Вернуться к М.В. Черкашина. Круг Булгакова

Смерть «крикогубого Заратустры»

Гулкий мужской голос в радиоаппарате сердито кричал что-то стихами.

Михаил Булгаков «Мастер и Маргарита»

Версия гибели Маяковского в преломлении булгаковского романа

Этот второй памятник поэту известен гораздо менее, чем тот, что высится на Триумфальной площади. Он поставлен в подъезде доходного дома на Лубянке, где Маяковский прожил свои последние годы. Есть нечто воистину мистическое в том, что гранитная голова поэта пристально смотрит в окна «большого дома», откуда пришел убийца...

Об этом можно спорить и спорить: сам ли «певец агитпропа», «крикогубый Заратустра» приставил к сердцу подаренный ему чекистами пистолет, или опасные его соседи по Лубянской площади инсценировали самоубийство «горлана-главаря»?

Размышлял о том и автор самого мистического в советской литературе и самого провидческого романа — Михаил Афанасьевич Булгаков. Он не поверил в самоубийство Маяковского и изложил свою версию в романе, расставив все точки над явными «i».

Как два различных полюса...

Булгаков и Маяковский — два полюса, два антипода и в человеческом, и в литературном плане. Маяковский взахлеб воспевал то, что Булгаков отказывался принимать душой, разумом, сердцем, — «лучезарную новь» всероссийской ломки. Булгаков не мог отмахнуться от него, как от какого-нибудь рифмоплета типа Ивана Бездомного. Маяковский буквально маячил у него перед глазами, являя пример коллеги по священному литературному труду, удачно пристроившего свой несомненно огромный литературный талант на потребу новым, безбожно жестоким властям. Вольно или невольно, но Булгаков вел свой страстный, хотя и не очень слышный современникам спор с главным поэтом эпохи смычек, коллективизаций, индустриализаций... Спор заведомо неравный, ведь у Булгакова рот был забит кляпом цензуры, а Маяковскому ничего не стоило походя во всеуслышанье страны бросить такое:

На ложу
    в окно театральных касс,
тыкая ногтем лаковым,
    он (буржуй. — М.Ч.) дает социальный заказ
на «Дни Турбиных» — Булгаковым.

Тем не менее, Булгаков выдерживал светский тон и даже играл с Маяковским на бильярде, довольно часто проигрывая мастеру точного удара, каким был Владимир Владимирович.

Вроде бы оба из одного и того же разночинного сословия, из семей не бог весть какого достатка, но как же далеко отстояли они друг от друга во всем.

Разделял их и еще один барьер, который всегда встает между фронтовиками и «тыловыми крысами». Маяковский счастливо избежал передовой и в Первую мировую (служил чертежником в столичном броневом дивизионе), и в гражданскую. Булгаков работал в прифронтовых госпиталях, слышал свист пуль над головой, знал тяготы боевых походов...

Они играли на бильярде, общаясь друг с другом с ледяной вежливостью заклятых врагов.

Имя Маяковского гремело по всей стране. В театре Мейерхольда шли его пьесы «Клоп», «Баня», где со сцены в «словаре умерших слов» после «бюрократизма, богоискательства, бубликов, богемы» поминался Булгаков. Маяковский пинал лежачего, ведь Булгакова не печатали и все пьесы были сняты.

«Сознание своего полного, ослепительного бессилия нужно хранить про себя», — писал Булгаков Вересаеву. И мучительно мечтал уехать к братьям в Париж. Пока первый поэт страны раскатывал по заграницам, Булгаков боролся за элементарное выживание. В 1922 году в его дневнике появляется запись: «Питаемся с женой впроголодь... Идет самый черный год моей жизни. Мы с женой голодаем. Обегал всю Москву — места нет. Валенки рассыпались».

