Вернуться к А.Н. Барков. Метла Маргариты. Ключи к роману Булгакова

Глава XIV. «Неожиданная слеза»

— Я — мастер, — он сделался суров и вынул из кармана халата совершенно засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой «М». Он надел эту шапочку и показался Ивану и в профиль и в фас, чтобы доказать, что он — мастер.

Из романа

Многие исследователи производили разбор этого отрывка, всегда — с точки зрения того возвышенного, что содержится, по их мнению, и в самом понятии «мастер», и в черной шапочке с желтой буквой «М». Поскольку все версии базируются на тождестве образа Мастера с создавшим его писателем, то иного мнения об этом отрывке ожидать не приходится.

Вместе с тем из поля зрения постоянно ускользает позерство того, кто еще до своего появления был иронически назван «героем». «...Сделался суров», «показался и в профиль и в фас» — как-то не убеждает в пользу общепринятой трактовки. В первой полной рукописной редакции романа эти моменты оттенены более выпукло: «Я — мастер, — ответил гость, и стал горделив, и вынул из кармана засаленную шелковую черную шапочку, надел ее, также надел и очки, и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он действительно мастер»1.

«Горделив»...

Не считая попытки М.А. Золотоносова увязать русскую букву «М» через еврейскую «мем» с тринадцатым номером главы, стало общепринятым, что эта буква символизирует инициал имени Булгакова.

Давайте посмотрим, как относились к этой букве Горький и Булгаков...

«Я никогда не подписывал своих вещей именем Максима — а всегда — М. Горький. Очень может быть, что "M" — скрывает Мардохея, Мафусаила или Мракобеса» — так писал Горький в ноябре 1910 года с Капри А.В. Амфитеатрову. Даже если предположить, что Булгаков никогда не был знаком с текстом этого письма, то независимо от этого у любого грамотного человека тридцатых годов буква «М» в контексте литературной деятельности в первую очередь должна была вызвать в сознании ассоциацию с именем Горького.

Представляет интерес и обыгрывание этой буквы самим Булгаковым в ответ на письмо Е.И. Замятина от 28 октября 1931 года перед его выездом за границу (Горький ходатайствовал перед правительством о выдаче разрешения). Замятин писал:

«Итак, ура трем М: Михаилу, Максиму и Мольеру! Прекрасная комбинация из трех М для Вас обернется очень червонно: радуюсь за Вас».

У Булгакова настроение было не такое радужное, и 31 октября он ответил:

«Из "трех ЭМ"ов в Москве остались, увы, только два — Михаил и Мольер»2.

То есть Горький, не оказав ему помощи, уехал. Здесь обращает на себя внимание, что Замятин горьковское «М» поставил в один ряд с булгаковским; Булгаков же «Михаила» и «Мольера» дистанцировал от «Максима». Как бы ни расценивать это, фактом является то, что Горький не только занимал особое место в круге интересов Булгакова, но и по крайней мере один раз упоминался им с обыгрыванием инициала его литературного псевдонима. Еще один аспект — в беседе с Бездомным растроганный Мастер «вдруг вытер неожиданную слезу». Если говорить о «слезе» в контексте отечественной литературной жизни, то нет другого человека, кроме Горького, чья «неожиданная слеза» была бы так знаменита. А сделал ее знаменитой В. Маяковский, который написал: «Поехал в Мустамяки (местечко в Финляндии, где была дача Горького. — А.Б.). М. Горький. Читал ему части "Облака". Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет <...> Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете. Все же жилет храню. Могу кому-нибудь уступить для провинциального музея».

Эта притча об «обплаканном жилете» стала настолько расхожей, что о слезливости Горького упоминали в своих мемуарах многие: И. Бунин, В. Ходасевич, П. Пильский, Н. Берберова, М. Алданов. В частности, Н. Берберова писала: «Эта способность слезных желез выделять жидкость по любому поводу (грубовато отмеченная Маяковским) была и осталась для меня загадочной»3.

Примерно аналогичная характеристика («Очень падкий на слезы») была дана также Марком Алдановым в статье, приуроченной к пятилетию со дня смерти Горького4.

Н. Телешов, присутствовавший 1902 году при чтении в Художественном театре пьесы «На дне», вспоминал: «А иногда голос его начинал дрожать от волнения, и, когда Лука сообщил о смерти отмучившейся Анны, автор смахнул с глаз неожиданно набежавшую слезу»5.

К.И. Чуковский 22 ноября 1918 года сделал такую запись в своем дневнике: «Вчера я впервые видел на глазах у Горького его знаменитые слезы. Он стал рассказывать мне о предисловии к книгам "Всемирной Литературы" — вот сколько икон люди создали, и каких великих — черт возьми (и посмотрел вверх, будто на небо — и глаза у него стали мокрыми)»6.

Или вот такая датированная 19 июля 1919 года заметка в записной книжке Блока: «В 6 часов вечера Горький читает в Музее города воспоминания о Толстом. — Это было мудро и все вместе с невольной паузой (от слез) — прекрасное, доброе, увлажняет ожесточенную душу»7.

А.Л. Желябужский, племянник первого мужа второй жены Горького, так описывает свои относящиеся к периоду 1900—1903 годов впечатления: «Читал он превосходно, очень просто, но удивительно образно. Глубоко переживал читаемое. Иногда его начинали душить слезы... Бывало и так, что слезы начинали неудержимо катиться по щекам, стекали на усы, и он всхлипывал совершенно по-детски»8.

