Вернуться к З. Гимпилевич-Шварцман. Интеллигент в романах «Доктор Живаго» и «Мастер и Маргарита»

Глава 3. Типы интеллигентов в Докторе Живаго и Мастере и Маргарите

Как отмечалось в предыдущей главе, характерные черты интеллигента не должны восприниматься, как будто это единичное математическое правило, накладываемое на предмет и дающее мгновенный результат. Принимая характеристики интеллигента в качестве возможного руководства, мы будем их сопрягать в каждом отдельном случае со строго индивидуальным подходом к каждому образу. Так, прилагая типичные черты интеллигента к героям романов Доктор Живаго и Мастер и Маргарита, нетрудно заметить, что интеллигент составляет значительное процентное большинство по отношению к количественному составу персонажей. В романе Пастернака к этой категории, согласно десяти «заповедям», принадлежат следующие литературные герои: Юрий Живаго, Веденяпин, Лара, Дудоров, Гордон, семья Громеко, семья Кологривовых, семья Тунцовых, Микулицыны, Христина Орлецова, Шура Шлезингер, Комаровский, Тиверзин, Самдевятов, анархисты из «лесных братьев». В романе Булгакова, руководствуясь теми же принципами, можно назвать следующую группу героев-интеллигентов: Иешуа Га-Ноцри, Воланд, Мастер, Маргарита, Варенуха, Римский, Лиходеев, члены Массолита, свита Воланда, Понтий Пилат, Иван Бездомный, Рюхин, Иуда, Иосиф Каифа, Алоизий Могарыч. Принимая во внимание неоднородность интеллигента как типа, индивидуальному подходу к образам из Мастера и Маргариты и Доктора Живаго, поможет разбивка множественного типа сознаний интеллигента на группы родственных сознаний.

В обоих произведениях мы встречаемся с полифоническими типами сознания. Однако, два мира сознаний, условно назовем их сознаниями: Антипова-Берлиоза и Мастера-Живаго, выделяются в романах с особенной яркостью. Условность группировки отягощена в первой паре способностью Антипова к жертвенности, его прямой наследственностью террористам 70-х годов и их литературным эквивалентам, — бесам Достоевского, и в то же время полным отсутствием таковой в сознании Берлиоза. В этом понимании мне кажется вполне родственным высказывание Хазанова относительно террористов 70-х годов: «Но и сами бесы — террористы 70-х годов — лишь внушали себе и другим, что их зловещие подвиги «полезны» для революционного дела, — истинным побудительным мотивом была жертвенность.»1 Жертвенность, проявляясь в качестве типичной характеристики интеллигента, управляла судьбой многих из числа героев Булгакова и Пастернака, но, пожалуй, только у обоих Антиповых, Тиверзина, Ливерия Микулицына, Каифы, — иными словами, тех героев — интеллигентов, которые непосредственно принимали участие в любой форме кровопролития, — жертвенность основывалась и посвящалась исключительно народному имени. Ирония этого начала выражается в том, что исконная жертвенность интеллигента во имя народной массы, вырождается у названных героев в прямую манипуляцию жизнями представителей народа, причем, манипуляция эта происходит под видимостью надобности происходящего, в первую очередь, для самого народа. Одна из наиболее значимых страниц, подтверждающих сказанное, — описание гибели молодого агитатора временного правительства. «Наследственный» интеллигент, абстрактно ставящий народ превыше всех ценностей мира, Гинц искренне считал, что между ним и народом существует прочное взаимопонимание. Даже убегая от разгневанных его речью солдат, Гинц пытался сохранить иллюзию существования взаимных чувств и не воспользовался предложенным телеграфистом Колей средством к спасению:

Но опять поколениями воспитанное чувство чести, городское, жертвенное и здесь неприменимое, преградило ему дорогу к спасению. Нечеловеческим усилием воли он старался сдержать трепет расходившегося сердца.

— Надо крикнуть им: «Братцы, опомнитесь, какой я шпион?, — подумал он. — «Что-нибудь отрезвляющее, сердечное, что их бы остановило.» (ДЖ, стр. 156).

Ирония, демонстрирующая неосуществимость и тщетность применения жертвенности, как основы взаимопонимания между интеллигентом и народом, подчеркивается бессмысленной и случайной гибелью Гинца: «Солдаты встретили эту неловкость взрывом хохота и первый спереди выстрелом в шею убил наповал несчастного, а остальные бросились штыками докалывать мертвого» (ДЖ, стр. 157). В то же время, жертвенность и значительная ее атрофия в сознании «нового» интеллигента, не является показателем сходства в определении связей обобщенного сознания, типа Антипова — Берлиоза. Основа связи и взаимной принадлежности сознания Антипова-Берлиоза обнаруживается, в первую очередь, в безусловной начитанности и интеллектуальной развитости обоих. Так, Мастер, вполне одобрительно комментирует знания Берлиоза: «А Берлиоз, повторяю, меня поражает. Он человек не только начитанный, но и очень хитрый» (ММ, стр. 111). А Лара с огромным уважением рассказывает Юрию о неограниченном интеллекте Павла Антипова:

И подумай, каких он способностей! Необычайных! Сын простого стрелочника или железнодорожного сторожа, он одною своей одаренностью и упорством труда достиг, — я чуть не сказала уровня, а должна была бы сказать — вершин современного университетского знания по двум специальностям, математической и гуманитарной. Это ведь не шутка! (ДЖ, стр. 413)

В то же время, обоим — и Берлиозу, и Антипову, пользуясь определением этого типа у Пастернака: «Недоставало дара нечаянности, силы, непредвиденными открытиями нарушающей бесплодную стройность пустого предвидения» (ДЖ, стр. 257). Сознание Антипова-Берлиоза обращено, в первую очередь, к лимитированному природному миру и, постоянно упрощая миропорядок в угоду моменту, оба заражены случайностью, ограниченностью и заурядностью быта. У такого типа сознания преобладает подавленность и бессилие внести смысл и значение в природный и единственно значимый для них мир. Разочарование, выраженное в духовной неосуществимости обоих сознаний привело и Берлиоза, и Антипова к ожесточению, конечный же результат сказался в смерти без надежды на продолжение духовного опыта, так как для обоих вполне применимой оказалась теория Воланда: «Каждый получает по своей вере» (ММ, стр. 221).

