Вернуться к В.В. Петелин. Михаил Булгаков. Жизнь. Личность. Творчество

Глава третья. Мечты, мечты...

17 ноября 1921 года Михаил Булгаков сообщает матери о том, какую «каторжно-рабочую жизнь» он ведет в Москве: «Въехав 1½ месяца тому назад в Москву, в чем был, я, как мне кажется, добился maximuma того, что можно добиться за такой короткий срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д., — писал Булгаков. — Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день.

Идет полное сворачивание советских учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже попадает под него, и, по-видимому, доживает последние дни. Так что я без места буду в скором времени. Но это пустяки. Мной уже предприняты меры, чтобы не опоздать и вовремя перейти на частную службу. Вам, вероятно, уже известно, что только на ней или при торговле можно существовать в Москве. И мое, так сказать, казенное место было хорошо лишь постольку, поскольку я мог получить на нем около 1-го милл. за прошлый месяц. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя.

Я предпринимаю попытки к поступлению в льняной трест. Кроме того вчера я получил приглашение пока еще на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету. Дело настоящее коммерческое и меня пробуют. Вчера и сегодня я, так сказать, держал экзамен. Завтра должны выдать ½ милл. аванса. Это будет означать, что меня оценили и, возможно тогда, что я получу заведывание хроникой. Итак лен, промышленная газета и частная работа (случайная), вот что предстоит. Путь поисков труда и специальность, намеченные мной еще в Киеве, оказались совершенно правильными. В другой специальности работать нельзя. Это означало бы, в лучшем случае, голодовку.

Труден будет конец ноября и декабрь, как раз момент перехода на частные предприятия. Но я рассчитываю на огромное количество моих знакомств и теперь уже с полным правом на энергию, которую пришлось проявить volens — nolens. Знакомств масса и журнальных, и театральных, и деловых просто. Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой невиданной в ней давно уже жизни — яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю.

Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, п. ч. вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба как рыба об лед. Самое главное лишь бы была крыша. Комната Андрея мое спасение. С приездом Нади вопрос этот, конечно, грозно осложнится. Но я об этом пока не думаю, стараюсь не думать, п. ч. и так мой день есть день тяжких забот.

В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб 4600 р. фунт, белый 14.000. И цена растет и растет! Магазины полны товаров, но что ж купишь! Театры полны, но вчера, когда проходил по делу мимо Большого (я теперь уже не мыслю, как можно идти не по делу!), барышники продавали билеты по 75, 100, 150 т. руб.! В Москве есть все: обувь, материи, мясо, икра, консервы, деликатесы — все! Открываются кафе, растут как грибы. И всюду сотни, сотни! Сотни! Гудит спекулянтская волна.

Я мечтаю только об одном: пережить зиму, не сорваться в декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем. Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня, и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам.

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровье!

Не знаю, интересно ли Вам столь подробное описание Москвы и достаточно ли оно понятно для Вас, киевлян.

Пишу это все еще с той целью, чтобы показать, в каких условиях мне приходится осуществлять свою idee-fixe. А заключается она в том, чтобы в 3 года восстановить норму — квартиру, одежду, пищу и книги. Удастся ли — увидим.

Не буду писать, п. ч. Вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров.

Такова школа жизни.

По ночам урывками пишу «Записки земск. врача». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет! Вот, что больно для меня!»

В том же письме Михаил Булгаков просит передать Наде, что ему необходим весь материал для исторической драмы — «все что касается Николая и Распутина в период 16 — и 17 годов (убийство и переворот)», «газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего «Дневник» Пуришкевича — до зарезу!», «описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д.». У Булгакова возникла мысль «создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы». Мысль эта увлекла Булгакова «безумно». А в Москве «Дневника» не оказалось. Если сестра достанет «Дневник» на время, то просит ее списать все, что касается «убийства с граммофоном, заговора Феликса и Пуришкевича, докладов Пуришкевича Николаю», теперь же списать дословно и послать ему в письмах. Конечно, он понимает, насколько это все сложно и обременительно, но она должна понять, как эти материалы для него важны и необходимы. Он опасается, что «при той иссушающей работе», которую он ведет, ему «никогда не удастся написать ничего путного», но ему «дорога хоть мечта и работа над ней».

Но материалы не поступали из Киева, и Булгаков спрашивает сестру: «...чего же ты не пишешь?» А потом, видимо из-за отсутствия материалов, он и вовсе охладел к этому «грандиозному» творческому замыслу. Да и столько забот возникало у него в то время, что сил на все не хватало. В том же письме Н.А. Земской 1 декабря 1921 года он подробно описывает, как ему удалось остаться в комнате Андрея Михайловича Земского. Контора дома попыталась его выписать, но он, доведенный до «белого каления», сдерживал себя, не вступал ни в какую войну, «дипломатически вынес в достаточной степени наглый и развязный тон» со стороны смотрителя, да и Андрей Михайлович проявил твердость и не дал выписать Булгаковых. «Пока отцепились», — констатирует Булгаков факт перемирия с «конторой нашего милого дома».

Из этого же письма мы узнаем, что Булгаков заведует хроникой «Торгово-промышленного вестника», частной газеты, в которой он проводит «целый день как в котле». «Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!! А цена!» — все эти восклицания Булгакова как бы предвещали, что частная газета долго не протянет. И действительно, газета скоро прекратила свое существование, вышло только шесть номеров.

В этом же письме Булгаков признается, что невозможно разобраться в том «хаосе», который царил во многих культурных учреждениях: «Написал фельетон «Евгений Онегин» в «Экран» (Театральный журнал). Не приняли. Написал посвященный Некрасову художественный фельетон «Муза мести». Приняли в Бюро худ. фельет. при Г.П. П. (Главполитпросвет). Заплатили 100. Сдали в «Вестник искусств?, который должен выйти при Тео. Г. П.П. Заранее знаю, что или не выйдет журнал, или же «музу» в последний момент кто-нибудь найдет не в духе... и т. д.». Признается, что «буквально до смерти» устает: «Махнул рукой на все. Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем. Питаемся мы с ней неизмеримо лучше, чем в начале...»

13 января 1922 года Михаил Булгаков получил корреспонденцию Надежды о рыночных ценах и настоял на том, чтобы редактор перевел ей 50 тысяч. Деньги перевели, но редактор сообщил ему печальные вести: «Вестник» прогорел, редактор, правда, уверял своего сотрудника, что шансы есть, но уже было ясно, что это лишь утешительная игра. Снова нужно было искать работу. Булгаков надеется на то, что его корреспонденция «Торговый ренессанс», которую он отправил в Киев, подойдет какой-нибудь киевской газете, надеется стать «столичным корреспондентом по каким им угодно вопросам», может писать подвальные художественные фельетоны о Москве, пусть вышлют приглашение и аванс... Сестра должна понять его чувства, его настроение, когда он только что узнал, что вместе с «Вестником» вылетает в «трубу». «Одним словом, раздавлен, — заканчивает он письмо Надежде. — А то бы я описал тебе, как у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь... Переутомлен я до того, что дальше некуда».

В своих корреспонденциях, фельетонах, «Записках на манжетах» Михаил Булгаков подробно расскажет о первых месяцах жизни в Москве, о том, как поступил на службу в ЛИТО Главполитпросвета при Наркомпросе, как стал сотрудником «Торгово-промышленного Вестника», как пытался организовать объявления, чтобы поддержать коммерчески этот «Вестник», о том, как остался без места, а значит, и без средств к существованию.

В воспоминаниях «Нас учила жизнь» А. Эрлих, прибывший в Москву осенью того же 1921 года, рассказывает о том, как он встретился с Булгаковым в Лито Главполитпросвета и как они одновременно поступили на службу. Он сдал редактору «Красной нови» три своих рассказа и пошел бродить по бесконечным коридорам Главполитпросвета: «В эту долгую прогулку по лабиринтам коридоров, закоулков, переходов и лестниц повидал я множество различных надписей на дверях комнат: «Библиотечный сектор», «Отдел массово-просветительной работы», «Зав. военным отделом», — потом стали попадаться вовсе таинственные знаки, смысла которых я тогда не понимал: «Музо», «Изо»... Что бы это могло значить?.. Вокруг сновало множество людей, но я не решался остановить кого-либо и попросить разъяснений.

