Вернуться к Г.Г. Акбулатова. Мастер и Фрида

Черная шапочка

1

Мотив «черной шапочки», похоже, преследует Булгакова. Он надевает ее на доктора Алексея Турбина (роман «Белая гвардия»). Она же — на Николае Турбине (пьеса «Дни Турбиных»), черная шапочка — опознавательный знак Мастера, да и сам Булгаков носит такую шапочку, которую ему собственноручно сшила Елена Сергеевна — еще одно свидетельство ее любви к мужу.

Что примечательно, шапочка каким-то мистическим образом связана с головной болью: Николка появляется в шапочке после ранения в голову; Мастер и сам Булгаков переживают мучительные головные боли, и шапочка словно смягчает их, согревая голову и защищая ее от внешних воздействий, например, холода.

«Нашла его страшно похудевшим и бледным, в полутемной комнате в темных очках на глазах, в черной шапочке Мастера на голове, сидящим на постели...» (Дневник Мастера и Маргариты, с. 550) — делится своими впечатлениями сестра Булгакова, Надежда Афанасьевна, после долгой разлуки с братом (Елена Сергеевна о болезни М.А. ей почему-то не сообщила).

«Миша был в черных очках и в своей шапочке, отчего публика (мы сидели у буфетной стойки) из столовой смотрела во все глаза на него — взгляды эти непередаваемы» (Там же, с. 460). Это уже Елена Сергеевна.

Что ж, творцы часто одеваются необычно. А шапочки (и непременно черные) особенно любят носить художники. И, вероятно, не только потому, что это удобно, что во время работы не мешают волосы. Черная шапочка — знак принадлежности к цеху мастеров.

Однако вряд ли этого было бы достаточно, чтобы Булгаков придавал такое значение черной шапочке и описывал, какого цвета вышитая на шапочке буква «М» (Мастер? Михаил? Маргарита? Мефисто?). Нет, шапочка, как и многое в романе Булгакова, — это своего рода символ, расшифровать отчасти который мне помог уже упоминавшийся мною Гарри Лак. Он рассказал, что в 1939 году к названию Рижской общественной гимназии, где он учился, добавили приставку «жидас», а на околыше гимназической шапочки с лакированным козырьком появилась дополнительная буква Z желтого цвета («золотого» — скажет Г. Лак. И добавит с горькой иронией: «Золото отлично смотрится на темно-синем бархате...»).

Желтая буква Z указывала не просто на национальность того, кто носил такую шапочку. Она была знаком изгойства (симптоматично, что добропорядочная, буржуазная Латвия ввела этот знак незадолго до начала Второй мировой войны). Но и это еще не все. По форме черная шапочка похожа на еврейскую кипу или ермолку, и по еврейской традиции покрытая ею голова — «знак того, что над вами могучая сила» (Раби Йосеф Телушкин. Еврейский мир. Москва-Гешарим, 1999). Кипа, разъясняет Й. Телушкин, «своего рода символ еврейской религиозности», но ее можно носить и гоям.

Желтый цвет напоминает и о звезде Давида:

«1 апреля 1933 года, когда нацисты объявили общенациональный бойкот магазинам, принадлежащим евреям, слово юде ("еврей" по-немецки) внутри больших желтых звезд Давида появилось на окнах всех еврейских магазинов. Желтая звезда, которую евреи впоследствии были обязаны нашивать на наиболее заметные места своей одежды, стала самым зримым символом нацистского антисемитизма» (И. Телушкин, с. 290). По словам автора этой книги, впервые желтые отличительные знаки для евреев ввел правивший в IX веке халиф из династии Аббасидов Гарун аль-Рашид, который распорядился, чтобы евреи всегда носили желтый пояс. В начале XIII века на четвертом Лютеранском соборе католическая церковь предписала, чтобы евреи, живущие в католических государствах, также носили отличительные знаки.

В свете этих данных можно предположить, что желтая буква «М» на шапочке (одни видят в ней инициал имени подруги Мастера, другие — в перевернутом виде букву «W» — от Woland) означает первую букву фамилии... Мандельштам. Мастер — Мандельштам. С ним Булгаков познакомился в Батуме в 1921 году, и трагическая судьба поэта была ему известна.

Да, Мандельштам вправе быть в числе основных претендентов на роль Мастера. Во-первых, потому, что — призван к Слову. Во-вторых — изгой: как и М.А., он мог бы сказать о себе: «На широком поле словесности российской... я был один-единственный литературный волк... Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе...» (Михаил Булгаков. Письма, с. 195). Травля обоих мастеров литературной чернью, возымевшей «намерение совершить... коллективно безобразный и гнусный ритуал... — литературное обрезание...» — была беспримерной. До сих пор обжигают строки поэта о писательском племени, «которое я ненавижу всеми своими душевными силами и к которому не хочу и никогда не буду принадлежать»: «Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз... навстречу плевриту — смертельной простуде — лишь бы не видеть двенадцать освещенных иудиных окон... лишь бы не слышать звона серебреников и счета печатных листов...». Эти слова мог бы с полным основанием повторить вслед за Осипом Мандельштамом и Михаил Булгаков, да и каждый, кто пытался противостоять веку-волкодаву.

В-третьих, Мандельштама, так же как и Булгакова, занимает поединок Художника и Тирана. В-четвертых, Мандельштам, как и Мастер, страдает душевным расстройством. Будучи в середине 30-х годов сосланным на северный Урал, он совершает попытку самоубийства (выбросился из окна больницы). О ком же, как не о Мандельштаме, следующие строки романа: «Да, — заговорил после молчания Воланд, — его хорошо отделали...». Вспомним также сцену в клинике, предложение Ивана Бездомного Мастеру — выпрыгнуть с балкона и удрать (Курсив мой. — Г.А.): «Нет, — твердо ответил гость, — я не могу удрать отсюда не потому, что высоко, а потому, что мне удирать некуда...» («Мастер и Маргарита», с. 105). И наконец (и может быть, это главное), слова вождя о Мандельштаме, сказанные им Пастернаку в телефонном разговоре: «Но ведь он же мастер, мастер?»

