Вернуться к В.В. Рогозинский. Медовый месяц Михаила Булгакова. Киевская феерия

Глава девятая. Все дороги ведут в Иерусалим

Вечерело. Нежный, как зефир, ветерок ласкал сиреневые шторы, отделявшие комнату молодоженов от суетного, утомленного за день городского мира. Все реже и реже долетали с улицы звуки: то неторопливый цокот копыт напоминал о проезжающем по Рейтарской экипаже, то прорезал тишину свисток городового, то голоса идущих на богомолье в Софийский собор мещанок, то трогательные аккорды шопеновского ноктюрна, который играли в соседнем доме. Михаил и Тася, поужинав, сидели на удивительно удобном диванчике и рассматривали фотографии в небольшом девичьем альбомчике, который Тася привезла из Самары. Там были ее родители, дедушки и бабушки и, конечно же, гимназические подруги и даже преподаватели гимназии, один из которых показался Михаилу знакомым.

— Кто этот молодой человек, — спросил не без удивления.

— Наш преподаватель зоологии?

— Зоологии, говоришь, — проговорил, задумавшись, Михаил. — А фамилия у него какая?

— Хмельников.

— Хмельников? А не Петром Петровичем звать?

— Да, а ты откуда знаешь?

— Вчера вечером познакомились. Племянник профессора, у которого я ассистентом по неволе.

— Здесь на фотографии он подтянутый, гладко выбрит, аккуратно подстрижен, мундирчик с иголочки, а тот, что вчера объявился, — другой. Волосы длинные, прямые, лицо изможденное, нервное и одежонка какая-то вся измятая.

— Он из Самары уехал лет пять назад. Говорили, что в Петербурге стал известным ученым, — с недоверием глядя на Михаила, попробовала усомниться Тася. А в газетах писали, что он один из лучших орнитологов России. Его и в Европе знают.

— Знают или знали, сие мне не известно, — заметил Михаил. — Надеюсь, ты не сомневаешься в том, что он был у нас вчера? Если хочешь, у меня есть вещественное доказательство. О, мне приятно видеть твои удивленные ромашковые глаза. — Михаил подошел к секретеру и вынул из ящика перевязанную бечевкой толстую канцелярскую папку. — Вот, полюбуйся: в этой папке рукопись романа. Остается только догадаться, кто сочинитель. Да, именно орнитолог Хмельников, теперь уже бывший орнитолог. — Михаил развязал бечевку и положил на столик пачку выгоревших на солнце листов бумаги.

Тася осторожно взяла первую страницу рукописи.

— А почему он тебе ее принес? Незнакомому человеку? И ведь ты же...

— Да, я не писатель и не литературный критик, и не редактор провинциального издательства. К тому же студент, медик, а не филолог.

— Так почему же?

— Это злая шутка его дядюшки, того самого профессора Переброженского, которому я полгода не могу сдать экзамен. Он узнал от доброжелателей, что отдыхая в Буче, я написал пьесу для аматорского театрика и имел неосторожность в нем играть. Вот и решил надо мной поиздеваться. Заодно и над своим племянником. Профессора ужасно раздражают люди, которые должны двигать науку, лечить людей и которые, по его мнению, неожиданно, решив кардинально изменить свою жизнь, сходят с проторенной дороги и бросаются в неизвестность, имеющей название литература. Что ему до того, что это в лучшем случае годы изнурительной работы, муки от непризнания, насмешки, обивание порогов издательств, редакций и наконец жалкое существование в какой-нибудь каморке, описанной в романе Достоевского? При этом, Тасечка, профессор широко образован, знает искусство, может говорить пылко о достоинствах испанской живописи, цитирует на память старых и современных поэтов, может отличить символистов от акмеистов, театрал, любит Вагнера, знает, что Тангейзер — историческая личность. Все это уживается в нем и доказывает, что он отдает предпочтение прагматизму, а не идеям немецких идеалистов.

