Вернуться к Ю.Г. Виленский, В.В. Навроцкий, Г.А. Шалюгин. Михаил Булгаков и Крым

«Как странно здесь...»

«Но до чего же она хороша! ...По спящей, еще черной в ночи набережной носильщик привел куда-то, что показалось похожим на дворцовые террасы. Смутно белеет камень, парапеты, кипарисы, купы подстриженной зелени, луна догорает над волнорезом сзади, а впереди дворец, — черт возьми!.. В окнах гостиницы ярусами Ялта... Светлеет».

Так необыкновенно ярко рисует М. Булгаков свои первые ялтинские впечатления. О том, что Михаилу Афанасьевичу и Любови Евгеньевне сразу же удалось поселиться в гостинице, мы находим подтверждение и в «Воспоминаниях» Л.Е. Белозерской-Булгаковой: «Когда мы подошли к Ялте, она была вся в огнях — очень красивая, — и, странное дело, сразу же устроились в гостинице, не мыкались, разыскивая пристанище на ночь — два рубля с койки...»

Уютный гостиничный номер после мучительного морского перехода... Полагаем, что это была «Россия».

«В Ялте прожили сутки и ходили в дом Чехова», — писала Л.Е. Белозерская Волошиным 10 июля 1925 года со станции Лозовая. Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна пришли в этот дом 8 июля во второй половине дня. Путь их лежал по неведомым улицам. Что же открывалось взору? В самом начале Аутской (теперь Морская), на углу справа возвышался доходный дом Ширяева, через дорогу собор Александра Невского (архитектор академик Н.П. Краснов), левее — женская гимназия, попечителем которой был А.П. Чехов, по правую руку — дом А.Л. Бертье-Делагарда, строителя Ялтинского и Одесского портов, известного историка, археолога. Выше привлекал внимание особняк княгини Барятинской, где тогда экспонировалась коллекция редких картин, далее справа — греческая церковь. Пустынные кварталы... И вот, наконец, чеховский сад и очертания белой дачи. Наступил момент, о котором Михаил Афанасьевич, возможно, мечтал в течение многих лет, из гимназического далека.

Антон Чехов и Михаил Булгаков... Две короткие жизни, отзвуки которых так значимы и сегодня, непостижимая взаимосвязь двух судеб, таинственное родство душ — приход в словесность через медицину, не показная, но непоколебимая вера в христианские начала, драматургическое дарование, сделавшее обоих вечной славой отечественного театра... В некрологе в связи со смертью М.А. Булгакова П.С. Попов писал: «Михаил Афанасьевич пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе. К его творчеству приложима характеристика, данная профессором А.Б. Фохтом в отношении А.П. Чехова. Чехов был учеником Фохта по медицинскому факультету: «Немало дала писателю медицина, которая много берет из жизни и цель которой прекрасно отмечена у Гете: «цель медицины, как науки, постигать жизни сложный ход».

Л.Е. Белозерская пишет, что Булгаков любил Чехова, но не фанатичной любовью, а какой-то ласковой, какой любят умного старшего брата. И прекрасно, глубоко знал его творчество. Михаил Афанасьевич восторгался записными книжками Антона Павловича, а многие его письма знал наизусть. Однажды, как вспоминает Л.Е. Белозерская, он спросил ее, какое из литературных произведений ей нравится больше всего. И услышав, что, по мнению Любови Евгеньевны, это «Тамань» М.Ю. Лермонтова, заметил: «Вот и Антон Павлович так считает». (Обратим внимание на это обращение — Антон Павлович. — Авт.). Булгаков тут же процитировал письмо Чехова поэту Я.П. Полонскому от 18 января 1888 года, где он говорит о «Тамани» как доказательстве родства русского стиха с талантливой изящной прозой...

В квартире Булгаковых на Большой Пироговской в Москве, где в гостях бывала и Мария Павловна Чехова, в ряду собрания русских классиков — Пушкина, Лермонтова, обожаемого Михаилом Афанасьевичем Гоголя, Лескова, Тургенева, Гончарова — стояли и тома Чехова, к которым писатель часто обращался.

