Вернуться к Ю.Г. Виленский, В.В. Навроцкий, Г.А. Шалюгин. Михаил Булгаков и Крым

«Все Вами написанное»

«Перед нами стоял могучий человек, с брюшком, в светлой длинной с подпояской рубахе, в штанах до колен, широкий в плечах... Грива русых с проседью волос перевязана на лбу ремешком, — и похож он был на доброго льва с небольшими умными глазами. Казалось, он должен заговорить мощным зычным басом, но говорил он негромко и чрезвычайно интеллигентным голосом (он и стихи читал — без нажима, сдержанно)» — так описывает встречу с Волошиным Любовь Евгеньевна Белозерская. О Максимилиане Александровиче Волошине написали многие, однако этот портрет совершенно своеобразен. В нем проступает любовь к Волошину. И еще существенная деталь — Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна слушали стихи Волошина. А учитывая особый, острый интерес Волошина к творчеству Булгакова, мы уверены, что они не раз беседовали вдвоем, быть может, на ночной «вышке». Во всяком случае, влияние нравственной позиции Волошина в годы гражданской войны, как и его личности, на концепцию «Бега», на наш взгляд, весьма велико. Собственно, именно Булгаков и Волошин, вопреки всему, бесстрашно встав над красными и белыми, в одном ключе думали и писали о бедствиях Родины. И в русской усобице для них не было изгоев...

Благословенный июльский день... Вместе с Максимилианом Александровичем чету Булгаковых ласково приветствовала его жена Мария Степановна. Она, пишет Л.Е. Белозерская, стояла в тени его монументальной фигуры. Согласно записям в домовой книге, Булгаковы приехали к морю 12 июня 1925 года. Но не исключено, указывают В. Купченко и З. Давыдов, что эта запись сделана задним числом, с некоторым сдвигом даты. Быть может, для финотдела, для уменьшения налога... Жили Волошины небогато. Максимилиан Александрович практически ничего не зарабатывал, а Мария Степановна, лечившая как фельдшерица больных в деревне, получала за свои труды копейки. Впрочем, скромным бытом тут не тяготились. Его компенсировало духовное общение.

На берегу стояли три постройки: основное здание — Дом поэта, за ним домик без фундамента типа татарской сакли, а поодаль двухэтажный дом, принадлежавший потомкам первооткрывателя Коктебеля Юнге. В маленьком домике получили приют только что женившийся Леонид Леонов и его тоненькая, как тростиночка, жена, вспоминает Л.Е. Белозерская. Михаила Афанасьевича и Любовь Евгеньевну поселили в нижнем этаже дальнего дома. Их соседом был поэт Георгий Шенгели, а вскоре приехала его жена, тоже поэтесса, Нина Леонтьевна. «...Мы огляделись: никаких ярких красок, все рыжевато-сероватое. «Первозданная красота», по выражению Максимилиана Александровича...»

В первый же вечер после приезда (об этом есть упоминания в письмах коктебельцев) Булгаков читал обитателям волошинского дома фантастическую повесть «Роковые яйца», только что вышедшую в альманахе «Недра». Читал Михаил Афанасьевич неподражаемо, да и сам сюжет захватывал. Некий профессор зоологии Персиков открывает неизвестное излучение, стимулирующее размножение, рост и необыкновенную жизнестойкость живых клеток. «Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!.. герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор...» Было решено использовать изобретение для решения «продовольственной программы»: под руководством РОККа создается специальная ферма для выращивания гигантских кур. Но, как это водится, по вине чиновников-бюрократов вместо куриных яиц завезли нечто иное... И вот стране грозит нашествие гигантских змей, вылупившихся из облученных «роковых яиц». Они движутся к Москве, сметая города и воинские заслоны. Любопытно отмстить, что нашествие проходит по маршруту наполеоновской армии 1812 года. Оно кончилось так же неожиданно, как и началось: среди августа ударил 18-градусный мороз, перед которым были бессильны и Наполеон, и пресмыкающиеся...

Несомненно, повесть о гадах была выслушана хозяевами дома с особенным вниманием. По странному стечению обстоятельств, совсем недавно, года три—четыре назад, жители Коктебеля были взбудоражены появлением необыкновенного змея. Об этом писала даже феодосийская газета в 1921 году: якобы на Карадаге объявилось чудище, на поимку которого отрядили целую роту красноармейцев. Трудно судить, насколько достоверным было это сообщение, однако ялтинский специалист по пресмыкающимся С.А. Шарыгин считает, что нечто подобное вполне могло произойти. Еще в прошлом веке на Карадаге неоднократно видели гигантских змей — то морских, то сухопутных. Очевидно, это были крымские полозы — безвредные представители змеиного царства. Двухметровый желтобрюхий полоз, заглотив суслика, делался толще руки и, конечно, вызывал страх у неосведомленных людей. Кроме того, в окрестностях Карадага водились и морские тюлени-монахи, которых тоже не раз принимали за змеев.

Эта история с коктебельским змеем странно переплелась с фантастикой Михаила Булгакова. Вдова Волошина Мария Степановна впоследствии утверждала, что Максимилиан Александрович вырезал заметку из феодосийской газеты и послал ее в Москву Булгакову и что именно эта история легла в основу булгаковских «Роковых яиц».

Просыпались в Коктебеле рано. «Я неизменно пугалась, — замечает Любовь Евгеньевна, — что пасмурно и будет плохая погода, но это с моря надвигался туман. Часам к десяти пелена рассеивалась и наступал безоблачный день. Длинный летний день».

Прекрасная бухта и милые люди вокруг. Дни эти были необыкновенными — по своему эмоциональному заряду, щедрости солнца и моря, по неожиданным темам и впечатлениям.

Но обратимся к духовной перекличке между Волошиным и Булгаковым. Это отнюдь не надуманная, искусственная тема, а скорее, возвращение к истокам. В поэзии Волошина времен гражданской войны явственно звучит символика, определяющая и замысел, и тональность булгаковского «Бега». Конечно, это не заимствование, но совпадение раздумий... Переживание «роковых минут» истории обращает взор поэта к высокой лексике Библии:

Бичами страстей гонимы —
Распятые серафимы
Заточены в плоть:
Их манит горящим жалом,
Торопит гореть господь»

(«Из бездны», 1918)

Апокалипсическому зверю
Ввергнутый в зияющую пасть,
Павший глубже, чем
возможно пасть,
В скрежете и мраке, — верю!
Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: «Ты прав, что так судил!»

(«Готовность», 1921)

Но вспомним, что пьеса об «обугленной России» сперва называлась «Рыцарь Серафимы», а вестовой Крапилин бросает в лицо генералу Хлудову слова: «Зверь».