Где-то на четвертом этаже в темном углу предстала передо мной дверь с надписью «Лито»... Опять-таки загадочное буквосочетание! Но все-таки в нем угадывалось или предчувствовалось нечто желанное, близкое: «Лито» — «литература» и «о»... Литературный отдел! — расшифровал я вдруг, и в то же мгновение сами собой раскрылись в истинном своем значении все остальные надверные загадки: «Музо» — это, конечно, музыкальный отдел, «Изо» — отдел изобразительных искусств! «Тео» — театральный отдел...»

А. Эрлих вошел в обширное помещение, где сидел старик и скучающе поглаживал рыжие усы. А. Эрлих дал ему папиросу, разговорились. Старик, слушая Эрлиха, пригласил еще кого-то к своему столу: «Я оглянулся. Худощавый человек в легком летнем пальтишке, с предупредительно вежливой улыбкой на лице продвигался от порога огромной комнаты к далекому столу с такой же почтительной и удивленной настороженностью, с какой я сам проделывал тот же путь несколько минут назад... Новый посетитель объяснил в свою очередь, что ищет работу. Врач по образованию, но литератор по профессии, он недавно приехал из Киева и хотел бы быть полезен литературному отделу Главполитпросвета...»

Заместитель заведующего Лито предложил написать заявки, а к завтрашнему дню договориться между собой, кто будет секретарем отдела, «правой рукой» старичка, а кто инструктором: у него оказалось есть как раз два места. «Четверть часа спустя, когда мы вместе выбрались на бульвар, было решено, что секретарем будет Булгаков».

Так Булгаков оказался в Лито «правой рукой» заместителя заведующего, а заведовал отделом А.С. Серафимович.

А. Эрлих далее рассказывает о том, чем они занимались в Лито: «С каждым днем становилось все яснее, что «Лито» — учреждение случайное и нежизненное. Ни определенных функций, ни материальной базы у отдела не было... Ни одного из своих проектов литературного общения с рабочими на заводах и фабриках осуществить я не успел: государство отказывалось от многих излишеств недавнего времени, в том числе от таких, как «Лито». Мы выбыли в разряд безработных вместе с нашим начальником-мечтателем в серой папахе. Взамен последней зарплаты и выходного пособия каждому из нас предложили по ящику спичек»1.

После того как «прогорел» «Торгово-промышленный Вестник», Булгаков никак не может найти себе места. В поисках средств для жизни «вошел в бродячий коллектив актеров», плата 125 за спектакль, убийственно мало, признается он в дневнике. «Обегал всю Москву — нет места». В письмах сестрам Наде и Вере 24 марта 1922 года он сообщает, что «очень много работает», служит в большой газете «Рабочий» и заведует издательской частью в научно-техническом комитете у Бориса Михайловича Земского, что «устроился только недавно». 18 апреля 1922 года в письме к Н. Земской он называет еще одну свою службу: «3/ временно конферансье в маленьком театре». «Я веду такой каторжный образ жизни, что не имею буквально минуты. Только два дня вздохнул на праздники. А теперь опять начинается...»

В это время произошло событие, которое вскоре существенно отразилось на жизни Михаила Булгакова: 26 марта 1922 года в Берлине вышел первый номер газеты «Накануне» под редакцией Ю.В. Ключникова и Г.Л. Кирдецова при ближайшем участии С.С. Лукьянова, Б.В. Дюшен и Ю.Н. Потехина. В передовой статье, так и озаглавленной — «Накануне», — Булгаков нашел мысли, которые и у него не раз возникали: «Все ценное, что мир веками накопил в непрестанном творчестве, должно быть бережно вручено грядущим поколениям...» Вскоре Булгаков узнал, что во главе литературного приложения «Накануне» стал Алексей Николаевич Толстой, а в Москве создается московская редакция «Накануне», расположившаяся в знаменитом десятиэтажном доме в Большом Гнездниковском, названном по имени его строителя и владельца — дом Нирензее. Газета выходила в Берлине, но продавалась во всех крупных городах Советской России; московская редакция газеты должна была поставлять материалы о Москве, Петрограде, Киеве, вообще о новой жизни, о переменах и событиях, которые происходили в России... Новая экономическая политика давала обширный и разнообразный материал для остро мыслящего и зорко видящего репортера, журналиста, писателя. И Булгаков не замедлил воспользоваться этой еще одной возможностью публиковать свои произведения.

Эм. Миндлин, бывший в то время литературным секретарем московской редакции «Накануне» и ее корреспондентом, в книге «Необыкновенные собеседники» вспоминал о вхождении Булгакова в литературу:

«Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко.

«Шлите побольше Булгакова!»

Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды... С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова.

Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым напечатанным в «Накануне» фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер... В Булгакове все — даже недоступные нам гипсово-твердый ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания «с», вроде «извольте-с» или «как вам угодно-с», целованье ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона — решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав!»

Эм. Миндлин рассказывает: о первой Всероссийской сельскохозяйственной выставке писали многие московские журналисты, но Булгаков по заказу «Накануне» написал блестящий очерк — «это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк сельскохозяйственной выставки». Целую неделю Булгаков изучал выставку, побывал в узбекском и грузинском павильонах, описал национальные блюда и напитки, описал свое посещение чайханы, шашлычной, винного погребка... Все в редакции были довольны: может, теперь эмигрантская печать прекратит свои измышления о голоде в республиках Средней Азии и Кавказа. Очерк тут же был отправлен в Берлин, а через три дня был опубликован в «Накануне».

В день выплаты гонорара Булгаков представил счет на производственные расходы. «Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик!.. Всего ошеломительнее было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и на вина был на двоих».

— Почему же счет на двоих? — спросил пораженный заведующий финансами редакции. «Булгаков невозмутимо ответил:

— ...Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить»2.

Конечно, производственные издержки были возмещены.

Литературная жизнь постепенно возрождалась, возникали частные издательства, журналы, выходили книги, сборники авторских коллективов, все активнее формировали новые взгляды государственные учреждения... Возникали споры, дискуссии по самым коренным, животрепещущим вопросам культурной, идеологической жизни новой России.

Булгакову уже не раз приходилось сталкиваться с молодым напором новых хозяев жизни. 14 февраля 1922 года он присутствовал на суде над «Записками врача» В. Вересаева, видел, как черные толпы студентов ломились во все двери здания бывших женских курсов на Девичьем поле. Пусть этот суд несколько отличался от того, что состоялся во Владикавказе над Пушкиным, но тенденции осуждать все «старое», якобы отжившее свой век, проявились и на этом вечере.

Булгаков много писал в эти месяцы 1922 года. И не только газетные фельетоны и корреспонденции. В журнале «Рупор» опубликованы два рассказа — «Необыкновенные приключения доктора» во 2-м номере, «Спиритический сеанс» в номере четвертом. В газете «Накануне» и ее литературном приложении были опубликованы «Записки на манжетах», «Похождения Чичикова», «Красная корона», «Чаша жизни», «В ночь на третье число» (Из романа «Алый мах»), корреспонденции и очерки «Сорок сороков», «Москва краснокаменная», «Под стеклянным небом», «Московские сцены», «Путевые заметки», «Бенефис лорда Керзона», «Комаровское дело», «Киев-город», «Самоцветный быт», «Самогонное озеро», «Псалом», «Золотистый город», «Багровый остров», «Москва 20-х годов», «Вечерок у Василисы» и др. Все эти произведения были опубликованы с июня 1922 года по май 1924-го.

В литературной хронике приложения газеты «Накануне» есть любопытное сообщение за 12 ноября 1922 года:

«М.А. Булгаков работает над составлением словаря русских писателей—современников Великой революции. Он обращается в просьбой ко всем беллетристам, поэтам и литературным критикам во всех городах прислать ему автобиографический материал.