Когда Мейерхольд назвал Маяковского «новым Мольером», Булгаков был глубоко оскорблен таким сравнением. В Мольере он видел великого мастера, ставить вровень с которым автора «Клопа» и «Бани» было просто кощунственно. Это оскорбленное чувство послужило одним из импульсов к созданию шедевра — пьесы «Мольер», как назвал ее Горький, испугавшийся многозначительного названия «Кабала святош».

«Новый Мольер» казался несокрушимой глыбой на советском Олимпе. Прижизненно обронзовевший классик новой пролетарской литературы, и вдруг — низвержение официального кумира, начавшееся годичной травлей в газетах и кончившееся весьма сомнительным самоубийством. Глыба пала сама по себе или ее убрали? Что стояло за этой смертью?

На что налетела «любовная лодка»?

Далеко не все в Москве поверили в самоубийство поэта, столь явно осудившего за «уход из жизни» Сергея Есенина. Не верил в официальную версию и Булгаков. Разумеется, он не располагал тогда теми документами и фактами, которые легли в основу современных авторских расследований трагедии в Политехническом проезде. Но писательская интуиция, знание нравов новой эпохи — не давали обманываться...

Михаил Булгаков, читая газету с сообщением о смерти своего всегдашнего оппонента, обратился к подруге семьи Марике Чимишкиан с множеством недоуменных вопросов: «"Любовная лодка разбилась о быт". Скажи, неужели вот — это? Из-за этого?.. Нет, не может быть! Здесь должно быть что-то другое!»

Спустя полгода Булгаков написал весьма задумчивое двустишие:

Почему твоя лодка брошена
Раньше времени на причал?

Смерть Маяковского многих тогда сделала задумчивыми. Три дня гроб с телом поэта был выставлен на улице Воровского, 52, где и теперь находится Центральный дом литераторов. Толпа стояла не только вдоль всей улицы, но и на площади Восстания.

Всего месяц назад в том же зале, где стоял пышный гроб, Маяковский водил экскурсии по своей персональной выставке «20 лет работы». Он пытался напомнить о своих заслугах: «Окна сатиры РОСТА», афиши выступлений, стенды с книгами, альбомы с вырезками из периодики. Вот только писатели, приглашенные на ту выставку, не пришли, как не пришли и вожди. Это был бойкот.

Маяковский догадывался, что высокому начальству весьма не нравится его сатира, нацеленная на «борьбу с бюрократизмом и чисткой соваппарата». Не нравится, несмотря на выдвинутые лозунги в «Правде». В той же газете от 3 апреля 1930 года была напечатана статья Сталина, в которой, в частности, говорилось: «Дон-Кихот тоже ведь воображал, что наступает на врагов, идя в атаку на мельницу. Однако известно, что расшиб себе лоб на этом, с позволения сказать, направлении. Видимо, лавры Дон-Кихота не дают спать нашим "левым загибщикам"».

Последний год жизни «левого загибщика» Маяковского был сущим адом. А для начала он не поехал в Париж, где его устала ждать новая возлюбленная — Татьяна Яковлева.

Ты одна мне
ростом вровень,
стань же рядом
с бровью брови...

Уезжая из Парижа в Москву, он оставил деньги в цветочном магазине, чтобы каждое воскресенье ей, двадцатидвухлетней эмигрантке из Пензы, приносили розы целый год, пока его нет. Он мечтал вернуться за ней через год, жениться и увезти с собой на Горный Алтай, и не только потому, что там сказочно красивые ландшафты. Должно быть, он уже тогда лелеял мысль сбежать подальше от опасных столиц.

Эта русская красавица с берегов Сены затмила все прежние, весьма многочисленные его любови, в том числе — это было самое опасное в его положении — роковую связь с Лилей Брик. Маяковский опрометчиво не скрывал, что собирается жениться на Татьяне Яковлевой (это на белоэмигрантке-то?!) и вывезти в Сибирь подальше от своей всемогущей повелительницы. Всемогущество Лиле Брик придавал адюльтер с одним из шефов ОГПУ Яковом Аграновым.