— Это интересно, — в голосе Таси послышалось нетерпение, — но я сгораю от нетерпения узнать, что написал мой гимназический преподаватель. Он с таким увлечением рассказывал нам о птицах, об их перелетах, об их ночной ориентации по звездам. Мы смотрели на него, как завороженные. Однажды он рассказал об австралийских птичках, называл их шалашниками. — Тася улыбнулась, вспоминая что-то очень интересное. — Самцы шалашников строят весной удивительной красоты гнезда, похожие на хижины. Хмельников называл их свадебными дворцами. Эти дворцы шалашники украшают лепестками различных цветов, посыпают лепестками и вход в построенное гнездо. А еще находят и приносят сюда разноцветные лепестки ткани, перламутровые пуговицы, яркие камешки. Они готовятся подарить и дворец, и эти украшения своей любимой. Не правда ли романтично?

— Пожалуй. Вот бы и писал о птицах.

— Так ты знаешь, о чем его роман?

— Он говорил, что тема его романа вечна, как вечна вера в Бога, как вечна христианская мораль и что-то еще говорил, но так сбивчиво, нервничал, перепрыгивал с одного на другое.

— И ты до сих пор не поинтересовался, что он написал? Давай сейчас же начнем читать вместе.

— Разве можно читать вместе прозу? Это же не стихи, не баллады, к тому же мы собирались на вечернюю прогулку. Сегодня в Шато-де-Флер выступают наши соседи с верхнего этажа. Помнишь ту смешную до безобразия четверку, которую мы видели в оперном театре? Хромой иллюзионист и его подручные.

— Нет, я не поеду. Я останусь и буду читать.

— Ты, как всегда, великолепна, и аргументы твои несокрушимые. Подчиняюсь, но не сдаюсь.

— Садись рядом, читать будешь ты. У тебя хорошая дикция. К тому же есть опыт — не даром профессор Переброженский подметил твои актерские способности.

Михаил взял из рук жены ту самую первую страничку и прочитал: «Глава первая. Все пути ведут в Иерусалим». Текст по началу не увлекал и даже вселял некоторое уныние, хотя Михаил мысленно отметил, что у автора есть определенный стиль без претензий на оригинальность, но именно стиль. Какой именно, он не знал, поскольку стилистика как наука была для него терра инкогнито.

Это весеннее утро воистину могло бы наполнить радостью сердца даже тех, кто, как правило, просыпается в настроении подавленном и болезненном, ибо нет у них надежды на улучшение их горемычной жизни, и только сон дарит иногда им успокоение от жизненных тревог и невзгод. Сотни дорог, которые, извиваясь, не торопясь, ползли горными ущельями, сотни тропинок, которые, спотыкаясь, сбегали с гор и вливались в эти дороги, приближали жаждущих увидеть единственный и неповторимый город, который уже много веков здесь на Востоке называли Иерусалим. Горы и долины Иудеи были покрыты прозрачным бледно-розовым туманом, который дарили человеческому взору цветущие персиковые деревья. А выше над этим туманом радовали взгляд изумрудные гобелены виноградников, которым позавидовал бы даже языческий покровитель виноделия Дионисий. По обеим сторонам этих дорог и тропинок благоухали нерукотворные плантации весенних цветов. И за всем этим наблюдало восходящее солнце, добавляя своими лучами все новые и новые краски и оттенки, воздавая этой красотой хвалу Всевышнему. Все дороги вели к Иерусалиму, и по ним в это раннее утро весеннего месяца нисана двигались паломники, состоявшие из многочисленных еврейских семей и объединенных единым стремлением успеть к началу праздника Песах, достичь стен Иерусалима. Пожилые паломники ехали на верблюдах, а молодые шли рядом, держа за руки детей, тихо переговариваясь, подбадривая друг друга улыбками, понимая, что как только солнце достигнет зенита, дорога станет труднее, изнурительнее, но еще более радостной, ибо их цель еще более приблизится к ним. Впереди шли такие же, как они, паломники, сотни и тысячи, в белых одеяниях, смуглые, кучерявые, кареглазые, утомленные, вытирающие со лба пот, но такие же одухотворенные, забывшие о своих житейских трудностях и горестях. А еще дальше, впереди этих, шли другие, мечтающие побыстрее подняться на вершину горного хребта, с которой открывался вид на огромную долину, похожую на старинный сапфировый ковш, который, наполнив родниковой водой, подносила к иссушенным страстью губам царя Соломона влюбленная Суламифь. Окаймляли эту долину живописные холмы, усеянные разноцветными, похожими на мириады бабочек шатрами, вокруг которых, как белые муравьи, копошились заранее прибывшие сюда паломники. А в центре долины тянулась к небу величественная скала, на плоской вершине которой громадились башни и стены Иерусалима. Издали город напоминал царственную корону, украшенную драгоценными камнями, и самым драгоценным в этой короне был иерусалимский храм — Бет Элохим — Дом Бога. Белоснежный, как горные вершины, он был покрыт со всех сторон листовым золотом и сверкал в пурпурных лучах восходящего солнца огненным блеском. Этот храм излучал тысячи капелек света, которыми орошал и жителей города, и сотни тысяч паломников, пришедших увидеть его величие и красоту, совершить обряд жертвоприношения и обратить свои молитвы к Богу. Чем ближе приближались они к Дому Бога, тем быстрее прорастали и крепли в их сердцах ростки благоговения и благочестия.