Казалось бы, все, решительно все сходится. Но... Смею предположить, что не Мандельштама имел в виду Булгаков, когда писал своего Мастера. При всем их неприятии века-волкодава, при всем стремлении каждого из них «возвыситься», не стать подножием для тиранов и черни, при всей похожести душевных состояний и переживаний в тот период — слишком разные у этих двух писателей идеалы.

Идеал Булгакова — непротивленец, миротворец Иешуа, считающий всех людей добрыми и призывающий подставлять правую щеку, если ударили по левой. Идеалом Мандельштама является борец, воин Иисус Навин1, ненавидящий врагов своего народа, уничтожающий их. Именно ему хочет следовать Мандельштам: «Кто поднимет Слово и покажет его времени, как священник евхаристию, — будет вторым Иисусом Навином...» (Осип Мандельштам. Избранное. Таллинн: Ээсти раамат, 1989. С. 89). Этот Путь, путь насыщения хлебом Слова голодного государства («Нет ничего более голодного, чем современное государство, а голодное государство страшнее голодного человека...») еврей Осип Мандельштам прошел до конца, погибнув в Северо-Восточном исправительном трудовом лагере НКВД в 1938 году сорока семи лет от роду.

Все вышесказанное с неизбежностью подводит к мысли, что прототип Мастера — сам мастер, создатель романа. Он умирает своей смертью в собственной постели в окружении родных и близких. По тем временам для человека и писателя такого уровня, как Булгаков, подобный «мирный» уход — редкость. Не является ли это свидетельством того, что некая «могучая сила» все же была и защищала Булгакова до последних его минут?

Возможно, очень даже возможно. Вопрос в том, какая сила? От кого — исходящая?

Вроде бы все за то, что — от Создателя. Во-первых, дар творчества. Во-вторых, ощущение писателя, что им кто-то руководил свыше, побуждал писать. Но, с другой стороны, почему сам процесс создания романа был столь мучительным для автора, доводящим его едва ли не до душевной болезни. Это заставляет предположить, что Булгакову, как и Мастеру, кто-то действительно «диктовал» текст, но «продиктованный» текст он не мог принять как свой, не мог согласиться с тем решением, которое ему навязывалось. Писатель отчаянно сопротивлялся давлению извне, и это чувствуется на многих страницах романа. Но иногда он уставал и ослаблял бдительность, и тогда Иешуа вступал в сговор с Воландом, и они как давние приятели могли обсуждать, чем наградить Мастера — покоем или светом, и без всякой борьбы, которую логично было бы ожидать от представителей столь полярных сил, приходили к полюбовному решению: наградить покоем.

Эта непоследовательность и в то же время свойственная человеческой природе закономерность порождают определенную сложность восприятия романа и его главных персонажей, особенно для молодого, неискушенного читателя.

Поразительный факт приводит в своей книге «Свет художника, или Михаил Булгаков против Дьяволиады» петербургский исследователь В.М. Акимов: «Совсем недавно я прочитал около десятка свежих работ о Булгакове, представленных на городскую олимпиаду старшеклассников в Санкт-Петербурге. Все они — о "Мастере и Маргарите", и все до единой есть излияние — у одних более, у других менее красноречивое — восторгов, предметов коих является Воланд и его бесовская компания».

Причину неправильного, с точностью «наоборот» прочтения романа автор видит в «усугублении в наши дни того духовного распада, который в начале XX века встревожил писателя и который продолжался (и продолжается) многие десятилетия после его смерти». И второе: «в отсутствии у нас общей мысли о писателе, недостача связующей идеи, вне которой таким соблазнительным кажется многим вольное ушкуйничество на страницах его сочинений...»

Позволю себе предположить еще одну причину «неправильного», то есть не такого, как нам бы хотелось, прочтения «одного из самых загадочных романов XX века»: она — в незавершенности произведения, в открытости финала. Правда, некоторые исследователи полагают, что это всего лишь «прием» (т. е. придумано умирающим писателем специально), позволяющий каждому дописывать, додумывать свой финал. Петербургские школьники дописали так, как могли — в соответствии с теми ценностями, которые, мы, взрослые, в них сформировали с помощью СМИ, ТВ, «порнухи», «чернухи» и всего строя нынешней жизни.

Так что не к автору романа эти претензии. Он сделал все, что было в его силах, и он никому не «морочил» голову. Не всякое же слово в строку. Даже то, что говорится перед уходом в мир иной:

«Сказал: "Всю жизнь презирал, то есть не презирал, а не понимал... Филемон и Бавкида... и вот теперь понимаю, это только и ценно в жизни"» (Дневник Елены Булгаковой, с. 291).

Последние слова самые важные, их ждут как откровения. И если таково откровение — «конечный вывод мудрости земной», то я в восторге: последние слова писателя согрели сердце не только Елены Сергеевны, но и мое и, полагаю, миллионов женщин, мечтающих, чтобы в жизни, как в сказке... Ах, как хотела бы и я, чтобы союз со мной, Бавкидой, был главным... Увы, как свидетельствует и мой жизненный опыт, единственной абсолютной ценностью для мастера-художника является творчество. Оно, то есть стремление к совершенствованию — суть и способ его существования. Потому что предопределено. И никому — ни Воланду-Пилату, ни Еве-Маргарите, ни коварным «врагам» — не дано «перерезать волосок» творческой воли. В этой предопределенности заложена драма жизни мастера и его подруги.

Так что «откровение» Булгакова, записанное рукой Елены Сергеевны, для меня равносильно признанию мастера в полной и окончательной капитуляции: существом его жизни был, оказывается, не высший писательский интерес (как для отца М.А. — «высший христианский интерес»), а Ева. Она-то, получается, и вышла победителем в борьбе за душу Мастера. И черная шапочка — на самом деле брачный венец, изготовленный и возложенный на голову своего избранника красавицей-мастерицей (именно так — «мастерицей» — назовет однажды Елену Сергеевну Булгаков).