Бойтесь чекистов, дары приносящих!

Да, она была его хозяйкой, Лиличка Брик, а он, «король футуристов», ее верным Щеником, как сам подписывался в письмах к ней. Лили Юрьевна Брик — официальная жена Осипа Максимовича Брика. Осип Брик был юристом, но по специальности не работал, писал стихи, потом стал теоретиком революционного искусства. Лиля чуть ли не с первых лет семейной жизни создала собственный салон, где всегда собиралась элита того времени: поэты, художники, артисты, политические деятели. Лили жила в окружении знаменитостей и любила их шокировать. Уже в старости она потрясла Андрея Вознесенского таким признанием: «Я любила заниматься любовью с Осей. Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал...» Страдающей стороной в этом «треугольнике», оказывается, был знаменитый поэт! Вознесенский был настолько шокирован услышанным, что полгода не мог приходить к Брик в дом. «Она казалась мне монстром. Но Маяковский любил такую. С хлыстом...» Она всегда была весьма вольна в своих увлечениях, и потому сама смотрела сквозь пальцы на амурные похождения Щеника. Но до поры. Как только очередной роман Маяковского грозил разрушить странную «семью», Лиличка очень элегантно устраняла соперницу. Она, не забыв положить в сумочку удостоверение сотрудницы ГПУ № 15073, приглашала ее на прогулку. После милой беседы двух дам наивная претендентка на роль жены пролетарского поэта № 1 предпочитала навсегда исчезнуть с его горизонта. И Щеника снова посылали в Берлин за модным бельем для Осипа Максимовича или в Париж за автомобильчиком для Лили Юрьевны, и «непременно последней марки "рено" или "бьюик"». Такая семейная жизнь с Бриками продолжалась около шестнадцати лет. Лили Юрьевна в своих воспоминаниях настаивала, что «ни о каком menage à trois» — любви втроем — не могло быть и речи. Правда, в 1926 году все они стали просто друзьями, могли бы разъехаться, но они по-прежнему жили под одной крышей. Сказывалась привычка Бриков к комфорту, который обеспечивал Маяковский. Хотя Владимир Владимирович отвоевал некоторую свободу и стараниями своей покровительницы получил комнату-кабинет — рядом с мрачной доминой на Лубянке. Якову Агранову, заместителю Генриха Ягоды, было удобно теперь навещать его по-приятельски. Во всяком случае, Лили Юрьевна, проповедуя на своих салонных «литературных вторниках» не только изыски футуризма, но и идеи свободной любви в духе «революционной морали» мадам Коллонтай, не скрывала от Щеника, что стала любовницей зама всесильного шефа политической охранки. Завсегдатай литературных вечеров у Бриков, «ценитель изящной словесности», Агранов не испытывал к Маяковскому, как к своему предшественнику в объятиях Лилички, никакой ревности. Более того, всячески подчеркивал свое расположение к «молочному брату» и даже подарил ему револьвер. Может, тот самый, который в роковой день левша Маяковский возьмет зачем-то в правую, весьма неудобную для себя руку и якобы нажмет на спуск. Кстати, в папке уголовного дела вместо маузера № 312045, записанного в милицейском протоколе, биограф поэта Валентин Скорятин обнаружил уже другое оружие — браунинг № 268979.

Маяковский был левшой не только в быту, но и в общественно-литературной жизни. Руководимый Маяковским ЛеФ (Левый фронт искусств), провозгласивший: «Мы пролетарии искусства! Истинные пролетарии от искусства — мы!», стал (неофициально) подведомствен ОГПУ и, в частности, товарищу Агранову, печально известному тем, что лично расстрелял Николая Гумилева, не считая сотен других жертв на его совести. Роман Гуль писал о нем: «...кровавейший следователь ВЧК Яков Агранов, ставший палачом русской интеллигенции...»

