Вернуться к С.В. Никольский. Над страницами антиутопий К. Чапека и М. Булгакова (Поэтика скрытых мотивов)

С думой о судьбах родины

Для более глубокого понимания рассмотренных повестей и романа Булгакова необходимо учитывать, что образам Персикова, Преображенского и Берлиоза сопутствует и триада их ассистентов с характерными «знаковыми» именами: приват-доцент Иванов, Иван Борменталь, Иван Бездомный. Примечательно при этом, что автор в процессе работы семь или восемь раз менял фамилию Бездомного, пробуя разные варианты (Попов, Тешкин, Беспризорный, Бесприютный, Покинутый, Безродный, Понырев), но по сути не покушался на замену имени и даже усилил его символическое звучание, называя иногда Ивана Иванушкой, как в русских народных сказках. Все три образа носят характер знака и в метафорическом измерении как бы олицетворяют русский народ, соблазнившийся опрометчивым социальным экспериментом. (Эскизным предвестием подобного образа был, по-видимому, еще образ Ивана Русакова в «Белой гвардии», пораженного тяжким недугом.)

Может смущать немецкая аранжировка фамилии и отчества ассистента профессора в «Собачьем сердце» (Иван Арнольдович Борменталь). Но она опять-таки находит аналогию в том, что германские ассоциации есть и в «Роковых яйцах»: доцент Иванов создает аппаратуру для генерирования «красного луча» Персикова с помощью немецкой оптики. Сложная зашифровка знакового смысла образа Борменталя и, может быть, даже намеренное его затуманивание не должны удивлять. Они могут объясняться и нелегкой ситуацией, в которой оказался к этому времени сам Булгаков. Ведь если до «криптограмм» и персональных намеков в повести «Роковые яйца» тогдашние критики не добрались, то общий ее смысл все же был угадан. И. Гроссман-Рощин, например, писал, что Булгаков в повести «Роковые яйца» «как будто говорит: вы разрушили органические скрепы жизни; вы подрываете корни бытия; вы порвали "связь времен". Горделивое вмешательство разума иссушает источник бытия. Мир превращен в лабораторию. Во имя спасения человечества как бы отменяется естественный порядок вещей и над всем безжалостно и цепко царит великий, но безумный, противоестественный, а потому на гибель обреченный эксперимент»1. Но ведь в «Собачьем сердце» речь вновь шла о «противоестественном эксперименте» и гордыне разума, о завороженности умозрительной гипотезой и о рискованном волевом вмешательстве на ее основе в субстанцию природы и бытия. С учетом всего этого Булгаков мог в новой своей повести прибегнуть к более сложному коду, возможно, даже сознательно вводя в него своего рода «шумы» (пусть мнимые). Как уже говорилось, весьма парадоксально и даже изящно закодирован двойным кодом и сам образ Преображенского. Если общим своим смыслом, связанным с главной деятельностью хирурга-экспериментатора, этот образ отсылает к представлению о радикальном и рискованном вторжении в бытие, то психологический типаж героя, наоборот, олицетворяет неприятие им отступлений от освященных традицией норм жизни и культуры человеческого общежития — в том числе отступлений, порожденных революционной эпохой. В уста профессора вложены протесты и филиппики против той самой действительности, которая сложилась в результате таких же оперативных вмешательств в общественное устройство, какие сам он практикует с живыми организмами.

С ассистентами из повестей «Роковые яйца» и «Собачье сердце» роднит Ивана Бездомного и последующая его судьба. Все трое станут со временем профессорами, и что характерно, Бездомный — профессором истории. Едва ли мы погрешим против истины, предположив, что «профессура» здесь нечто вроде метафорического синонима приобретенного опыта.