Как и сотни лет тому назад, точно также, как их предки, давно уже обитавшие в мире ином, шли паломники к храму, вершине всех мыслимых и немыслимых совершенств. Этот храм был точкой соприкосновения грешной земли с божественным небом, был домом, в котором люди могли обратиться к Богу и услышать его ответ. О нем и о людях, приходящих сюда, сказано было Всевышним и запечатлено в Торе: «Буду обитать среди них», что означало: Слава Божья проявится не только через это величественное строение, а и через избранный Богом народ, воздвигший его. Иерусалимский храм воистину был рукотворным дивом, отразившим совершенство мира, созданного Творцом. В этом храме находилось самое священное место — Святая святых, где хранили, как зеницу ока, Ковчег Завета, не расставаясь с которым вел Моисей свой народ из Египта в Землю Обетованную, и древнейшие свитки Торы, служившие эталоном для писцов, писавших новые свитки для синагог В Доме Бога находилось и святилище, где совершалась храмовая служба. Здесь стояли Менора с лампадами, Стол хлебов предложения и Жертвенник воскурения. Вход для верующих был в восточной части храма. Там стояли жертвенники, побуждавшие благочестивых евреев к самозабвенной отдаче себя божественной Торе.

Святилища, золотые алтари, длинные ряды высоких белоснежных колон, сокровищницы, в которых хранились дары царей и полководцев; овеянные легендой стрелы и щит Давида; усыпанный золотыми розами занавес из Вавилона; тяжелые медные ворота, которые с трудом могли отворить две дюжины левитов, прислуживавшие священникам во время храмовых ритуалов; священники — потомки Аарона, несшие храмовую службу и проводившие обряд жертвоприношения, призванного помочь духовному очищению и совершенствованию верующих, — все это и многое другое было неотъемлемыми атрибутами иерусалимского белокаменного чуда, увидеть которое хотя бы раз в год считали для себя счастьем и самые богатые, и самые бедные евреи. Все эти одушевленные и неодушевленные атрибуты относилось к разряду возвышенного, но присутствовало в храме и нечто слишком земное, мирское, властное и грозное. Здесь был зал заседаний Синедриона, Высшего Суда, вершившего судьбы людей, который мог неожиданно помиловать, а мог и беспощадно покарать того, кто представал перед ним.