Вряд ли это чисто случайные ассоциации. Есть у Волошина и обращения к теме бега — «вседневный бег», где «сквозняк событий сбивает с ног».

«России нет — она себя сожгла», — восклицает Волошин в стихотворении «Европа» (1918), и в нем мы встречаем и слова «солнца бег». А в стихотворении «Демоны глухонемые» (так же назван и сборник, выпущенный Волошиным в Харькове в 1919 году) он указывает, что источником этой образности явилась книга пророка Исайи. В частном письме Волошин сообщал, что «демоны глухонемые» — ангелы, через которых вещает святой дух. Любопытно, что «Библейский энциклопедический словарь» так толкует слово серафим: «...Когда Исайя в тоске подумал, что погиб, тогда прилетел к нему один из серафимов, прикоснулся к его устам и объяснил ему о благодати примирения». Совершенно очевидно, что семантика образа Серафимы как главной героини «Бега» в определенной мере связана с Волошиным и Библией.

К 1920 году относится стихотворение Волошина «Заклинание от усобицы»:

Из крови, пролитой в боях,
Из праха обращенных в прах,
Из мук казненных поколений,
Из душ крестившихся в крови,
Из ненавидящей любви,
Из преступлений, исступлений —
Возникнет праведная Русь.

Но ведь эти строки — философский конспект «Белой гвардии» и будущего «Бега». Прочтя начало романа, Волошин бесспорно почувствовал в его авторе человека необыкновенно близкого ему в понимании недавних исторических событий. Отсюда-то и проистекает их взаимное тяготение. Нет сомнений и в том (хотя в современной Булгаковиане подобные фактологические мотивы отсутствуют), что Булгаков знал поэзию Волошина, между ними наверняка велись серьезные литературные разговоры. «Дорогой Михаил Афанасьевич, доведите до конца трилогию «Белая гвардия» — так надписал Волошин свой сборник «Иверни». В том же духе морального единения воспринимается и другой волошинский подарок — акварель с посвящением «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью».

Добавим, что в программном стихотворении Волошина «Дом поэта» встречается слово «изгой», являвшееся первоначально названием задуманной Булгаковым пьесы:

И ты, и я — мы все имели честь
Мир посетить в минуты роковые
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, я пасынок России.

Наконец, вдумаемся в образ Голубкова. Тема «рыцаря Серафимы» имеет емкий смысл. Символика «голубя», по «Библейскому энциклопедическому словарю», объединяет и «невинность и чистоту», и знак «святого духа». На наш взгляд, портрет Голубкова в чем-то навеян нравственным обликом Волошина — человека, столь близкого к Дон Кихоту, «странствующему рыцарю», воспетому Булгаковым на исходе жизни. «Люди выбирают разные пути. Один, спотыкаясь, карабкается по дороге тщеславия, другой ползет по тропе унизительной лести, иные пробираются по дороге лицемерия и обмана. Иду ли я по одной из этих дорог? Нет! Я иду по крутой дороге рыцарства и презираю земные блага, но не честь!.. Моя цель светла — всем сделать добро и никому не причинить зла». В «Дон Кихоте» Булгакова, написанном в 1938 году, есть особенности образа Максимилиана Волошина — одного из немногих рыцарей XX века.

Думается, в беседах Волошина и Булгакова звучала и тема террора. Собственно, в «Роковых яйцах» Булгаков упомянул о ней: Рокк, всем своим обликом и историей назначения в Грачовку свидетельствует о том, что он фигура из ВЧК, до этого с губительным маузером «трудился» в Крыму. «Красное возмездие» не обойдено и в «Беге»: «Опомнитесь, вас сейчас же расстреляют!» «— Моментально... Мгновенно... Ситцевая рубашка, подвал, снег... Готово». Достаточно было пообщаться с Волошиным, чтобы узнать подробности этой трагедии. Михаил Афанасьевич, конечно, видел замаскированные антресоли в зимнем кабинете поэта, где от белых скрывались красные, от красных — белые. По иронии судьбы в этом доме жил и Бела Кун — один из организаторов беззаконий в Крыму после поражения Врангеля. Им был придуман лицемерный ход — все белогвардейцы, оставшиеся в Крыму, обязаны были пройти регистрацию, после чего им обещалась амнистия. В результате десятки тысяч людей, поверивших большевистским воззваниям, были расстреляны. Кун заметил в те дни: «Товарищ Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму».

«Чистка» была циничной. В 20-х годах М.А. Волошин, как свидетельствует Роман Гуль, переслал в Париж письмо с описанием этих преследований. Кун в какой-то мере стал приятельствовать с Волошиным и даже разрешил ему вычеркивать каждого десятого из списков обреченных. Волошин делал это со страшными мучениями, потому что знал, что девять остальных будут убиты» (29, с. 45).

Мы полагаем, что именно Булгакову Волошин мог безбоязненно прочесть строки о Крыме 20-х годов:

Правду выпытывали из-под ногтей,
В шею вставляли фугасы,
«Шили погоны», «кроили лампасы»,
Делали однорогих чертей.

...Но к истокам булгаковской пьесы мы еще обратимся. Пока же вновь воспоминания Л.Е. Белозерской.

«Конечно, мы, как и все, заболели типичной для Коктебеля «каменной болезнью». Собирали камешки в карманы, в носовые платки, считая их по красоте «венцом творенья», потом вытряхивали свою красоту перед Максом, а он говорил, добродушно улыбаясь: — Самые вульгарные собаки!..

Ходили на Карадаг. Впереди необыкновенно легко шел Максимилиан Александрович.

Зрелище величественное, волнующее... Как сладко потянуло в эту бездну!

Вот это и есть головокружение, — объяснял мне М.А., отодвигая меня от края.

Он не очень-то любил дальние прогулки. Кроме Карадага, мы все больше ходили по бережку, изредка, по мере надобности, купаясь. Но самым развлекательным занятием была ловля бабочек. Мария Степановна снабдила нас сачками.

Вот мы взбираемся на ближайшие холмы — и начинается потеха. М.А. загорал розовым загаром светлых блондинов. Глаза его кажутся особенно голубыми от яркого света и от голубой шапочки, выданной ему все той же Марией Степановной.

Он кричит:

— Держи! Лови! Летит «Сатир»!

...Впоследствии сестра М.А. Надежда Афанасьевна рассказала, что когда-то, в студенческие годы, бабочки были увлечением ее брата, и в свое время коллекция их была подарена Киевскому университету...