Чеховские мотивы постоянно звучат в произведениях Булгакова, и туг нечто большее, чем литературные совпадения. То это слова Сони из «Дяди Вани» — «Мы отдохнем, мы отдохнем» в устах Лариосика в «Днях Турбиных», то московский рефрен трех сестер в «Записках на манжетах», то снег на Караванной из пьесы «Бег», который ассоциируется с тоской чеховских героинь по недостижимой духовной родине. Поразительно, что и «Чайка», и «Дни Турбиных» индуцированы киевским жизненным материалом, что у Чехова появляется прообраз «консультанта с копытом» и есть описание снов, которые так напоминают картины сновидений Турбина. Оба писателя обогатили науку яркими клиническими наблюдениями, например, о сущности «болевой жизни», когда, по выражению Чехова, «чутье художника стоит иногда мозгов ученого». А из своего умопомрачительного путешествия из Житомира в осажденный Киев Ларион Ларионович Суржанский привозит в дом Турбиных на Алексеевском спуске единственное сокровище — книги Чехова. «Рубашка, впрочем, у меня здесь, кажется, есть одна. Я в нее собрание сочинений Чехова завернул. А вот будете ли вы добры дать мне кальсоны?» И далее Лариосик произносит почти чеховскую по тональности фразу: «Кремовые шторы... За ними отдыхаешь душой. Забываешь о всех ужасах войны. А ведь наши израненные души так жаждут покоя». Между прочим, существовал реальный прообраз Лариосика — г-н Судзиловский, родственник Татьяны Николаевны Лаппа, первой жены писателя, которому доктором Булгаковым был выписан рецепт успокоительной микстуры.

При любых обстоятельствах, горячо подчеркивают и Чехов и Булгаков, врач не имеет права даже просто санкционировать унижение человека, оставаться бесстрастным свидетелем насилия. В «Острове Сахалине» Чехов высказал свое суждение о таких врачах и даже записал несколько подлинных фамилий. И как бы развивая эту линию, доктор Яшвин в рассказе «Я убил» стреляет в мучителя в полковничьей форме. «Я буду поддерживать высшее уважение к человеческой жизни с момента ее зачатия; даже под угрозой я не использую мои знания в противовес законам человечности», — говорится в Женевской декларации — международном кодексе норм врачебной этики. Первыми, кто ударил в литературе в колокол врачебной совести, были Чехов и Булгаков.

Пролетело время. В 1932 году в дни тяжелых раздумий о судьбе, о сложившемся и не сложившемся («в прошлом... я совершил пять роковых ошибок...») Булгаков пишет Павлу Попову: «Недавно один близкий мне человек утешил меня предсказанием, что когда я буду вскоре умирать... никто не придет ко мне, кроме Черного Монаха. Представьте, какое совпадение. Еще до этого предсказания засел у меня в голове этот рассказ». Речь идет о рассказе Чехова «Черный Монах», который действительно в чем-то существенном определил круг размышлений Булгакова и о себе, и о своих героях. Исследователи особенно выделяют ранний рассказ Булгакова «Красная корона» (1922), видя в нем ядро «художественного мироощущения Булгакова». Осознание героем своей вины за участие в убийстве соотечественников в годы гражданской усобицы приводит его к безумию. Характерный подзаголовок рассказа — история болезни — отсылает нас к чеховскому определению своего «Монаха»: «Это рассказ медицинский».

Художественный опыт «Черного монаха» отразился в рассказе Булгакова «Морфий» (1927), конец которого прямо соотносится с трагическим финалом у Чехова («Да, я безнадежен. Он замучит меня»), а болезненные видения морфиниста явно перекликаются с чеховскими строками. «И вот вижу, от речки по склону летит ко мне быстро и рожками не перебирает под своей пестрой юбкой колоколом старушонка с желтыми волосами... вдруг пот холодный потек у меня по спине — понял! Старушонка не бежит, а именно летит, не касаясь земли», — пишет Булгаков. Напомним, что именно у чеховского магистра Коврина, заболевшего от интеллектуального перенапряжения, признаком болезни стало появление проносящегося по небу черного монаха.