Б.М. Гаспаров и некоторые другие исследователи обоснованно находят в образе Ивана Бездомного черты, сближающие его с Демьяном Бедным, известным своими антирелигиозными стихами. Но это следует относить только к одному этапу его жизни, к периоду его «грехопадения», его отступничества, его «антикрещения» (см. выше). Позднее он постепенно освобождается от чар Берлиоза. Не в этом ли и смысл подтекста названия главы «Раздвоение Ивана» и противопоставления «ветхого» (т. е. дохристианского или, в данном случае, отрекшегося от христианства) и «нового» Ивана (5, 115)? И хотя процесс избавления Иванушки от «гипноза» (в романе речь идет не только о «гипнозе» Воланда, но и Берлиоза, и автор играет на этом варьирующемся смысле) остается не вполне завершенным, Иван Бездомный, как точно заметил П.В. Палиевский, «единственный по-настоящему развивается в этой книге <...> История романа развертывается в сущности для него, потому что он один сумел извлечь из нее для себя что-то новое, чему-то научиться; факт, не видимый сразу, но едва ли не самый значительный»2. Из ученика Берлиоза Иван превращается в ученика Мастера. Соответственно метафора «крещения с обратным знаком» сменяется метафорой очищения и просветления. В этом ключе Е. Филипс-Юзвигг читает и мотив реки, грозы и радуги, сопутствующий переломным переживаниям Ивана в клинике. Плач Иванушки при таком прочтении оказывается параллелью к библейскому плачу плененных «у вод вавилонских», а вид «радостного и весеннего бора» (5, 93, 114) на другом берегу реки — предвестием благотворной перемены в его душе, связанным «с Иваном "новым", с метафорой крещения и очистительным идеалом автора»3. В одной из редакций романа этот символический мотив был даже акцентирован с помощью заглавия — глава так и называлась «Гроза и радуга» (Великий канцлер, 281). В пользу подобного понимания текста говорит, видимо, и очень близкий и также связанный с библейскими реминисценциями мотив потопа и радуги в драме «Адам и Ева» (см. выше).

Эволюция Ивана получила отражение и в истории его фамилии. Первоначальная фамилия Попов несомненно заключает в себе ассоциации с русской духовной традицией, а сменивший эту фамилию псевдоним Бездомный — в вариантах Беспризорный, Бесприютный, Покинутый, Безродный — призван, вероятно, вызвать представление о человеке, утратившем органическую связь с традицией, со своим родом, выбитый из естественной колеи бытия. В свою очередь последнюю фамилию Ивана — Понырев (от названия среднерусского города Поныри?) вновь можно связывать с символом воды и крещения, а, по мнению Филипс-Юзвигг, и с Иваном Купалой: само «имя Иван и настоящая фамилия Понырев синонимы Ивану Купале — народному наименованию Иоанна Крестителя <...>»4. Роман «Мастер и Маргарита» — не только повествование о постижении истины и этического идеала (линия Мастера), не только сказание о всепоглощающей самоотверженной любви (линия Маргариты), но в некотором смысле и притча об Иване, т. е. о судьбе России.

* * *

По ходу анализа шла речь о метафорически-притчевом и реминисцентном аспектах произведений Булгакова, о двуслойности и многослойности его повествования, о своеобразном использовании возможностей интертекста, об элементах тайнописи и приемах, сходных с теми, что характерны для произведений «с ключом», об аллюзиях, в том числе «персональных», о применении двойного кода в лепке образов действующих лиц, о различных типах «криптограмм», об анаграммах, буквенно-звуковых шифрах и семантическом коде в именах и фамилиях персонажей, об использовании этимологических значений для косвенных намеков и характеристик и т. д. Суммируя наблюдения, полученные на материале разных произведений, целесообразно, видимо, сделать и несколько обобщающих дополнений, касающихся прежде всего лейтмотивных булгаковских символов.

В целом ряде случаев в процессе анализа мы отталкивались от специфики собственных имен в произведениях Булгакова. Вероятно, имеет смысл еще раз подчеркнуть, что его внимание привлекали не только личные имена, но и другие разновидности собственных имен. Широко использовался, в частности, символико-метафорический потенциал, открытый им в топонимических названиях. Многие московские наименования осмыслялись писателем в виде символов. Центральным символом русской духовной традиции и христианской идеи стали для него Патриаршие пруды, покой которых потревожили пришедшие с «Площади Революции» (Великий канцлер, 26. Курсив мой. — С.Н.) «богоборец» Берлиоз и его податливый ученик Иванушка, а следом за ними и сам дьявол (по наваждению которого Иванушка в ранней редакции романа растоптал изображение Христа). В «Собачьем сердце» близок по смыслу и функции лейтмотивный символ Пречистенки (с одинокой звездой над ней), где вершит свой святотатственный эксперимент профессор Преображенский. Ассоциации с Пречистой девой Марией (кстати говоря, в русском православном сознании — покровительницей России) ориентированы здесь на представление о Рождестве (одинокая звезда напоминает о Вифлеемской звезде), в то время как действия Преображенского и их результат составляют контраст этому представлению и оборачиваются своего рода пародией на Рождество (по времени события повести также приурочены к Рождеству). В повести «Роковые яйца» молчаливым свидетелем событий и укором происходящему выглядит периодически упоминающийся по ходу повествования храм Христа (при этом автор ни разу не называет его храмом Христа Спасителя, не связывая ассоциации читателя с конкретным событием, в память о котором храм был возведен, а стремясь донести более широкий и общий смысл символа). Тот же знаковый смысл имел в «Белой гвардии» парящий над панорамой Киева и над кровопролитной смутой крест святого Владимира.