Ощутимо противопоставлены сознанию Антипова-Берлиоза сознания освобожденные, полные смысла и находящие его в образе и подобии Божественного бытия: сознание, типа Мастера-Живаго, ищет знаки, смысл и значение жизни в обращении к миру духовному, миру Бога. Сознания Мастера и Живаго скорее дополняют друг друга, чем отличаются: оба обладают талантом, живут динамикой духа и не видят смысла в продолжении плотской жизни без погружения в мир Духа. В подобной трактовке обоих типов сознаний мы приближаемся к делению Бердяевым героев Достоевского на «сыновей тьмы» (Ставрогин, Версилов, Иван Карамазов) и «несущих свет» (Мышкин, Алеша, Разумихин). Основу непримиримости обоих типов Бердяев видит в том, что: «The «light-bearers» have the gift of prophecy and try to help their fellows; the sons of darkness all share an enigmatical nature which is a source of trouble and disturbance to those about them. This notion of a centrifugal and centripetal movement among human beings runs through all the novels.»2 Функциональная ситуация сознаний Бериоза-Антипова так же тождественна «несущим тьму», как сознания типа Мастера-Юрия «несущим свет». Этот свет выражается в философии Мастера и Юрия, в поиске ими духовной свободы. Оба героя приходят к Богу через «философию свободного духа», суть которой, по Бердяеву, — в тесной связи исторического процесса с духовной жизнью: «Духовная жизнь есть историческая жизнь, ибо историческая жизнь есть жизнь конкретная. Но внешняя историческая действительность есть лишь отображение духовной жизни во времени, в раздельности. Все внешнее есть лишь знак внутреннего.»3 4 Подобное толкование истории находим и в Докторе Живаго, где Веденяпин, духовный отец Юрия и многих других героев-интеллигентов, изображенных в романе, вырабатывает «программные» тезисы связи истории и духовной жизни, тезисы, впоследствии дополненные и продолженные Юрием и другими последователями бывшего священника: «Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обновление» (ДЖ, стр. 10). Такая же картина наблюдается и в восприятии Мастером истории: для Мастера современная история — духовное свидетельство существования Христа, присутствие которого на страницах исторического романа, написанного Мастером — седьмое философское доказательство существования Бога.

В отличие от сознаний Мастера-Живаго, сознания типа Антипова-Берлиоза не ищут разрешения глобальных проблем, их гораздо больше привлекает напускная загадочность и тяга к земным, природным благам. Удовлетворение земных желаний, но не потребностей Духа, — отличительная черта сознаний, типа Антипова-Берлиоза, Каифы-Евграфа, Иуды-Комаровского и многих других героев-интеллигентов. Выделенный тип сознаний действует в романах Булгакова и Пастернака в замкнутых, самодовлеющих и предельно ограниченных жизненных пространствах «средне-нормального» сознания. Философски Бердяев выражает «средне-нормальное» сознание так:

Средне-нормальное сознание есть сознание природного человека, есть укрепление природного мира, как единственно реального, и есть отрицание духовного человека, духовного мира, духовного опыта. Это есть мещанское название этого мира, самодовление и самоуверение, ощущающее себя господином положения в этом мире5.

В литературной реальности Доктора Живаго и Мастера и Маргариты, «средне-нормальное» сознание представлено рядом характеристик, которые, если взглянуть на них поверхностно, противоречат некоторым общим характеристикам интеллигента. Но еще будучи в процессе поисков типичных черт интеллигента, мы установили условность обозначаемых величин и приняли в качестве норматива этого исследования попытку избежать автоматизированного подхода, т. е. не определять все типичные черты в качестве обязательных. Так, сознание Антипова-Берлиоза, которое вполне определяется в качестве «средненормального» сознания, никак не «грешит» идеей добра, но, зато, характерно абсолютной преданностью идее, несокрушимой верой в собственную правоту и в право на тиранию собственного мнения. Берлиоз, неудовлетворенный работой Бездомного, предлагает поэту в качестве альтернативы для решения сюжета свой личный воинствующий атеизм:

Речь эта, как впоследствии узнали, шла об Иисусе Христе. Дело в том, что редактор заказал поэту для очередной книжки журнала большую антирелигиозную поэму. Эту поэму Иван Николаевич сочинил, и в очень короткий срок, но, к сожалению, ею редактора совершенно не удовлетворил. Очертил Бездомный главное действующее лицо своей поэмы, то есть Иисуса, очень черными красками, и тем не менее всю поэму приходилось, по мнению редактора, писать заново. И вот теперь редактор читал поэту нечто вроде лекции об Иисусе, с тем, чтобы подчеркнуть основную ошибку поэта. (ММ, стр. 11)

Антипов, со своей стороны, в угоду своей утонченной идее фанатика-революционера, пожертвовал элементарным человеческим правом, — свиданием с семьей, которую не видел в течение долгих военных лет. Лара рассказывает об этом Юрию, принимая поведение мужа как неизбежность, исходящую из глубины сознания Антипова: «Вот он Юрятин брал, забрасывал нас снарядами, знал, что мы тут, и ни разу не осведомился, живы ли мы, чтобы не нарушить своей тайны» (ДЖ, стр. 309).