Вообще медицинские наблюдения Чехова, по-видимому, глубоко откладывались в памяти Булгакова: цитирование возникало непроизвольно. В автобиографических «Записках на манжетах» при описании болезни героя вдруг проскальзывает чеховская интонация рассказа «Тиф»: герой не узнает своего голоса, который после приступа «был слаб, тонок и надтреснут».

Чеховские мотивы обнаруживаются в самых необычных ситуациях. Л.Е. Белозерская вспоминала, что Булгаков любил неожиданно вставить в разговор фразу из чеховского рассказа «Толстый и тонкий» — «жена моя лютеранка». Драматический вариант встречи «толстого и тонкого» разыгрывается в пьесе «Бег»: Хлудов под страхом смерти требует очистить пути для бронепоезда, а ошалевший от ужаса начальник станции вытаскивает жену и детей, лепеча вздор: «Ваше высокопревосходительство... у меня детишки... еще при государе императоре Николае Александровиче... Оля и Павлик, детки... Олечка, ребенок... способная девочка. Служу двадцать лет и двое суток не спал».

Хлудов без колебания повесит начальника станции, если приказ не будет выполнен, но угощает девочку карамелькой, на что несчастный отец отвечает: «Бери, Олюшенька, Бери... Генерал добрый. Скажи, Олюшенька, «мерси»». Тонкий, худой и желчный генерал — и маленький, кругленький начальник станции... Чеховская сцена в новых страшных обстоятельствах.

Обращаясь к «Запискам юного врача», отметим, что уже сам образ повествователя, который не рассказывает, а описывает события, восходит к представлению о потенциальном писательстве русского земского врача. Конечно же, и типовые черты земского врача, и манеры общения с пациентами — неграмотными крестьянами были взяты в «готовом виде» у Чехова. В рассказе «Пропавший глаз» есть прямая отсылка к чеховской «Хирургии». В рассказах «Стальное горло» и «Звездная сыпь» почти дословно повторяются диалоги из чеховского «Беглеца».

Но есть нечто принципиально иное в самом образном мире Булгакова, как и в реальном послечеховском мире. У Чехова странные конфликты: человек борется, бьется в силках житейских обстоятельств, зачастую не имея перед глазами реального противника. Зло растворено, не персонифицировано. Зло — сама система обстоятельств бытия и быта. И если происходит прямое столкновение Добра и Зла, то в отдаленном будущем — через 200 тысяч лет, когда Мировая душа вступит в противоборство с отцом материи дьяволом («Чайка»). В реальности же лишь изредка промелькнет тень, намек на сатанинское в виде фабрики, например, в рассказе «Случай из практики» или в пейзажных деталях «Острова Сахалин». Даже Черный монах лишен сатанинского начала.

Булгаков живет в ином мире — в мире, где пришествие дьявола отмечено миллионами убитых, задушенных газами, разорванных снарядами на первой мировой войне. Его присутствие чувствуется в вакханалии гражданской усобицы, в ужасах красного и белого террора... Дьявол среди нас — таков лейтмотив многих литературных произведений той поры. Так что совсем не случайно, а вполне оправданно и закономерно тема сатаны, дьявола становится сквозной у Булгакова, варьируясь, изменяясь, приобретая то облик Хлудова, то апокалипсического зверя, то Воланда, то Сталина... Облик дьявола то конкретно историчен, то мифологичен, то решается в бытовом, то в отвлеченно-философском ключе... Потому и гротеск, фантасмагория, травестирование известных литературных сюжетов и образов, карнавальность занимают значительное место в поэтике Булгакова. Чехов же изображает иные, кажущиеся идиллическими обстоятельства — люди обедают, просто обедают... Как далеко и безвозвратно то время. «Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад», — пишет Булгаков в 1917-м.