Но на роль «истинных пролетариев от искусства» претендовала и РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей). РАПП возглавлял Леопольд Авербах. Между ЛеФом и РАППом шла острейшая борьба за литературную власть.

«Один из руководителей РАПП, Сутырин, — пишет А. Михайлов в книге "Точка пули в конце", — впоследствии признавался, что они прямо "выходили на Сталина"». «Мы с ним могли встречаться очень легко... Он учил нас политической борьбе. РАПП получил административное могущество. Нам ЦК дал особняк... автомобили, деньги, Авербах мог прямо по телефону связываться со Сталиным». Тем более, что он был родственником Г. Ягоды.

ЛеФ и РАПП — две руки одного кукловода. Но правая — более сильная в смысле поддержки властей (Сталин, Ягода) — давно побивала левую...

В маске козла

6 февраля 1930 года Маяковский окончательно понял, что «выходов нет»... и подал заявление о вступлении в РАПП. Все были поражены: и брошенные им лефовцы, и рапповцы, которые молчали довольно долго. Заявление Маяковского обсуждали и наконец приняли положительное решение. Процедуру вступления обставили как можно унизительней. Но что оставалось делать, когда из библиографического списка, рекомендованного школьникам, исчезли все книги Маяковского? В Ленинграде с треском провалилась пьеса «Баня». Михаил Зощенко писал после посещения театра: «Более тяжелого провала мне не приходилось видеть». Рецензии в газетах стали появляться одна убийственней другой.

Тогда же Владимир Маяковский писал Татьяне Яковлевой в Париж: «Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня молчаливее».

Татьяна поняла, что Маяковского она уже никогда не увидит, и приняла предложение виконта дю Плесси (честно прождав год). Да к тому же ее письма к Маяковскому не доходили, их перехватывала Лили Брик. Младшая сестра Лили, Эльза Триоле, жившая в Париже, постаралась как можно скорее довести до Москвы весть о замужестве Татьяны. Маяковский был расстроен. И чтобы он не страдал, заботливые Брики подыскали девушку, похожую на Татьяну Яковлеву, только ниже ростом, — Веронику Полонскую. Полонская была женой Михаила Яншина и артисткой МХАТа.

Была предпринята еще одна утешительная мера: в Гендриковом переулке устроили репетицию будущего 20-летнего творческого юбилея, так сказать, домашнее чествование. Были только свои: Мейерхольд, Райх, Брики, Яншин с Полонской, Асеев, Каменский... Асеев пародировал тех, кто ходил «на всех Маппах, Раппах и прочих задних Лаппах». (Предательство Маяковского еще впереди.) Из театра Мейерхольда — ТИМа — привезли реквизит, Зинаида Райх сама всех гримировала.

«Место на стуле посреди столовой, — пишет Михайлов, — предоставляется Маяковскому, он садится на стул, повернув его спинкой вперед. Принимая правила игры, Владимир Владимирович водружает на голову маску козла: "надо иметь нормальное лицо юбиляра, чтобы соответствовать юбилейному блеянию"».

Воскресенье 13 апреля, за день до рокового выстрела, Маяковский провел в гостях у Валентина Катаева, на вечеринке. Поэт пытался объясниться с Вероникой Полонской, уговаривал переехать к нему, бросить Яншина. Похоже, их роман ни для кого не был секретом, даже для мужа, который ходил к Лили Брик за советом. Поздно ночью Маяковский проводил супругов до Каланчевки, где они жили. А утром в 8.30 14 апреля заехал за Вероникой на такси. Дома у Маяковского, в Политехническом проезде, они снова объяснялись. Полонская обещала уже вечером переехать к нему насовсем. Таким образом, «любовной лодке» не с чего было разбиваться.

