Вернуться к В.И. Лосев. Михаил Булгаков. «Мне нужно видеть свет...»: дневники, письма, документы

М.А. Булгаков — О. и Л. Земским. 8 февраля 1940 г.

Спасибо Вам, дорогие Оля и Лена, за письмо. Желаю Вам счастья в жизни.

М. Булгаков.

Примечания

Эти слова (предпоследний автограф) Булгаков написал на своей фотографии, которую подарил племянницам — Оле и Лене Земским. Надежда Афанасьевна записала в своем дневнике: «8/II еду к нему с утра... Отдаю ему письмо от Оли. Он надписывает девочкам карточку». И далее следует такая очень важная запись: «Когда на минуту мы остаемся одни (все выходят), разговор о револьвере...»

Записи Елены Сергеевны в тетради о болезни («история болезни») также неутешительны. 2 февраля: «Боли в желудке. Позвонила М.М. Покровскому. Боли. Приехал М.М. Покровский. Укол пантопона. Облегчение. 15.40. У Миши состояние ужасное... 1.00. Приехал Николай Антонович. 1.15. Укол морфия». 3 февраля: ««Я всю жизнь презирал, то есть не презирал, а не понимал... Филемона и Бавкида... а вот теперь понимаю, это только и ценно в жизни...» 00.15. Укол морфия». 5 февраля: «Мне: «Будь мужественна»». 6 февраля: «Мучительная рвота и боли в животе (сам сделал укол пантопона в 10.30 утра). Утром в 11 часов: «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив... Лежу, покой, ты со мной... Вот это счастье... Сергей в соседней комнате». 12.40: «Счастье — это лежать долго... в квартире... любимого человека... слышать его голос... вот и все... остальное не нужно». Пришли Леонтьев, Арендт, Ермолинский, Патя Попов. После них, в семь вечера — сам сделал укол пантопона. С утра — Леля, и ночевала». 7 февраля: «6.45. Проснулся... Плохое самочувствие. 7.00. Сам сделал инъекцию пантопона. В восемь часов (Сергею): «Будь бесстрашен, это главное». В девять часов (в забытьи после укола): «...не знаю, в каком ряду партера был этот звук...» 11.15. Доктор Покровский М.М. У Миши сильные страдания. Михаил Михайлович сделал инъекцию пантопона.

Приходы: Файко, Виленкин, Марика, Калужский... Леля, Женичка, Патя Попов, Ермолинский...» 8 февраля: «Возбужденное состояние, иногда затруднение в выборе слов, перескакивание с мысли на мысль. 16.30. Укол пантопона (М.А.). Надя, Вера, Файко, Дмитриев, Борис, Марика. Звонили: Ангарский, Ленч, Борис, Леонтьевы».

В этот день, 8 февраля, великие актеры МХАТа Качалов, Тарасова и Хмелев обращаются с письмом к Сталину (через его секретаря А.Н. Поскребышева) следующего содержания:

«Глубокоуважаемый Александр Николаевич!

Простите, что беспокоим Вас этим письмом, но мы не можем не обратиться к Вам в данном случае, считаем это своим долгом. Дело в том, что драматург Михаил Афанасьевич Булгаков этой осенью заболел тяжелейшей формой гипертонии и почти ослеп. Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания, страшно истощен и уже не может принимать никакой пищи. Практической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной, и лечащие врачи не скрывают этого от семьи. Единственное, что, по их мнению, могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене.

Булгаков часто говорил, как бесконечно он обязан Иосифу Виссарионовичу, его необычайной чуткости к нему, его поддержке. Часто с сердечной благодарностью вспоминал о разговоре с ним Иосифа Виссарионовича по телефону десять лет тому назад, разговоре, вдохнувшем тогда в него новые силы. Видя его умирающим, мы — друзья Булгакова — не можем не рассказать Вам, Александр Николаевич, о положении его, в надежде, что Вы найдете возможным сообщить об этом Иосифу Виссарионовичу».

Вскоре после этого письма Булгакова несколько раз навестил Фадеев. После длительного перерыва Елена Сергеевна записала 15 февраля в основном дневнике: «Пишу после... перерыва. С 25-го января, по-видимому, начался второй — сильнейший приступ болезни, выразившийся и в усилившихся, не поддающихся тройчатке головных болях, и в новых болях в области живота, и в рвоте, и в икоте. Одним словом, припадок сильнее первого. Записывала только историю болезни, а в дневнике ни слова.

Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел.

Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии для выздоровления.

Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит».

В истории же болезни характер записей не менялся, но по ним легко проследить приближение к кризису. Приведем лишь некоторые кусочки из записей. 11 февраля: «Всю ночь не спал, очень мучился...» 12 февраля: «Состояние плохое, тяжелое подавленное настроение. Неохотно говорит. Укол морфия». 13 февраля: «Парикмахер. Пришли Мелики. Укол. Миоль-Спермоль. 17.30. Ермолинский. Леля. 20.10. Чтение романа. Его правка».

Это последнее прикосновение писателя к рукописи романа.

Еще несколько кусочков из записей в истории болезни. 14 февраля: «Разговаривал сам с собою (о «Беге»)». 15 февраля: «17.30—19.30. Фадеев. 22.15. Припадок — укол морфия». 19 февраля: «Ермолинский, Патя, Леля, Файко, Марика.

— Отчего ты нахмурился так?

— Оттого, что умираю очень тяжко».

В этот же день Елена Сергеевна сделала предпоследнюю запись в дневнике: «У Миши очень тяжелое состояние — третий день уже. Углублен в свои мысли, смотрит на окружающих отчужденными глазами. К физическим страданиям прибавилось или, вернее, они привели к такому болезненному душевному состоянию. Ему сейчас неприятен внешний...» (обрыв текста. — В.Л.).

На обороте истории болезни сохранилась запись Елены Сергеевны, адресованная одному из дежурных (в это время ночью дежурили сестра Леля, Сергей Ермолинский, медсестра и другие): «Мне нельзя подходить к телефону. Сейчас говорила с Ольгой — обревелась». В эти дни Ольга Сергеевна писала матери в Ригу: «Сегодня опять вышел с Люсей разговор очень короткий... Люся страшно изменилась; хотя и хорошенькая, в подтянутом виде, но в глазах такой трепет, такая грусть и столько выражается внутреннего напряжения, что на нее жалко смотреть. Бедняжка, конечно, когда приходят навещать Маку, оживляется, но самые его черные минуты она одна переносит, и все его мрачные предчувствия она выслушивает и, выслушав, все время находится в напряженнейшем желании бороться за его жизнь. «Я его не отдам, — говорит она, — я его вырву для жизни». Она любит его так сильно, что это не похоже на обычное понятие любви между супругами, прожившими уже немало годов вместе...»

Подробные записи о последних днях жизни писателя наводят на мысль о том, что речь в них идет об уходе из жизни мученика... Мы приведем лишь небольшую часть этих последних записей. 27 февраля: «Приход Сергея Ермолинского и К. Венца. Фотографии». 29 февраля: «Звонок Фадеева». 1 марта: «20.30. А.А. Фадеев. Весь вечер — связный разговор, сначала возбужденный с Фадеевым, потом более сдержанный со всеми вместе». 3 марта: «Очень тяжелое, беспокойное состояние». О.С. Бокшанская сообщала в тот же день в Ригу: «...вчера днем была я у Люси... Картина ужасно грустная. У него появляются периоды помутнения рассудка, он вдруг начинает говорить что-то странное, потом опять приходит в себя... Бедная Люсенька в глаза ему глядит, угадывает, что он хочет сказать, т. к. часто слова у него выпадают из памяти и он от этого нервничает... Ах, как грустно, как страшно на все это смотреть. Он обречен, и все мы теперь больше думаем о Люсе, как с ней будем, ведь сколько силы душевной надо иметь и еще это выдержать, как на ее глазах мутится разум близкого человека. Но когда он в себе, он мил, интересен, ласков по-старому с Люсей...» Продолжение записей. 4 марта: «Служить народу... За что меня жали? Я хотел служить народу... Я никому не делал зла». 5 марта: «18.30. Приход Фадеева. Разговор (подобрался сколько мог).

Мне: «Он мне друг».

Сергею Ермолинскому: «Предал он меня или не предал? Нет, не предал!»»

Как вспоминал Сергей Ермолинский, в этот день состоялся доверительный прощальный разговор между Фадеевым и Булгаковым. И когда Булгаков, указывая на Елену Сергеевну, сказал ему: «Я умираю, она все знает, что я хочу», — Фадеев, стараясь держаться спокойно и сдержанно, ответил: «Вы жили мужественно, вы умираете мужественно». После чего выбежал на лестницу, уже не сдерживая слез.