Вереницы паломников без устали двигались к Иерусалиму, не собираясь кому-либо дать себя обойти и прийти в священный город раньше их. И все же им приходилось уступать дорогу, когда до их ушей доносились грозные окрики, приближающихся всадников. Паломники превращались тогда в белую молчаливую стену, протянувшуюся вдоль иерусалимской дороги, и тысячами глаз с нескрываемым страхом и ненавистью глядевшую на проезжающих мимо них римских легионеров. Их было не менее четверти сотни. Закованные в панцири, с воинственными шлемами на головах, с мечами на боку, на мощных боевых лошадях, они представляли собой страшную силу, готовую уничтожить всех, кто воспрепятствует их пути. Всадники со всех сторон окружали отделанные драгоценной инкрустацией носилки с вышитым золотыми нитями балдахином, которые несли на своих плечах дюжина рослых неутомимых рабов. Несли так быстро, словно были они не люди, а кентавры. В этих носилках сидела пожилая женщина, одетая в богатое убранство, которое позволялось носить только женщинам, принадлежавших к патрицианскому роду. Иногда она отклоняла завесу, и тогда паломники могли видеть ее сосредоточенное и напряженное лицо, все еще сохранявшее былую красоту. Эта женщина прибыла сюда из далекого, но всегда здесь присутствующего Рима. Со своей охраной и рабами, преодолев на корабле бесконечные просторы Средиземного моря, она ступила на африканский берег близ города Яффы и вот уже несколько дней продолжала трудное путешествие, целью которого было достичь Иерусалим. Когда ее ноги затекали от сидения в носилках, она приказывала подать ей коня и, несмотря на свой возраст, ехала верхом, и тогда рядом с ней двигался на гнедом жеребце начальник охраны, молодой, но имевший уже достаточный опыт римский патриций по имени Марцелл. Ему было приказано самим императором Тиберием сопровождать ее и обеспечивать полную безопасность, поскольку эта пожилая особа была безмерно дорога императору, любившему ее, пожалуй, больше, чем собственную мать. С пеленок, с раннего детства она не покидала его, кормила своей грудью, пела колыбельные песни, водила на прогулки, рассказывая о каждом цветочке, травинке, в то время, как мать Ливия приходила к нему не чаще раза в день подержать на руках или поводить за ручку, и длились эти встречи едва ли с десяток минут. У Ливии было слишком много собственной жизни, в которой места маленькому Тиберию было отведено слишком маленькое, особенно после того, когда она вернулась вместе с мужем и сыном из изгнания, куда ее муж попал за поддержку вероломного Марка Антония, и поселилась в Риме, охмурив своей красотой императора Августа. Октавиан влюбился в Ливию, как только увидел ее. Он принудил Нерона Старшего, отца маленького Тиберия, развестись с Ливией и женился на ней, несмотря на то, что она уже носила в себе брата Тиберия. Правда, злые языки поговаривали, что она носит сына Августа. Пышная свадьба увенчалась переездом Ливии и Тиберия с кормилицей во дворец Октавиана Августа. С той поры Тиберий стал пасынком самого могущественного человека в Римской империи.

Фаустина, так звали в прошлом кормилицу Тиберия, а теперь знатнейшую особу, приближенную к римскому императору, только что пересела из носилок на красивую, белую в яблоках кобылу и ехала, переговариваясь, с начальником охраны Марцеллом Агриппой. Вспоминали Рим, недавний заговор против императора префекта Луция Сеяна, мать императора Ливию, которая до самой смерти конфликтовала с сыном, отравление племянника Германика, считавшегося самым вероятным преемником императора Тиберия, потому что в отличие от других отличался полководческим талантом и дипломатическим умом. И, конечно же, говорили о самом Тиберии, который уже третий год не появлялся в Риме, а жил на острове Капри в своей вилле, построенной на высокой скале. Когда раньше император приезжал сюда для отдыха, по мраморным ступеням, которые вели к вилле, поднимались вверх и опускались вниз римские сенаторы, послы, военачальники. Все они желали снискать благоволение императора, жадно ловили каждую его фразу, каждое его слово, а его придворный биограф записывал сказанное им, дабы его мысли могли прочитать благодарные потомки. Многие из них уже и при жизни императора знали их на память: «Власть — это волк, которого я держу за уши» или «Я всегда должен быть слугой Сенату и римскому народу, потому что им обязан полнотой своей власти». Так говорил он раньше. Но уже и тогда звучали мысли, которые свидетельствовали о том, что он устает морально от пребывания на императорском троне. И тогда Фаустина слышала от него: «Ты даже не можешь представить, моя дорогая кормилица, что за изверг эта власть, как она уничтожает во мне все доброе, что ты мне прививала в детстве. Как я ненавижу ее и как я должен с остервенением исполнять ее волю».