По мнению Бердяева, Достоевский, отличая своих героев, «несущих свет» от «сыновей тьмы», показывал, в первую очередь, духовность первых, переплетенную с их способностью и желанием понять других и в то же время передать свое знание «имеющим уши». Подобная философия отличает тех героев Булгакова и Пастернака, которых мы условились обозначить сознанием типа Мастера и Юрия Живаго.

Так как основная часть литературных героев Доктора Живаго и Мастера и Маргариты — это интеллигенты и интеллектуалы6, то для удобства анализа образов этих героев предполагается введение новой постоянной терминологии, где «средне-нормальное» сознание типа Антипова-Берлиоза будет называться индивидуализмом, а сознание типа Юрия-Мастера — творческой индивидуальностью. По моему представлению предмета, творческая индивидуальность и индивидуалист — абсолютные и враждебные антагонисты. Более того, в обоих кроется сила, способная уничтожить оппонента. Вспомним Андрея Болконского, Ивана Карамазова: индивидуализм вытолкнул из душ обоих духовность и творческую индивидуальность. Обладали ли они свободой? Только призрачной, свободой секунды, так как свобода индивидуализма — это свобода, отчужденная от духа, прямо ведущая к рабству «средне-нормального» сознания. Индивидуализм Раскольникова, ассоциируя индивидуальность личности с внешним миром и, отмежевываясь от мира призрачной силой собственного индивидуализма, опирается на сатанический самообман. Индивидуализм отрицает то, что дорого индивидуальности: микрокосм творческой личности, несущей в себе всю универсальность вселенной.

В романах Булгакова и Пастернака особенно ярко выражено на примере судеб героев-интеллигентов то, что свободная творческая личность предполагает в себе наличие универсализма, пересечение микрокосма (духовный мир человека) и макрокосма (мир Духа), когда любой творческий заряд несет в себе важность переплетения иерархий личности, таланта, творчества. Вследствие самоидолизации, индивидуализм, в строгом смысле явления, противопоставляется универсальности бытия, просто подтверждая, что автоматизация, существующая в мире, претворяется в бытовую необходимость, основывающуюся на «средне-нормальном» сознании, т. е. сознании индивидуалистов. Так, Дудоров и Гордон, Евграф и Комаровский, Антиповы (отец и сын), Тиверзин и Самдевятов, Пилат, Левий, Каифа и Иуда, члены Массолита, лесные братья, Алоизий Могарыч и многие другие герои обоих романов, — заключили свое сознание в ящик угодных моменту рассуждений, вытеснивших их природную творческую индивидуальность. Юрий Живаго чувствовал несостоятельность и фальшь подобного самоограничения сильнее других героев с творческой индивидуальностью, так, больше всего его утомляла потеря его друзьями способности к самостоятельному мышлению:

Рассуждения Дудорова были близки душе Гордона именно своей избитостью. Он сочувственно кивал головой Иннокентию и с ним соглашался. Как раз стереотипность того, что говорил и чувствовал Дудоров, особенно трогала Гордона. Подражательность прописных чувств он принимал за их общечеловечность.

Добродетельные речи Иннокентия были в духе времени. Но именно их закономерность, прозрачность их ханжества взрывали Юрия Андреевича. Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю. Так было в средние века, на этом всегда играли иезуиты. Юрий Андреевич не выносил политического мистицизма советской интеллигенции, того, что было ее высшим достижением или как тогда бы сказали, — духовным потолком эпохи. (ДЖ, стр. 494)

Понтий Пилат, сам подчинившись миру «средне-нормального» сознания, отметил несвободу индивидуализма Левия Матвея: «Ты, я знаю, считаешь себя учеником Иешуа, но я тебе скажу, что ты не усвоил ничего из того, чему он тебя учил. Ибо, если бы это было так, ты обязательно взял бы у меня что-нибудь» (ММ, стр. 266). Непримиримость индивидуализма и индивидуальности в рассматриваемых литературных произведениях состоит в том, что носитель индивидуализма, даже предполагая в себе наличие одного или более из выделенных мотивов (свободы личности, способности к творчеству, таланта), — никогда не вырывается из создавшейся ситуации подчиненности условностям мира необходимости, мира «средне-нормального сознания». Крепс, приближаясь к тому, что для нас составляет суть индивидуализма и индивидуальности и вводя термины «понятие греха» и «понятие добродетели» считает, что Михаила Булгакова:

Грех интересует не как психолога, а как историка, подметившего, что вопреки, казалось бы, умозрительно предсказуемой устойчивости проявления греховной деятельности, закономерного, колеблющегося в незначительных пределах их уровня (или говоря в современных терминах, постоянное среднее число грешников на одинаковую выборку населения), греховность в разные исторические периоды оказывается разной. При этом не только процент греховных деяний повышается или понижается, но меняется и сам характер греха. (КР, стр. 778)

В следующем абзаце Крепс противоречит своему заявлению о непостоянстве греха, выявляя три вечных греха человечества: «Если в период революции и гражданской войны в России массовым грехом было убийство, то в 20-х, 30-х годах советских людей охватила эпидемия трех греховных вирусов — Каифы, Иуды и Пилата — фанатизма, предательства и трусости» (КР, стр. 78). Я не вполне согласна со шкалой весов Крепса, распределяющего все грехи героев Булгакова и Пастернака на тяжелые и легкие и признаю его теорию о смягчаемости греха добродетелью неубедительной, особенно если принять во внимание факт, что добродетель по Крепсу прямо связана только с супружеской верностью7. Подобная трактовка образов приближает нас к делению школьными учебниками героев на «положительных — добродетельных» и «отрицательных-грешников», но отдаляет нас от вопроса о функциональной роли героев-интеллигентов в произведениях.