Важны точные хронологические данные, перечень произведений, подробное освещение литературной работы, в особенности за годы 1917—1922, живые и значительные события жизни, повлиявшие на творчество, указания на критику и библиографию каждого. От начинающих в провинции желательно было бы получить номера журналов с их печатными произведениями. Адрес: Москва, Большая Садовая, 10, М. Булгакову».

7 декабря в хронике литературного приложения «Накануне» сообщалось: «13 московских писателей — Ашукин, Булгаков, Зозуля, Козырев, Левин, Лидин, Пильняк, Слезкин, Соболев, Соболь, Стонов, Эфрос А. и Яковлев пишут большой коллективный роман. Роман будет состоять приблизительно из 70—80 глав, в которых развернется картина гражданской войны последних лет. Главы писатели пишут по очереди, устанавливаемой жребием. По окончании каждой главы происходит чтение ее и обсуждение всеми 13-ю. Роман должен быть закончен в начале 1923 года».

Неизвестно, как сложилась судьба коллективного романа, но факт остается фактом: к этому времени Михаил Булгаков органично вписался в московскую литературную среду. Скорее всего «В ночь на третье число» (из романа «Алый мах») — это и есть глава коллективного романа, который не состоялся — слишком несовместимы оказались в творческом отношении собравшиеся столь яркие индивидуальности и попасть в «тон» друг другу было просто немыслимо. Так, видимо, коллективный роман распался на отдельные главы, самостоятельные, отделившиеся одна от другой.

Этот отрывок был напечатан в литературном приложении «Накануне» 10 декабря 1922 года, как раз тогда, когда литературное содружество поняло всю бессмысленность коллективного романа. Но это лишь догадка, предположение. Думается, что «В ночь на третье число» — это начало художественных размышлений о недавно пережитом во время гетманщины, петлюровщины в Киеве. Здесь много примечательного... Конечно, это не фрагмент «Белой гвардии». Но Булгакову так хотелось рассказать о своих переживаниях, чувствах, о переживаниях своих близких, которые вместе с ним переносили все тяготы гражданской войны.

Петлюровцы так «насолили» мирным жителям Киева, что «будущий приват-доцент и квалифицированный специалист доктор Бакалейников», оказавшийся демобилизованным петлюровцами и наглядевшийся на их безобразия и зверства, мечтает о приходе большевиков: «Господи. Если ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту. ...Я — монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики. Черт! Течет... здорово ободрал. Ах, мерзавцы. Ну и мерзавцы! Господи... Дай так, чтобы большевики сейчас же вот оттуда из черной тьмы за Слободкой обрушились на мост.

Доктор сладострастно зашипел, представив себе матросов в черных бушлатах. Они влетают, как ураган, и больничные халаты бегут врассыпную. Остается пан куренной и эта гнусная обезьяна в алой шапке — полковник Мащенко. Оба они падают на колени.

— Змилуйтесь, добродию, — вопят они.

Но доктор Бакалейников выступает вперед и говорит:

— Нет, товарищи! Нет. Я — монар... Нет, это лишнее... А так: я против смертной казни. Да... Против. Карла Маркса я, признаться, не читал и даже не совсем понимаю, при чем он здесь в этой кутерьме, но этих двух нужно убить как бешеных собак. Это негодяи. Гнусные погромщики и грабители.

— A-а... так... — зловеще отвечают матросы.

А доктор Бакалейников продолжает:

— Да, т-товарищи. Я сам застрелю их!

В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому».

Так подсказало доктору больное воображение расправу над ненавистными погромщиками и грабителями. После многих мук, которые выпали на его долю, он мечтает о доме, о «благостном покое», о мире: «О звездные родные украинские ночи. О мир и благостный покой!»

А в квартире доктора Бакалейникова «был обычный мир в вещах и смятение в душах. Варвара Афанасьевна — жена доктора — металась от одного черного окна к другому и все всматривалась в них, как будто хотела разглядеть в черной гуще с редкими огнями мужа и Слободку».

Ее утешают Колька Бакалейников и Юрий Леонидович, «бывший гвардейский офицер, а ныне ученик оперной студии Макрушина, обладатель феноменального баритона».

Юрий Леонидович исполняет под аккомпанемент Варвары Афанасьевны арию Веденецкого гостя, «бархатная лава затопила гостиную и смягчила сердца, полные тревоги», а в это время Василиса — «домовладелец и буржуй, инженер и трус», дежуривший в эту ночь от домкома, поднял тревогу. Песнь Веденецкого гостя, «глухо разлившаяся за кремовыми шторами, немного облегчила сердце несчастного Василисы», но лишь на минутку. Шелест обвалившегося пласта снега поверг его в такое жалкое состояние, что он тут же ударил палкой в таз. Соседние дворы ответили таким трезвоном, что Колька, секретарь домкома, тотчас вынужден был выскочить с револьвером в руках, а вслед за ним и бывший гвардейский офицер Юрий Леонидович. Назначив новых дежурных, Колька радостно вбежал в квартиру и сообщил: «Ура! Радуйся, Варвара... Ура! Гонят Петлюру! Красные идут».

Доктор Бакалейников так и сделал, как предполагал Колька: «Через город когда будут проходить, тут Михаил и уйдет!» И действительно, доктор Бакалейников, «солидный человек», «кинулся в переулок» и скрылся в «сети переулков кривых и черных».

Здесь нет ничего придуманного — и Варвара Афанасьевна, и Николай Афанасьевич (Колька), и Михаил, доктор Бакалейников. И все происходящее здесь похоже на быль, на описание действительных фактов биографии самого Михаила Афанасьевича Булгакова.

И много пережитого в действительности потом войдет в его роман «Белая гвардия» и драму «Дни Турбиных».

Желание Алексея Толстого — «Шлите побольше Булгакова» — полностью совпадало с намерениями самого Михаила Афанасьевича. И он писал... Материальное положение несколько улучшилось, меньше стало беготни в поисках хлеба насущного, больше оставалось времени для творческой работы. Конечно, бытовые неурядицы по-прежнему много занимали времени, не раз в своих фельетонах он пожалуется на соседей по квартире: бранятся между собой, варят самогонку, пьют, но все эти «мелочи» отходят на десятый план, как только он закрывается в своей комнате и склоняется над чистым листом бумаги. Оживали картины недавнего прошлого, как живые вставали перед ним его родные и близкие, сестра, брат, друзья, с которыми ему довелось пережить почти два трудных года гражданской войны в Киеве. Булгаков начал работать над романом, который вскоре получил название «Белая гвардия». Он уже написал «Записки на манжетах», в которых попытался рассказать самое интересное, что происходило с ним во Владикавказе и в первые месяцы жизни в Москве, передать переживания русского интеллигента, попавшего в непривычное для него положение, когда нужно доказывать, что Пушкин — солнце русской поэзии.

Он-то думал, что в Москве будет гораздо легче, здесь у власти более грамотные, более образованные, а Ленин на III Всероссийском съезде Российского союза молодежи говорил, что коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество. Но на практике дела обстояли ничуть не лучше, чем во Владикавказе: и в Москве все время приходилось сталкиваться с теми, кто пытался строить пролетарскую культуру, отбрасывая огромные духовные богатства, накопленные человечеством.

23 сентября в «Известиях» была опубликована статья Уриэля «Музыка для рабочего класса», в частности, в ней говорилось: «Трудно, например, спорить с тем, что в произведениях Баха, Глюка, Гайдна слышатся дальние отзвуки феодальной эпохи. Точно также трудно возразить против того, что Чайковский является типичным выразителем, я бы сказал, музыкальных умонастроений нашего помещичье-дворянского класса усадебного быта». «Не Шопен, а Моцарт! Не Чайковский, а Бетховен, Скрябин нужны нам!» — так заканчивается эта во многом примечательная для того времени статья.