Теперь же вилла императора на Капри стала его уединенным убежищем. Сенаторы не допускались на остров, не говоря уже о послах. С ними общался Тиберий только по переписке, отдавал приказы отсюда, с Капри, и Сенату, и военачальникам. На его вилле воцарилась гнетущая тишина. Нельзя уже было увидеть здесь ни музыкантов, ни танцовщиц, ни даже прислужников за столом. Только мрачная стража да старый садовник, которого Фаустина помнила еще по лучшим годам, проведенным в Риме. Были здесь и рабы, но только самые старые и верные. Тиберий не хотел видеть никого, кто процветал или наоборот переживал неудачи в Риме. Он не хотел видеть всех этих отвратительных лицемеров и интриганов, не желал выслушивать их просьбы и доносы. Он не хотел, чтобы они видели его, видели таким, каким он стал теперь. Тиберий был неизлечимо болен. Он подозревал, что причиной его болезни было отравление, скорее всего вином, привезенным одним из сенаторов. Он не хотел, чтобы видели его обезображенное болезнью лицо. Он давно уже перестал верить врачам, приезжавшим к нему и с запада, и с востока и обещавших вылечить его. Он понимал, что они не знают, что это за болезнь и как ее лечить. И все лекарства, которые они давали, были всего лишь средством получить за лечение побольше золота. Фаустина знала, как страдает Тиберий. Он говорил по душам только с ней. Смертельно раненый, но все еще опасный зверь, становился ручным и даже по-своему ласковым, когда к нему приходила Фаустина. И когда она садилась рядом, Тиберий, как в далеком детстве, клал голову на ее колени и, закрыв глаза, плакал беззвучно, слезы текли по его изъеденному язвами лицу. Фаустина гладила его взлохмаченные волосы и вытирала платочком слезы. Быть может, император вспоминал, как он, златокудрый солнечный малыш, бегал по песчаному берегу моря, стараясь обогнать набегающие волны, и смеялся, махая ручонкой кормилице, следившей с любовью и нежностью за каждым его шагом и радовавшейся каждому его маленькому успеху. А возможно, Тиберий вспоминал свою первую жену Виспанию, счастливая жизнь с которой делала его добрее и справедливее. Видел образ любимой женщины, с которой мечтал прожить всю свою жизнь и с которой разлучил его приемный отец император Октавиан Август. Он не посмел ослушаться его воли — развелся с добродушной и преданной Виспанией и женился на дочери императора, лживой и развратной Юлии. Теперь уже рядом не было ни Виспании, закончившей жизнь в изгнании, ни Юлии, ушедшей в мир иной тоже в изгнании за участие в заговоре против своего отца императора Августа. Тиберий давно уже не искал встреч с женщинами, тем более не помышлял о женитьбе. Разве мог он с таким лицом быть кем-либо любим? Только для кормилицы он оставался прежним, и лицо его она видела таким, каким оно было раньше.

Император знал, что жить ему остается недолго, и поэтому возненавидел весь белый свет, а в особенности власть предержащих, которые в Риме с нетерпением ожидали его смерти. Тиберий стал жестоким, беспощадным. Находясь на острове Капри, он отдавал приказы, которые в Риме были причиной казни многих подданных. Он давно уже приготовился к смерти. Он ожидал ее без страха, но и без желания. Он не видел достойного себе преемника и поэтому страдал вдвойне. Он боялся, что в Риме воцарит хаос, сенаторы погрязнут в интригах, легионам будет нечем платить, провинции взбунтуются, и империя окажется над пропастью. Этими мыслями он делился с Фаустиной. Она не могла ничего ему посоветовать. Как правило, говорил только он. Но в глазах ее было столько сострадания, что даже ожесточенное сердце Тиберия иногда чувствовало, что становится немного добрее. Для нее он был не больной император, а больной малыш, которого она нянчила, растила, учила добру и не думала, что он вырастет и станет беспощадным и непримиримым.