Но прочтем еще раз записи о последних днях и часах писателя.

Февраль 1940 г. Чуть больше месяца до смерти Булгакова. Близкие отмечают — «состояние ужасное»: понтапон чередуется с морфием, морфий с понтапоном... Но даже в таком состоянии Булгаков не перестает сторонним взглядом аналитика наблюдать за собой (вот уж воистину каторга профессии!), фиксировать происходящее, дописывать роман: «...на рассвете Иван Николаевич проснется с мучительным криком, начнет плакать и метаться. Поэтому и лежит перед нею (женой Ивана Бездомного. — Г.А.) на скатерти под лампой заранее приготовленный шприц в спирту и ампула с жидкостью густого чайного цвета... Иван Николаевич теперь будет спать до утра со счастливым лицом...» («Мастер и Маргарита», с. 307). Возможно, в таком «счастливом» полунаркотическом состоянии Булгаков и делает некоторые признания (в том числе и о Филемоне и Бавкиде), которые тут же или вскорости фиксируют (сестра Е.С. — Ольга Бокшанская, драматург Сергей Ермолинский и, прежде всего, конечно, сама Елена Сергеевна, которая «по желанию М.А.» завела новую тетрадь, куда и стала записывать сведения о ходе болезни Булгакова).

Человек, мучительно страдающий, человек, принимающий наркотики... Чем-то это напоминало 1918-й, когда молодой врач Михаил Булгаков стал колоть себе морфий — сначала от боли и зуда (после прививки, которую он сделал, заразившись от больного ребенка дифтеритом), а потом — по неодолимой привычке. Его не во всем адекватное поведение в те годы жена М.А. — Татьяна Николаевна Лаппа — объясняла воздействием наркотиков. Теперь, в 1940-м, ситуация была, конечно, другая, но тем не менее подавленность М.А. и его слабость перед грозным недугом — налицо. А в таких ситуациях, как показывает практика жизни писателя, он всегда искал прибежища в женском сердце.

2

А теперь самое время сказать о той, что не упоминается ни в дневниках самого писателя, ни в дневниках его супруги, но чей светлый облик Булгаков воплотил в своем романе. Сокрытие имени «прекрасной дамы», серьезного чувства — явление не столь уж редкое для творца. Более того, часто он делает все, чтобы увести любопытствующих в иную сторону всеми этими «муси-пуси», щедро рассыпанными в письмах, автобиографиях и иных «документах». Потому что — слишком дороги честь и достоинство любимой женщины. Об этом же и тончайший психолог и человековед Ф.М. Достоевский: «Об женщине нельзя сообщать третьему лицу. Конфидент не поймет. Ангел и тот не поймет. Если женщину уважаешь, не бери конфидента».

Но в самом произведении незнакомка не может не объявиться, пусть и под другим именем, поскольку таинство (а произведение — всегда таинство) не терпит фальши и вдохновляется истинным. В романе (пьесе, повести, рассказе...) писатель, уверенный, что усыпил бдительность биографов и библиоманов, возвращается на «место преступления», воспроизводит своим языком и в своем стиле то, что произошло в действительности.

Именно так поступал знаменитый драматург А.П. Чехов. В жизни — «муси-пуси» и внедренное мифотворцами в сознание публики имя главной Музы (в легендах о творцах есть своя иерархия, где роль «главной и единственной» всегда узаконена и неизменна, как штамп о браке). В трудах души («Чайка», «Дама с собачкой», «О любви»...) — роман, о котором «никто никогда не знал», нежное и горькое воспоминание о несостоявшемся счастье.

История «тихой, грустной любви» Антона Павловича Чехова и писательницы Лидии Алексеевны Авиловой (1864—1943), представленная исследовательницей Натальей Прокуровой на страницах журнала «Север» (№ 3—4, 2005), удивительно напоминает «случай» Михаила Булгакова и Маргариты Смирновой. Напоминает даже в нюансах, даже в том, что обе, и Л. Авилова, и М. Смирнова, употребляют слово — «мастер» (Авилова о Чехове: «гордый мастер». Смирнова о Булгакове: «мастер очки втирать»). Невероятная родственность душ его и ее («...Не кажется ли вам, что когда мы встретились с вами.., мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки» — Чехов к Авиловой; «В первый же день... с первых же фраз... у меня было такое ощущение, что мы знакомы очень давно...» — Смирнова о Булгакове; «Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет» — Булгаков о Смирновой в «Мастере и Маргарите»), их сердечное тяготение друг к другу — и невозможность соединения. Причин тому немало, главные: сознание своей ответственности, нежелание поломать судьбы близких людей. Но и в том и в другом случае присутствует и элемент обычной житейской трусости, опасение за собственное благополучие, то, что называется «трезвый взгляд на вещи»:

«...Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь...» (А.П. Чехов — Л.А. Авиловой в рассказе «О любви»).

«Я не осталась в Москве, когда он просил, больной. Я убежала от ответственности. И дома почувствовала большое облегчение: все осталось по-прежнему...» (Из дневника Л.А. Авиловой).

«Имею ли я право ставить на карту не только свое благополучие, но и покой мужа, детей» (М.П. Смирнова. Воспоминания о Михаиле Булгакове).

Сомнения смертельно больного А.П. Чехова, Л.А. Авиловой (порядочный муж, трое детей) и М.П. Смирновой (такой же порядочный муж и двое детей), не нуждаются в комментариях. Но... Но как быть с голосом чувства? Как заставить его замолчать?

«Стоим на противоположном тротуаре против нашего дома. Долго прощаемся. Немного задержал руку. Последнее крепкое рукопожатие.

— Маргарита Петровна! Вы замечаете, как трудно нам расстаться... Мы завтра же увидимся...

— Ну что вы, я завтра еду на дачу и пробуду по крайней мере неделю.

— Это невозможно! С ума сойти...»