Целый ряд топонимических символов Булгаков нашел в окрестностях Большой Садовой, где несколько лет жил в начале 20-х гг. Рядом были и Патриаршие пруды, и Малая Бронная, и улица Герцена, и «Цыганские Грузины». Другой ареал его топонимических символов — район храма Христа Спасителя и Пречистенки. Внимание писателя привлекало название и самой этой улицы, и переулков — Обухова, Мертвого и т. д. У почитателей Булгакова большой интерес вызывают статьи и книги (особенно Б.С. Мягкова5) о булгаковских местах в Москве, по которым иногда проводят и экскурсии. Можно представить себе путеводитель и маршрут подобных экскурсий с тематическим акцентом на булгаковских топонимических символах.

И о другом. Среди «вещественных символов» Булгакова особый интерес представляют не всегда улавливаемые читателями двойные символы со скрытой внутренней иронией. В таких случаях за внешним (как правило достаточно очевидным и понятным) символом прячется второй, уже потаенный символ, своего рода соперник первого, компрометирующий его. Так, совершенно органичным в квартире профессора Преображенского выглядит портрет И.И. Мечникова, известного врача и биолога, к тому же искавшего способы продления человеческой жизни. Все это гармонично согласуется с профессиональными интересами и занятиями самого владельца квартиры (который помимо всего прочего практикует и омоложение пациентов). Однако в данном случае не менее важна фамилия ученого, изображенного на портрете. А она лежит уже в ином ассоциативном поле, тяготея не к внешнему, а к внутреннему, тайному коду образа Преображенского. Актуализируется собственный смысл фамилии Мечникова, представление о «мече» и «мечнике» (слово буквально означает «воин» и даже «палач»6), что вступает в связь со скрытым, метафорическим и аллюзионным, смыслом образа Преображенского-хирурга и общим смыслом повести в целом, с философскими проблемами «хирургических» вторжений в бытие (вспомним и символ красного луча, и сравнение его с мечом в повести «Роковые яйца»).

Не лишено интереса, что теории Мечникова были знакомы и Карелу Чапеку и даже дали толчок возникновению замысла его известной драмы «Средство Макропулоса» (1922) — об эликсире жизни. Идея пьесы, как заявлял автор, родилась у него под впечатлением гипотезы Мечникова о том, что старение человеческого организма наступает в результате его интоксикации продуктами распада. Чешского писателя увлекло пришедшее ему в голову научно-фантастическое допущение, будто найден соответствующий антитоксин. Для вящего эффекта автор предположил, что такое средство даже было уже открыто несколько веков тому назад, хотя и сохранялось потом в тайне. Драматург заставляет зрителя вообразить, будто в наши дни, на наших глазах, среди обычных смертных живет неувядающая красавица, которой на самом деле более трехсот лет. Вокруг фантастического феномена концентрируются философские вопросы о смысле бытия, о сущности человека и его духовной субстанции и т. д. Однако фамилия Мечникова как таковая, естественно, ни в малейшей степени не привлекла внимания чешского писателя. Булгаков же, может быть, как раз ради нее и ввел в повесть само упоминание о портрете.

Нечто подобное можно сказать и о другой достопримечательности интерьера квартиры Преображенского — о чучеле совы. Как известно, сова — общепризнанный символ учености. Но в данном случае перед нами не просто сова, а сова, набитая «красными тряпками, пахнущими нафталином» (2, 148). Символика красного цвета, очевидно, не нуждается в пояснениях, к тому же она пронизывает и всю повесть «Роковые яйца» (написанную непосредственно перед «Собачьим сердцем») и не раз комментировалась в литературе о Булгакове7.

В обоих случаях (с портретом и чучелом совы) расщепление смысла и раздвоение ассоциаций порождает тонкий иронический эффект, работающий на общую, сокровенную идею повести.

Рис. 4. Московские купола. Авторы — Всеволод и Катя Александровы

Философскую сердцевину антиутопий Булгакова составляет оппозиция многомерного, идущего из глубины веков в будущее органического процесса бытия (он называл этот процесс «излюбленной и Великой Эволюцией» (5, 446)), и попыток коренным образом, раз и навсегда изменить его, подчинив рассудочному расчету, сиюминутному решению, понятому как универсальное. «Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти нормально и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподнимает завесу» (2, 193), — подводит итог своему печальному эксперименту профессор Преображенский.