Уморившись, мы идем купаться. В самый жар все прячутся по комнатам. Ведь деревьев нет, а значит, и тени нет. У нас в комнате не жарко, пахнет полынью от влажного веника, которым я мету свое жилье.

Как-то Анна Петровна Остроумова-Лебедева выразила желание написать акварельный портрет М.А.

Он позирует ей в той же шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки. Помнится, портрет мне тогда понравился...

Из женского населения волошинского дома первую скрипку играла Наталья Александровна Габричевская... Муж ее, Александр Георгиевич, искусствовед и поклонник красоты, мог воспеть архитектонику какой-нибудь крымской серой колючки, восхищенно поворачивая ее во все стороны и грассируя при этом с чисто французским изяществом.

В музее изобразительных искусств им. Пушкина, в зале французской живописи, стоит мраморная скульптура Родена — грандиозная мужская голова с обильной шевелюрой. Это бюст Георгия Норбертовича Габричевского, врача, одного из основоположников русской микробиологии.

Габричевский-сын совсем не походил на мраморный портрет своего отца. Он был лысоват и рыхловат, несмотря на молодой еще возраст — было ему в ту пору 32—33.

С этой парой мы уже встречались у Ляминых...»

Укажем, что Г.Н. Габричевский (1860—1907), сверстник А.П. Чехова, в течение своей короткой жизни наметил пути борьбы с такими заболеваниями, как дифтерия, тиф, скарлатина, создав ряд вакцин и организовав отечественную бактериологическую службу. По его пути пошел врач Николай Булгаков, младший брат Михаила Афанасьевича, один из создателей бактериофагов. Институт микробиологии в Москве носит имя Г.Н. Габричевского.

Николай Чуковский пишет об Александре Габричевском: «Габричевский был создан для Коктебеля — солнце, море, горы, вино, стихи, дамы, разговоры, книги, — лучшего в жизни он не искал. И он застрял в Коктебеле навсегда». К этой достаточно облегченной характеристике мы должны добавить отрывки из воспоминаний ученицы Генриха Нейгауза пианистки и музыковеда Ирины Викторовны Шумской. Они подготовлены специально для этой книги; в них более подробно описаны последующие годы жизни А.Г. Габричевского. Такая участь постигла многих друзей и знакомых Булгакова... Встреча И.В. Шумской с А.Г. Габричевским относится к 1942 году.

«Он появился дома у Генриха Густавовича сразу после своего приезда в Свердловск из ссылки в глухой городок Свердловской области Каменск-Уральский. Это был довольно грузный, крупный человек, высокий, с огромным лбом, в очках с толстыми стеклами. Он был очень близорук, несколько неуклюж — при крупной фигуре имел довольно маленькие руки и ноги и был как-то неустойчив. Помню, как он рассказывал о «самом страшном эпизоде» из своей каменск-уральской жизни. Идя по узким деревянным мосткам, Габричевский оступился и оставил одну галошу в густой непролазной грязи. Он балансировал на одной ноге, пока кто-то не выручил его, подав руку...

Мы иногда занимались у Генриха Густавовича дома, в небольшой комнате на 5-м этаже по улице Пушкина № 9 и часто заставали там его друга. Оставаясь «попить чайку», мы, зеленая молодежь, нередко присутствовали и при разговорах двух умнейших и культурнейших людей. Кстати, Генрих Густавович советовал нам походить на лекции А.Г. Габричевского для студентов архитектурного института. Помню несколько из интереснейших занятий по архитектуре Высокого Возрождения с демонстрацией прекрасных цветных репродукций (никаких слайдов тогда не было и в помине!) Счастье, что его друзьям удалось «вытащить» его из Каменск-Уральского...

Летом 1945 года, уже в Москве, я познакомилась ближе и с супругой Александра Георгиевича — Натальей Алексеевной Северцовой, дочерью крупнейшего русского ученого-биолога с мировым именем. Это знакомство произошло после их встречи с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Наталья Алексеевна и в 45-м году была в полном смысле слова царицей своего салона в Москве. Именно таким «светским» термином хочется обозначить ту атмосферу, в которую я попала, будучи наивной провинциалкой. Ввел меня туда, конечно, Г.Г. Нейгауз и сам Александр Георгиевич, да и с Натальей Алексеевной я однажды мельком уже встречалась в Свердловске. Это была старинная квартира при университете, которую занимал еще отец Н.А. Северцовой. Вход был с ул. Герцена, через подворотню во внутренний двор, а там по небольшой каменной лестнице — в бельэтаж. (Добавим, что Булгаков размещает персиковский зооинститут на ул. Герцена. — Авт.). Помню довольно широкий коридор, из которого было несколько дверей в комнаты. Центром квартиры была большая гостиная с высоким потолком, как во всех старых московских домах, окнами на улицу. В памяти остались огромные книжные шкафы темного дерева (принадлежащие ранее семье Станкевичей, из которой была мать Габричевского), над которыми почти под потолком висели картины — подлинники старых мастеров, итальянских, немецких, голландских и других художников. От длинных темных портьер на высоких окнах, большого круглого стола, покрытого темной бархатной скатертью, кажется, оливково-зеленоватого цвета, старинной тяжелой мебели с такой же обивкой в комнате царил приятный мягкий полумрак. Там же стоял отличный рояль и широченная тахта... Быть может, тут бывал и Булгаков... Сохранились очень туманные воспоминания о разговорах, полных ассоциаций, намеков, сарказма и т. п. На таких вечерних собраниях я чувствовала себя скованно, сидела где-нибудь в уголке дивана и впитывала все окружающее, смотрела во все глаза и слушала во все уши. Днем мне дышалось гораздо свободнее: я приходила иногда позаниматься на рояле в пустой квартире. Н.А. всегда приветливо, с каким-то смешком, с юмором «принимала» меня, стараясь чем-то покормить, напоить чайком — время было голодное, послевоенное. Она была тогда очень красива зрелой русской красотой; если рассматривать детально черты ее лица — они не были правильны или породисты, но могучая, крепкая, сильная русская натура чувствовалась во всем. Одевалась она своеобразно. Говорила всегда очень звучно, громко, ясно (не в пример мужу!), с заметным московским выговором.