6 марта: «16.00. Уснул. (Поцеловал и так заснул.)

«Они думают, что я исчерпал... исчерпал уже себя?!» (при Цейтлине, Арендте и Якове Леонтьевиче).

Когда засыпал после их ухода:

«Составь список... список, что я сделал... пусть знают...»

12.30 ночи. Проснулся — в почти бессознательном состоянии... Потом стал очень возбужден, порывался идти куда-то... Часто выкрикивал: «Ой, маленький!!»... Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя — но уже неправильно, руки не слушаются. Потом стал засыпать и после нескольких минут сна стал говорить: «Красивые камни, серые красивые камни... Он в этих камнях (много раз повторял). Я хотел бы, чтобы ты с ним... разговор... (Большая пауза.) Я хочу, чтобы разговор шел... о... (опять пауза). Я разговор перед Сталиным не могу вести... Разговор не могу вести».

Проснулся в восемь часов утра в таком же состоянии, что и ночью. Опять все время вырывался и кричал: «Идти! Вперед!» Потом говорил много раз: «Ответил бы!.. Ответил непременно! Я ответил бы!»

Одно время у меня было впечатление, что он мучится тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричит... И я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает): «Я даю тебе честное слово, что перепишу роман, что я подам его, тебя будут печатать!» — А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, и потом сказал: «Чтобы знали... чтобы знали».

10.30. Уснул. Незадолго до того, как заснуть, закричал: «Маленький мой!» — И сказал внятно: «Ну, прощай. Дай руку. — Я дала руку. — До... прощай...»»

7 марта: «Очень ослабел. Сидеть не может, падает, голова клонится на грудь... Дмитриев рисует. Били часы на Кремлевской башне (слышно было радио из верхней квартиры [Михалковых]) и играли «Интернационал»».

Ночь с 7 на 8 марта: «1.40. Засыпал трудно. Когда его укладывали на постель общими усилиями, сказал:

— Ну вот и готово... копейка!

Повторял слово: «Заметил...»

Все время требовал: «Нарзан!» Пил его, а когда дали лекарство под видом нарзана, выплюнул. Перед засыпанием случайно ударил меня и сказал: «Прости». До этого два раза поцеловал мне руку.

Явно узнает Сергея Ермолинского, и вообще мне кажется, что сознает все окружающее гораздо яснее.

Почти все время с открытыми глазами, приглядывался.

Сказал: «Кто меня возьмет?»

Я сказала: «Кто тебя возьмет?»

Он ответил два раза: «Кто меня возьмет?» (Второй раз громче.) Это было шестого ночью.

Седьмого днем: «Меня возьмут. Тебя возьмут? Меня возьмут?»

Седьмого ночью: «Возьмут, возьмут...»

Засыпая: «Тяжело... Тяжело... Болят...»

Во сне улыбался.

Зрение слабеет сильно.

С сегодняшнего дня потеряна способность координации движений.

Ночь с 7 на 8 марта — не спал всю ночь. Принимать лекарство внутрь отказывался».

8 марта: «Тяжелый день — ужасные мучения.

Почти все время стонет и кричит. Совсем не позволяет укрыть себя. Судороги сводят все тело.

Между двумя и четырьмя с половиной часами дня дремал. Удалось укрыть до пояса легким одеялом... В 16.30 сел, просил есть, указывая пальцем на рот. Но есть не смог. Проглотил с трудом два раза капельку желе. Пить отказался. Все время испытывает чувство страха. Страдает от судорог. Сильные боли. Когда днем нашли удачный способ переменить простыни, сказал: «Это гениально!»

Вечером в десять часов приход П.Н. Покровского... Укол. Пять кубиков с мединалом. Клизмочка с тройчаткой, люминалом, хлоралом...

Без двадцати одиннадцать уснул. В 2.30 просыпался... Уснул снова и спал до десяти часов с небольшими пробуждениями.

В десять часов проснулся совсем, стонал и кричал. Укол с мединалом... 12.05. Уснул...