Правда, возникли определенные надежды, что подобные вульгаризаторские взгляды и установления не восторжествуют: 21 сентября 1922 года было опубликовано в газете «Накануне» письмо Горького:

«Прошу Вас напечатать в газете Вашей прилагаемое письмо.

Распространяются слухи, что я изменил мое отношение к советской власти. Нахожу необходимым заявить, что советская власть является единственной силой, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых, более справедливых и разумных форм жизни.

Уверен, что тяжкий опыт России имеет небывало огромное и поучительное значение для пролетариата всего мира, ускоряя развитие его политического самосознания.

Но по всему строю моей психики, не могу согласиться с отношением советской власти к интеллигенции. Считаю это отношение ошибочным, хотя и знаю, что раскол среди русской интеллигенции рассматривается — в ожесточении борьбы — всеми ее группами как явление политически неизбежное. Но это не мешает мне считать ожесточение необоснованным и неоправданным. Я знаю, как велико сопротивление среды, в которой работает интеллектуальная энергия, и для меня раскол интеллигенции — разрыв одной и той же по существу — энергии на несколько частей, обладающих различной скоростью движения. Общая цель всей этой энергии — возбудить активное и сознательное отношение к жизни в массах народа, организовать в них закономерное движение и предотвратить анархический распад масс. Эта цель была бы достигнута легче и скорей, если бы интеллектуальная энергия не дробилась. Люди науки и техники — такие же творцы новых форм жизни, как Ленин, Троцкий, Красин, Рыков и другие вожди величайшей революции. Людей разума не так много на земле, чтобы мы имели право не ценить их значение. И, наконец, я полагаю, что разумные и честные люди, для которых «благо народа» не пустое слово, а искреннейшее дело всей их жизни — эти люди могли бы договориться до взаимного понимания единства их цели, а не истреблять друг друга в то время, когда разумный работник приобрел особенно ценное значение».

Статья Уриэля в «Известиях» и письмо Горького в «Накануне» — это как бы два взгляда на мир, как две тенденции в строительстве новой культуры, которые с разных сторон оказывали давление на литературную повседневность, влияли на искусство, живопись, театр... Тенденции, четко определившиеся по отношению к мировому культурному наследию, к творчеству вообще, техническому, научному, художественному... В повседневной художественной жизни все еще сказывалось дурное влияние теории пролетарской культуры Богданова, которая многими деятелями воспринималась как «незыблемая основа для строителей будущего», хотя она и была осуждена В.И. Лениным в известных тезисах «О пролетарской культуре» как теоретически неверная и практически вредная.

Но не только в этом усмотрели опасность руководящие круги партии большевиков. В частных издательствах (по подсчету историков в Москве возникло 220, а в Петрограде — 99) стали выходить книги, социальное и философское содержание которых не полностью совпадало с провозглашенными партией большевиков идеями. Это сразу же обеспокоило ЦК РКП (б). «С нэпом началось частичное восстановление капиталистического «базиса». Это действовало как живительный бальзам на старых, сохранившихся в стране идеологов капитализма. Им не надо было вырабатывать какой-то новой идеологии, она у них имелась в готовом виде, требовалось только некоторое приспособление ее к условиям места, времени и пространства», — писал заведующий агитпропотделом ЦК РКП (б) Бубнов в статье «Политические иллюзии нэпа на ущербе», опубликованной в журнале «Коммунистическая революция» (1922, № 9—10). А в статье «Возрождение буржуазной идеологии» призывал советскую журналистику бороться с буржуазной идеологией: «...Столичная советская журналистика должна пулеметным огнем самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию»3.

Некоторые издательства, в частности, «Огоньки», Л.Д. Френкеля, опубликовали такие книги, как «Переписка из двух углов» М.О. Гершензона и В.И. Иванова, «Закат Европы» О. Шпенглера, сборники, книги известных философов Бердяева, Леонтьева и других.

К этому времени громко заявили о себе Вс. Иванов, Л. Леонов, К. Федин, продолжали печататься А. Блок, Н. Гумилев, С. Есенин, вновь стали выходить дореволюционные журналы «Былое» и «Голос минувшего», «Вестник литературы», появлялись новые выпуски «Записок мечтателей», одна за другой выходили книги Е. Замятина и Б. Пильняка, В. Маяковского и А. Ахматовой. И каждая книга несла в себе неповторимость и резко выраженную индивидуальность как по форме, так и по содержанию. Было от чего блюстителям идейной чистоты и идеологической ясности прийти в оторопь и растерянность. Малейшее отклонение от теории пролетарской культуры рассматривалось как вылазка классового врага. Партия и правительство Советской России приветствовали всяческое сотрудничество различных слоев населения как внутри страны, так и за рубежом. И как только за границей был провозглашен лозунг, что пора протянуть честную руку помощи Родине, так Родина сразу же откликнулась на этот призыв, открыв свободный доступ книг, издаваемых в Берлине теми, кто провозгласил этот лозунг. В связи с этой политикой свободнее себя почувствовали и те круги в России, которые также честно хотели сотрудничать с советской властью, хотя и не разделяли взгляды большевиков, вставших у кормила власти.

Нужно только помнить, что этот благотворный период сотрудничества советской власти с творческой, научной, технической интеллигенцией длился весьма короткий срок. Как только А. Бубнов провозгласил, что «столичная советская журналистика должна пулеметным огнем самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию», как только советское правительство выслало из России большую группу творческой интеллигенции и общественных деятелей, среди которых можно назвать таких, как Бердяев, Изгоев, Кускова, Осоргин, Прокопович, Степун, Франк и другие, вот тогда-то и появилось письмо Горького в «Накануне», вот тогда-то и начались сложности с публикациями всего того, что не умещалось в «прокрустово ложе», созданное блюстителями идейной чистоты и вульгаризаторами различного толка.

Во всяком случае, 1922 год отмечен оживлением в журналистике, выходили альманахи, сборники, возобновились дискуссии и споры по самым различным вопросам. И прежде всего по главному — куда пойдет Россия?

Возник журнал «Новая Россия», «первый беспартийный публицистический орган», который провозгласил желание русской творческой интеллигенции сотрудничать с советской властью. «Жизнь раздвинулась, и пути ее стали шире», — писал в первом номере журнала Тан в статье «Надо жить».

Но чуть ли не в каждом журнале непременно говорилось, что интеллигенция может сотрудничать с новой властью только при одном непременном условии — интеллигенция должна быть независима в своих мнениях и высказываниях, интеллигенция «по одному своему существу не может служить интересам какого-либо одного класса, одной группы». Об этом в статье «О задачах интеллигенции» решительно заявил Изгоев в альманахе «Парфенон» (Кн. 1. Пг., 1922. С. 36).

5 января 1922 года в Доме литераторов в Петрограде на одном из многочисленных обсуждений сборника «Смена вех» кооператор В.Ф. Измайлов заявил, что «литература и либеральная интеллигенция» нужны только для Европы, «чтобы показать ей, что у нас есть и то, и другое. Народ ни этой литературы, ни этой интеллигенции не знал». И далее кооператор говорил, что и вот это обсуждение сборника «Смена вех» нужно только все той же Европе, чтобы показать, что у нас есть умственная жизнь. А народу все это не нужно. И только, дескать, народ спасет Россию, он по-прежнему будет обрабатывать землю, добывать хлеб, чинить хаты. И в 1812 году Россию спас народ, а не дипломаты, не полководцы...

Возражая против этого «первобытно-наивного народничества», А.С. Изгоев напомнил, что почти сто лет в русских школах учат произведения Пушкина, Некрасова, Толстого, Достоевского, в школах учились миллионы людей, уже по одному этому можно сказать, что русская литература нужна была не только для Европы, но и для русского народа. «Всякий писатель, художник, артист, всякий пропагандист, всякое духовное лицо, словом все, ставящие своей целью стремление чему-либо научить людей, входят в группу, именуемую интеллигенцией». Другое дело, чему учит эта интеллигенция. Партийная принадлежность определяет содержание учительства, пропаганды знаний. И все интеллигенты, независимо от партийной принадлежности, «не могут не желать определенной и ясной меры свободы для своей проповеди, для своего учительства. Вначале они желают только для себя и для своих единомышленников. Некоторые прямо это и говорят, не скрывая. Другие лицемерят, до времени пряча когти».