Встречалась я несколько раз с Габричевскими и в Коктебеле. Уже в первый мой приезд туда Габричевские, видимо, по просьбе Нейгауза, «ввели» меня в Дом поэта, познакомили с Марией Степановной Волошиной и ее подругой Анной Александровной Кораго, которую там все называли «Анчутой». Мария Степановна, маленькая, легкая, с седой челкой, принимала участие во многих судьбах; может быть, поэтому мне было сразу дано разрешение там заниматься на небольшом кабинетном рояле, стоявшем почти у входа с маленького балкона 2-го этажа в Мастерскую — в те часы, когда многочисленные «жильцы» Дома все расходились — на пляж, на охоту за знаменитыми коктебельскими камушками, бродить по горам и т. п. Однажды на звуки Шумана (я работала тогда над его «Крейслерианой») поднялся на балкон пожилой человек, который оказался большим любителем и знатоком музыки, что было вовсе не удивительно, т. к. это был большой друг Нейгауза и Габричевских, известный ученый, философ и астроном Валентин Фердинандович Асмус. Сразу пробудилась взаимная симпатия; Валентин Фердинандович пригласил меня присутствовать на ночном «бдении» на крыше Дома Волошина, где у него был устроен ночной наблюдательный пункт, стоял телескоп.

Вскоре после войны Габричевские приобрели в Коктебеле небольшой домик — белую мазанку, которую Наталья Алексеевна сама привела в порядок, обновила и расписала снаружи и внутри фантастическими яркими цветами. Мебели никакой не было, вдоль стен лежали несколько подушек, гости и хозяева полусидели-полулежали на них или прямо на ковре. Во дворе стоял стол, сколоченный из длинных досок, на котором располагалось все летнее немудреное хозяйство. Всегда было много гостей, разнообразного народа, молодежи и более старшего поколения, что нередко приводило хозяйку в тупик: угостить такую компанию в то трудное послевоенное время было не так-то просто.

Позже, с 52-го года у Габричевских был уже другой дом, значительно больший, с садом, с комнатой наверху, где хранились коллекции коктебельских камней, характерных растений, древний пифос и много других редкостей, собранных хозяевами дома. Внизу была открытая веранда с большим столом... Под прямым углом к двухэтажной части дома шел длинный «сарай», где были и жилые помещения, и кухня, и мастерская, одновременно и картинная галерея, где висели работы хозяйки — Натальи Алексеевны Северцовой. Уже в немолодом возрасте она страстно занялась живописью, писала маслом весьма своеобразные картины.

Летом 1964 года вместе с мужем доктором В.В. Навроцким мы вновь попали в Планерское.

Этот день трудно забыть — нам удалось побывать в Доме поэта. Мария Степановна, которая уже почти потеряла зрение, вспомнила меня и пригласила нас с мужем присутствовать на чтении Анастасией Цветаевой в Мастерской второй части ее воспоминаний. Анастасия Ивановна Цветаева стояла спиной к окнам, в полосе света, стройная пожилая женщина, и тихим голосом очень внятно читала свои воспоминания о жизни семьи, о Марине... Слушателей было немного, но все «посадочные» места были заняты — длинный диванчик вдоль левой стены от головы Таиах, тихо вносились дополнительные стулья, все сидели не шелохнувшись, боялись проронить хоть слово. Надо понять, что это был 64-й год, когда только начинали проникать «в мир» первые истоки правды о том периоде в жизни России, с которым совпала юность и молодость сестер Цветаевых.

После этого импровизированного литературного собрания, побродив по летнему жаркому Коктебелю, мы вернулись в дом Габричевских, живших рядом и столовавшихся вместе. А в октябре того же года Нейгауза не стало. Через несколько лет, в 68-м году ушел из жизни и А.Г. Габричевский, который умер в Коктебеле, а вслед за ним — в 70-м году и Наталья Алексеевна. Оба они похоронены на кладбище в Планерском, где навсегда остался их образ, духовно воплощенный в их доме, любовно оберегаемом Ольгой Сергеевной Северцовой».

Конечно, уже никто не воссоздаст подробности бесед между А.Г. Габричевским и М.А. Булгаковым. Однако заметки И.В. Шумской, думается нам, дополняют неизвестными штрихами образ одного из последних отечественных энциклопедистов, раскрывая то, что могло привлечь Михаила Афанасьевича в этом человеке.

А вот слова Л.Е. Белозерской о Наталье Габричевской: «Внешность у нее броская; кожа гладкая, загорелая, цвет лица прекрасный, глаза большие, выпуклые, брови выписанные, на голове яркая повязка...»

Насколько точен этот портрет, убеждаешься, глядя на воспроизводимую на страницах нашей книги фотографию Наталии Алексеевны. Она была подарена О.С. Северцовой летом 1991 года И.В. Шумской и В.В. Навроцкому. Ею же переданы им и другие семейные реликвии.

Судя по всему, фотография Наталии Алексеевны сделана в 1925 году на балконе дома Волошина. Красоту и обаяние Н.А. Габричевской отмечает в своих воспоминаниях «Лето в Коктебеле» (1924) и художник А.П. Остроумова-Лебедева: «Написала очаровательную Наташу Габричевскую. Она сидит на берегу на камне, в купальном костюме, загорелая, цветущая, на фоне моря и скал Карадага».

Но дело, конечно, не только во внешности. Вернемся к строкам Л.Е. Белозерской. «Недавно (март 1968 года) я побывала на выставке ее картин. Как это не звучит странно, но уже в пожилом возрасте у нее (Н.А. Габричевской. — Авт.) «прорезался» талант художника. Я смело могу сказать это ответственное слово потому, что ее рисунки действительно талантливы — очень сатирические, написанные в стиле декоративного примитива».

Добавим, что художественное дарование было дано Н.А. Габричевской с молодости. Просто в силу избранного ею самобытного стиля самовыражения и тематики картин (например, церковь и современность) ее работы официально не признавались и, естественно, не выставлялись. Их можно увидеть лишь в сохранившемся доныне интерьере домашнего музея О.С. Северцевой, где впечатляют и собранные Габричевскими предметы быта и утвари, старинная мебель. Здесь оживает дух волошинской эпохи.

«Как-то Максимилиан Александрович подошел к М.А. и сказал, что с ним хочет познакомиться писатель Александр Грин, живший тогда в Феодосии, и появится он в Коктебеле в такой-то день, — продолжает Л.Е. Белозерская. — И вот пришел бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были темные, невеселые, похожие на глаза Маяковского. Да и тяжелыми чертами лица он напоминал поэта.

С ним пришла очень привлекательная вальяжная русская женщина в светлом кружевном шарфе. Грин представил ее как жену. Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился... Я с любопытством разглядывала загорелого «капитана» и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких таинственных стран. Явление вообще в нашей «оседлой» литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было.

Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, т. к. шли пешком. На прощание Александр Степанович улыбнулся своей хорошей улыбкой и пригласил к себе в гости.

— Мы вас вкусными пирожками угостим.

И вальяжная подтвердила:

— Обязательно угостим.

Но мы так и уехали, не повидав вторично Грина...»