Отдельные слова: «Ну!.. Что дальше... Да... Нет... Измучен... Отдохнуть бы. Тяжело!.. Болят!.. Вижу... вижу... Я заметил... я заметил... Неужели ты не можешь... вы не можете... Сочинение... немцы, немцы, немцы... Маська! (Много раз с разными интонациями.) Мама...»

Вечером на вопросы П.Н. Покровского, что болит, отвечал: «Жилы, жилы». Порывался вставать и говорил: «Идти». Часто повторял: «Ножик!»

Иногда был ласков и целовал. На вопрос Лели вечером: «Хочешь пить, Мишенька?» — сказал: «Да, детка».

Когда вечером доктор П.Н. Покровский вышел из комнаты, два раза позвал: «Доктор!»

Потом начал часто повторять:

— Ножик... ножик...

Приподнимался, указывал на стол и снова говорил: «Ножик».

«Мася очень, очень устала, измучилась»».

О.С. Бокшанская в этот день писала матери: «...Маке все хуже и хуже <...> уж сутки, как не говорит совсем, только вскрикивает порой... Люсю он как бы узнает, других нет... в мозгу продолжается какая-то работа, мысль идет по какому-то руслу...»

9 марта: «Проснулся окончательно в 10 часов утра. Стонал. Вскрикивал. Громко не произнес ни одного слова. Только шевелил губами...

Искал Люсину руку (запись дежурной сестры. — В.Л.), когда она сидела рядом, на ее ласковые слова — кивал утвердительно головой... Узнал Сережу (сына), стоном пожаловался ему и протянул губы для поцелуя... Заснул, но спал неспокойно, стонал...

В 17.20 сказал: «Свет!»

Зажгли лампу.

Звонили: Файко, Страхов, Фадеев (звонил каждый день. — В.Л.), Ольга Сергеевна, Вера (сестра писателя. — В.Л.)...

20.10. Доктор Покровский отметил резкое ухудшение деятельности сердца и ухудшение дыхания (отек легкого), холодные руки. Очень холодные ноги...

Пришли: Дмитриев, Вера Афанасьевна, Женя, потом — П. Попов, Надежда Афанасьевна.

До укола лежал спокойно, в забытьи. Дыхание с хрипами. Когда Люсенька его поцеловала, почувствовал, губами попытался улыбнуться.

Ночь. Ермолинские — оба, Патя, Дмитриев и я. Сидели и вспоминали Мишины рассказы, выдумки...»

10 марта: «С десяти часов утра лежит в одном и том же положении — на спине, левая рука вытянута вдоль тела, правая согнута в локте и опирается на подушку рядом с головой. Глаза не совсем прикрыты, рот полуоткрытый, дыхание неравномерное: короткий вдох и длинный выдох с хрипотой. Пауз нет. Дышит не очень громко, но в соседней комнате слышно ясно. Судорог нет. Лицо спокойно, нет страдальческого выражения.

* * *

Яков Леонтьевич был у нас часа в три и скоро уехал. Я ввела его к Мише в комнату.

16 ч. 39 м. Миша умер.

* * *

Начал двигаться беспокойно в 16 часов 10 минут. Было несколько сильных судорог, от которых снова страдальчески изменилось лицо и он заскрипел зубами (два раза). Когда судороги кончились, начались сильные предсмертные хрипы. Пульс упал, стал неровным, еле слышным.

В момент смерти совсем открыл глаза и рот.

Возле него были Люся, Женя, Леля, Сережа Ермолинский и Маричка (в последние дни записи вели и дежурные, и Е.С. Булгакова. — В.Л.). В день смерти никак не могли вызвать медицинскую сестру. Когда умирал, никого из сестер не было. Позднее пришли Лидия Алексеевна и Алексей Михайлович, вызвали Павла Сергеевича Попова.

После смерти лицо приняло спокойное и величественное выражение».

* * *

Елена Сергеевна записала в дневнике: «10 марта. 16.39. Миша умер».

* * *

Из воспоминаний С.А. Ермолинского:

«На следующее утро — а может быть, в тот же день, время сместилось в моей памяти, — позвонил телефон. Подошел я. Говорили из секретариата Сталина. Голос спросил:

— Правда ли, что умер товарищ Булгаков?

— Да, он умер.

Трубку молча положили».

* * *

Из дневника Е.С. Булгаковой:

«Ни во время панихиды, ни во время кремации не было музыки, по предсмертному желанию Миши».