Потрясающий с точки зрения драматургии диалог. Она — в «броне» озабоченности домашним, своим. Он — беззащитен в открытости чувства. Ее броня — вынужденная, открыться она не может и, как считает, не имеет права («к чему может повести наша любовь»...). Возможно, М.П. интуитивно ощущает, что «открытость» Булгакова, так воздействующая на нее, по сути безответственна, и вряд ли он взял бы на себя бремя ее «разбитой» жизни, если бы она все-таки пошла на разрыв с мужем. И, возможно, она права в этом предположении, особенно, если учесть, что М.А. Булгаков все еще живет с Л.Е. Белозерской и недавно пережил разрыв с Е.С. Шиловской (обещал ее мужу, Е.А. Шиловскому, не видеться с Е.С. и слово свое сдержал; отношения с Е.С. возобновились по ее инициативе весной 1932 г.). И вот в это самое неподходящее для «открытых чувств» время (увы, время для «открытых чувств» — всегда неподходящее) он встречает ту, с которой «трудно расстаться», которую он мог бы назвать своей душой.

«Я приехала с дачи в Москву, сдала чертежную работу. (Работала в то время по договору с Наркоматом путей сообщения.) Приятное чувство свободы, можно никуда не торопиться. Дети на даче с сестрой, муж в Луганске на практике, а я побродила по Москве, купила цветы весенние, желтые, кажется, мимозы. Настроение праздничное. Солнце.

Издали увидела, идет кто-то навстречу: не очень большого роста, хорошо одет, даже нарядно. Запомнился добротный костюм серо-песочного цвета, спортивного или охотничьего покроя, краги. Быстро взглянули в глаза друг другу. Разошлись.

Вдруг замечаю, что кто-то идет слева, чуть-чуть сзади, молча рассматривает меня.

Я посмотрела: тот самый, что шел навстречу. Прибавила шагу. Он тоже. Так шли некоторое время. Он что-то спросил про цветы, я не ответила. (Я терпеть не могла уличных знакомств.) Он несколько раз начинал что-то говорить — я не обращала внимания. Он продолжал говорить. Я не выдержала наконец, сказала, что он напрасно тратит время — я на тротуарах не знакомлюсь, и шел бы он лучше домой. У него как-то сразу вырвалось: "Это невозможно, так я вас опять могу потерять!"

Краем глаза я видела, что он почему-то взволнован. Вдруг он как-то необыкновенно мило, просто, не шаблонно попросил меня минуту помедлить, чтобы можно было представиться. Снял головной убор, очень почтительно, своеобразно поклонился, сказал: "Михаил Булгаков"».

Автор этих строк, опубликованных в «Нашем наследии» (1992, № 25)2 — Маргарита Петровна Архангельская-Смирнова (1899—1990), по свидетельствам знавших ее — «незаурядный человек», «яркая личность». Можно было бы добавить к этому — «талантливая, обладающая даром слова»: всего несколько страниц текста — а перед нами словно живой Булгаков:

«У него была неповторимая, только ему свойственная привычка быстро поворачиваться всем фасом к собеседнику. Как-то вроде бы на одной ножке быстро повернется всем корпусом, как-то слегка передернет плечами... Стоять долго на одном месте он не мог, а время от времени как бы чуть-чуть пританцовывал, переступал с ноги на ногу... Когда обращался с вопросом, то вопрос был не только в голосе, но и в лице и во всей фигуре. Быстро и непосредственно реагировал на все вопросы, выражение лица моментально менялось, жило. Было в нем что-то немножко от весеннего воробушка...»

Так могла написать, безусловно, любящая женщина, пронесшая свое чувство через всю жизнь. Просто удивительно, как, дожив до столь почтенных лет, Маргарита Петровна смогла сохранить обаятельную непосредственность, богатство эмоций. В ней, безусловно, жил дар писательницы, и пусть «она не отдала писательству своей жизни, не сумела завязать тот крепкий узел, какой необходим писателю, не сумела претерпеть все муки, связанные с литературным искусством», но в ней была та «сложная таинственная жизнь. Она как переполненная чаша...» Сказано это И.А. Буниным в адрес А.А. Авиловой, но, кажется, право на такую оценку могла иметь и М.П. Смирнова, поскольку обе эти женщины принадлежали к той породе людей, к которой, по словам того же Бунина, «относятся Тургеневы, Чеховы...».

Даже не зная, как Маргарита Петровна выглядела в жизни, только по одному написанному ею, понимаешь, что заставило Булгакова остановиться, последовать за ней. А уж когда увидишь это тонкого рисунка нежное лицо, эти большие грустные глаза, когда услышишь исповедь страдающей души...

«В самый разгар веселой беседы он вдруг спросил, почему у меня печальные глаза. Пришлось рассказать, что с мужем у меня мало общего, что мне скучно в его окружении, с его товарищами. Даже в его весьма шумном окружении чувствую себя одинокой. Жизнь складывалась трудно, и с мужем не просто скучно, а тяжело. Михаил Афанасьевич очень внимательно и как-то бережно слушал меня...»

И вот как потом эта встреча зазвучит в романе:

«Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто. Она несла желтые цветы! Нехороший цвет. Она повернула с Тверской в переулок и тут обернулась. Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но, я вам ручаюсь, что увидала она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как будто болезненно. И меня поразила не столько ее красота, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах! Повинуясь этому желтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошел по ее следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я мучился потому, что мне показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что я не вымолвлю ни одного слова, а она уйдет, и я никогда ее более не увижу...» («Мастер и Маргарита», с. 109).

По словам Маргариты Петровны, Булгаков сказал, что впервые увидел ее в Батуми в 1921 г., в сопровождении двух военных (муж и его брат, — догадается М.П.) и что ее облик поразил его. Но о знакомстве с такой благополучной и красивой молодой дамой он, нищий и бездомный, тогда не мог и помыслить. И вот случайная встреча (случайная ли?) в Москве весной 193...

«...Мы никак не могли наговориться, никак не могли расстаться. Несколько раз я пыталась проститься с ним, но снова возникали какие-то вопросы, снова начинали говорить, спорить и, увлекшись разговором, проходили мимо переулка, куда надо было свернуть к моему дому, и так незаметно, шаг за шагом оказывались у Ржевского вокзала. Поворачивали обратно, шли по 1-й Мещанской, и снова никак нельзя было расстаться у переулка, незаметно доходили до Колхозной площади.