А.В. Луначарский вспоминал в 1927 году, что в период пребывания на Капри Горький, любуясь тарантеллой, «при этом зрелище неизменно плакал»9.

Таким образом, «неожиданная слеза» Мастера должна была вызвать у современников Булгакова непосредственную ассоциацию с именем Горького.

И, наконец, позерство Мастера. Посмотрим, как стыкуется этот факт из романа с наблюдениями тех, кто часто бывал с Горьким.

«Вчера во "ВсеЛите" должны были собраться переводчики и Гумилев <...> прочел им программу максимум и минимум <...> — и потом выступил Горький. Скуксив физиономию в застенчиво-умиленно-восторженную гримасу (которая при желании всегда к его услугам), он стал просить-умолять переводчиков переводить честно и талантливо <...> Все это очень мне не понравилось — почему-то. Может быть, потому, что я увидел, как по заказу он вызывает в себе умиление»10.

Через полгода, 5 марта 1919 года в этом же дневнике появляется другая запись: «У Горького есть два выражения на лице: либо умиление и ласка, либо угрюмая отчужденность. Начинает он большей частью с угрюмого»11. («Я — мастер, — он сделался суров» — разве не об одном и том же пишут Чуковский и Булгаков?)

И еще через полгода, 30 ноября 1919 года: «Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник, <...> молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания <...> И вот — чуть они вошли, — Г[орький] изменился, стал "кокетничать", "играть", "рассыпать перлы". Чувствовалось, что все говорится для нового человека. Г[орький] очень любит нового человека — и всякий раз при первых встречах волнуется романтически — это в нем наивно и мило»12.

И.А. Бунин писал в своих воспоминаниях:

«Обнаружились и некоторые другие его черты, которые я неизменно видел впоследствии много лет. Первая черта была та, что на людях он бывал совсем не тот, что со мной наедине или вообще без посторонних, — на людях он чаще всего басил, бледнел от самолюбия, честолюбия, от восторга публики перед ним, рассказывал все что-нибудь грубое, высокое, важное, своих поклонников и поклонниц любил поучать, говорил с ними то сурово и небрежно, то сухо, назидательно, — когда же мы оставались глаз на глаз или среди близких ему людей, он становился мил, как-то наивно радостен, скромен и застенчив даже излишне»13.

Вряд ли можно не согласиться, что позерство Мастера соответствует манере поведения Горького, каким его видели постоянно общавшиеся с ним современники. Допускаю, что Булгаков мог не быть знакомым с воспоминаниями Бунина; нет данных и о его общении с К.И. Чуковским. Но ведь манеры Горького, описанные этими писателями, не могли не быть замеченными и другими. Например, Ахматовой; или Вересаевым, имевшим, по всей видимости, весьма отличное от преподносившегося официальной пропагандой мнение о Горьком. Деликатнейший, как и Булгаков, человек, он был очень осторожен в высказывании отрицательных оценок о ком-то. И все же как можно расценить такие, например, его воспоминания: «Больше я с Горьким лично не встречался [после посещения Капри], за исключением одной мимолетной встречи в 17 году в Московском Совете Рабочих Депутатов. Но переписка поддерживалась почти до самого окончательного переезда его в СССР»14. Следовательно, при ежегодных посещениях Горьким СССР, начиная с 1928 года, и после его окончательного «извлечения» в СССР они не виделись, хотя Вересаев жил в Москве. Это говорит о многом.

И еще несколько штрихов к портрету Мастера. Булгаков описывает его как человека «с острым носом». Не хотелось бы пользоваться услугами хулиганства в современной критике, но все же придется сослаться на запущенный недавно эпитет мэтра современной критики Ст. Рассадина, назвавшего Горького «долгоносиком». Да и «свешивающийся на лоб клок волос» Мастера тоже не может не напоминать известные портреты Горького. И, наконец, зеленые глаза Мастера:

«...Как, например, изломан и восторжен Горький!.. На зеленых глазках — слезы» — И.А. Бунин15.

Примечания

1. «Князь тьмы», с. 99.

2. «Из переписки М.А. Булгакова с Е.И. Замятиным и Л.Н. Замятиной (1928—1936)». — «Русская литература», 1989, № 4.

3. Н. Берберова. Курсив мой. Сборник мемуаров «Серебряный век». — М.: «Известия», 1990, с. 488.

4. Текст статьи опубликован в «Литературной газете» 24 марта 1993 г., с. 6.

5. Н.Д. Телешов. Записки писателя. М.: «Правда», 1987, с. 111.

6. К.И. Чуковский. Указ. соч., с. 95—96.

7. А.А. Блок. «Я лучшей доли не искал». Из дневников и записных книжек. — М.: «Правда», 1988, с. 515.

8. А.А. Желябужский. «Чудесная человечинка», в сборнике «М.Ф. Андреева. Переписка. Воспоминания. Документы», М.: «Искусство», 1968, с. 451.

9. А.В. Луначарский. Горький на Капри. «Огонек», № 44—1927. Цитируется по собранию сочинений, том 2, с. 39.

10. К.И. Чуковский. Указ. соч., с. 96.

11. Там же, с. 101.

12. Там же, с. 131.

13. И.А. Бунин. Воспоминания. «Наш современник», № 11—1991, с. 180.

14. В.В. Вересаев. Невыдуманные рассказы. М.: «Художественная литература», 1968, с. 436.

15. И.А. Бунин. Окаянные дни. М.: «Советский писатель», 1990, с. 39.