прозрачных женских голоса продолжали петь за кулисами старинный двухголосый хорал. Одинокий осенний лист кружился над умирающим Сирано де Бержераком. И тут Симонова буквально осенило то, что мы на профессиональном языке называем «сценическим приспособлением». Долго глядя в глаза Роксаны и читая в них глубокое признание в любви, Сирано умиротворенно, с виноватой полуулыбкой медленно закрывал глаза. Но грудь продолжала ровно вздыматься. И по лицу Роксаны было видно, что он еще жив и что последняя надежда на счастливый исход еще не оставила ее. В какую-то секунду мне даже показалось, что Сирано просто тихо задремал и что это еще не конец.

Да, да! Так оно и было. Потому что правая рука Сирано вдруг зашевелилась и слабая побледневшая кисть стала искать черный плащ, в котором он пришел. Тонкие, уже не сгибающиеся пальцы ощутили прикосновение плаща, лежавшего поперек его груди. Поэт сделал последнее предсмертное усилие и медленно потянул черный плащ к своему подбородку. Роксана смотрела на это движение плаща непонимающим взглядом, и Сирано, словно почувствовав это, двумя руками распахнул плащ высоко над своей головой, и большой нос, казалось, стал еще больше, потому что мы видели профиль лежащего поэта. Потом вытянутые вверх руки его вдруг бессильно упали, как плети, а легкий, из тонкой ткани сшитый плащ, как черная птица, стал тихо опускаться на лицо умершего Сирано, чтобы скрыть от глаз Роксаны его длинный нос и уродство. Душа Сирано де Бержерака переселилась в Роксану. Она покинула тело, и он, уже как бы с того света, завещал своей Прекрасной Даме не смотреть на него. Это было бы ему неприятно. «Читайте стихи мои, — как бы говорил Сирано-Симонов этой мизансценой, — слушайте голос мой! Не забывайте Любви моей. Помните о моих битвах с сильными мира сего. Живите радостно и утверждайте на свете праздник света, свободы и добра! А что касается моего некрасивого лица, оно скоро будет предано тлению, а личность моя воспарит и явится к потомкам в своей нетленной красоте и величии!»

Конечно, сегодня я описываю сцену смерти Сирано в исполнении уникального дуэта Рубена Симонова и Цецилии Мансуровой, вспоминая главным образом десятки раз виденный мною спектакль, а не только репетицию.

Но самое удивительное, что после этой незабываемой ночной репетиции, когда было уже далеко за полночь, к нам пришел Охлопков и, распахнув обыкновенную ученическую тетрадь с плохой, корявой и темной бумагой «в линеечку», усадил напротив себя Рубена Николаевича и Цецилию Львовну и стал скрупулезно восстанавливать только что сыгранную сцену.

— Как бы чего не забыть! — простуженным голосом прохрипел Николай Павлович. — Вот черти окаянные! Это же надо так рвануть. Не ожидал. Право слово, не ожидал. А вы сами-то помните, что вы вытворяли?

— А мы, — быстро сказала Мансурова, — в другой раз еще лучше сыграем и совсем иначе!

— Упаси вас боже! — уже шепотом прошипел Охлопков.

— А знаете, Николай Павлович, — устало произнес Симонов совершенно опустошенным голосом, — у меня точно такая же ночь уже однажды была в жизни. Это случилось, когда я и покойный Александр Дмитриевич Козловский, артист, сочинивший знаменитый вальс из «Турандот», сымпровизировали перед режиссером Алексеем Дмитриевичем Поповым большую сцену из булгаковской «Зойкиной квартиры». Я репетировал Аметистова, Козловский — Обояльнинова. Боже, чего только мы не вытворяли! Помню, Шура Козловский сел за расстроенное фортепиано и стал играть «Боже, царя храни». Ведь дело происходило во время нэпа, и мы изображали самых что ни на есть подонков общества, да еще в публичном доме у Зойки. Я вдруг по какому-то наитию вскочил на пианино и сел на него верхом, как на лошадь. «Скачи!» — шепнул мне Козловский, и я поскакал галопом, приветствуя царя. Это мы предавались воспоминаниям о навек утраченной жизни. А что вы думаете! Сам Иосиф Виссарионович Сталин приезжал на спектакль и именно в этом месте громко смеялся и аплодировал. В тот вечер я совсем обнаглел и, взяв под козырек, посмотрел на Сталина и закричал: «Ура!»

— Ну вот, видите. Я рад, что вам второй раз в жизни удалось сымпровизировать целую сцену, но на этот раз не в жанре комедии, а в жанре поэтического откровения! — с некоторой долей зависти к Попову произнес Охлопков. — Правда, мне хотелось бы быть первооткрывателем этого вашего дара. Но что поделаешь. Все к лучшему! — добавил Николай Павлович.

Я сначала делал вид, что сплю, а потом заснул по-настоящему. Утром отец сказал мне, что они с Охлопковым и Мансуровой с большим трудом восстановили партитуру сымпровизированной ночью сцены. Такой она и вошла в будущий спектакль, если не считать некоторых второстепенных деталей. Я, конечно, признался своим родителям, что по секрету от них вчера ночью проник в бельэтаж и смотрел легендарный прогон последнего действия. К моему удивлению, Рубен Николаевич не стал отчитывать меня. А моя мать тоже, вместо того чтобы упрекнуть сына за обман родителей, сказала, что я поступил правильно и что она очень сожалела во время ночного прогона, что меня нет в зрительном зале.

— Я рада, что ты видел отцовскую импровизацию и что Рубен реабилитировал себя в твоих глазах. Теперь ты понял, Женя, как тщательно надо готовить себя к приступам вдохновения!