Этот путь от вокзала до площади мы проделали несколько раз. Ни ему, ни мне не хотелось расстаться. Возникла необыкновенная близость, какое-то чрезвычайное сердечное влечение. Мало сказать — в первый же день, а даже просто с первых же фраз. К концу дня у меня было такое ощущение, что мы знакомы очень давно — так было легко, по-дружески отвечать на все его житейские вопросы. Значит, и он почувствовал то же самое, если так прямо и сказал об этом на странице 88...»

На странице 88 журнала «Москва» (1966, № 11), который сорок лет назад первым начал публикацию романа «Мастер и Маргарита», сказано следующее:

«Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет...»

Нет, ничего удивительного, что Булгаков и Маргарита Петровна сошлись взглядами и душевно буквально с первой же встречи. У них было много общего: оба родом из многодетных семей священнослужителей, у обоих отцы — преподаватели. И значит, один и тот же уклад жизни, одни и те же праздники, одно и то же душевное расположение ко многим вещам, дорогим для православного человека. И даже то, что М.А. обратил внимание на ее сумочку, Маргарита Петровна связала не с вышитой на ней желтым шелком буквой «М», а с украшением на сумочке — бисерной пластиной. М.П. предположила, что Михаил Афанасьевич в своей семье «не раз мог видеть такие бисерные работы монашек». Естественно, в ту пору Маргарита Петровна ничего не знала о черной шапочке Мастера с желтой буквой «М».

«Настолько необычно было наше знакомство, настолько оно захватило нас с первых же минут — трудно рассказать, а еще труднее писать об этом. Вот и сейчас, прошло уже много лет, — я не могу без волнения вспомнить о том дне. А тогда я места себе не находила, все думала, что же будет дальше. Если с первого дня знакомства я так волнуюсь, если разговор — пусть необычный, пусть из ряда вон выходящий, но все же только разговор, только один день так сблизил нас, то что же будет, если мы будем встречаться и дальше?

Не в моем характере было утаивать что-то от мужа. В то время муж был далеко, и как хорошо, что не надо было никому объяснять, где я провела целый день. Пока муж на практике — встретимся еще раз, другой... А потом? Михаил Афанасьевич говорит, что "потерял голову", а что будет, если еще и я потеряю голову? Муж в то время учился в академии, я помогала ему усвоить немецкий язык, делала за него все чертежи, переписывала курсовой, а потом и дипломный проект, словом, очень нужна была ему. (Годы учебы были как раз самыми дружескими из всех 32-х лет, прожитых с мужем.) Ну, хорошо, рассуждала я, мужей и жен бросают всяких, и хороших, и плохих. А дети? Разве это на них не отразится? А у меня такие хорошие ребята, дочь и сын, которых я не только крепко люблю, но дружу с ними, которым я привыкла уделять массу времени. Что будет с ними?

Если встречаться и дальше — это может войти в привычку, можно серьезно увлечься. Какой же выход? Выхода я не видела. Мучилась, но ничего не могла придумать.

Решила, пока еще в силах справиться с собой, нужно расстаться. Пусть это будет трудно, очень трудно, но это необходимо сделать сейчас, дальше будет еще труднее. Вот все эти соображения я ему потом и высказала.

В первый момент он порывисто схватил меня за руку, вгляделся в мое лицо, как будто не доверяя моим словам, потом глубоко вздохнул и долго ничего не говорил. Так шли некоторое время, оба сильно волнуясь.

— Маргарита Петровна! Скажите, я вам не нравлюсь? Я плох для вас?

Старалась, конечно, разубедить его. Говорила, как я ценю в нем остроумного собеседника, как мне нравится безукоризненное, рыцарское отношение и в то же время дружеское, товарищеское внимание. Говорила, что теперь мне будет еще более одиноко на свете, что душа моя тянется к нему, что мне было очень хорошо с ним. Вдруг я увидела, что лицо его просветлело, он улыбнулся, сказал: "Ну, говорите, говорите еще..." Я остановилась, сказала:

— И все-таки мы должны расстаться!

— Маргарита Петровна! Что вы делаете? Разве так можно? Это безумство!

Очень бурно доказывал, что я не права. Но переубедить меня он не смог.

Мучительное было расставание. Он все старался вырвать у меня обещание, что пусть не теперь, не в ближайшее время, но когда-нибудь мы все же встретимся. Говорил, дайте мне хотя бы телефон и запишите мой. Я ответила, что мне звонить нельзя, а его телефон не могу записать по многим причинам. И пусть он мне не говорит свой телефон, я могу против своей воли запомнить, а этого не нужно.

— Ну, вот вы какая! Но, Маргарита Петровна, если вы когда-нибудь захотите меня увидеть, вы меня всегда найдете. Запомните только — Михаил Булгаков. А я вас никогда не смогу забыть!»

Это имя М.П. не связала с популярным тогда спектаклем «Дни Турбиных», воспринимая М.А. как человека из окружения Льва Толстого (М.А. много рассказывал ей о великом писателе).

«...Опять долго стояли на углу переулка. Я просила, чтобы он не доходил до калитки. Он остался на противоположном тротуаре. Перейдя дорогу, уже в калитке, я оглянулась. И последнее, что я запомнила, — это протянутые ко мне руки. Как будто он меня звал, ждал, что я сейчас вернусь к нему. И такое скорбное, обиженное лицо! Смотрит и все что-то говорит, говорит...»

Долго стояли потом перед глазами Маргариты Петровны эти протянутые руки, но сделать несчастными «во имя свое» детей, мужа — нет, на это она не могла пойти. Пожалела ли впоследствии М.П. о своем решении? Из воспоминаний это понять трудно. Одно ясно: «случайная встреча» на долгие годы осветила жизнь этой удивительной женщины, чья душа запечатлена буквально в каждом написанном ею слове.