В отличие от Тиберия, Фаустина не теряла надежды. Она расспрашивала каждого путешественника, каждого торговца, который побывал в других странах, не слыхали ли они о каком-нибудь целителе, способном вылечить человека, больного неизвестной болезнью, и рассказывала им об ужасных следах ее на лице больного. То, что император был болен именно такой болезнью, было строжайшей тайной для всех, кто жил с ним на острове Капри, и раскрытие этой тайны грозило смертной карой тому. Фаустина надеялась, что если ей не удастся найти целителя, то эта тайна исчезнет вместе с императором. Молитвы, с которыми она обращалась ко всем языческим богам, не приносили успеха. Но вот однажды, отправившись с острова ни италийское побережье для того, чтобы исполнить какое-то поручение Тиберия, она увидела на безлюдном обрывистом берегу молодую пару, возносившую молитву небу, но не так, как было принято у римлян. Да и одежды их были слишком не похожими на местные. Не трудно было догадаться, что это чужеземцы. Фаустина издали наблюдала за их молитвой, а когда они закончили молиться, распорядилась подозвать их, чтобы спросить, откуда они родом и почему оказались здесь. Когда чужеземцев подвели и они увидели знатную римлянку, их охватил страх. Но добрые речи Фаустины успокоили их. И тогда она смогла узнать, что приехали они издалека, с противоположного берега Средиземного моря. Уехали они оттуда, потому что местные жители считают молодую женщину прокаженной, а ее мужа человеком, который может заразиться от нее в любую минуту. Фаустина, знавшая, что такое проказа, с удивлением смотрела на чистое без единого изъяна лицо смуглянки. Она видела в ее глазах доброту и радость, дружелюбие и смирение. Ей трудно было представить, что эту женщину могли считать пораженной такой болезнью.

— И все-таки ты признайся мне, — сказала она женщине. — Ты была больна проказой? Ведь не бывает дыма без огня. Ведь от нее еще никого не излечили. Как же могла вылечиться ты?

— Быть может, ты мне и не поверишь, но все, что услышишь, — истинная правда: меня вылечил человек которого я случайно встретила на дороге, ведущей к небольшому городу, который у нас называют Назаретом. Я шла по дороге, и слезы застилали мне глаза. Я полюбила Исаака, которого ты видишь сейчас со мной, но боялась даже приблизиться к нему и не разрешала ему подходить ко мне. Родители Исаака прокляли меня, а мои родители, больные, как и я, проказой, и все остальные прокаженные, которые жили в пещерах, в скалах, окруженных пустыней, ругали меня и взывали к моему разуму: ведь если я заражу Исаака, то страшная кара ожидает и меня, и всех прокаженных, которым запрещалось по законам Иудеи приближаться к здоровым людям. Все это я рассказала человеку, которого встретила на дороге, закрывая при этом покрывалом свое лицо. Он был молодой, высокий, длинноволосый, с небольшой бородой, не делавшей его старше, а лишь подчеркивающей его ум, светившийся в необыкновенно добрых глазах. Он выслушал меня и, положив руку на мое чело, тихо промолвил: «Не плачь. Отныне ты здорова и красива. Ты сможешь воссоединиться со своим Исааком. У вас будет хорошая жизнь, но не здесь, а в далекой стране. А теперь иди и воздавай хвалу Всевышнему». Сказав это, он быстро пошел по дороге. А я смотрела ему вслед и не могла поверить сказанному. Неужели он посмеялся надо мной? Разве есть хотя бы один человек на земле, которого вылечили от проказы? У него был такой добрый взгляд... Неужели его слова пустые? Я поплелась дальше, но уже не плакала и думала об этой встрече. Я так задумалась, что даже забывала закрывать лицо, когда попадались идущие навстречу путники. Видя улыбки на их лицах, особенно на лицах молодых парней, приветствовавших меня и говоривших слова, которые говорят красивым девушкам, я вдруг поняла, что со мной что-то произошло. И через какое-то время я убедилась в этом, попросив ехавшего навстречу торговца домашней утвари дать мне серебряное блюдо, чтобы посмотреть на себя. Когда он давал его, то сказал: «Такой красивой девушке, как ты, надо смотреться не в это блюдо, а в прозрачно чистый источник, дарованный нам богом». Я посмотрела на свое лицо и пошатнулась в удивлении. Оно было чистым. Ничего не напоминало мне о проказе. Я поняла, что стала такой же, как и все, к которым мне раньше запрещалось приближаться и которых я должна была обходить за версту.