Грех фанатизма или грех Каифы и Берлиоза в романе Булгакова, Антиповых (отца и сына) и Тиверзина в романе Пастернака, — непримиримо противостоит философии творческих индивидуальностей Иешуа, Мастера, Живаго, Веденяпина и мн. других8. Лара замечает испепеляющий знак фанатизма, уничтожающий индивидуальность Антипова-Стрельникова:

Точно что-то отвлеченное вошло в этот облик и обесцветило его. Живое человеческое лицо стало принципом, изображением идеи. У меня сердце сжалось при этом наблюдении. Я поняла, что это следствие тех сил, в руки которых он себя отдал, сил возвышенных, но мертвящих и безжалостных, которые и его когда-либо не пощадят. (ДЖ, стр. 412)

Ограниченность индивидуализма выражается, прежде всего, в идейном самоподчинении индивидуума и его стремлении подчинить той же идее окружающих. В этом отношении образ Стрельникова особенно показателен. В романе неоднократно упоминается возможная несамостоятельность Стрельникова, нарочитость его уподобления кому-то. Так, при первой встрече со Стрельниковым, профессиональная наблюдательность Юрия подсказала ему следующее впечатление от Стрельникова:

Этот человек должен был обладать каким-то даром, не обязательно самобытным. Дар, проглядывавший во всех его движениях, мог быть даром подражания. Тогда все кому-нибудь подражали. Прославленным героям истории. Фигурам, виденным на фронте или в дни волнений в городах, и поразившим воображение. Наиболее признанным военным авторитетам. Вышедшим в первые ряды товарищам. Просто друг другу. (ДЖ, стр. 254)

Образ, выбранный Стрельниковым в качестве образца для подражания, остается загадкой почти до конца повествования о нем и, как мне кажется, проясняется только в его речи — исповеди, произнесенной им при последнем свидании с Юрием Живаго:

Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю, во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитал и обобщенно выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на все старое. (ДЖ, стр. 473)

В приведенной цитате довольно наглядно просматривается образ того, кого Стрельников выбрал себе в качестве образца для подражания. Стремление возвыситься до своего идеала потерпело у Стрельникова крах, так как возмездие, принятое Стрельниковым как руководство к действию, не принесло ему ожидаемого искупления, которое Ларин муж надеялся положить к ногам своих близких. Вот как он рассматривает свою (и себе подобных) ретроспекцию образа мыслей: «А мы жизнь приняли, как военный поход, мы камни ворочали ради тех, кого любили. И хотя мы не принесли им ничего, кроме горя, мы волоском их не обидели, потому, что оказались еще большими мучениками, чем они» (ДЖ, стр. 471).

Нетрудно предположить, что в романе Пастернака Доктор Живаго разница между подражанием и преемственностью — столь же принципиальна, как разница между индивидуалистом и творческой индивидуальностью, где стремление к подражанию в смысле отождествления с предметом подражания, ассоциируется с индивидуализмом. Первосвященник Каифа поражен той же идеей подчиняемости миру необходимости, что и Стрельников, но только в случае Каифы, последний искренне убежден, что его несвободой, т. е. стремлением к подражанию, руководит сам Бог (которому, собственно, Каифа, и подражает):

— Знаю, знаю! — бесстрашно ответил чернобородый Каифа, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: — Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата! (ММ, стр. 34)

Ограниченность сознания героев типа Левия Матвея — Михаила Гордона, Ивана Бездомного — Иннокентия Дудорова сосредоточена не столько в фанатизме, сколько в отсутствии «сюрприза внутри» (ММ, стр. 119), в неумении свободно и творчески мыслить: «Ты и не можешь со мной спорить, по той причине, о которой я уже упомянул, — ты глуп, — ответил Воланд...» (ММ, стр. 290). Здесь мне кажется вполне уместным предположение, что глупость, в которой Воланд обвиняет Левия — это не обвинение, а, скорее, упрек ограниченности, несамостоятельности последнего. Практически в подобной заурядности сказывается и ограниченность духовной свободы Гордона и Дудорова. Подобная несвобода вытекает, прежде всего, из ущемленности свободы духа в «средне-нормальном сознании» индивидуалиста:

Гордон и Дудоров принадлежали к хорошему профессорскому кругу. Они проводили жизнь среди хороших книг, хороших мыслителей, хороших композиторов, хорошей, всегда, вчера, и сегодня хорошей, и только хорошей музыки и они не знали, что бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы.

Гордон и Дудоров не знали, что даже упреки, которыми они осыпали Живаго, внушались им не чувством преданности другу и желанием повлиять на него, а только неумением свободно думать и управлять по своей воле разговором. (ДЖ, стр. 492)

Так же, как у Булгакова, выделившего индивидуальность Маргариты на титульном листе, по праву места, занимаемого Ларой Гишар в романе, ее имя могло бы стать рядом с главным героем произведения Пастернака. Поразительная смесь готовности к искуплению не ими совершенного греха, «настороженную мысль тревоги века» (ДЖ, стр. 472), обостренное чувствование правды и несправедливости, естественная религиозность и царящий надо всем талант к любви, — все это обуславливает параллель, которая свободно проводится между Ларой и Маргаритой. Сравнивая обобщенное описание Лары Антиповым и полное согласие с этим описанием присутствующего при этом Юрия с описанием Мастером его первой встречи с Маргаритой, легко определяется схожесть обеих героинь. Она раскрывается в духовности, оригинальности, одиночестве, — отмеченности обеих. Антипов рассказывает Юрию:

Она была девочкой, ребенком, а настороженную мысль, тревогу века уже можно было прочесть на ее лице, в ее глазах. Все темы времени, все его слезы и обиды, все его побуждения, вся его накопленная месть и гордость были написаны на ее лице и в ее осанке, в смеси ее девической стыдливости и ее смелой стройности. Обвинение веку можно было вынести от ее имени, ее устами. Согласитесь, ведь это не безделица. Это некоторое предназначение, отмеченность. Этим надо было обладать от природы, иметь на это право. (ДЖ, стр. 472)

Так же, как Антипова и Юрия, Мастера привлекла в Маргарите не столько внешняя красота, сколько явная оригинальность. Мастер рассказывает Иванушке о своей первой встрече с Маргаритой, выделяя, в первую очередь, в качестве наглядного примера ее необыкновенности — одиночество Маргариты, типичную черту интеллигента:

...Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам ручаюсь, что увидела она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как будто болезненно. И меня поразила не столько ее красота, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах. (ММ, стр. 114)

И для Маргариты, и для Лары, любовь — это свобода выбора, цель и необходимое условие жизни. Маргарита призналась Мастеру в чувстве опустошенности, которое преследовало ее из-за отсутствия любви в ее жизни до появления в ней Мастера: «Так вот она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы я наконец ее нашел, и что если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому, что жизнь ее пуста» (ММ, стр. 115).