«А истинного признания не было». Мы предполагаем, что Л.Е. Белозерская, поскольку записи ее относятся к послекоктебельским годам и являются, по сути, ретроспективой, говорит скорее о предстоящих неудачах Грина. 1925-й сложился для него очень плодотворным — его роман «Золотая цепь» был опубликован дважды (в журнале «Новый мир» и издательстве «Пролетарий»). Ранее журнал «Красная новь» напечатал роман «Блистающий мир» (о летающем человеке Друде!). Всего же за шесть феодосийских лет Александр Степанович написал четыре романа, две повести, около сорока рассказов и новелл. Его охотно печатали, планировалось издание пятнадцатитомного собрания сочинений. Требования РАППа изменить творческий метод, фактический запрет публикаций, изъятие книг наступят позже. А в описываемое лето это был один из известных литераторов, писатель в расцвете сил, живший наконец-то в приличной квартире с кабинетом.

Грина заинтересовало творчество и личность Булгакова, он специально пришел для встречи в Коктебель. Но какой-то барьер встал между ними. Находясь в Феодосии рядом с домом Гринов, Булгаковы так и не зашли к ним...

Следует отметить наблюдательность Л.Е. Белозерской. На фотографии 1925 года, подаренной В.В. Навроцкому феодосийским Музеем А.С. Грина, чета Гринов предстает именно в таких костюмах. О некоторой чопорности писателя упоминает и старожил Феодосии А. Ермолинский. По воспоминаниям Н.Н. Грин, «Александр Степанович не выносил курортной раздетости... Когда мы ездили в Коктебель к М.А. Волошину, с которым он был знаком еще по Ленинграду, Александр Степанович особенно подтягивался и меня просил надеть строгое платье».

Но это кажущаяся суровость. Когда он видел детей, то преображался. Вот строки воспоминаний М.В. Шемплинской об играх Грина с ее полуторагодовалой дочерью. Это происходило в 1929 году в Старом Крыму. «Он падал, вытянувшись во весь свой высокий рост, а она, садясь к нему на спину верхом, кричала «Но!» До чего же хороша была в нем эта детски-доверчивая улыбка!» Этот эпизод напоминает нам детский «золотой ключик», присущий Булгакову.

Хорошую улыбку А.С. Грина отмечает и Л.Е. Белозерская.

Описывая встречу с Гринами, Любовь Евгеньевна дважды использует термин «вальяжная», что по словарю В.И. Даля истолковывается как полновесная, красивая, прочно сделанная. И вот в 1964 году В.В. Навроцкому довелось встретиться с Ниной Николаевной Грин. Это произошло в Старом Крыму, куда Грины переехали в 1930-м и где за два месяца до смерти писателя в обмен на золотые часы они приобрели маленький саманный, с земляным полом, домик. Когда-то Грин писал Нине Николаевне Мироновой: «Ты дала мне столько радости, смеха, нежности и даже поводов иначе относиться к жизни... Я стою, как в цветах и в волнах, а над головой птичья стая...»

Посетителя встретила скромно одетая, подтянутая пожилая женщина. Она охотно показала ему маленькую, бедно обставленную, но опрятную комнату с застеленной белым кроватью («на ней умер А.С.») и, узнав, что В.В. Навроцкий врач, рассказала об ошибочном диагнозе лечивших писателя докторов. Поделилась своей мечтой открыть в этом домике музей... Обращали на себя внимание ее тихий голос, сдержанная манера поведения. Какая-то скованность, недоговоренность.

Следующий визит их сблизил. В тот вечер она поведала об аресте, суде в Симферополе в 1946 году и приговоре к десяти годам заключения. Нина Николаевна в общих чертах рассказала о нелепости этих обвинений. Все ее попытки добиться реабилитации после десяти лет, проведенных в тюрьме, оказались тщетными. Бесполезны были и обращения в Союз писателей. Нина Николаевна умерла в 1970 году, так и не дождавшись открытия музея...

То был откровенный разговор — исповедь была необходима Нине Николаевне, поскольку, вероятно, никто не хотел ее слушать и все отмахивались от заявлений о пересмотре дела. Такова судьба спутницы А.С. Грина — привлекательной русой женщины в светлом кружевном шарфе, какой она запомнилась Л.Е. Белозерской. Нам не дано предугадать...

Кроме А.Г. и Н.А. Габричевских, Л.М. Леонова, Ю.Л. Слезкина, Г.А. Шенгели и Н.Л. Манухиной, упоминаемых Любовью Евгеньевной, в Коктебеле в те дни находились актриса В.Я. Эфрон с сыном, писательница З.Ф. Федорченко и ее муж Н.П. Ракицкий, художница А.И. Ходасевич, пианистка М.А. Пазухина, литературовед и переводчик Б.И. Ярхо.

Специалист по античной и средневековой поэзии, Борис Исаакович Ярко поражал огромной эрудицией и одновременно отрешенностью от житейских нужд. Как предполагает М.О. Чудакова, Б.И. Ярхо стал прототипом Феси в ранней редакции «Мастера и Маргариты». Быть может, этому способствовали коктебельские впечатления Михаила Афанасьевича.

Булгакова, несомненно, не могла оставить равнодушным колоритная личность автора нескольких стихотворных сборников, поэта большой культуры Георгия Аркадьевича Шенгели — соседа по уютному прохладному дальнему дому Юнге в глубине волошинской усадьбы. Возможно, в Коктебеле Михаил Афанасьевич услышал в авторском чтении (по традиции волошинского Дома) строфы из «Державина». В них отчетливо представал лицеист Пушкин...

Он очень стар. У впалого виска
Так хладно седина белеет,
И дряхлая усталая рука
Пером усталым не владеет.

Вот и вчера, сияют ордена,
Синеют и алеют ленты,
И в том дворце, где медлила она,
Мелькают шумные студенты.

И юноша, волнуясь и летя,
Лицом сверкая обезьяньим,
Державина, беспечно, как дитя,
Обидел щедрым подаяньем...

В небольшом стихотворении была по-своему спрессована известная драма.

А в 1935-м Михаил Афанасьевич, возможно, обратил внимание на поэтическую миниатюру Шенгели «Планер» — о Коктебеле, о незабвенном Волошине. Все было в прошлом и все так дорого сердцу...

Небо на горы брошено,
Моря висит марина
Там, где могила Волошина,
Там, где могила Грина.

Именно над могилами
Тех, кто верил химерам,
Скрипками однокрылыми
Надо парить планерам.

Там, где камни ощерились,
Помнящие Гомера,
Надо, чтоб мальчики мерялись
Дерзостью глазомера...