— Всю жизнь надо себя готовить, — добавил отец. — К каждой репетиции нужно себя готовить, к каждому спектаклю, а во время репетиции и по ходу спектакля нужно свободно и весело отдаваться вольной стихии импровизации. Константин Сергеевич прав: творит подсознание, а сознание только подготавливает вдохновение, но если ты выключишь размышление и не настроишь душу свою на нужный тебе лад, то никакой импровизации не получится и вдохновение не откликнется, как бы ты его ни призывал! А, кстати, ты помнишь, что я делал, когда произнес замечательную реплику: «Нет-нет, любовь моя! Я не любил тебя»?

— Помню, — ответил я. — Ты приложил палец к губам, словно сам себе запрещал говорить. Глаза твои увлажнились слезами, и ты слегка покачивал головой, чтобы не расплакаться, ибо это не к лицу такому человеку, как Сирано. А реплику ты произнес полушепотом. Вся интонация от начала до донца дышала нежной и мужественной любовью к Роксане. И слова «Я не любил тебя» противоречили чувству и не могли скрыть истину.

— Все правильно, — удовлетворенно сказал отец. — Ты не поверишь, но мне представляются самыми интересными те репетиции, на восстановление которых потом уходят целые недели кропотливого труда. Кто знает, может, ты со временем станешь режиссером и тебе придется репетировать со мной как с артистом, а потом дома восстанавливать по памяти все мои «приспособления». Только не возводи это в метод! Импровизатором надо родиться. Подражать им нельзя. Самым великим и гениальным импровизатором является мой любимый артист Чарли Чаплин. И если хочешь знать, репетируя вчера с Мансуровой и дойдя до этого куска, когда Сирано говорит: «Нет, нет! Любовь моя, я не любил тебя!», я вдруг вспомнил финал чаплинского фильма «Огни большого города», когда к слепой девушке возвращается зрение и она начинает догадываться, что любила не молодого миллионера, а нищего бродягу. Я никогда не видел более высокого мастерства артиста! Ты помнишь, как гениально играет этот кусок Чаплин? Помнишь, как прозревшая героиня фильма спрашивала Чаплина;

— Это вы?

— Это я... — отвечал Чарли Чаплин.

— Не правда ли, — продолжал отец, — тут драматургическая ситуация перекликается с сюжетом «Сирано». Древние греки называли такого рода ситуации специальным термином «взнавание». И я заплакал на сцене, вспомнив Чаплина, а совсем не из жалости к себе. Я вдруг явственно услышал его немую интонацию. Вот ведь какие чудеса случаются на подмостках. И не странно ли, Сирано, Дон Кихот и Чарли Чаплин являются моими любимыми героями!

— Конечная цель искусства артиста — создание образа, несущего зрителям добрую, светлую мысль и правду! — продолжал отец. — Чарли Чаплин, как гениальный драматург, режиссер и артист, создал бессмертный образ маленького, доброго и неприспособленного к ураганам жизни человека. Этот образ по своей силе равен Дон Кихоту, Гамлету, Обломову. На моей памяти истинные образы удалось создать немногим артистам. Но они благословенны, ибо достигли вершин!

— Назови их.

— Изволь, — ответил отец, и, на секунду задумавшись, произнес быстро и убежденно: — Шаляпин в «Годунове», Москвин в «Царе Федоре», Щукин в «Булычове», Михоэлс в «Короле Лире», Остужев в «Уриэль Акосте», ну и, конечно, Михаил Чехов в «Ревизоре».

После вчерашней ночной репетиции я как-то иначе стал смотреть на своего отца. Он стал мне казаться выше ростом и представлялся внутренне более значительным, чем был до сих пор. Меня даже огорчало, что он продолжал раскладывать пасьянс «Могила Наполеона», что он разрешал себе рассказывать в лицах нелепые истории из жизни старых вахтанговцев, что он любил за обедом выпить стопку водки, а иногда пропеть куплет из шансонетки начала XX века. Образ Сирано настолько пронзил все мое существо, что живой артист, с которым я прожил всю жизнь под одной крышей, вроде бы не соответствовал моему божеству и кумиру, и я, затаившись, молчал, пока глупая блажь не прошла у меня сама собой!

Когда я подавал отцу пальто, снаряжая его на утреннюю репетицию, мне вдруг впервые в жизни захотелось признаться ему в любви.

— А знаешь что, — сказал я ему, — к тому списку артистов, которых ты давеча назвал, я бы добавил еще одного.

— Меня, что ли? — шутливо спросил отец.

— Да.

— В тебе говорит мой сын, — так же весело и озорно ответил он, — но ты же, кроме Щукина, никого из них не видел. Так вот что я тебе скажу: до Михаила Чехова мне так же далеко, как до Полярной звезды. Но нужно стремиться к недосягаемому и, как говорил Вахтангов, подняться над землей хоть на полвершка!

— А я понял, кто ты, — продолжал я.

— Кто?

— Ты поэт. Поэт сцены.

— Ну, это я согласен, — вдруг погрустнев, сказал старший Симонов. — Не знаю, какой, хороший ли, дурной ли, но поэт. И помни, Женя, на всю жизнь, что театр в своем высшем выражении не только соприкасается, но сливается с высокой поэзией и серьезной симфонической музыкой. Мало того, скажу тебе больше: театр, когда ТЕАТР, а не разменная монета, ни в чем не уступает стихам и музыке. Помни это. Исповедуй это. И самые высокие идеи найдут на сцене свое совершенное и одухотворенное выражение. И чем больше ты будешь служить поэзии, тем больше будет у тебя врагов. Но не огорчайся. На свете много «слепых». Хотя они философствуют, пишут о театре, играют на сцене и ставят спектакли. Бог с ними. Я верю, что когда-нибудь и они прозреют. Публика подскажет. Будущее за поэтическим театром. Его ждут...