Ход мысли Булгакова отчасти напоминает размышления гениального предтечи антиутопий XX в. Ф.М. Достоевского: «У них не человечество, развившись исторически, живым путем до конца, само собою обратится наконец в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! <...> с одной логикой нельзя через натуру перескочить! Логика предугадает три случая, а их миллион»8, — писал Достоевский об априорных социальных проектах, противопоставляя редукционизму последних многомерность живого бытия. Скорее всего существовала и связь, пусть неосознанная, между идеями Булгакова и Достоевского. И может быть, автор «Мастера и Маргариты» не случайно вспомнил в романе о Достоевском. Когда Коровьева и Бегемота не пускают в ресторан Грибоедова, требуя писательское удостоверение, они отвечают, что у Достоевского никакого удостоверения не было, а на замечание дежурной о том, что Достоевский умер, протестуют возгласом «Достоевский бессмертен!» (5, 343)*.

Проблема надежности человеческих прогнозов глубоко волновала и Булгакова. С нею теснейшим образом связан сам смысл рокового сюжетного поворота в обеих его повестях, предшествовавших рождению замысла главного романа писателя. В самом романе оппозиция волюнтаристского умозрительного расчета («плана») и органического течения жизни с ее вневременными и, следовательно, высшими законами и нравственными императивами вынесена непосредственно в спор между Берлиозом и Воландом. (В рукописных редакциях Берлиоз произносил и некоторые из тех реплик, которые позднее автор передал Иванушке, в том числе главную из них — о том, что всей жизнью на земле «управляет человек» (Великий канцлер, 30)). Спор этот — своего рода пролог и проблемно-философская завязка романа, который в целом и является ответом на диспут.

В связи с Достоевским вновь нельзя не вспомнить и братьев Чапеков. Вопрос о человеческих прогнозах, особенно в отношении макропроцессов бытия, был одним из главных и в их системе философских поисков. В ряду онтологических и гносеологических антиномий, которые выстраивались в сознании Чапека в процессе его философских исканий**, особое место занимала проблема детерминизма и отклонений от него. Последние казались Чапеку следствием самого бесконечного плюрализма и постоянной изменчивости мира, порождающих вторжение в цепи причинно-следственных связей косвенных и неожиданных сил. (Вспомним вновь Достоевского: «Логика предугадает три случая, а их миллион».) Еще в 1912 г., в начале своего творческого пути, двадцатидвухлетним юношей, Карел Чапек писал: «Если бы в мире царил закон (řád věcí) и строгий порядок, причины и следствия двигались бы друг за другом, как солдаты в строю. Но разве вы не видите, как причины то и дело обгоняют следствия, не видите бездетных причин и не зачатых следствий, не замечаете танцующих причинно-следственных рядов и царящей всюду сумятицы?»9. Необозримый плюрализм мира оставляет простор для козней случайности и дисгармонии. «В мире царит закон диспропорций, из маленькой искры возгорается большой пожар, за грошовую милостыню грешник попадает в рай, а тяжкий труд приносит ничтожный доход» (Там же). Отсюда и гносеологическая зыбкость, которая сопровождает процесс человеческого познания и человеческие действия на всех их стадиях: «Мы вечно хотим не то, что следовало бы, делаем не то, что хотим, а из наших рук выходит не то, что мы собственно делали» (Там же. Курсив автора. — С.Н.). Человека всюду подстерегает закон смещений. Излюбленный чапековский жанр шутливого эссе не должен вводить в заблуждение. Его раздумья о Том, как примирить многосубъектность мира с потребностью в осмыслении перспектив, оборачивается в антиутопиях Чапека недоверием к «абсолютам». С этим связано и его внимание к проблемам «макросредств». Отсюда и философские символы в заглавиях его произведений («Фабрика Абсолюта», «Средство Макропулоса», «Кракатит») и призывы к осторожности в обращении с миром. Равным образом и Булгаков не доверяет попыткам «форсировать процесс и приподнимать завесу».

Обоих авторов преследовал вопрос о границе допустимых вторжений в естественный ход вещей, о многомерности бытия и о нередкой опрометчивой и фанатичной узости программ и доктрин и тем более о практике насилия. Булгаков с горечью писал о «безумстве дней мартовских и безумстве дней октябрьских» 1917 г.10 Не случайно в повести «Роковые яйца» он не раз сравнивал красный луч, открытый Персиковым, с мечом и подчеркивал, что получен этот луч от искусственного, а не естественного света. Интереснейший аспект его произведений — проблема столкновения идей и реальной действительности, проблема вмешательства в человеческие планы и действия непредвиденных и непредсказуемых обстоятельств, смещающих и искажающих ожидаемые результаты. В контексте всех этих философских проблем, в соотнесении с ними и происходит художественное осмысление им исторических российских событий, в очевидном ими незримом виде присутствующих в его антиутопиях. Собственно, этими событиями и были вызваны сами размышления над всеми названными и многими другими мучительными вопросами. Творчество Булгакова в большой степени порождено его озабоченностью судьбами родины.