Во время их беседы вошел книгоноша Локтев, он принес тома Большой Советской Энциклопедии. Маяковский стоял в ту минуту у дивана на коленях перед Полонской. Локтев свалил книги прямо на диван. А дальше, по словам Юрия Олеши, Полонская выбежала с криком: «Спасите!» — и лишь потом раздался выстрел. Сестра поэта Людмила записала (надо думать, со слов Вероники) у себя в тетради: «Когда сбегала с лестницы П. (Полонская), раздался выстрел, тут же сразу оказались Агран. (Агранов), Третьяк. (Третьяков), Кольцов. Они вошли и никого не пускали в комнату».

«Мне показалось, что прошло очень много времени, — вспоминала Полонская, — пока я решилась войти. Но очевидно, я вошла через мгновение: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела. Владимир Владимирович лежал на ковре, вскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко... Глаза у него были открыты. Он смотрел на меня и все силился поднять голову. Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые...»

Из протокола осмотра тела явствует, что выстрел был произведен сверху вниз (пуля вошла около сердца, а прощупывалась около последних ребер внизу спины), «и похоже, — пишет Скорятин, — в тот момент, когда Маяковский стоял на коленях».

Все это довольно странно... Двое влюбленных мирно обсуждают планы на будущее, вдруг она убегает с криком «Спасите!», а он, не держа в руке оружие, стреляется. Вряд ли он думал о самоубийстве, внося деньги в жилищный кооператив им. Красина за новую квартиру. После смерти поэта туда переселились Брики. Зато уж кто точно покончил жизнь самоубийством — это Лили Брик. Она совершила это в старости, прикованная к постели переломом шейки бедра. Приняла смертельную дозу снотворного. А тогда 14 апреля в Берлин, куда уехали Брики, была послана телеграмма: «Segodnia utrom Wolodia pokontscil soboi. Lewa Jiania».

Кто это Leva Jiania? В воспоминаниях Галины Катанян находим объяснение таинственной подписи. Оказывается, это не одно лицо, а подписи двух разных человек: Leva — это Лев Гринкруг (друг Бриков), Jiania — Яков Агранов.

Когда-то в 1978 году после литературного семинара я подошла к Виктору Борисовичу Шкловскому и задала в очень осторожной форме волновавший меня вопрос о гибели Маяковского, он внимательно посмотрел на меня, словно оценивая, но его жена, которая сидела рядом, возмущенно вскричала: «Зачем вы задаете такие вопросы?»

Одним словом, ответа я не дождалась, зато нашла его мнение в книге «Гамбургский счет».

Владимир Владимирович любил хорошие вещи.

Крепкие, хорошо придуманные.

Когда он увидел в Париже крепкие лаковые ботинки, подкованные сталью под каблуком и на носках, то сразу купил он таких ботинок три пары, чтобы носить без сносу.

Лежал он в красном гробу в первой паре.

Не собирался он умирать, заказывая себе ботинки на всю жизнь.

Над гробом наклонной черной крышей, стеною, по которой нельзя взобраться, стоял экран.

Люди проходили мимо побежденного Маяковского.

Он лежал в ботинках, в которых собирался идти далеко.

Побежденный он не жил, побежденный он лежал мертвым.

Виктор Шкловский
«Гамбургский счет»

Чем прогневал поэт вождя?

Так же как Понтию Пилату не надо было отдавать прямого приказания, чтобы убрали Иуду (начальник тайной полиции Афраний прекрасно понял невысказанное желание шефа) — так же и Сталину было достаточно намекнуть Ягоде ли, Агранову о своем недовольстве «горланом-главарем», как всемогущая и бесконтрольная «охранка» исполнила то, что от нее ожидал хозяин.

Отчего же пламенный трубадур большевизма впал в немилость вождя?