Когда Фаустина рассказала о встрече с чужеземкой и ее чудодейственном исцелении Тиберию, император расхохотался. В этом почти животном смехе было и недоверие, и презрение, и отчаяние. И все же он не сумел отказать просьбе кормилицы отпустить ее в далекую завоеванную Римом провинцию, где в изнуренном палящими лучами солнца городке с непонятным названием Назарет жил целитель, способный вылечить одним прикосновением руки от проказы. Он не мог отказать доброй женщине, хотя ему было это сделать непросто. Ведь без нее не с кем было даже поговорить, некому было посмотреть в глаза и увидеть в них искреннее сочувствие. Тиберий вызвал верного Марцелла Агриппу и приказал ему подготовить отряд легионеров для сопровождения Фаустины в ее трудном и опасном путешествии. Дал Фаустине он и рабов, носильщиков, повара и врача. Кормилица была уже в почтенном возрасте, и Тиберий хотел, чтобы путешествие ее было на сколько это возможно удобным и безопасным.

Марцелла Агриппа ехал рядом с Фаустиной на своем боевом коне, не мешая ей погружаться в воспоминания, отвечая только на ее вопросы, потому что он был вежлив от природы и преисполнен долга как настоящий римский легионер.

— Скажи мне, Марцелл, много ли изменилось здесь за то время, как ты был отозван отсюда в Рим, — спросила Фаустина. — Ездил ли ты по этой дороге в Иерусалим?

— Ничего не изменилось, светлейшая Фаустина, те же горы, те же цветущие персиковые деревья, да и люди осталися такими, какими я видел их два года назад в это же время. Они бредут под лучами палящего солнца, поют гимны, улыбаются. Все, как прежде. Каждый год в это время они празднуют Песах. Этот праздник установлен в честь массового бегства их передков из египетского плена. Их рабство было ужасным, бесчеловечным.

— А разве бывает рабство человечным и не ужасным? — грустно улыбнулась Фаустина.

— А разве плохо живется нашим рабам? — возразил Марцелл Агриппа. — Да хотя бы этим, которые несут носилки?

— Ладно, не будем. Расскажи лучше об этом народе, — кивком головы Фаустина показала на застывших вдоль дороги, похожих на белые изваяния, людей. — И подробнее расскажи об их празднике.

— Их вывел из Египта человек по имени Моисей, которого они называют пророком. Фараон послал за ними погоню, вооруженных до зубов воинов, но как рассказывают жители этой страны, море поглотило фараоново войско, предварительно расступившись и пропустив Моисея с его народом. Они утверждают, что им помог Бог, единственный и всемогущий. Он поддерживал их во время их сорокалетнего пути, когда они шли за Моисеем по безлюдным пустыням. Моисей привел их сюда. Эту землю они называют обетованной. Тут построили они Иерусалим и возвели величественный храм, который называют Домом Бога. И вот ты видишь, они идут сейчас к этому храму, чтобы совершить жертвоприношение, просить милости у своего бога. Они будут есть тоненькие пресные хлебцы, именно такие, как те, которые взяли с собой, уходя из Египта. Пресные, потому что у беглецов не было соли, когда они пекли их.