Иначе требовать не с кого,
Иначе не нужны нам,
Радуги Богаевского,
Марева по долинам.

«Планер» ассоциировался с коктебельской космической достопримечательностью — восходящими воздушными потоками в районе холмов Узун-Сырта. О редком природном феномене Булгаков мог слышать от Волошина (однажды невидимые атмосферные струи вдруг подняли вверх без всяких внешних усилий шляпу поэта и несколько минут кружили ее). Этой таинственной подъемной силой позже овладела Маргарита: «Она подпрыгнула в воздухе...» «Маргарита летела беззвучно, очень медленно и невысоко».

Скалистые цепи и причудливые гроты — «Каменные кулисы», «Сфинкса», гору Кок-Кая — Булгаков, не очень любивший горные восхождения, видел, в основном, с моря, проходя мимо них на парусной шлюпке. Обитатели волошинского дома, как правило, пользовались вместительной шлюпкой «Орлик». Но сами эти очертания, думается, приворожили его. Тут нельзя не вернуться вновь к Волошину и к его статье о культуре, искусстве и памятниках Крыма, открывающей внимательно прочитанный Булгаковым путеводитель И.М. Саркизова-Серазини. «Под пестрым и терпимым покровом Ислама расцветает собственная подлинная культура Крыма. Вся страна от Меотийских болот до южного побережья превращается в один сплошной сад: степи цветут фруктовыми деревьями, горы — виноградниками, гавани — фелюгами, города журчат фонтанами и бьют в небо белыми минаретами», — пишет в романтических тонах Волошин. «Ни в одной стране Европы не встретишь такого количества пейзажей, разнообразных по духу и стилю и так тесно сосредоточенных на малом пространстве земли, как в Крыму. Курганы и сопки Босфора Киммерийского; соленые озера и выветренные коридоры Опук (вспомним булгаковский «коридор тысячелетий». — Авт.); оранжевые отмели широких дуг феодосийского залива; Феодосия с черным кремлем генуэзских укреплений; Судак с его романтической крепостью; Новый Свет — извилистый и глубокий... А дальше линия берега, развиваясь и меняясь с каждым новым мысом и заливом, идет вдоль берегов Готии до низких отрывистых террас, на которых громоздятся развалины Херсонеса». Вновь возникает ассоциация с булгаковским дальновидением: «...и Херсонес, и дальнее море...»

Подчеркнем, что восторженное описание Крыма, данное Волошиным, не прошло мимо дальнейших планов и путешествий Михаила Афанасьевича. Собственно, Булгаков последовательно осваивал Крым в соответствии с рекомендациями Волошина. Он видит Коктебель и Феодосию, совершает путешествие на моторной лодке от Судака до Ялты, а потом по извилистым серпантинам шоссейной дороги мимо отвесных стен Ай-Петри, Чертовой лестницы, Байдар... Севастопольской бухте суждено было стать последним обрывом, за которым начался трагический бег его героев, тоскующих на чужбине о снеге на улицах Петербурга.

Но возвратимся в Коктебель. 16 июня 1925 года Михаил Афанасьевич читал обитателям волошинского дома «Собачье сердце». Об этом, как указывает В. Купченко и З. Давыдов, есть упоминание в письме Марии Александровны Пазухиной. Ясно, что он почувствовал себя здесь в доверительной обстановке... Чтения проходили под луной, а бо́льшую часть дня Михаил Афанасьевич проводил на берегу. Особую симпатию у него вызывал полуторагодовалый сын М.А. Пазухиной Вадим. Между Булгаковым и окружавшими его детьми всегда возникала обоюдная симпатия. В письме мужу, датированном 25 июня, М.А. Пазухина писала: «Твой Дым здесь сделался положительно приятелем всех писателей... Особенный любимец он у писателя Булгакова и его жены. Она мне как-то на днях при встрече сказала, что влюблена в моего Дыма, он сам подолгу забавляется с ним на берегу, они там кувыркаются, тот встает вниз головой. Дым ему подражает, чем очень потешает всех; а сегодня Булгаков встретил его приветствием: «Здравствуй, красавец мой неописуемый».

Мария Александровна как-то заметила Михаилу Афанасьевичу: «Я скажу вам вот что, — у Вас большая потребность иметь собственного сына, и Вы будете очень хорошим отцом». Он ответил задумчиво: «Вы это сказали, наверное, по поводу Дымка. Нет, я и так хотел бы иметь, если бы знал, что он будет здоровый и умный... Ну, а Дымулю вашего я, в частности, страшно люблю. Это удивительный мальчик, с такой лукавой улыбкой — иногда даже кажется, что он обдумывает диссертацию, и страшно занятный мальчик, и страшно симпатичный». Невольно вспоминаются слова А.П. Чехова, сказанные им писателю Евгению Чирикову: «Я страшно люблю детей. Пришлите мне фотографию ребятишек. У меня — целая коллекция...»

По воспоминаниям Нины Леонтьевны Манухиной, Булгаков был режиссером одной из театрализованных шарад, ставившихся в Доме поэта. Кстати, постановкой подобных любительских спектаклей Михаил Афанасьевич увлекался еще в юности, в родительском доме. Темой шарады было выбрано слово «Навуходоносор». Первые слоги «на в ухо!» раскрывались сценкой воображаемой попойки и драки. Потом обыгрывалось слово «донос»... Сценка разыгрывалась в духе шутливого «обормотства», принятого в Коктебеле, но стоит напомнить, что целью первоначальных розыгрышей и мистификаций было желание Волошина облегчить угнетенное состояние семьи Сергея Эфрона, будущего мужа Марины Цветаевой. Вера, Елизавета и Сергей Эфроны приехали в Коктебель летом 1911 года после несчастья — смерти их тринадцатилетнего брата Константина. «Обормотство» и стало одним из средств морального исцеления юных Эфронов. Не исключено, что Вера Яковлевна Эфрон, возможно, участвовавшая в булгаковском спектакле, рассказывала Михаилу Афанасьевичу о Сергее Эфроне и Марине Цветаевой.

Но как выглядели такие действа, собиравшие обычно 300—400 человек? Снимок, сделанный в 1926 году, вводит нас в атмосферу, полную импровизации и непринужденности. Спектакль назывался «Путями Макса». Среди его участников и А.Г. Габричевский.