«История, однако, дает жестокие уроки и гонителям и гонимым, — продолжает спорить А.С. Изгоев. — Вчерашний гонитель сегодня сам превращается в гонимого и собственным жестоким опытом познает необходимость существования узаконенной свободы.

Очень часто бывает, что вчерашний гонимый, получив власть, сам становится гонителем. По закону реакции он тем более усердствует, чем тяжелее жилось ему в свое время. Но и ему скоро приходится убеждаться, что в вопросах учительства и пропаганды насилие приводит к совершенно обратным результатам. Идеи, которые еще вчера были так популярны и влиятельны, несмотря на сильные преследования, сегодня вдруг утрачивают свою мощь, вызывают уже не любовь, а недоверие, пренебрежение и еще худшие чувства. Официальные проповедники канонизированных доктрин, не встречая ни критики, ни отпора, быстро засыпают и замирают, превращаются в заводные куклы, только и способные твердить свои «па.п.па», «ма.м.ма», когда их дернут за веревочку. Несмотря на сильную внешнюю, и полицейскую, и финансовую поддержку, официальная доктрина начинает загнивать в сердцевине. Падение ее часто, поэтому бывает внезапное и сокрушительное. Более дальновидные деятели всегда понимают опасность искусственного и насильственного единомыслия. Должно быть ересям...» (Парфенон. С. 35).

У интеллигенции есть одно оружие борьбы: воспитание и пропаганда. Если же, добившись власти, интеллигенция использует средства насилия, террор, то она всегда совершает крупнейшую политическую ошибку, как это было и в 1881, и в 1918 году. Нет, А.С. Изгоев не против насилия в общественной жизни: мир погиб бы без насилия. «Этой страшной ценой человечество кое-что приобретает, движется по пути к тому строю, когда насилие будет сведено до минимума».

Не принадлежа к борющимся за власть классам и группам, интеллигенция должна, по мнению А.С. Изгоева, выяснять разнородные интересы и указывать возможные пути их согласования и примирения в интересах целого. «Идея компромисса есть по существу идея интеллигентская... Интеллигенция призвана выявлять общественное мнение страны, создавать условия для мирного сожительства под одной крышей групп часто с противоположными и враждебными интересами. Это общественное мнение ярче всего в наше время выражается прессой. Но опыт учит, что оно складывается и проявляется даже там, где почти не существует никакой печати. Не только высшая, но даже средняя школа, церковная кафедра, всякие собрания, даже частные встречи и разговоры людей — все это служит каналами, по которым ручейки отдельных взглядов сливаются в реку общественного мнения. Интеллигенция не создает общественного мнения. Оно создается из взаимоотношений людей различных общественных групп. Но интеллигенция его осмысливает, оформливает, осознает и выражает».

Интеллигенция не может стать господствующей группой над миллионами русского народа, хотя бы просто потому, что она не принимает участия в производстве материальных благ, основы жизни. И в минуты революционных взрывов интеллигенция отходит на задний план событий. «Но когда революционная передвижка социальных сил приостанавливается, начинается эволюционное течение процесса и устанавливается, некое новое, хотя бы и колеблющееся, равновесие, роль интеллигенции снова становится серьезной и ответственной»: она обязана распространять знания в народе, способствовать людям в их организации общества на наиболее разумных и справедливых началах. «Но призвание ее не сводится к простому обслуживанию интересов того или иного класса, а к пропаганде в стране таких условий быта, которые, удовлетворяя все законные интересы, обеспечивали бы наибольшее процветание целого.

Если уничтожение классов т. е. замена всех их одним, оказалось в данное время неосуществимым, то тем самым оправдана и признана эта основная задача интеллигенции. Никакой закон, никакое право не может созидаться на принципе homo homini lupus est («человек человеку волк»).

На волчьем положении совместная жизнь разных социальных групп немыслима. Надо строить отношения человеческие» (С. 37—39).

К этому призывает А.С. Изгоев в своей статье «О задачах интеллигенции». И не только он: весь пафос созидательной культурной деятельности многих «старых» интеллигентов заключается в том же — надо жить, надо строить человеческие отношения на взаимном доверии, на взаимном понимании разных интересов различных групп, классов.

В марте 1922 года в редакционной статье журнал «Новая Россия» выражал надежду на возрождение России, которое «должно совершиться на определенной основе и определенными силами»: «Основа эта не может быть иной, как революционная. Свершилась великая революция, выкорчевала старые гнилые балки и, полуразрушив верхний фасад дома, подвела под него железобетонный фундамент. Дом выглядит сейчас неприглядно, но просмотреть новую могучую социально-государственную основу могут лишь слепцы. Строительство идет и пойдет на новых началах, но новых не абсолютно. В этой новизне — великая историческая преемственность. Здоровые корни нового сплетаются с здоровыми корнями прошлого. Лишь выдержавшие критическую проверку и искус революции элементы нового вступают в соединение с такими элементами старого, которые выдержали громовой натиск революции и в стержне своем не поддались, устояли. На синтезе революционной новизны с дореволюционной стариной строится и будет строиться новая пореволюционная Россия».

Деятели «Новой России», преимущественно старые интеллигенты, писатели, журналисты, публицисты, философы, историки, «после четырех лет гробового молчания» открыто и правдиво стараются высказаться по самым актуальным проблемам современности. Нет, они вовсе не собираются вздыхать по старым добрым временам дореволюционной России, «эти черные дни канули безвозвратно», не будут также вспоминать «мучительную страду суровых революционных дней, ибо что проку в малодушии этом», они собираются говорить о будущем России. И это будущее им кажется всеобъемлющим национальным примирением, в котором каждый человек, живущий на территории прежней царской России, может обрести свое место в жизни, найдет применение своим творческим устремлениям, своим знаниям, своему опыту. Пусть земледелец обрабатывает землю, растит богатый урожай; пусть торговец торгует своим добротным товаром; пусть врач лечит больных; пусть рабочий производит столь необходимые машины; пусть каждый найдет удовлетворение в том, что может сказать, что думает, и делать то, к чему есть у него охота.

Свои задачи возникают и у беспартийной интеллигенции. За годы молчания у нее накопились свои суждения о прошедшем и о будущем. Беспартийная интеллигенция готова включиться в невиданный ранее в истории процесс обновления и возрождения государства, она хочет и может стать строителем нового общества. Во время революции, особенно на первых ее этапах, в пору «революционной партизанщины», «страна кишела авантюристами и любителями поживы, горлопанами и демагогами, самодурами и персонажами трибуналов», большинство из них обанкротились, не выдержав проверки временем, суровым и беспощадным ко всяким случайным, бездарным и злоумышленным людям. Выдвинулись люди «деловые и одаренные». «Так произошла переоценка всего живого инвентаря революции и непрерывное его освежение. Как только дело начало устанавливаться прочно на рельсы строительства, чистые разрушители были отметены, и им на смену начали приходить чистые строители». И главная мысль деятелей журнала «Новая Россия» заключается в том, чтобы сейчас, в период возрождения России, к строительству новой жизни были привлечены не только живые силы, выдвинутые из народных глубин, но и живые силы прошлого, только в сочетании их, в неразрывном синтезе всех живых, творческих сил возможно возрождение новой могучей России.

Конечно, это сложный, противоречивый процесс, доселе никогда, ни в одной стране не происходивший. Нужна новая идеология, все старые понятия, старая тактика, старые партийные программы испепелились в огне революционного пожара. «Все были у власти и все обанкротились, ибо все доныне действовавшие общественные силы были повинны в грехе догматизма, оторванности от народа, от подлинной жизненной действительности. Надо подвергнуть решительному пересмотру все старые понятия, все идейные и этические предпосылки нашего интеллигентского миросозерцания, начиная от непротивления злу насилием и кончая маккиавелизмом и террором недавних дней.