И Чехов, милый Чехов всегда служил для Михаила Афанасьевича духовным магнитом. Во время литературных вечеров во Владикавказе, которые устраивали молодые Слезкин и Булгаков, звучали рассказы Чехова «Хамелеон», «Хирургия», «Дипломат», «Оратор», «Канитель», «Лошадиная фамилия». Со вступительным словом «Чеховский юмор» на этом вечере 14 декабря 1920 года выступил Михаил Булгаков. Двадцатый год и Чехов... Какая верная любовь!

Бесспорно, имя Антона Павловича Булгаков услышал еще в детстве. «Чехов читался и перечитывался, непрестанно цитировался, его одноактные пьесы мы ставили неоднократно...» — вспоминала сестра Булгакова Надежда Афанасьевна. Будучи любителем и постоянным посетителем Соловцовского театра, гимназист Булгаков мог увидеть здесь в 1901 году «Трех сестер», а ранее «Дядю Ваню». Очевидно, он присутствовал в 1904 году на июльских литературных вечерах памяти великого писателя, которые проводил в Киеве актер Соловцовского театра П.Н. Скуратов. Характерно, что одним из первых университетских наставников студента-медика Булгакова был друг Антона Павловича, биолог и путешественник профессор А.А. Коротнев. Но, очевидно, наиболее сильный нравственный импульс к осуществлению страстного желания — вдохнуть воздух чеховского дома дали встречи М.А. Булгакова с В.В. Вересаевым и М.А. Волошиным. Волошин в период его исключения из университета в конце 90-х годов минувшего столетия посетил Антона Павловича в Ялте. Знаменательно, что поэт, по сути, первым отметил: Чехов открыл в России поток литературы европейского типа. Возможно, сама идея строительства Дома поэта возникла под влиянием Чехова — демократа и общественника...

В.В. Вересаев вместе с А.М. Горьким впервые посетил Чехова в его доме в Аутке в апреле 1903 года. Антон Павлович читал им корректуру своего последнего рассказа «Невеста», они обсуждали тему революции. «Туда разные бывают пути», — пророчески заметил Чехов.

«Пыльная улица, очень покатый двор, по которому расхаживал ручной журавль, чахлые деревца у ограды» — так описывал Вересаев свои аутские впечатления... Ему запомнилась надпись в кабинете Антона Павловича — «Просят не курить...» Чехов был уже очень болен... Они обменялись фотографиями, а в мае Чехов направил Вересаеву книгу «Остров Сахалин» с дарственной надписью. «Записки врача» Вересаева Антон Павлович сохранял среди наиболее дорогих ему книг в личной библиотеке в Ялте. Прочесть «Записки», изданные в 1903 году, Чехов уже не успел, листы остались неразрезанными...

И вот спустя более чем двадцать лет, когда только-только оживал после нескольких засух выпестованный Чеховым сад и тут снова журчал ручеек, в чеховский музей, созданный Марией Павловной Чеховой, пришел автор «Белой гвардии»...

«В верхней Аутке, изрезанной кривыми узенькими уличками, вздирающимися в самое небо, среди татарских лавчонок и белых скученных дач, каменная беловатая ограда, калитка и чистенький двор, усыпанный гравием, — так пишет М. Булгаков. — Посреди буйно разросшегося сада дом с мезонином идеальной чистоты, и на двери этого дома маленькая медная дощечка: «А.П. Чехов».

Благодаря этой дощечке, когда звонишь, кажется, что он дома и сейчас выйдет. Но выходит средних лет дама, очень вежливая и приветливая. Это — Марья Павловна Чехова, его сестра. Дом стал музеем, и его можно осматривать.

Как странно здесь.

...В столовой стол, накрытый белой скатертью, мягкий диван, пианино. Портреты Чехова. Их два. На одном — он девяностых годов — живой, со смешливыми глазами. «Таким приехал сюда». На другом — в сети морщин. Картина — печальная женщина, и рука ее не кончена. Рисовал брат Чехова...

В кабинете у Чехова много фотографий. Они прикрыты кисеей. Тут Станиславский и Шаляпин, Комиссаржевская и др.