Сталин, обладая собственным опытом стихосложения, не жаловал новаторскую музу Маяковского (Ленин тоже не любил его стихов). Маяковского терпели, припрятав собственные вкусы, и поддерживали, пока тот исправно служил партийному агитпропу. Но вот пришли новые времена: Сталин неудержимо зашагал к пику личного абсолютизма. Маяковский, написав поэму «Ленин», должен был немедля создать оду и другому — живому — вождю. Поэт этого не сделал. Горше того, во всем его многотомном творчестве едва ли найдется более двух-трех строк, посвященных советскому кесарю, «самому дорогому и лучшему из людей». А это уже позиция. Точнее, оппозиция. Конечно, она еще не тянет на «смертный приговор». Но в середине двадцатых развернулась беспощадная борьба с троцкизмом. «Троцкистом» мог стать всякий, кто находился даже в тихой, немой, внутренней оппозиции к Сталину. Салонный круг, в котором вращался поэт, трудно заподозрить в симпатиях к генеральному секретарю. Истинные чувства, которые питали к Сталину друзья Лили Брик, ее литературно-лубянское окружение, без околичностей выразил Осип Мандельштам: «Твои пальцы, как черви, жирны»... Соответственно реагировал и кремлевский горец, меняя Ягоду на Ежова, Ежова на Берию — исподволь готовя 37-й год для всех, «кто не с нами».

Маяковский слишком поздно переметнулся из ЛеФа в РАПП, из стана «левых загибщиков», со страниц директивной «Правды», в лагерь рапповцев.

В пьесе «Баня» Сталин легко мог узнать себя в образе Победоносикова. Но это полбеды. Мог ли простить вождь с кавказскими понятиями о семейной чести намек на самоубийство своей жены? В пьесе он достаточно прозрачен. Победоносиков отдает жене револьвер, просит быть осторожной — оружие заряжено, и тут же объясняет, как снять предохранитель.

Можно только догадываться об истинных обстоятельствах, которые могли стать роковыми для Маяковского; например, о его близком знакомстве в Мексике с художником Диего Риверой, исповедовавшим троцкизм до тех пор, пока его жена не стала любовницей Льва Давидовича, пригретого Риверой в годы изгнания. Не исключена возможность, что Сталин получил по спецканалам информацию о том, что Маяковский ездил в 1925 году в Мексику с тайным поручением оппозиции договориться с Диего Риверой о возможном убежище Троцкого в Мексике. Достаточно было лишь малейшего подозрения в этом, чтобы судьба слишком выездного поэта была предрешена. Так или иначе, но в 1929 году на Маяковского обрушилась совершенно неожиданная для него и для всех волна уничтожительной критики.

Самый лучший поэт — мертвый поэт. Это в разумении не только Сталина, но и всех единовластцев. Маяковский и мертвым должен был служить «атакующему классу» еще лучше, чем при жизни. Вот почему Сталин по истечении некоторого времени объявил его «лучшим поэтом советской эпохи».

14-го числа весеннего месяца нисана, или «В этом городе все возможно»

Булгаков был настолько потрясен внезапным крушением «медного всадника» советской литературы, что возобновил работу над оставленным было романом о князе тьмы. Через день после похорон Маяковского, 18 апреля 1930 года Сталин позвонил Булгакову домой. Это после того, как Булгаков считал себя безнадежно вычеркнутым из литературной жизни страны. Брату Николаю он написал в Париж горькое письмо: «Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 году свершилось мое писательское уничтожение... Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели — это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда».

На первый взгляд, произошло именно необъяснимое чудо. Сталин вернул Михаила Афанасьевича к литературной жизни. Булгаков вновь стал работать во МХАТе в качестве ассистента режиссера и даже актера. Булгаков скорее предполагал оказаться на месте Маяковского в его трагический час. И он был немало потрясен внезапным низвержением официального кумира. На его глазах разыгрывалась грандиозная драма воистину библейского масштаба, где кесарем был Маркс с его «самым верным учением», наместником кесаря в России, прокуратором Пилатом — генсек Сталин, начальником тайной службы Ершалаима Афранием — Агранов с Ягодой, гонимым проповедником Иешуа — Мастер, распятый на газетных полосах; наконец, румяным менялой из Кириафа (душу променявшим на монеты) — рослый поэт из Багдади, променявший талант на партийный агитпроп.