И пусть официальная печать на сей раз не изображает перелома в настроениях интеллигенции в тонах какой-то смехотворной карикатуры. Это все, изволите-ли видеть, кающиеся интеллигенты, порода ничтожных, покаянных и хныкающих душ, которые, наконец-то, к исходу пятого года революции, начали кой-что понимать, кое-как научились плести лапти, и вот теперь, отрезвевшие, покаянные, дураковатым елеем мазанные, пожаловали в нашу Каноссу. К счастью, это совсем не так. Процесс пересмотра и переоценки и глубже, и значительней, и сериозней. Мы исходим из мысли о всеобщем идеологическом провале, — всеобщем, значит, без изъятий»4.

Жизнь заставляет искать ответы на поставленные вопросы. Поиски эти должны быть динамическими, никто не должен успокаиваться на сегодняшнем и не думать, что истина уже в кармане, стоит ее только обнародовать, как она овладеет массами, готовыми действовать и все перестраивать. Устремление этих поисков однозначно — лучшая жизнь народа, его процветание и духовное богатство. Формирование новой идеологии должно происходить на новой социально-государственной базе, рожденной революцией, на сочетании здоровых сил старого и нового, на крепком единстве интеллигенции и народа.

В статьях «Третья Россия» С. Адрианова, «Великий синтез» И. Лежнева, уже цитированной статье «Надо жить» Тана, в рецензиях, фельетонах, публикациях журнала — во всех материалах конкретизируется эта главная мысль — наступило время ответственных решений русской интеллигенции, которая молчала четыре года. Наступило время сотрудничества с советской властью, но только при условии полной гласности. И сотрудничать с советской властью — это вовсе не значит, писал С. Адрианов, возлюбить советскую власть и воспевать ей дифирамбы: «Верноподданнические чувства и овечья покорность — такой же непригодный материал для новой России, как и безответственная контрреволюционная болтовня». Ошибки советской власти чаще всего возникают из-за неосведомленности и невежества аппарата советской власти, «канцелярии и управления кишат людьми недобросовестными и подкупными». Преступно не обратить на это внимание и не предложить свои честные услуги в административной службе. К этому призывают деятели «Новой России». Широкое привлечение старой интеллигенции в административный аппарат повысит культуру страны, введение независимого суда и гласности поможет вовлечь демократические слои страны, которые все еще не вовлечены в ее трудовой ритм.

«Новые элементы оживающей России чувствуют себя по-иному. И прежде всего по-иному чувствует себя интеллигенция.

Та интеллигенция, о которой три года говорили, как о чем-то ненужном, обсуждали серьезно вопрос, кормить ли ее, или не кормить, и если кормить, то как ее заставить работать, — непременно заставить, силком, — которую обзывали и злой и худосочной, саботажной, буржуазной и ленивой, трясучей, как студень, и вместе непримиримой, как сам сатана. И вот оказалось, что интеллигенция тоже изменилась. Она прокипела в волшебном котле революции и вдруг помолодела, сбросила с костей два пуда ненужного сала и вместе с салом сбросила хилость и старость. И места под солнцем она уже не ищет, она его имеет, как свое неотъемлемое право, ибо она тоже есть часть революции, кость от ее костей, плоть от ее плоти»5, — писал Тан.

Русская интеллигенция, прошедшая вместе с революцией все ее этапы, испытавшая все ее тяготы и трудности, омоложенная и прокаленная огненными ветрами и смерчами революции, чувствуя огромное освежающее влияние трудовой России, готова служить возрождению новой России, готова отдать ее народам все свои знания, весь опыт, весь ум и сердце, готовое слиться с широкими трудящимися массами, но никогда она, как и прежде, не будет «идолопоклонницей, духовной рабыней, крепостной и сантиментальной, она будет рабочим и творческим мозгом русского народа и русской революции!». Верой в то, что Россия возродится, встанет из пепла, заканчивает старый писатель В.Г. Тан (Богораз) свою статью «Надо жить».

Таковы лишь некоторые литературные новости, с которыми мог знакомиться Михаил Булгаков, читая журналы, газеты, сборники, альманахи, количество которых быстро увеличивалось по сравнению с минувшим годом. И, судя по всему, значительно расширилась сфера идеологических поисков, творческих устремлений прозаиков и поэтов, публицистов и драматургов, историков и философов...

И снова как яблоко раздора чаще всего возникал Пушкин. Одни по-прежнему восхищались им, его творчеством, его бессмертным гением, другие видели в нем лишь помещика, эксплуатировавшего крепостного мужика.

В первом номере «России» был напечатан отрывок из повести Вл. Лидина «Ковыль скифский», в котором как раз и столкнулись эти разные точки зрения на культурное наследие Пушкина. В самые тяжкие годы революции, когда холод и голод царствовали чуть ли не в каждой московской квартире, историк литературы Илья Николаевич Страшунцев работает над книгой о Пушкине. Как раз третья глава книги должна дать ответ, в каком доме на Арбате поселился Пушкин, вернувшись из ссылки в Михайловское. Он ходит по домам, расспрашивает, сверяет данные с письмами и воспоминаниями близких Пушкина.

Это занятие удивляет военспеца Гоголева, который и говорит «по поводу Пушкина»:

— Вот вы все: Пушкин, Пушкин... а что Пушкин такого написал. Все природа, природа, помещики... помещиков эвон — тю, дым остался, природу тоже на топливо... Это так — одного почитания ради.

Страшунцев: (Глухо торжественно). Россия не может погибнуть, если есть Пушкин.

— Не только не может, но и погибла отлично, и стерженька не осталось.

— Это самое ужасное, что я слыхал за всю революцию.

Страшунцев, продолжая спор с военспецом Гоголевым, завершает успешно свой поиск дома: «ибо дом, где жил Пушкин по приезде из Михайловского, становится судьбой родины»6.

Здесь же, в первом номере «России» можно было прочитать, что Всероссийский союз писателей на основании особого постановления Совнаркома получил «Дом Герцена», тот самый дом, в котором сто лет тому назад родился знаменитый писатель, дом № 25 по Тверскому бульвару. Новоизбранное правление Союза писателей возглавил Б. Зайцев, товарищами председателя — М. Осоргин и Н. Бердяев, секретарем — И.А. Эфрос, товарищами секретаря Н.С. Ашукин и Ан. Соболь, казначеем — С.А. Поляков, председателем хоз. комиссии — Н.Д. Телешов, членами правления избрали Ю. Айхенвальда, В. Жилкина, Г.Г. Шпета, И.А. Новикова, кандидатами — В.Г. Лидина и В.Л. Львова-Рогачевского. Правление разработало обширный план работы, но прежде всего из дома предстояло выселить жильцов и «Рауспирт», бывшее Акцизное управление.

В Петербурге в издательстве «Алконост» вышел шестой номер «Записок мечтателей», в котором напечатаны воспоминания Андрея Белого о Блоке. Из раздела «Литературная хроника» можно было узнать, что Иван Шмелев закончил рассказ «Это было» о том, как во время войны, недалеко от фронта, психически больные захватывают власть в городе и что из этого получается. Повесть И. Шмелева «Чаша Неупиваемая» выходит в издательстве «Задруга». Борис Пильняк завершил повесть «Третья столица», Владимир Лидин — повесть «Ковыль скифский», эпопею «Ночи и Дни», Борис Пастернак издает том своей прозы в издательстве «Современники», Николай Никитин — «Рвотный форт», печатают свои произведения Андрей Соболь, Н. Никандров. На состоявшихся вечерах приняли участие поэты Г. Шенгели, Б. Пастернак, И. Новиков, О. Мандельштам, С. Клычков, П. Орешин, В. Федоров, А. Чумаченко, А. Крученых. В издательстве Гржебина вышла в свет книга Евгения Замятина «Островитяне». В издательстве «Полярная звезда» — книга К. Чуковского «Футуристы», в издательстве «Время» — книга рассказов Мих. Слонимского «Шестой стрелковый», в издательстве «Былое» — книги рассказов В. Шишкова, Е. Замятина, Н. Никитина, Мих. Зощенко, Мих. Слонимского... Издательство «Петроград» приступает к печатанию периодических сборников по изобразительному искусству, книгоиздательство «Задруга» выпускает в ближайшее время несколько книг по медицине. В издательстве «Шиповник» вышел первый номер «Шиповника», сборник литературы и искусства под редакцией Федора Степуна, в котором были помещены стихи Ф. Сологуба, М. Кузмина, А. Ахматовой, В. Ходасевича, рассказы Б. Зайцева, Н. Никитина, Л. Леонова, Б. Пастернака. Кроме того, в «Литературной хронике» «России» сообщалось, что в скором времени в Петрограде выйдет детский журнал под редакцией К. Чуковского, первый номер еженедельного журнала «Современное Обозрение», Петроградский «Дом искусств» приступает к изданию двухнедельного журнала «Диск». В связи с публикацией различных книг упоминаются также издательства — «Первина», «Арена», «Никитинские субботники», «Московский Парнас», Л.Д. Френкеля, Госиздат, «Московский рабочий», «Колос», М. и С. Собашниковых, «Книгопечатник», «Русский книжник», «Дом печати»...