М.О. Чудакова приводит воспоминания М.П. Смирновой в «Жизнеописании...», но при этом тонко, в свойственной ей деликатной манере дает понять, что не слишком доверяет этим воспоминаниям: «В них... в какой-то степени слилось то, что сохранила память, с тем, что прочитано было ею к тому времени в романе /.../ Перед нами поэтому — и часть легенды, и живые подробности жизни Булгакова, одного из его увлечений, оказавшегося связанным, во всяком случае, с именем героини романа» (М. Чудакова, с. 453, киевское издание «Жизнеописания...»). Но, согласимся: в 74 года (а именно в этом возрасте М.П. Смирнова написала К.М. Симонову, председателю Комиссии по литературному наследию М.А. Булгакова, о своем знакомстве с писателем), трудно заподозрить человека в «звездной болезни», в желании погреться в лучах чужой славы. И вообще странно: почему мы должны верить только Елене Сергеевне (хотя известно, что она была склонна пофантазировать, один пример с автографом Горького чего стоит) или ее сестре Ольге Бокшанской (по свидетельствам М.А. и других, также склонной к «фантазиям») и сомневаться в свидетельствах М.П. Смирновой? Только потому, что Е.С. и другие были рядом? И были рядом восемь или десять лет, а не какие-то часы-мгновения, как М.П.? Ну так что же! Иные мгновения, быть может, стоят века. Иначе не было бы столько в романной Маргарите от подлинной Маргариты, начиная от возрастных совпадений (в романе Маргарита выходит замуж в девятнадцать лет, ко времени встречи с Мастером ей исполняется тридцать. То есть фактически те же самые данные, что у М.П. Смирновой. Е.С. первый раз вышла замуж в двадцать пять, в третий — за М.А. — в тридцать девять), кончая черными шелковыми, с раструбом перчатками и туфельками «с черными замшевыми накладками-бантами, стянутыми стальными пряжками». Но главным доказательством, на мой взгляд, факта отношений М.А. Булгакова и М.П. Смирновой, их подлинности (да и нуждаются ли они в доказательствах!) являются роман М.А. и воспоминания М.П.

Еще один фрагмент воспоминаний Маргариты Петровны:

«Мы долго ходили и стояли на набережной. От Москвы-реки дул ветер. Я сказала, что люблю подставить лицо под теплый ветер, рассказала, как приятно было стоять на катере, быстро мчавшемся по морю в Сочи или в Севастополе, отдавшись ветру... Хочется широко раскинуть руки, делается так хорошо, озорно: кажется, вот-вот оторвешься от земли... Я помню, какими сияющими глазами смотрел на меня Михаил Афанасьевич, когда я говорила о теплом ветре... И вдруг, читая роман "Мастер и Маргарита", нахожу свои слова: "Она отдала свое лицо ветру..."»

Да, правы исследователи-булгаковеды: это была особенность творческого метода писателя: все, что с ним ни происходило, он пускал в дело, т. е. в роман, пьесу, рассказ...

Свои воспоминания Маргарита Петровна с полным основанием могла бы предварить теми же словами, что написала в посвящении Л.А. Авилова — А.П. Чехову: «Гордому мастеру от подмастерья». Не зря ведь сказано: «человек — это стиль» (разумеется, далеко не в последнюю очередь имелся в виду стиль литературный). Перед белым листом бумаги, так же как и перед телекамерой, человек как на ладони: ни прибавить, ни убавить — все видно. И когда я читаю воспоминания семидесятичетырехлетней М.П. Смирновой и семидесятитрехлетней Л.А. Авиловой, я понимаю — такое не выдумаешь:

«...Все больше и больше люблю одиночество, тишину, спокойствие. И мечту... В ней мы оба молоды и мы вместе. И это чувство молодости во мне так сильно и ярко, что кажется действительностью...» (Л. Авилова).

Чехов скончается на руках своей «законной» Музы, но прежде скажет: «чужая жизнь — потемки». Конечный же «вывод мудрости земной» запечатлен в его рассказе «О любви»:

«Как ненужно, мелко и как обманчиво было все то, что нам мешало любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе...»

Разумеется, Булгаков не знал этой грустной и в высшей степени поэтичной истории двух любящих, разлученных внешними обстоятельствами и, возможно, собственной нерешительностью. Хотя судьбе было угодно приблизить его к Л.А. Авиловой через ее сына — Всеволода Авилова, Лодю, из круга пречистенских знакомых. Но все-таки они — Чехов и Булгаков — были слишком далеки друг от друга. Возрастная разница между ними составляла тридцать лет, — а казалось — вечность. И именно потому, что Чехов был не обременен многочисленными советскими табу, был свободен от давления власти и лжи, писал свободно, художественно отстраненно — о деревне и городе, мужиках и дворянах, в целом о России — не используя свое дарование в личных корыстных целях. А Булгаков уже жил в той стране, где выдавливать из себя по капле раба было невозможно даже в бочке Диогена, а дарование сплошь и рядом использовалось в личных целях.

И все же общее было. Несмотря на разницу лет, оба прозревали что-то неправильное, неестественное в том подвиге самоотречения, который озвучила пушкинская Татьяна: «Но я другому отдана, я буду век ему верна...». Подвиг, по Булгакову, не в самоотречении, а в любви, в соблюдении того высшего Закона, по которому родственные души, встретившиеся «после долгой разлуки», имеют право и должны быть вместе. За «самоотречением» и соблюдением «высшего долга» Булгаков прозревал элементарную трусость. Не потому ли и в жизни, и в романе «победила» не пушкинская идеальная Татьяна, а булгаковская грешная Маргарита, и общественное мнение справедливо возвело на пьедестал главной Музы писателя и героини его романа Елену Сергеевну: ведь именно она не побоялась переступить через «трезвый взгляд на вещи», через собственное благополучие и житейскую обеспеченность — во имя любви. Булгаков это оценит и даст понять в творимой им легенде «писатель Булгаков», что Е.С. для него — «главная единственная женщина». Но мы-то знаем теперь, что романная Маргарита — собирательный образ: в нем и косящая, страстная колдунья — и светлый женский лик, перед которым писатель благоговеет. Свет и победит в романной Маргарите «ведьмино косоглазие и жестокость и буйность черт»: «Лицо покойной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом» («Мастер и Маргарита», с. 289). Этот светлый лик и заставляет поверить, что в глубине души М.А. Булгаков сохранил память о Маргарите Петровне. И вечную боль разлуки, разлуки со своей половинкой, которую он позволил себе потерять, едва встретив. Возможно, именно эту потерю в уже цитированном письме от 14 апреля 1932 года он считал своей второй главной ошибкой из пяти «роковых».