Об очень близких проблемах раздумывал и Карел Чапек — особенно в драмах «R.U.R.» и «Адам-Творец» (написанной им совместно с братом Йозефом). Подобно Булгакову он призывал к осторожности в обращении с радикальными средствами. «Что касается доктрины и тактики, — писал он, — я схожусь с социализмом, или прямо скажем с коммунизмом, в большей части его идеалов, но не могу согласиться с нашим коммунизмом или, точнее говоря, с его сегодняшним и временным состоянием, в большей части его методов. <...> Не знаю, социализм это или нет, но я верю в обобществление средств производства и ограничение частной собственности, в организацию производства и потребления, в конец капитализма, в право каждого на жизнь, труд, благосостояние и свободу духа, верю в мир, соединенные штаты мира и равенство народов, верю в гуманность, в демократию и в человека. Аминь. <...> Но ведь революция, диктатура и как там еще все это называется, — это никакие не идеалы и не программы, это в крайнем и худшем случае инструменты для достижения целей, но отнюдь не сами цели. Инструменты это не предмет убеждений и веры, а предмет выбора в зависимости от их пригодности. Они могут быть грубее или тоньше в зависимости от интеллигентности тех, кто их готовит. Я лично питаю недоверие к грубым инструментам — их может использовать кто-то другой для иных целей. Не путайте радикальность целей с радикальностью инструментов»11.

И Чапек и Булгаков — принципиальные противники радикализма инструментов.

Примечания

*. Целый ряд соображений о связях и соотношении творчества и философских исканий Булгакова с Достоевским высказал М. Йованович (Jovanović М. Mihail Bulgakov — druga kniga. Beograd, 1989. С. 102—103 и др.). Сербский автор полагает, в частности, что Булгаков шел за Достоевским и в некоторых общих решениях, «с помощью которых усовершенствуется идейная надстройка романа». К числу подобных решений, на наш взгляд, относится и прямое формулирование обоими писателями философского вопроса, ответом на который и является произведение (ср. «Преступление и наказание» и «Мастер и Маргарита»). Правда, к Достоевскому были у Булгакова и претензии. В «Белой гвардии» он почти с сарказмом говорил об иллюзорности собственных представлений Достоевского о мужичке-«богоносце», который в период Гражданской войны скорее обнаружил качества, заставляющие вспомнить пугачевщину. Однако это уже иной и более конкретный вопрос.

**. Много интересного содержит работа чешского исследователя Иво Поспишила, рассмотревшего характерные для Чапека онтологические и гносеологические антиномии в контексте соприкосновения его сознания, с одной стороны, с философией англо-американского эмпирио-прагматизма, с другой — с постановкой «крайних» вопросов бытия и нравственным максимализмом в русской литературе. (Поспишил И. Два полюса бытия: англо-американский эмпирио-прагматизм и «русская тема» у Карла Чапека // Związki między literaturami narodów słowiańskich w XIX i XX wieku. Lublin, 1999. S. 225—233.)

1. Гроссман-Рощин И. Стабилизация интеллигентных душ и проблемы литературы // Октябрь. 1925. № 7. С. 127—129.

2. Палиевский П.В. Последняя книга М. Булгакова // Наш современник. 1969. № 3. С. 119.

3. Филипс-Юзвигг Е. Парадигмы метафоры крещения в «Мастере и Маргарите» Булгакова. С. 229.

4. Там же. С. 225.

5. Мягков Б.С. Булгаковская Москва. М., 1993.

6. Ср.: Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1981. Т. 2. С. 324.

7. См., напр.: Паршин Л. Чертовщина в Американском посольстве в Москве, или 13 загадок Михаила Булгакова. С. 151; Яблоков Е.А. Мотивы прозы Михаила Булгакова. М., 1997. С. 43—44 и др.

8. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Л., 1973. Т. 6. С. 200.

9. Bratři Čapkové. Krakonošova zahrada. Zářivé hlubiny a jiné prozy. Juvenilie. Praha, 1957. С. 92.

10. Булгаков М. Грядущие перспективы. М., 1993. С. 56.

11. Čapek K. О věcech obecných čili Zoón politikon. Praha, 1932. S. 135—137.