Добродетель в ее понимании героями-индивидуалистами, для обеих героинь мертва, так как такого рода добродетель обрекает их стремление к духовной половине на одиночество и уничтожает типичную страсть женственности к дарению душевности, отнимая у женственности ее высший дар — способность к растворению в любимом существе. Лара поверяет Юрию свою безраздельную духовность, объясняя их тягу друг к другу вечным стремлением душ к воссоединению:

Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности, для которой ничего не изменилось, потому, что она во все времена зябла, дрожала и тянулась к ближайшей рядом, такой же обнаженной и одинокой. Мы с тобой как два первых человека Адам и Ева, которым нечем было прикрыться в начале мира, и мы теперь так же раздеты и бездомны в конце его. И мы с тобой последнее воспоминание обо всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие тысячи лет между ними и нами, и в память этих исчезнувших чудес мы дышим и любим, и плачем, и держимся друг за друга и друг к другу льнем. (ДЖ, стр. 413)

Интуиция Маргариты подсказывает ей, что в выборе любимого ею руководила непреодолимая духовная сила, которая, как бы, утверждала мистический элемент предназначенности Мастера и Маргариты друг другу: «Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили мы друг друга давно, не зная друг друга, никогда не видя...» (ММ, стр. 115). В любви Лары и Маргариты мы наблюдаем тоску изголодавшейся современной русской культуры по романтической, духовной, несколько мистической по своей природе любви. Роль такого рода любви в обоих произведениях — настолько нетипичный элемент в ряду произведений, современных «Мастеру» и «Доктору», что в этой он работе выделен в отдельную главу. В обоих романах нет ни капли эротики, и мне думается, что эротика отсутствует не только по цензурным соображениям. Гораздо оправданней кажется мысль, что отсутствие эротики — литературный прием обоих произведений. Замечательность силы любви обеих героинь часто показана в поэтических описаниях их стремления к созданию домашнего тепла для любимых, в женственном порыве напоить хозяйственной царственностью своих душевных владений. Такой царицей, дарящей домашний очаг, воспринимает Юрий Лару:

Он возвращался со всех этих должностей к ночи измученный и проголодавшийся, и заставал Ларису Федоровну в разгаре домашних хлопот, за плитою или перед корытом. В этом прозаическом и будничном виде, растрепанная с засученными рукавами и подоткнутым подолом, она почти пугала своей царственной, дух захватывающей притягательностью, более, чем, если бы он вдруг застал ее перед выездом на бал, ставшею выше и словно выросшею на высоких каблуках, в открытом платье с вырезом и широких шумных юбках. (ДЖ, стр. 416)

Самое яркое воспоминание для Мастера о периоде любви и счастья, когда в подвальчике, этом приюте возлюбленных, безраздельно царила домашним уютом и еще чем-то, трудно уловимым, Маргарита. Видимо, этим трудно уловимым элементом, которым управляли в своих «вотчинах» Лара и Маргарита, было ощущение счастья, привносимое обеими в их отношения с Юрием и Мастером. Интересно, что Маргарита отмечена тем же хозяйственным стремлением и способностью к созданию уюта, что и Лара:

Она приходила, и первым долгом надевала фартук, и в узкой передней, где находилась та самая раковина, которой гордился почему-то бедный больной, на деревянном столе зажигала керосинку, и готовила завтрак, и накрывала его в первой комнате на овальном столе. (ММ, стр. 116)

Но не только сила любви, стремление к освобождению из-под гнета средне-нормального сознания, восприимчивость к пересечению микрокосма и макрокосма отличают Лару и Маргариту от представителей индивидуалистической психологии. Исключительное, творческое милосердие, насыщающее голод обеих по справедливости, правде и свободе, — вот что определяет индивидуальность обеих героинь. Милосердие и Лары, и Маргариты замечательно полным альтруизмом, нежеланием ничего для себя лично, сознанием переплетенности, нерасторжимости всего происходящего в мире с обыкновенной человеческой судьбой. Маргарита, покровительствуя Фриде, могла потерять благосклонность Воланда и вместе с ней надежду на встречу с Мастером, но для нее страшнее было чувство несдержанного слова, страх потери надежды для другого человека. В несколько иронической форме Воланд отказывается сам выполнить просьбу Маргариты, объясняя это тем, что «ведомство», которым он руководит, не имеет никакого отношения к милосердию: «— Я о милосердии говорю, — объяснил свои слова Воланд, не спуская с Маргариты огненного глаза. — Иногда совершенно неожиданно и коварно оно пролезает в самые узенькие щелки» (ММ, стр. 229).