Какое-то расписное деревянное блюдо, купленное Чеховым на ярмарке на Украине. Блюдо, за которое над Чеховым все домашние смеялись, — вещь никому не нужная. (Воспоминания о родной Украине — характерная черточка Булгакова. — Авт.).

С карточки на стене глядит один из братьев Чехова, задумчиво возвел взор к небу. Подпись: «И у журавлей, поди, бывают семейные неприятности... Кра...»

Верхние стекла в трехстворчатом окне цветные; от этого в комнате мягкий и странный свет. В нише за письменным столом белоснежный диван, над диваном картина Левитана: зелень и речка — русская природа, густое масло. Грусть и тишина.

И сам Левитан рядом.

При выходе из ниши письменный стол. На нем в скупом немецком порядке карандаш и перья, докторский молоток и почтовые пакеты, которые Чехов не успел уже вскрыть. Они пришли в мае 1904 года, и в мае он уехал за границу умирать...

В спальне на столике порошок фенацетина — не успел его принять Чехов, и его рукой написано «phenat...», и слово оборвано.

Здесь свечи под зеленым колпаком и стоит толстый красный шкаф — мать подарила Чехову. Его в семье назвали насмешливо «наш многоуважаемый шкаф», а потом стал «многоуважаемый» в «Вишневом саду».»

В этих лаконичных, полных тихой любви строках встает последняя весна Антона Павловича. Булгаков пишет о совестливости Чехова, заставлявшей его в дни приближения конца поощрять начинающих литераторов, о его связи с первоначальной профессией, его прощании с Ялтой.

Очерк Булгакова, опубликованный осенью 1925 года, впервые после революции рисует истинного Чехова без ретуши и фальсификаций.

Не случайно Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, выделив публикацию в «Красной газете», тут же переслала экземпляр с очерком в Ялту. Ведь, например, в 1927 году в статье «Чехов без грима» (увы, это и был грубый коммунистический грим. — Авт.) Михаил Кольцов утверждал, что он своих героев — дряблых, немощных обывателей — ненавидел и презирал, сознавал их духовную нищету и беспощадно развенчивал их «якобы порывы, якобы идеалы и якобы глубокие переживания». Наверное, очерк Булгакова особенно тронул и Марию Павловну Чехову. Завязалась дружба.

Картины, фотографии... Оказывается, в доме Чехова была целая коллекция «Левитанов». Подмосковный пейзаж в нише камина, на который обратила внимание и Любовь Евгеньевна, художник написал прямо в кабинете Антона Павловича в новый 1900-й год. У Марии Павловны сохранились краски Левитана, учившего ее живописи и даже делавшего ей предложение...

Видимо, в доме было прохладно. Толстые каменные стены защищали комнаты от летнего зноя — в жаркие месяцы это было благом. Да и все остальное было необычно. Прихотливый вкус архитектора Л.Н. Шаповалова, строившего дачу на излете века, чувствовался и в романском своде нижнего крыльца, выходящего в сад, и в круглых окошках модернового стиля, и в уюте кабинета с большим венецианским окном с цветным витражом, затенявшим яркий солнечный свет — у Чехова была сложная болезнь глаз... Все это щемяще напоминало родной дом на Андреевском спуске, дом «постройки изумительной». Кочуя с одной квартиры на другую, Булгаков ужасно тосковал среди голого однообразия коммунальных жилищ. Не случайно в его московских заметках сквозит эта мечта о нормальном быте, о квартире с картинами на стенах... «Мака, ты хотел бы иметь такой кабинет?» — спросила Любовь Евгеньевна при повторном посещении чеховского дома, и Булгаков ничего не сказал, кивнул утвердительно...

Но сколько труда пришлось вложить Чехову, чтобы сделать из дачи на пыльном косогоре культурное место. В саду, разбитом на куртины, поднялись шелковицы, пирамидальные акации, атласские кедры и японская мушмула. Благоухали розы ста сортов. В партерной части сада выросло даже уникальное растение с названием «тещин язык»: цвело оно поздней осенью, и листья были усеяны острыми колючками. Возможно, к чеховскому растению имеют какое-то отношение «тещины языки», которыми торговал в Константинополе бывший генерал Чарнота...