Все это разнообразие издательств, альманахов, сборников, журналов, которые стали выходить в Москве и Петрограде, внушало оптимистические чувства и желание работать, писать как можно больше...

Возникали споры, разногласия, недоуменные вопросы, порождавшиеся нетерпимостью некоторых литераторов и журналистов, выступавших в «Правде», «Известиях»... Так, в «Правде» была напечатана статья Сафарова, который, не разобравшись в искренних желаниях деятелей «Новой России» и «России», да и других близких этому направлению, огульно осудил все материалы, опубликованные в первых номерах этих журналов. Пришлось И. Лежневу, ответственному редактору, полемизировать с журналистом, объяснять, что деятели старой интеллигенции искренне и честно пошли на службу к новой России, пошли на союз с пролетариатом и крестьянством, пошли для того, чтобы внести в происходящую работу обновления свой опыт, свой талант. И трудно с ним не согласиться, когда он полемизирует с теми, кто намерен регулировать и регламентировать все происходящее в современной литературной жизни: «В области литературы, как и в других сферах современной жизни, мы имеем сейчас небывало пышный расцвет новых форм, — констатирует И. Лежнев. — Достигнуто высокое совершенство стихотворного мастерства, развернут многокрасочный спектр повествовательной техники; при всей внешней грубости рафинируется язык, перерождается и усложняется синтаксис. Сколько новых литературных течений, тенденций и потенций». И необходимо подходить к оценке этого огромного богатства «не с механической простотой одноглазой зоркости, а с аппаратом более чутким и сложным»7.

И. Лежнев выступил против тех, кто упрощенно, механически подходит к сложнейшим творческим вопросам развития современной культуры и искусства. Дошло упрощение до того, что всю творческую интеллигенцию разделили на коммунистов и врангелевцев, а всех, кто не попадал в эти две категории, заносили в категорию сменовеховцев. И Пильняк, и Серапионовы братья, и журнал «Россия», и многое другое, лево-революционное, зачисляли в сторонники буржуазной реставрации и прислужников нэпа.

Так вот остро вставали вопросы идейно-творческого самоопределения для писателей. Да и не только для писателей. Процесс познания сложного и глубокого, пестрого и противоречивого мира действительности шел во всех сферах человеческой деятельности. Звонкие, но пустые фразы словно бы повисали в воздухе, на них мало кто из здравомыслящих людей обращал внимание. Но эти фразы уже произнесены, диктующий их тон уже становится заметен в общественной жизни, к ним начинают прислушиваться, хотя звучат они смехотворно для тех, кто знает, что такое свобода, самостоятельность, предприимчивость.

Булгакова привлекали те статьи, где говорилось о свободе совести, о свободе печати, о праве личности высказывать собственные суждения, каких бы вопросов общественной и политической жизни они ни касались. Права человека и гражданина гарантированы провозглашенными законами и установлениями. Так что писателю можно писать все то, что наболело, что просится на перо. Конечно, он читал и материалы, в которых от имени Революции высказывались решительные прямолинейные предупреждения. Так, перепечатав статью из сборника «Смена вех» в «Справочнике Петроградского Агитатора» (№ 12—13. 1922 г.), редакция сопроводила перепечатку статьей В. Невского «Метод революционного обучения», в которой прямо говорилось: «Пролетариат же умеет ждать и, принимая стремящихся с чистым сердцем в Каноссу, скажет: всякое удобряет коммунистическую ниву. Вы идете с открытым сердцем. Прекрасно! Будем работать, но помните: Suprema lex — rebolutiae lex (высший закон — закон революции)».

Жесткие условия, на которых принимает пролетариат «нововеховцев», но все-таки принимает... Нет, Булгаков не согласен быть всего лишь удобрением коммунистической почвы. Другое дело, когда в «Вестнике литературы» (1922, № 2—3) В. Штейн рассуждает о путях возрождения русской интеллигенции. Действительно, как с ним не согласиться... «Невыносимо тяжелые материальные условия жизни и участие в гражданской войне произвели ужасные опустошения среди нашей интеллигенции. Нельзя позабыть и о сотнях тысяч политических эмигрантов, из которых, вероятно, очень многие совершенно потеряны для России. Особенно прочно, нужно думать, осядут носители русской культуры в южно-славянских землях, где легче всего может произойти освоение их туземной культурной средой, где можно ожидать и прямого слияния русской и южно-славянской крови путем браков, грозящих прочными узами связать беглецов с новой родиной. Русская эмиграция может послужить основой неожиданного необыкновенного расцвета культуры в Болгарии и Сербии и в то же время привести к крайнему оскудению человеческого капитала, представляющего нашу культуру.

Но Россия не может остаться без интеллигенции. Это значило бы стать на голову ниже, и притом на единственную голову. Все меры должны быть приложены к спасению русской культуры. Есть несколько путей. Прежде всего, нужно трепетно беречь столь поредевшие в последние годы остатки русской интеллигенции. Русской интеллигенции будет очень трудно пробивать себе дорогу в народнохозяйственной обстановке, создаваемой новой экономической политикой. Погоня за легкой наживой, спекуляция или суровый физический труд, единственно рентабельные в наши дни занятия, не по плечу нашей интеллигенции. Гибель остатков интеллигенции может предотвратить только государственное о них попечение. Другая мера — возвращение эмигрантов из-за границы... Третья мера — подготовка кадров новой крестьянской и рабочей интеллигенции...»

Трепетно беречь остатки русской интеллигенции. Какому же правительству не понять этого выстраданного русской революцией размышления. Так оно и было на деле... Какие только издательства не печатали книги. Тут и новые имена — Пильняк, Всеволод Иванов, поэты Кириллов, Герасимов... Но и сколько старых — Иван Шмелев, Федор Сологуб, Георгий Адамович, Бердяев, Кропоткин, Лапшин... Революционеры, писатели, философы, историки... Уже многие старые интеллигенты заявили о себе, опубликовали свои выстраданные книги... Жизнь, литературная, экономическая, философская, социологическая, явственно обозначила свое разнообразие и многогранность человеческих устремлений...

Особенно много говорилось в этих журналах, сборниках, альманаха о творчестве Андрея Белого, оказавшем просто подавляющее влияние на всех молодых и начинающих беллетристов. Молчание в годы гражданской войны сменилось бурной творческой активностью и самого А. Белого. В одном из обзоров «Литературной Москвы» О. Мандельштам писал: «Русская проза тронется вперед, когда появится первый прозаик, независимый от Андрея Белого. Андрей Белый — вершина русской психологической прозы, — он воспарил с изумительной силой, но только довершил крылатыми и разнообразными приемами топорную работу своих предшественников, так называемых беллетристов». И О. Мандельштам с неудовольствием думает о том, что ученики Белого Пильняк и Серапионовы братья могут обратно возвратиться в «лоно беллетристики, замыкая таким образом круг вращений, и теперь остается только ждать возобновленья «Сборников Знания», где психология и быт возобновят свой старый роман...» Много любопытного в литературных обзорах О. Мандельштама. Но, пожалуй, самое интересное — это его рассуждения о художественных особенностях молодых писателей «новой волны».