Лара противопоставляет свою способность к милосердию застывшим душам с сознанием индивидуализма, считая, что только в плохих книжках герои представляют одну сторону:

Да, так вот как, Живаго. Многим я помогла. Ходила к нему. Вас вспоминали. У меня ведь во всех правительствах связи и покровители, и при всех порядках огорчения и потери. Это ведь только в плохих книжках живущие разделены на два лагеря и не соприкасаются. А в действительности все так переплетается! Каким непоправимым ничтожеством надо быть, чтобы играть в жизни только одну роль, занимать одно лишь место в обществе, значить всегда только одно и то же! (ДЖ, стр. 308)

Сознание Лары и Маргариты никогда не стало сознанием Христины Орлецовой, которую православная церковь, по словам Дудорова, причислила к лику святых. Общность мотивов Лары и Маргариты видится в том, что для обеих вовсе не безразлично: случится или нет в духовной жизни момент от которого зависит судьба их и любимых ими людей, судьба не только природная, но и в вечности. Одним из моментов духовной жизни обеих имеется в виду, в первую очередь, их причастность к творчеству Юрия и Мастера. Отмеченность Лары и Маргариты показана в их духовной свободе, самостоятельности, близкой к таланту, которая выражается не только в выборе предмета любви, но и в умении свободно рассуждать о мгновениях часто беспросветной природной жизни. Не стараясь кому-то подражать, но в свободной преемственности к мыслям Веденяпина, выражает Лара свое отношение к послереволюционной эпохе, акцентируя неправедность своего времени на предпочтении многих быть кем угодно, принять роль кого угодно, но только не выбрать дорогу творческой индивидуальности:

Тогда пришла неправда на русскую землю. Главной бедой, корнем будущего зла была утрата веры в цену собственного мнения. Вообразили, что время, когда следовали внушениям нравственного чутья, миновало, что теперь надо петь с общего голоса и жить чужими, всем навязанными представлениями. Стало расти владычество фразы, сначала монархической, потом революционной. (ДЖ, стр. 414)

И Лара, и Маргарита не всегда в своей жизни поступали самостоятельно. Искуплением природным, душевным была жизнь обеих, самопожертвованием природной, но не духовной, как у Христины, любви было, видимо, следствием того, что Маргарита, а по ассоциации с ней и Лара «не заслужили света, но заслужили покой» (ММ, стр. 290).

Сила индивидуальности Воланда и Веденяпина утверждается в обоих романах размахом творческой мысли этих героев и их влиянием на окружающий мир. Ни пассивность, ни трусость, ни фанатизм не ограничивают творческую свободу Воланда и Веденяпина. С самого начала необходимо отметить, что параллель между ними проводится только на уровне отмечаемой у обоих высокой степени качественной индивидуальности. Воланд — первый герой романа Булгакова, утверждающий идею существования Христа: «И опять крайне удивились и редактор, и поэт, а профессор поманил обоих к себе, а когда они наклонились к нему, прошептал: — имейте в виду, что Иисус существовал» (ММ, стр. 19). Веденяпин — тоже первый герой Пастернака, в свободной вере развивающий идею верности Христу на первых же страницах Доктора Живаго.

Вернемся к предмету разговора. Я сказал, — надо быть верным Христу. Сейчас я объясню. Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обоснование. (ДЖ, стр. 10)

В этом отношении, функция Воланда и Веденяпина почти тождественна в обоих романах и состоит в том, что оба заняты непрерывным освобождением духа от рабства миру необходимости, признают существование микрокосма и макрокосма и призрачность, недолговечность сознания индивидуализма. Так, Воланд, утверждает свое последнее слово в споре с Берлиозом о существовании макрокосма:

Михаил Александрович, — негромко обратился Воланд к голове, и тогда веки убитого приподнялись, и на мертвом лице Маргарита, содрогнувшись, увидела живые, полные мысли и страдания глаза. — Все сбылось, не правда ли? — продолжал Воланд, глядя в глаза головы, — голова отрезана женщиной, заседание не состоялось, и живу я в вашей квартире. Это — факт. А факт — самая упрямая в мире вещь. Но теперь нас интересует дальнейшее, а не этот уже совершившийся факт. Вы всегда были горячим проповедником той теории, что по отрезании головы жизнь в человеке прекращается, он превращается в золу и уходит в небытие. Мне приятно сообщить вам, в присутствии моих гостей, хотя они и служат доказательством совсем другой теории, о том, что ваша теория и солидна, и остроумна. Впрочем, ведь все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы превращаетесь, выпить за бытие. (ММ, стр. 221)

Сходным моментом таких литературных героев, как Воланд и Веденяпин в произведениях Булгакова и Пастернака, выявляется тот, что благодаря роли этих персонажей, происходит смещение привычных жизненных установок, освобождение от слепого следования «нормам», утверждение того, что: «все будет правильно, на этом построен мир» (ММ. стр. 307). Философия и Воланда, и Веденяпина основана на своеобразном понимании ими истории человечества. Они мыслят понятиями той истории, которая разделена на историю света и тьмы (имеется в виду история до Христа и после), из которой выпадает вследствие временной несостоятельности история «средненормального» сознания, т. е. типичного сознания индивидуалиста. Подобная разделяемость философии предполагает глубокую и драматическую жажду поиска смысла существования, предполагает допущение, что значение поиска может и должно вырваться из окружения бессмысленности, бесталантливости «средне-нормального» сознания. Одним из типичных признаков индивидуалиста со «средне-нормальным» сознанием, Веденяпин, как и позже, Лара, отмечает потерю индивидуумом самостоятельности, ассоциируя ее с одиночеством и талантом. Веденяпин принимает последнее качество за возможный путь к Христу:

Попадаются люди с талантом, — говорил Николай Николаевич. — Но сейчас очень в ходу разные кружки и объединения. Всякая стадность — прибежище неодаренности, все равно, верность ли это Соловьеву или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно. Есть ли что-нибудь на свете, что заслуживало бы верности? Таких вещей очень мало. Я думаю надо быть верным бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному. Надо сохранять верность бессмертию, надо быть верным Христу. (ДЖ, стр. 9)