Надо было обладать недюжинной писательской (да и гражданской) смелостью, чтобы в стране, где во всю действовала хорошо отлаженная машина политических убийств — ОГПУ-НКВД, вскрыть и показать в романе тайный механизм таких убийств. Булгаков это сделал на печальном примере Маяковского. И никого не обманул библейский антураж эпизода. Под белым плащом с кровавым подбоем, под тогами Афрания и его подручных явственно проступают чекистские френчи с синими петлицами.

Вспомним, как настойчиво повторяет Булгаков роковую дату в библейской части романа: «14-го числа весеннего месяца нисана». Она читается как 14 апреля 1930 года. 14-го числа весеннего месяца нисана ударом ножа в сердце был зарезан Иуда. 14 апреля 1930 года рухнул на пол своей комнаты с простреленным сердцем Маяковский.

В день 14-го числа весеннего месяца нисана Пилат поднимает бокал с густым и красным как кровь вином, называемым «Цекубой». Название этой марки весьма созвучно со знакомой аббревиатурой ЦК(б) — большевиков. И выспренный тост Пилата, обращенный к кесарю, звучит вполне в духе времени: «За тебя, кесарь, отец римлян, самый и дорогой и лучший из людей!»

Под это кроваво-красное вино идет весьма примечательная беседа Пилата с начальником тайной службы при прокураторе Иудеи Афранием. Разве не слышится в этом имени фамилия его советского коллеги Агранова?

Булгаков дает почти портретное сходство: у Афрания, как и у Агранова, мясистый нос, острые и хитрые глазки, прикрытые «немного странноватыми, как бы припухшими веками».

«Он убит вблизи города», — сообщил начальник тайной службы.

«— Не сделала ли это женщина? — вдруг вдохновенно спросил прокуратор.

Афраний отвечал спокойно и веско:

— Ни в коем случае... <...>

— Да, Афраний, вот что внезапно мне пришло в голову: не покончил ли он сам собой?

— О нет, прокуратор, — даже откинувшись от удивления в кресле, ответил Афраний, — простите меня, но это совершенно невероятно!

— Ах, в этом городе все вероятно! Я готов спорить, что через самое короткое время слухи об этом поползут по всему городу.

— Это может быть, прокуратор».

Повторим и мы вслед за Афранием: это может быть... И слухи о самоубийстве Маяковского не то что поползли — полетели по Москве «через самое короткое время».

Владимир Маяковский в глазах Булгакова мог быть только Иудой. Прежде всего потому, что, как и Иуда, отрекся от Христа, от веры родителей и прадедов, в угоду и пользу власть предержащих. Отрекся публично, громогласно: «Я бросал бы в небо богохульства...» И бросал в преизбытке.

Михаилу Афанасьевичу Булгакову, сыну профессора Духовной академии, выходцу из религиозной семьи, человеку верующему, глубоко претило это воинствующее богоборчество. И он хорошо знал, что в царской России богохульство наказывалось каторжными работами от 6 до 12 лет. Маяковский даже не богохульствовал, он, последователь Ницше, исповедовал его богоборческую философию: «Все равно — раболепствовать пред богами или пред людьми и их тупоумными мнениями: святая любовь к самому себе плюет на все роды холопства», — читаем мы в книге Ницше.

Ницшеанец Горький когда-то увлек молодого поэта идеями немецкого философа.

Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый
Заратустра! —

восклицал Маяковский.

Он даже читал доклад в Институте мировой литературы — «крикогубый Заратустра» — «Маяковский и Ницше». Во время выступления в публике замечали на пальце Маяковского кольцо: «Тов. Маяковский! Кольцо вам не к лицу». На что тот отвечал, что потому и носит его не в ноздре, а на пальце. Л. Брик вспоминала: «Для Володиного (кольца) я заказала латинские буквы M/W, а внутри "Лиля"». В романе «Мастер и Маргарита» то и дело появляются те же самые буквы-антиподы — вспомним шапочку мастера, визитную карточку Воланда — случайность ли это?