Наблюдая процесс литературного возрождения и принимая в нем посильное участие, Булгаков жадно впитывал все, что говорилось и писалось на страницах различных изданий. Мог, конечно, просматривать и читать «Вестник литературы», объективно освещающий жизнь литературную. Он хорошо знал, у кого ему надо учиться писать. Пушкин, Гоголь, Лев Толстой, Чехов с детства были его любимыми писателями. Но как же пишут сегодняшние властители дум? Этот вопрос не мог не волновать его или хотя бы просто интересовать...

На первый взгляд суждения О. Мандельштама парадоксальны. Ну, почему, если Пильняк или серапионовцы вводят в свое повествование «записные книжки, строительные сметы, советские циркуляры, газетные объявления, отрывки летописей и еще бог знает что», то их «проза ничья»? «В сущности она безымянна. Это — организованное движение словесной массы, цементированной чем угодно. Стихия прозы — накопление. Она вся — ткань, морфология, — размышляет О. Мандельштам. — Нынешних прозаиков часто называют эклектиками, т. е. собирателями. Я думаю, это — не в обиду, это — хорошо. Всякий настоящий прозаик, именно эклектик, собиратель. Личность в сторону. Дорогу безымянной прозе... Почему именно революция оказалась благоприятной возрождению русской прозы? Да именно потому, что она выдвинула тип безымянного прозаика, эклектика, собирателя, не создающего словесных пирамид из глубины собственного духа, а скромного фараонова надсмотрщика над медленной, но верной настройкой настоящих пирамид» (Россия. 1922. № 2. С. 26).

Знал Булгаков и о статье М. Горького «Русская жестокость» и об ответе М. Пришвина.

Вспоминая свою жизнь, случаи жестокости, которые ему приходилось наблюдать, М. Горький приходит к выводу:

«Я думаю, что превалирующая черта русского национального характера — жестокость, — так же, как юмор — превалирующая черта английского национального характера. Это — жестокость специфическая, это — своего рода хладнокровное измерение границ человеческого долготерпения и стойкости, своего рода изучение, испытание силы сопротивляемости, силы жизненности.

Самая характерная черта русской жестокости — художественная изобретательность, дьявольская утонченность... Единственное, что способствует, по моему глубокому убеждению, развитию утонченной жестокости в России, это чтение житий святых, мучеников, излюбленнейшее занятие наших грамотных крестьян.

Я говорю о жестокости не как о проявлении во вне извращенной или больной души отдельных индивидуальностей, — такие случайности — дело психиатров. Я говорю здесь о массовой психике, о душе народа, о коллективной жестокости... Но где же — спрашивается, наконец, — тот добродушный и созерцательный русский крестьянин, неустанный искатель истины и справедливости, которого так прекрасно и убежденно описывала русская литература 19-го века?

В свои молодые годы я сам с восторгом искал этого человека по всей русской земле, но я его не нашел. Я находил везде грубого реалиста, хитрого мужика, который, когда это бывало ему выгодно, умел прикидываться дураком...» (Новая Россия. 1922. № 2. С. 141—143).

В «Письмах из Батищева» (Россия. 1922. № 2) М. Пришвин писал: «Ждали мы, ждали слова живого, и вот Алексей Максимович (Горький) натужился и удивил всех нас, сидящих, безмерно: жестокость (?) русского народа выходит от чтения жития святых.

От понимающих людей наверно уж ему, бедному, жестоко досталось, и не буду я разводить критику...»

Конечно, не только о статье Горького — в письмах М. Пришвина; он пытается разобраться и понять, почему сейчас возникают противоречия в деревне, доводящие до драки, поножовщины, до серьезного недовольства жизнью, порядками, которые установила советская власть. Нет, утверждает М. Пришвин, русской жестокости как черты национального характера, нет художественной изобретательности и дьявольской утонченности, а бывают порой взрывы взаимной злобы от неправильно, несправедливо устроенной жизни в деревне. И рассказывает о том, как бывшая учительница, заведующая детской колонией, вышла замуж за деревенского парня в надежде на «беспечальное житье», а деревенская жизнь оказалась настолько тяжкой, что ей все время кажется, словно ее кто «обухом пристукнул». Нет, муж ее жалеет, а вот хозяйство — маленькое (корова, лошадь, два подсвинка, две овцы, двенадцать кур), а приходится вставать до восхода и ложиться спать перед рассветом, все время спать хочется... Разговорился М. Пришвин с бывшей учительницей, разобрались, в чем же дело. Если раньше крестьянин работал у помещика «из полу или из трети» и полностью обеспечивал свою живность кормами, то теперь распределяет луга Луговая комиссия. В комиссии оказываются люди, падкие до взяток, берут хлебом, самогонкой, поросятами, выделяя подносителям лучшие луга, а кто не умеет этого делать, получает похуже, а их в деревне большинство, вот и начинается свара. Мужики выходят с косами и начинают доказывать свою правоту. Потом, одумавшись, возвращаются к работе. И опять задача: если бы у каждого был отдельный участок, то не спешили бы скосить в любую погоду, а дожидались бы «ведра». «Будь хозяйство на отдельном участке, там бы не делиться, ни спешить, — работай, когда есть силы и погода хорошая. А тут работа по Кузьме беспокойному, тот и за стол не садится, с куском хлеба ходит, а как он на работу, — тут все бросай и спеши, а то полосу и окосят и помнут. Тут жатва подоспела — жать тоже миром. И так выходит, что поспать некогда, голова работает на миллион, а дела на копейку... Притом злоба такая между собою в деревне теперь, что человеку страшно в глаза заглянуть... Опять без подсчета поверьте мне, что весь этот ад кончается, как только человек выходит на отдельный участок».

Эти глубокие мысли замечательного художника остались незамеченными тогда. И только сейчас, спустя много лет, после многих неудачных экспериментов на русской земле, пришли к выводу, что семейный подряд экономически выгоднее, чем коллективный. И людям спокойнее, и земле. Злоба, зависть, жестокость, «ад» кончаются, как только человек, семья, друзья, спаянные одними мыслями и идеями, выходят «на отдельный участок», где становятся Хозяевами: «Будь хозяйство на отдельном участке, там бы ни делиться, ни спешить, — работай, когда есть силы и погода хорошая...»

А Исай Лежнев обратил внимание на другую характерную черту времени: появились люди, «желающие регулировать литературную жизнь и быть акушерами нового слова», «у нас сейчас заострился интерес к литературе в политических кругах, — своего рода декаданс, или новейшего вида меценатство, когда люди после прозаических продналоговых забот обращаются к поэзии и эстетике. И, конечно, политический профессионализм сказывается и в подходе к вопросу и во вкусах. Все разговоры роковым образом сползают на идеологию» (Россия. 1922. № 3. С. 12).

И здесь очевидна все та же мысль — «ад кончается, как только человек выходит на отдельный участок», как только человек-художник получает свободу творчества, а если «Луговая комиссия» вмешается и будет поучать, кому что делать — добра не ищи.

Об этом необходимо было напомнить, чтобы отчетливее и яснее представить себе, в каких условиях приходилось жить и работать Михаилу Афанасьевичу Булгакову.

Примечания

1. Эрлих А. Нас учила жизнь. М., 1960. С. 11—26.

2. Миндлин Эм. Необыкновенные собеседники. М., 1966. С. 115—120.

3. Бубнов А. Буржуазное реставраторство на втором году нэпа. Пг., 1922. С. 54, 27.

4. Новая Россия. 1922. № 1. С. 1—3.

5. Новая Россия. 1922. № 1. С. 37.

6. Россия. 1922. № 1. С. 5.

7. Россия. 1922. № 3. С. 12, 15.