И Воланд, и Веденяпин отмечены способностью к милосердию, правда, в Мастере и Маргарите подчеркнута эксцентрическая несовместимость милосердия с образом дьявола. Так, позволяя Маргарите совершить дар милосердия по отношению к Фриде, Воланд шутливо объясняет ей «разделение труда», принятое в потустороннем мире, устанавливая своим объяснением «безграничность границ» всего совершаемого в мире: «Но просто, какой смысл в том, чтобы сделать то, что полагается делать другому, как я выразился, ведомству? Итак, я этого делать не буду, а вы сделайте сами» (ММ, стр. 229). В то же время, милосердие — та черта, которая привлекает Воланда в москвичах, являясь мерилом его отношения к ним. На представлении в варьете, которое было устроено Воландом и его свитой, в основном, чтобы познакомиться с обитателями Москвы, Сатана замечает:

Ну что же, — задумчиво отозвался тот, — они люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было... Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны... ну, что ж... и милосердие иногда стучится в их сердца... (ММ, стр. 104)

Отмечается существенное сходство между творческими индивидуальностями в романах Булгакова и Пастернака. Подобное сходство выделяется в составе духовности, отрешенности героев от обыденности «средне — нормального» сознания. Эти черты наблюдаются у всех творческих индивидуальностей обоих романов, но особо ими наделены, помимо Юрия и Мастера, — Иешуа Га-Ноцри и Симочка Тунцова. Серафима проповедует ту же философию свободы личности, что и Иешуа, философию человека, независимого от мира необходимости, личности, отказывающейся адаптировать себя к застывшим требованиям стадности. Духовность для Серафимы — это вдохновение, источник которого она черпает в библии, находя постоянные параллели в Старом и Новом Заветах, талантливо и своеобразно трактуя Евангелие:

В другом случае девушка — обыкновенность, на которую древний мир не обратил бы внимания — тайно и втихомолку дает жизнь младенцу, производит на свет жизнь, чудо жизни, жизнь всех, «Живота всех», как потом его называют. Ее роды незаконны не только с точки зрения книжников, как внебрачные. Они противоречат законам природы. Девушка рожает не в силу необходимости, а чудом, по вдохновению. Это то самое вдохновение, на котором Евангелие, противопоставляющее обыкновенности исключительность и будням праздник, хочет построить жизнь наперекор всякому принуждению. (ДЖ, стр. 423)

Незаурядность Иешуа сказывается в его оригинальном и творческом подходе к проблеме власти, в формировании учения, суть которого состоит в освобождении от принуждения и насилия власти необходимости над духовностью в человеке: всякая власть является насилием над людьми и настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть (ММ. стр. 29). Если бы искусственно пересадить Серафиму из романа Пастернака в роман Булгакова, то она была бы прямой последовательницей Иешуа, так как для нее истина — это непреложный факт существования Бога, ретроспекция истории, в которой просто не существует материалистических доказательств противоположного, т. е. доказательств, на которых строили свои теории сознания типа Берлиоза. Исторические периоды для нее — это Божий труд, самый тяжелый и вдохновенный период которого — христианство. Серафима делит исторические фазы работы Бога до возникновения христианства на: Египет, Грецию, Рим, библейское богопознание пророков. Все эти периоды, по мысли Тунцовой, созвучны друг другу в напряженной, творческой работе Бога и во время создания Им мироздания, и во время Его продолжительной работы с человечеством, вершиной которой был приход в мир Сына. По учению Серафимы, высшей формой достижения работы Творца явилось то милосердие, которое Он дал миру в лице Бога-человека:

Отдельная человеческая жизнь стала Божьей помощью, наполнила своим содержанием пространство вселенной. Как говорится в одном песнопении на Благовещение, Адам хотел стать Богом и ошибся, не стал Им, а теперь Бог становится человеком, чтобы сделать Адама Богом «человек бывает Бог, да Бога Адам соделает». (ДЖ, стр. 423)

В Бога-Отца, Творца всего сущего и утверждающего духовность макрокосма верит Иешуа. На вопрос о вере, он отвечает Пилату: «Бог один, — ответил Иешуа, — в него я верю» (ММ, стр. 30). В то же время, именно Иешуа Га-Ноцри, провозглашает наступление новой веры: «Рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины» (ММ, стр. 24).

Милосердие, преимущественно, христианское милосердие, преобладает в образе и Серафимы Тунцовой. В Докторе Живаго, вследствие эпизодичности роли Серафимы Тунцовой, ее милосердие проявляется в двух, предельно кратко выраженных формах: в теориях на эту тему, в которых она использует в качестве основы библейский материал и в безграничном доверии Лары, в ее готовности отдать свою дочь Катеньку, в случае ареста, на воспитание Серафиме.

Несмотря на видимую короткость роли Иешуа в «Мастере», кредо его милосердия: «злых людей нет на свете» (ММ, стр. 26), — организует всю этическую концепцию романа. Это кредо проходит через весь роман, пятикратно воплощаясь в конкретных актах милосердия, совершаемых непосредственно самим Иешуа. Своим первым актом милосердия Иешуа спасает Пилата от мучительной головной боли, вторым — он жалеет Иуду, третий акт проявляется на кресте, когда Иешуа упрашивает палача дать воды товарищу по казни, четвертый, — в его участии в судьбе Мастера и Маргариты, а пятый и наиболее значительный акт милосердия проявился в его безоговорочном и полном прощении Пилата.