Булгаковы бывали и на музыкальных вечерах, устраивавшихся в Доме поэта. Юрист их Харькова П.Ф. Домрачев играл на скрипке, М.А. Пазухина — на рояле. Очевидно, музицировал и Михаил Афанасьевич, ведь музыку он страстно любил — об этом свидетельствуют хотя бы недавно найденные ноты с его пометками. «Сам Булгаков тоже играет на рояле», — вспоминала Мария Александровна. Добавим, что в гимназические и студенческие годы Михаил Афанасьевич играл на пианино увертюры и сцены из своих любимых опер — «Фауста», «Травиаты», «Руслана и Людмилы», «Аиды», «Севильского цирюльника», «Тангейзера».

Характерно, что М.А. Пазухина ощутила на себе проницательность Булгакова-врача. Дело в том, что блестящая музыкальная карьера Марии Александровны в свое время оборвалась из-за мышечного ревматизма рук. Несколько лет она вообще не играла. В Коктебеле ей помогли климат, море, нравственная обстановка, и она вновь заиграла в полную силу своего таланта. По каким-то видимым только ему нюансам Булгаков поразительно точно обрисовал предысторию нынешнего состояния Пазухиной и предсказал, что в музыке она сможет дать еще очень много. Слова эти окрылили ее. Он «...говорил прямо изумительные вещи», — вспоминала Мария Александровна.

Любопытен и такой эпизод. Писательница Софья Захаровна Федорченко, автор знаменитой книги «Народ на войне», страдала от неврастении, отсутствия аппетита, ее состояние удручало и мужа — Николая Петровича Ракицкого, ученого-агронома, с которым Михаил Афанасьевич был знаком еще со времен службы на Смоленщине. Быть может, по его просьбе Булгаков, рекомендованный С.З. Федорченко как врач, применил такой прием. С продуктами в Коктебеле было трудно. Фруктов — изобилие, а из остального — обычно баранина и рис. Обеды готовила местная жительница Олимпиада Никитична, запомнившаяся поколениям коктебельцев. Булгакова она особенно жаловала. Предварительно осведомившись о меню, Булгаков приходил к Федорченко, проводил осмотр, изучал пульс и давал соответствующие рекомендации: «Сегодня к завтраку я советую... К обеду... Ну, а на ужин, пожалуй...» Софья Захаровна начала выздоравливать...

С Софьей Федорченко Булгаков был, очевидно, знаком по «Никитинским субботникам», в которых писательница активно участвовала. Ее небольшая книжка «Народ на войне» с подзаголовком «Фронтовые записи» вышла в Киеве в 1917 году. В предисловии она писала, что находилась на фронте в качестве сестры милосердия, а позже вспоминала: «Проделала наступления и отступления, видала и победы, и поражения. Все было одинаково ужасно и непоправимо». Книга ее несколько раз переиздавалась, в том числе в издательстве «Новая Москва» под редакцией Н.С. Ангарского. С одобрением отозвался о книге М.А. Волошин в письме к В.В. Вересаеву: «Что меня обрадовало чрезвычайно — это полученная на днях книга (II изд.) Федорченко. Я прочитал ее с упоением. На мой взгляд, она имеет не только исторически-документальное значение, но это и художественный этап русской прозы». У автора «Белой гвардии», заявившего о себе как о военном писателе, конечно же, были общие темы для бесед с автором одной и значительных книг о первой мировой войне.

С.В. Федорченко с мужем Н.П. Ракицким жили в Москве в подвале толстовского музея. «Это в пяти минутах от нашего дома, — пишет Л.Е. Белозерская, и мы иногда заходили к ним на чашку чая. На память приходит один вечер. ...За столом сидел смугло-матовый темноволосый молодой человек». Это был Б.Л. Пастернак. Так произошло знакомство с поэтом. В тот вечер он читал свои стихи.

Остаются считанными дни в Крыму. 26 июня в Коктебель приехали художница, ученица И.Е. Репина, Анна Петровна Остроумова-Лебедева и ее муж, известный химик, создатель искусственного каучука Сергей Васильевич Лебедев. Анна Петровна сразу же принимается за портрет Булгакова акварелью «в шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки (подарок Марии Степановны)». Портрет этот долгое время висел в Москве в кабинете Булгакова.

Близится отъезд. 5 июля Волошин дарит Булгакову сборник своих стихов с дарственной надписью. А 7 июля Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич покидают Коктебель и в тот же день отплывают от причала феодосийского порта. «Снова Феодосия, — пишет Л.Е. Белозерская. — До отхода парохода мы пошли в музей Айвазовского, и оба удивились, что он был таким прекрасным портретистом...» Пожалуй, перед нами одно из немногих отражений художественных предпочтений Михаила Афанасьевича. Хотелось выяснить — какие портреты могли тогда увидеть супруги. Уточнить это помог случай. В феврале 1992 года один из ялтинских коллекционеров подарил В.В. Навроцкому книжку Н.С. Барсамова «Художники Феодосии» (1928). Н.С. Барсамов возглавлял Музей-галерею И.К. Айвазовского с 1922 по 1962 год и был редким ее знатоком. В конце издания имелся каталог собрания картин, где упоминались и пять портретов работы И.К. Айвазовского.

В галерее хранятся эти портреты: отца художника (1859), матери (1849), сестры (1858), А.И. Казначеева (1847) — феодосийского градоначальника, введшего юного армянина в свою семью и определившего его в гимназию и в Академию художеств, и автопортрет (1889). Стоит сказать и о малоизвестном групповом портрете: художник сидит спиной к зрителю среди «отцов города». Работники музея не знали, что М.А. Булгакова привлекли именно эти полотна. Репродукции их представлены в книге.

Вечером на пароходе «Игнатий Сергеев» (это точное название подсказала двоюродная племянница Волошина Т. Шмелева) Булгаковы тронулись в путь. «Качает» — так называется очерк Булгакова об этом путешествии, где он описывает «морскую болезнь», которая поначалу изрядно испортила благословенные коктебельские впечатления.

«Пароход «Игнат Сергеев», однотрубный, двухклассный (только второй и третий класс), пришел в Феодосию в самую жару — в два часа дня... Гомон стоял на пристани. Мальчишки-носильщики грохотали своими тележками, тащили сундуки и корзины. Народу ехало много, и все койки второго класса были заняты еще от Батума. Касса продавала второй класс без коек, на диваны кают-компании, где есть пианино и фисгармония.

Именно туда я взял билет, и именно этого делать не следовало...

«Игнат», простояв около часа, выбросил таблицу «отход в 5 ч. 20 мин.» и вышел в 6 ч. 30 мин. Произошло это на закате. Феодосия стала отплывать назад и развернулась всей своей белизной. В иллюминаторы подуло свежестью...

Корму (а кают-компания на корме) стало медленно, плавно и мягко поднимать, затем медленно и еще более плавно опускать куда-то очень глубоко...