Что же касается того, что эту вторую ошибку связывают с Еленой Сергеевной... Нет, мы ни в коем случае не покушаемся на «"пальму первенства", безусловно принадлежащую, — как говорит К.Н. Кириленко, исследовательница и публикатор воспоминаний М.П. Смирновой, — ...Елене Сергеевне Булгаковой». Но, в свою очередь, зададимся вопросом — с чего бы Булгакову казнить себя, если они с Еленой Сергеевной не только воссоединились в 1932 году, но даже, согласно все тому же Римскому праву, оформили свой брак в загсе и с тех пор и днем, и ночью вместе (за исключением разве что тех дней и ночей, когда Е.С. в отъезде, на отдыхе). Да и реакция Булгакова на самоубийство Маяковского заставляет усомниться в длительности и постоянстве остроты переживаний М.А. по поводу разрыва отношений с Е.С. (впоследствии восстановленных): «"Любовная лодка разбилась о быт..." Неужели — вот это? Из-за этого?.. Нет, не может быть! Здесь что-то другое!» (М. Чудакова, с. 451, киевское издание). Для него самого куда более трагичным, чем расставание с Е.С., станет не-ответ Сталина на его письма, катастрофическое переживание не-свободы, ощущение своей жизни в России как жизни в тюрьме: «Есть у меня мучительное несчастье, — писал он В.В. Вересаеву в июле 1931-го. — Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю...»

3

Возвращаясь к легенде о Филемоне и Бавкиде... Вот как по-разному она завершилась в ее сказочном, мифологическом варианте и в переложении Гете в драме «Фауст» — произведении, чьи темы звучат на протяжении всего романа «Мастер и Маргарита».

В сказке: боги, разгневавшись на жителей деревни, к которым они попросились на постой под видом странников и которые отказали им в приюте, разрушили все дома, сохранив лишь один — дом благочестивых супругов Филемона и Бавкиды — тот самый, где их приняли и обогрели. По воле богов супруги жили долго и умерли в один день, превратившись в два дерева, растущие из одного корня.

В «Фаусте»: дом стариков сжигается ради нового строительства.

В жизни: Маргарита Петровна Смирнова прожила в своем без-любовном браке 32 (!) года (в 1952 году они с мужем все-таки расстались). И лишь на склоне лет, прочитав «Мастера и Маргариту» и узнав на его страницах себя, она написала очень взволнованные, искренние воспоминания. Умерла Маргарита Петровна на 91-м году жизни.

Елена Сергеевна пережила Михаила Афанасьевича на тридцать лет. Как дал понять театровед Анатолий Смелянский в телепередаче, посвященной премьере сериала «Мастер и Маргарита» (телеканал «Россия», «Загадки Мастера и Маргариты», 29.12.05), у Елены Сергеевны, выражаясь на языке королевы Марго, были фавориты после смерти мужа. «Но духовно она оставалась верна Булгакову...» — тотчас уточнил Смелянский.

Впрочем, уважаемый театровед мог бы и не уточнять: Елена Сергеевна, по нынешним понятиям, была далеко не стара (каких-то сорок семь лет), интересная во всех отношениях женщина да еще «Муза самого загадочного писателя XX века»... Как не виться поклонникам и как ей устоять в зрелости и знойности ее «бабьего лета»... Кто посмеет бросить камень... Но, согласно русской «экзегетике и патристике», в состав верности (и особенно женской) входит и «физическое», то есть смирение плоти. Булгаков, несмотря на всю свою «неверность», будучи русским до мозга костей, в глубине души, скорее всего, мог желать именно такой «русской» верности. Но... были — «фавориты». И на могиле Булгакова на Новодевичьем кладбище не растут два дерева из одного корня, как у легендарных Филемона и Бавкиды. (Е.С. посадила четыре — по углам могилы; хотела — вишневые, как живую цитату из романа: «...О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать...». Но вишневых в то время не оказалось и были посажены — грушевые.) Вместо единого корня (когда подхоронят сюда же и прах Елены Сергеевны) будет общий камень — гранитная глыба с могилы Гоголя3.

Исследовательница Л. Яновская пишет: «На могиле Гоголя этот камень, очертаниями похожий на Голгофу, был подножием креста. На могиле Булгакова креста нет...» Начертания креста нет и на самом камне. И это можно понять: в атеистической стране кресты ставили редко из опасения возможных последствий для близких усопшего. Возможно, и Елена Сергеевна, «обустраивавшая» могилу, поостереглась. Но Л. Яновская с таким предположением не согласна: «Заподозрить Елену Сергеевну в боязни нельзя: она никогда и ничего не боялась, тем более, если речь шла о последнем прощании с Булгаковым, о его последней воле. Значит, все сделано так, как он хотел. Может быть, он действительно считал, что не заслужил свет?» (Дневник Елены Булгаковой, с. 30).

«Последняя воля...» Это еще одна тайна, которая ушла вместе с Булгаковым. Креста нет потому, что его не хотел якобы сам Булгаков... Голгофа без креста... Смерть без воскресения... И значит, евангелие без Христа...

Но факты говорят о другом: как бы писатель ни отходил от веры, какой бы образ жизни ни вел, его нельзя назвать безбожником. В разные годы в самые кризисные моменты своей жизни он признается в одном и том же: «Может быть, сильным и смелым Он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о Нем легче... Я надеюсь на Бога...» (Дневник Мастера и Маргариты, с. 34). А сколько раз он молил Бога помочь ему дописать роман...