И Чехов и Булгаков стремились к «вечному дому». Кажется, за первые три года проживания в Москве семья Чеховых сменила двенадцать «углов». Обычно это одна—две комнаты, почти всегда в полуподвале, где и ютилось многочисленное семейство. Угол — прообраз печально знаменитой коммунальной квартиры, запечатленной Булгаковым. Чеховы еще с таганрогских времен тяготились необходимостью снимать ввиду отсутствия собственного дома чужие жилища. Отец попытался было стать домовладельцем, но стал жертвой коварства подрядчика, заложившего непомерно толстые стены. Чеховым пришлось бежать в Москву, но мечта о собственном доме осталась. Воплотить ее удалось уже Антону Павловичу — он приобрел дом с усадьбой в Мелихове, а потом построил «Белую дачу» в Ялте. Кабинет строился в соответствии со вкусом хозяина: архитектор предусмотрел уютную нишу, где разместился диван для отдыха (Чехов хранил в нем свою переписку). Резная дверь вела из кабинета в спальню. У двери на стене — телефонный аппарат. Уютную обстановку дополнял камин. Центром рабочего кабинета, разумеется, был стол писателя. К столам Чехов был пристрастен: один и тот же стол сопровождал его с московской квартиры на Садово-Кудринской в Мелихово и потом в Ялту. Стол-ветеран можно и сейчас увидеть в литературной экспозиции чеховского музея.

Можно подсчитать, сколько коммунальных «углов» сменил за годы московского жительства писатель Михаил Булгаков.

По приезде в Москву Булгаков жил сначала в общежитии, потом скитался по служебным квартирам. Характерна запись в дневнике «Под пятой» за сентябрь 1923 года: «Пока у меня нет квартиры — я не человек, а лишь полчеловека». Конец 1924-го: «Живу я в какой-то совершенно неестественной хибарке». Елена Сергеевна Булгакова писала, что мечта о хорошей квартире сопровождала писателя всю жизнь — «пунктик какой-то». Но мечта так и не сбылась.

В «Воспоминаниях» Л.Е. Белозерской есть описания булгаковских квартир. Малый Левшинский, 4, — две маленькие комнатки в московском особнячке, в которых обыкновенно обитали дети с няньками. Кухня — общая, без газа. На столах гудели примусы. На Большой Пироговской, 35а, у Михаила Афанасьевича уже был кабинет с библиотекой. Комнату писателя расширили за счет соседа, которому заплатили отступного. В квартиру переехал письменный стол — верный спутник Михаила Афанасьевича, за которым написаны почти все его произведения («боевой товарищ»). Как и Чехов, Булгаков тоже перевозил свой стол с квартиры на квартиру.

И еще совпадение. У Булгакова стол, служивший ему, по словам Белозерской, в течение восьми с половиной лет, повернут торцом к окну — точно так же, как и ялтинский стол Чехова...

Стояла лампа, сделанная из синей вазы, с абажуром. В «Белой гвардии» абажур воспет как символ домашнего тепла и уюта. «Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен». При посещении чеховского дома в 1925 году Булгаков обратил внимание на стол, на котором в безукоризненном порядке расположились карандаши, перья, неврологический молоток и почтовые пакеты. В спальне отметил свечи, при свете которых и сам любил писать.

«Уу, проклятая дыра!» — так словами Мастера мог бы высказаться о своих московских «углах» и сам Булгаков. Для Мастера даже двухкомнатная квартиренка «с маленькими оконцами над самым тротуарчиком» казалась «золотым веком». Почему? Потому что зеленая лампа над рабочим столом... Потому что любимая женщина рядом... Сломленный, раздавленный болезнью Мастер после вызволения из желтого дома готов был довольствоваться тем же привычным полуподвалом.

«Что делать вам в подвальчике? — резонно спрашивает Воланд...

— О, трижды романтический мастер, неужели вы не хотите днем гулять со своей подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели же вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером?...»