В глазах Булгакова Маяковский мог быть только Иудой, ведь он предал свой «атакующий класс», став новым пролетарским буржуа: заграничные поездки, большие гонорары, валютные подарки любовнице — все это мало вязалось с образом пламенного «агитатора, горлана-главаря». Да еще гипертрофированная забота о собственном здоровье. Маяковский никогда не пил сырой воды, постоянно носил с собой мыльницу и фляжку с кипяченой водой. Его отец умер от заражения крови, уколовшись ржавой скрепкой, и сын всю жизнь боялся повторить его судьбу. Тем более, что они оба родились в один и тот же день — 7 июля. Во время гражданской войны он создал целую серию плакатов «Окон РОСТА» на санитарно-гигиенические темы:

Кишит в воде вибрионов рой, —
товарищ,
не пей воды сырой!

Маяковский предал и своих собратьев по литературному объединению. Как только ЛеФ ослабел и оказался неугоден вождю, Маяковский покинул «левый фронт» и перебежал в стан бывших противников.

Иудин грех был и в его отношениях с Горьким. Присоединившись к кампании против Горького, организованной сверху, он в «Письме писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому» в вызывающей манере осудил пролетарского писателя как эмигранта. Горький ему этого никогда не простил.

Тогда же Булгаков писал: «Все равно, как бы писатель ни унижался, как бы ни подличал перед властью, все едино, она погубит его. Не унижайтесь!» Свой роман о Мастере Булгаков начал в 1929 году и бросил. Смерть Маяковского, звонок Сталина вернули его к рукописи, и в новом варианте появляется эта дата — «14 нисана».

«Примус взорвался»

Так же как не верил Булгаков в самоубийство Иуды (не мог человек с таким характером наложить на себя руки, его могли только убить), так не верил он и в самоубийство Маяковского.

Соседи Маяковского по его последней квартире показывали следствию: звук выстрела в комнате поэта они приняли за звук взорвавшегося примуса.

Примус взорвался...

«Не шалю, никого не трогаю — починяю примус!» Этот нехитрый бытовой агрегат в лапах кота Бегемота стал в романе символом ложной версии, заблуждения. И когда московские оперативники ведут пальбу по коту, пробитый пулями примус приобретает и вовсе зловещий смысл: не примус взорвался в комнате поэта, не сам себе пустил он пулю — все это ошибки одного порядка.

Автор наимосковейшего романа оставил на Москве физический след, едва заметный: надгробный камень да мемориальная доска на доме по Садово-Триумфальной. Было там еще и медное панно у въезда во двор, да стащили его на цветной металл.

Маяковский увековечен в столице достойно — со всем большевистским размахом: монумент на Триумфальной, памятник на Лубянке, бюст на подземной метростанции... Коль скоро с памятниками у нас не очень церемонятся: переставляют их, как шахматные фигуры на доске (даже с Пушкиным не посчитались), — может быть, еще одну передвижку сделать: Маяковского на Лубянку, поближе к месту жительства, благо постамент посреди площади освободился. Ну, а бронзового Булгакова поставить на место, которое принадлежит ему по праву триумфатора, — на Триумфальной. Есть другой вариант: прописать автора «Белой гвардии», «Бега», «Театрального романа», «Мастера и Маргариты» — на Патриарших прудах. Там ли, сям ли, но памятника в Москве Михаил Булгаков более чем достоин, как бы ни злились на него дети Швондеров и Шариковых. Отдадим же Мастеру свой последний долг.

Он умер спустя десять лет после гибели своего антипода в том же весеннем месяце нисане...

Сегодня в театре имени Маяковского идут пьесы Булгакова, как идут они во многих театрах столицы, Петербурга, городов России и мира.

Идут, и «никаких гвоздей»!