— Качает! — весело сказал чей-то тенор в коридоре.

Благообразная нянька, укачивающая ребенка в Феодосии, превратилась в море в старуху с серым лицом, а ребенка вдруг плюхнула, как куль на диван.

Мерно... вверх... подпирает грудобрюшную преграду... вниз... Волна шла (издали, из Феодосии, море казалось ровненьким, с маленькой рябью) мощная, крупная, черная, величиной с хорошую футбольную площадку, порою с растрепанным седоватым гребнем, медленно переваливалась, подкатывалась под «Игната», и нос его лез... ле-ез... ох... ох... вверх... вниз...

Садился вечер. Мимо плыл Карадаг, сердитый и чернеющий в тумане, и где-то за ним растворялся во мгле плоский Коктебель. Прощай. Прощай.

Пробовал смотреть в небо — плохо, на горы — еще хуже. О волне — нечего и говорить...»

О том, что Булгаков не переносил волнения моря, пишет и Л.Е. Белозерская: «Он повернул ко мне несчастное лицо».

Когда пароход, наконец, подошел к Ялте, она была вся в огнях. «В кают-компании дают полный свет, — пишет Булгаков. — Еще легчает, еще. Огни в иллюминаторе пропадают. Мы у подножия их. Начинается суета, тени на диване оживают, появляются чемоданы. Вдруг утихает мерное урчание в утробе «Игната», слышен грохот цепей».

Но как выглядел «Игнатий Сергеев»? Поиском фотографии В.В. Навроцкий занимался около двух лет. И вот в августе 1991 года такую редкую открытку ему подарил феодосийский коллекционер Ю.Ф. Коломийченко. Вглядываясь в снимок, отмечаешь детали эпохи: дамы в мехах, авто на пристани. Не менее ценным подарком Юрия Федоровича является и открытка, на которой изображен дом в Ялте, где Булгаковы останавливались в 1927 году.

В черновом варианте «Мастера и Маргариты» Булгаков обрисовал город, в котором предстает Ялта, какой она открылась перед ним с борта «Игнатия Сергеева»:

«...Перед ними возникли вначале темные горы с одинокими огоньками, а потом низко развернулись, сияя в свете электричества, обрывы, террасы, крыши и пальмы. Ветер с берега донес до них теплое дыхание апельсинов и чуть слышную бензиновую гарь...»

Так промелькнул Коктебель. 26 ноября 1925 года в письме к С.З. Федорченко М.А. Волошин справляется: «Видаете ли Вы наших летних друзей: Леоновых, Булгаковых?» 1 марта 1926 года в Москве в помещении Государственной академии художественных наук состоялся вечер «с благотворительной целью для помощи Волошину». Среди выступающих были В.В. Вересаев, Б.Л. Пастернак, П.Г. Антокольский, Ю.Л. Слезкин, С.В. Шервинский. М.А. Булгаков прочел по рукописи «Похождения Чичикова»... Собрали 470 рублей. Благодаря за вечер, Максимилиан Александрович уведомлял Н.А. Габричевскую: «Все деньги мы, конечно, честно употребим только на ремонт дома». Можно предполагать, что среди устроителей вечера был А.Г. Габричевский.

Очевидно, именно Габричевские были особенно близки с Волошиным — и в радостные, и в трудные минуты. Приведем документ, свидетельствующий о том, что, когда «волошинская республика» начала подвергаться притеснениям, Александр Георгиевич и Наталия Алексеевна попытались предпринять ответные меры. Это «Подписка» — петиция к правительству, которую и сегодня можно увидеть в Доме поэта.

«Мы нижеподписавшиеся, жившие в «Волошинской даче», удостоверяем, что гр. Волошин своей дачи коммерчески не эксплуатирует, а предоставляет ее целиком работникам искусства и науки для летнего отдыха совершенно бесплатно.

О.К. Толстая, сотрудница издательства Л.Н. Толстого, проживала в 1924—1926 годах, С.А. Есенина, вдова поэта Есенина, внучка Льва Толстого, сотрудница музея Всероссийского Союза писателей, проживала в 1923 и 1926 годах, А.Г. Габричевский, профессор I-го МГУ и ВХУТЕМАС, директор института археологии и искусствоведения РАНИИ, член правления и зав. отделом Академии художественных наук, проживал летом в 1924—1926 годах, Н.А. Габричевская, дочь академика А.Н. Северцова, проживала летом в 1924—1926 годах».

4 апреля Волошин пишет Булгакову: «Михаил Афанасьевич, не забудьте, что Коктебель и волошинский дом существуют и Вас ждут летом... Заранее прошу: привезите с собой конец «Белой гвардии», которой знаю только 1 и 2 части, и продолжение «Роковых яиц». Надо ли говорить, что очень ждем Вас и Любовь Евгеньевну и очень любим...» Как перекликается это письмо со словами первоначального обращения Волошина «Привезите все вами написанное (и напечатанное и ненапечатанное)». Можно сделать вывод, что у Булгакова были планы продолжения не только «Белой гвардии», но и «Роковых яиц».

3 мая Михаил Афанасьевич ответил Максимилиану Александровичу: «...Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге». Но побывать в Коктебеле еще раз ему так и не пришлось. Тем не менее, Булгаков и Волошин виделись в Москве в начале 1927 года, когда М.А. и М.С. Волошины 16 февраля смотрели «Зойкину квартиру», а 25 февраля «Дни Турбиных».

В Малом Левшинском переулке 26 февраля состоялось открытие выставки акварелей Волошина в Академии художественных наук, и, очевидно, Михаил Афанасьевич посетил ее. 1 и 12 марта Волошины навестили Булгаковых.

«В этом году исполняется десять лет, как я начал заниматься литературной работой в СССР, — писал Булгаков в обращении к властям летом 1929-го, спустя четыре года после пребывания в Коктебеле. — Ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, не только никогда и нигде не получило ни одного одобрительного отзыва, но напротив, чем большую известность приобретало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее становились отзывы прессы, принявшие наконец характер некоторой брани... Силы мои надломились...»

Коктебель, дом на берегу залива, мелодии цикад, степной воздух, ласковое море — быть может, первый спасительный якорь в изнурительном шторме трудного десятилетия, в череде надежд и разочарований. О, как далеко и как близко чудесное лето, подаренное Михаилу Афанасьевичу.

Точно гроздь лиловых
Бледных глициний
Расцветает утро —

писал Максимилиан Волошин о Коктебеле. Вдохнуть этот живительный воздух, всмотреться в восходы и закаты Киммерии было дано и Булгакову. Спасибо тебе, Коктебель!