«Слушай беззвучие», — говорит Мастеру Маргарита, когда судьба их была решена и они, шелестя песком под босыми ступнями, шли к месту обетования. — «Слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали при жизни, — тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он поднимается к самой крыше».

Но квартирный вопрос, самый мучительный вопрос для Булгакова, не сводился только к быту. По мнению комментаторов «Мастера и Маргариты», для Булгакова «дом, очаг, лампа — символизируют материальные основы человеческого бытия, а не только быта, без этих опор нет и не может быть независимой человеческой личности».

Если внимательно прочитать очерк Булгакова о посещении чеховского дома, то возникает именно ощущение Дома, где все приспособлено для творчества: письменный стол, фотографии дорогих людей, большое окно («мягкий и странный свет»), картина Левитана, которая отвечает общей тональности дома. Тут Булгаков увидел в спальне «свечи под зеленым колпаком» (зеленая лампа — воспоминание о киевском доме на Андреевском спуске), увидел тот самый шкаф, который стал «многоуважаемым в пьесе «Вишневый сад». Это обстановка дома, которая порождает образы, создает атмосферу для творческой работы... Тишина — ценность, о которой автор не забыл упомянуть в романе «Мастер и Маргарита», когда повествовал о «вечном доме», вечном и заслуженном приюте Мастера. Возможно, тогда, в чеховском доме, у Булгакова родилась мысль о тишине как особой ценности творческого бытия: он отмечает, что больного Чехова лишали тишины и здесь, в ялтинском доме. «В особенности донимали Антона Павловича начинающие писатели...» — цитирует он рассказ экскурсовода.

«Дух жизни в вещи влей» — эту строку Велимира Хлебникова не зря цитирует в книге «Мир Чехова» исследователь его творчества А.П. Чудаков. Бесспорно, что в образе «вечного дома» присутствуют явственные черты чеховской «Белой дачи» в Ялте, где в саду журчит ручей, над которым весна вскипает белым цветением вишен, черешен, где вьется старая виноградная лоза и в сиреневых облаках глицинии вьется серебряная нить песни дрозда, где в кабинете писателя, наполненном светом большого венецианского окна, играют цветные зайчики витража и где вечером над столом горят четыре белых свечи, где в гостиной на пюпитре раскрыты клавиры Шумана и Шуберта — любимых композиторов Чехова... О Шуберте говорит и Маргарита!

«Судьба Булгакова имеет свой драматический рисунок, — пишет В.Я. Лакшин. — Будто заранее было предсказано, что мальчик, родившийся 3 (15) мая 1891 года в Киеве, в семье преподавателя духовной семинарии, пройдет через тяжкие испытания эпохи войн и революции, будет голодать и бедствовать, станет драматургом лучшего театра страны, узнает вкус славы и гонения, бури оваций и пору глухой немоты и умрет, не дожив до пятидесяти лет, чтобы спустя еще четверть века вернуться к нам своими книгами». Чеховский дом в этом сочетании страдания и подвига — значимый рубеж утешения и раздумий, веры и вдохновения. Перенесемся же мысленно вместе с Михаилом Афанасьевичем под тихие своды... Тут он находил что-то очень важное для себя, его легкие шаги не раз и не два слышали эти дорожки. Шаги восприемника Чехова...

«А наутро в Севастополь, — пишет Л.Е. Белозерская. — С билетами тоже не маялись — взял носильщик. Полюбовались видом порта, городом, посмеялись на вокзале, где в буфете рекламировался «ягодичный квас»»... Позже в вечерней «Красной газете» появилась серия крымских фельетонов М.А. Булгакова. Вот что пишет он об этом же дне: «...Вечером из усеянного звездами Севастополя, в теплый и ароматный вечер, с тоской и сожалением уехали в Москву».

...Спустя два года Михаил Булгаков вновь войдет в дом на горе. Его ласково примет Мария Павловна Чехова и опять поведет по комнатам. В эти дни Михаил Афанасьевич познакомится с младшим братом Чехова Михаилом Павловичем. Он скажет в письме: «Булгаков был очень мил, хотя грусть все время светилась в его глазах».

Но об этом сюжете — далее.