Я когда-то спросил у священника, исполняющего службу в этом храме, что означает для вас эта огромное с десятками помещений строение? Почему люди твоей страны приходят в восторг и трепет при виде этого храма? Даже мы, римляне, не трепещем, когда приближаемся к храму громовержца Юпитера. И знаешь, что он мне ответил, Фаустина: «Ты можешь своим мечом отрубить мне голову, любопытный римлянин, но я скажу тебе, что Юпитер и все его родственники, которым вы поклоняетесь, всего лишь выдумка вашей больной фантазии. Есть только один Бог — это тот, которому поклоняемся мы, евреи. Вы завоевали нашу землю. Это для нас испытание. Но не вы, завоеватели, а мы, завоеванные, есть народ, избранный Богом. И если даже вы разрушите этот храм, и даже если вы изгоните нас с нашей земли и рассеете нас по разным землям, мы и через тысячи лет вернемся сюда, потому что эта земля наша, потому что это Земля Обетованная. Мы будем жить здесь и воздвигнем на месте разрушенного вами, варварами, новый храм, новый Бет Элоим, Дом Бога!» Признаюсь, Фаустина, у меня едва хватило терпения, чтобы не покарать этого зарвавшегося иудея. Но он был священник и представлял свою религию. Я должен был быть терпимым или во всяком случае великодушным. Увидев, что я совладал со своим гневом, он сказал мне: мы воздвигли Бет Элоим и мы знаем, что западная часть этого храма есть воплощением присутствие Бога и священной Торы. Его северная часть олицетворяет собой земную жизнь, жизнь мирскую с ее грехами, бытом, укладом. Южная же часть Дома Бога является символом всего духовного, благочестивого, возвышенного. А восточная часть храма символизирует мой еврейский народ, избранный Богом и призванный к самоотверженному служению Богу и его Торе.

— Твой рассказ свидетельствует о том, Марцелл, что у тебя прекрасная память. Не случайно Тиберий посылал тебя в эту страну. Ты хорошо образован. И это понятно, ведь ты выходец из старинного патрицианского рода. Но твой рассказ, — Фаустина посмотрела на Марцелла Агриппу взглядом, в котором отразились предостережение и укор, — свидетельствует и о том, что ты недооцениваешь сказанное тебе священнослужителем. Ты воспитан совсем на других ценностях. Ты уверен в величии и могуществе только римских богов, потому что привык поклоняться им с детства, потому что они освещают завоевания римлян. Ты уверен, что у Юпитера можно попросить все, что заблагорассудится, и он исполнит твою просьбу, если не усомнится в искренности почитания, которое ты оказываешь ему. Я вижу ты слегка удивлен. Сейчас ты поймешь, к чему я клоню. Ты же не будешь сомневаться в том, что наш император Тиберий искренне почитает Зевса. Ведь ты же знаешь, что он строит ему храмы в даже самых отдаленных провинциях. Ты же не станешь отрицать, что его жертвоприношения Зевсу самые большие... И ты не станешь отрицать, что наш император Тиберий обращается с молитвами к Юпитеру, прося его не о могуществе, не о власти, не о помощи в новых завоеваниях, не о сокровищах, которых у него и без того много. Он просит у Юпитера только одно — чтобы он вылечил его. Просит он его об этом почти три года. Ты знаешь об этом также, как и я. Почему же, ответь мне, Марцелл, Юпитер глух к просьбе несчастного Тиберия? Почему он не хочет ему помочь, если он всесилен? Не пугайся, Марцелл, нас с тобой никто не слышит, некому будет донести. У тебя нет ответа на мой вопрос, Марцелл. А человек из Назарета, который положив руку на чело больной проказой девушки, вылечил ее одним лишь прикосновением и сказал при это, что помог ему сделать это Всевышний. А Всевышний — это Бог этих людей, торопящихся побывать в храме, в Бет Элоиме. Я запомнила, как они его называют. Так все же, может быть, прав не ты, Марцелл, а священник из иерусалимского храма?

Дальше они ехали молча. Впереди был Иерусалим».

Михаил перевернул последнюю страничку читаемой главы. Посмотрел на Тасю. В глазах жены были волнение и ожидание.

— Ну, на сегодня хватит, — сказал и погладил ее по плечу Михаил. — Я тоже не ожидал и взволнован. Этот Хмельников непростой человек. Любопытно было бы узнать, кто подсказал ему эту тему?