Елена Сергеевна была категорически против того, чтобы из Булгакова делали «распятого Христа». Да это и невозможно: писателю суждено было пройти свой крестный путь. И, судя по тому, что он отказал в свете Мастеру (не какая-то потусторонняя сила отказала, а сам автор — Михаил Булгаков!), он его прошел. Преодолел «наркотическое» воздействие всех внешних жизненных обстоятельств и возвысился над собой, вынеся себе жестокий, жесточайший приговор — «света не достоин». Разумеется, не этого света, а того, горнего. Своим приговором он и осветил бездну романа и свой извилистый путь в поисках истины. Это покаянное — «не достоин света» — есть существо Булгакова, возвращение его к самому себе и Путь спасения его бессмертной души.

Что касается общего камня на могиле Михаила и Елены Булгаковых, камня, напоминающего, по Яновской, Голгофу, где распяли Христа, то здесь, возможно, проглядывает упоминаемая М. Чудаковой «картинность жеста, свойственная Елене Сергеевне до последних дней жизни». «Но важно помнить, — уточняла исследовательница, — что жесты ее совпадали с ее же естественными человеческими порывами. Актриса по своей натуре, она, испытывая глубочайшее горе, — играла горе, испытывая благородное движение души — выражала его соответствующим жестом. Одно не подменяло, а сопровождало другое» (М. Чудакова, с. 397).

Впрочем, трудно судить. Не вызывает сомнения одно: именно деятельность Елены Сергеевны по увековечению памяти М.А. Булгакова во многом способствовала тому, что роман «Мастер и Маргарита» стал культовой книгой, своего рода Библией для советской интеллигенции, как современников Елены Сергеевны — шестидесятников, так и семидесятников, и восьмидесятников... В этом романе, в образах ее героев интеллигенция узнавала и свой портрет — непоследовательных, рефлексирующих, ищущих Бога и не находящих Его... Отсюда, как мне представляется, расшифровка названия романа: не сказка о вечной любви советских Филемона и Бавкиды, а история о вкусивших плода греха Адаме и Еве, о их вечной вине и ответственности перед родом человеческим и самими собой. И потому символ на могиле любимого супруга и писателя Еленой Сергеевной выбран (скорее всего, интуитивно) верно: Голгофа. Но многие так и не смогли вслед за своим кумиром сказать о себе — «света не достоин». То, что сегодня происходит со всеми с нами и со страной — тому свидетельство: мы вынуждены вновь и вновь ощущать себя персонажами знаменитого романа, переживать игру бесовских сил, которую мастер преодолел ценой своей жизни — «во имя наше...»

P.S. И последнее о «мистике» в жизни мастера. По свидетельствам очевидцев, когда «гоголевский» камень установили на могиле Булгакова, то он как бы провалился, глубоко ушел в землю. Стесанный верх камня — без креста, со сбитой строкой из Евангелия, выгравированной на «Голгофе» Гоголя, — выглядел не слишком презентабельно. Поэтому камень перевернули основанием наружу, и верх камня, где была евангельская строка, ушел в землю.

Строка эта была следующая: "Ей гряди Господи Исусе".

Вот так жизнь после жизни продолжила «закатный» роман — об искушении, долге, предательстве и о вечном стремлении к любви. С одних его страниц звучат голоса пилатов, иуд, берлиозов, латунских и иже с ними, предающих и казнящих Мастера-Иешуа; с других — голоса самого автора-мастера и его Музы кричат читателю — «Распни его! Распни!» Распни Берлиоза, Латунского, Иуду, Пилата... С третьих — чистый голос той, что хотела быть с мастером, но... Но — «я другому отдана, я буду век ему верна...»

По Иешуа, и те, и другие, и третьи — «добрые люди». Просто когда-то, давно, каждый из них нарушил Закон Неба в отношении себе подобного, чем и обрек себя снова и снова вытирать свое лицо кровавым платком Фриды, снова и снова возвращаться в Гефсиманский сад: кто-то — влекомый на место преступления, кто-то — в поисках покоя и света, которых, впрочем, в булгаковской Гефсимании не найти. Потому что деятельность демиурга сцены, так же как и демиурга жизни, на самом деле — не ремесло и уж тем более не искусство, а некое чрезвычайно опасное занятие, когда по одну сторону — Создатель всего сущего, а по другую... Ну сами знаете — кто. Это занятие стоило Булгакову жизни. Впрочем, не ему одному. Но, как известно, каждый платит за свое. И это истина, которую еще никому не удалось опровергнуть. Возможно, о ней и думал мастер, шепча накануне ухода в мир иной: «Чтобы знали... Чтобы знали...»

Ей гряди Господи Исусе.

Примечания

1. Иисус Навин — преемник пророка Моисея. Во главе израильского народа он вступил в землю Обетованную, очистил ее от врагов и разделил между родами израилевыми. — Авт.

2. Вступительная статья, публикация и комментарии К.Н. Кириленко. — Авт.

3. На могиле Н.В. Гоголя в Даниловом монастыре стояла «Голгофа» с крестом. В 1952 году к 100-летию со дня смерти писателя установили новый памятник, а «Голгофу», т. е. огромный камень, выбросили за ненадобностью. Е.С. Булгакова случайно обнаружила его на Новодевичьем кладбище в мастерской у каменотесов-гранильщиков и сделала все, чтобы «соединить» еще и таким образом двух русских гениев. «По моей просьбе, при помощи экскаватора, подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили. С большим трудом, так как этот гранит труден для обработки, как железо, рабочие вырубили площадочку для надписи: Писатель Михаил Афанасьевич Булгаков, 1891—1940 (четыре строчки. Золотыми буквами). Вы сами понимаете, как это подходит к Мишиной могиле — Голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя... Эту глыбу — морской гранит — привез Аксаков специально для могилы Гоголя...» (Письмо Н.А. Булгакову, 16 января 1961 г.). — Авт.