Множество других эпизодических персонажей героев-интеллигентов в обоих произведениях, типа Римского, Лиходеева, Варенухи, Рюхина, профессора медицины Кузьмина в романе Мастер и Маргарита и Самдевятова, Ливерия Микулицына, его отца, Аверкия Степановича, Шуры Шлезингер, Погоревших и некоторых других героев Доктора Живаго, отличает типичность «средне-нормального сознания», непересекающаяся с милосердием. Основа подобного типа сознаний выражается в радикальном фанатизме по отношению к выбранной идее, предвзятости и нерасположенности к творческой индивидуальности. Так, Самдевятов, фанатизм которого перекликается по общности с идеями Ливерия и Аверкия Микулицыных, Шуры Шлезингер, находит Серафиму ненормальной только потому, что ее призвание, христианского проповедника, глубоко непонятно Самдевятову, проповеднику марксизма:

Младшая, Симушка, — крест семьи, испытание. Ученая девушка, начитанная. Занималась философией, любила стихи. И вот в годы революции, под влиянием общей приподнятости, уличных шествий, речей на площадях с трибуны, тронулась, впала в религиозное помешательство. (ДЖ, стр. 272)

«Помешательство» — один из любимых ярлыков, который люди с сознанием индивидуализма наклеивают на творческую индивидуальность. Может быть поэтому мы находим у Булгакова такое количество «умалишенных9. Ведь начиная с Иешуа, которого Пилат хочет обрядить в сумасшедшие с тем, чтобы спасти его физически, продолжая несчастным Иваном Бездомным, который «прозрел» в сумасшедшем доме, сменив замкнутость «средне-нормального» сознания на готовность к принятию идей, неподконтрольных индивидуализму, еще несколько случаев помешательства играют существенную роль в сюжете Мастера и Маргариты10. Один из этих случаев, — коллективное помешательство работников филиала «Комиссии зрелищ и увеселений облегченного типа»11. Место, куда увозят «любителей» хорового пения, — та же психиатрическая больница Стравинского, где находят себе временный приют многие герои романа Мастер и Маргарита. Имя Стравинского так же эпизодично, как имя профессора Кузьмина, вторая сходная черта этих героев — их медицинская профессия. Основа несовместимости обоих медиков видится именно в оппозиции: творческая индивидуальность — индивидуалист, суть которой состоит в творческом милосердии Стравинского и в заурядности, полном отсутствии милосердия в характере Кузьмина. Так, Мастер говорит о стремлении Стравинского успокоить и утешить его: «Я неизлечим, — спокойно ответил гость, — когда Стравинский говорит, что вернет меня к жизни, я ему не верю. Он гуманен и просто хочет утешить меня...» (ММ, стр. 123). В то же время, Кузьмин проявляет казенную бездушность по отношению к больному, сразу определяя незадачливого буфетчика шизофреником, что не имело ничего общего с реальным диагнозом; он заставляет медсестру убрать «подброшенного» котеночка и, что показательнее всего, больше заботится о целостности своей коллекции пальто, чем о живых существах.

Одним из случаев приложения милосердия Стравинского явился центральный образ романа Булгакова — Мастер. Душевная болезнь Мастера была следствием гонений на него властей из-за написанного романа о Понтии Пилате. Но в то же время, эта же болезнь была его спасением от физического уничтожения, которое вполне могло последовать вследствие ареста. Таким образом, если взглянуть на ситуацию с болезнью Мастера с этой позиции, то легко прийти к заключению, что его душевная болезнь была проявлением милосердия и защиты по отношению к нему свыше. Личное милосердие Мастера не так очевидно, как наличие или недостаток этого качества у других героев романа, но в то же время утверждение о его полном отсутствии, как предлагает Крепс, я нахожу совершенно бездоказательным12. Ведь Мастер проявляет личное милосердие, не желая вовлекать Маргариту ни в свое несогласие с политическим режимом, которому подвластен литературный мир, ни в свою болезнь; жалея, в первую очередь, Маргариту он просит ее «образумиться» и оставить его: «— Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал бормотать: — Бедная, бедная...» (ММ, стр. 233). Помимо чисто личного проявления милосердия, радикально проявилось творческое милосердие Мастера, ведь именно он отпустил на свободу несчастного Пилата. Единственное, но серьезное замечание по поводу этого явления у нас может вызвать только некоторая несамостоятельность решения Мастера, его действие по подсказке Иешуа и Воланда, т. е. не столько преемственная, сколько подражательная форма его милосердия. Ведь в то время, когда Маргарита энергично и деятельно просила Воланда помочь Пилату, Мастер, без поддержки Воланда, не предпринимал ничего:

Воланд смеялся, поглядывая на Маргариту, и говорил: — Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже попросил тот, с кем он так стремится разговаривать, — тут Воланд опять повернулся к Мастеру и сказал: — Ну что же, теперь ваш роман вы можете кончить одною фразой! (ММ, стр. 307)

Склонность к милосердию на основе равенства со всеми живыми существами земли, — отличительная черта всех без исключения героев — интеллигентов обоих романов, которых мы относим к типу творческих индивидуальностей. Это качество резко отличает творческих индивидуальностей от типа индивидуалистов, героев, порой способных на частный акт милосердия, но милосердия далеко не бескорыстного, а, скорее, торгашеского: каждый добрый поступок Иосифа Каифы — Комаровского, Самдевятова — Алоизия Могарыча, Ливерия Микулицына — Варенухи, Берлиоза — Стрельникова и многих других героев интеллигентов Доктора Живаго и Мастера и Маргариты, — предполагал немедленную отдачу от тех, кому они благоволили. Не вопрошая и не помышляя о выгоде, великодушно дарили свое милосердие Иешуа и Симочка, Лара и Маргарита, Воланд и Веденяпин, Мастер и Юрий. Мастер не забыл своего единственного друга по дому скорби — Иванушку Бездомного и пришел на их последнее земное свидание с тем, чтобы подбодрить и утешить безумного поэта. У Юрия же «чувство равенства со всеми живущими» (ДЖ, стр. 7), — было врожденным и милосердие высказалось не только в выборе гуманнейшей профессии, но и в малейших деталях его творчества.

Вывод, к которому легко прийти, рассматривая героев Булгакова и Пастернака в качестве творческих индивидуальностей и индивидуалистов состоит в том, что способность к милосердию — это особый дар, данный и развитый только у незаурядных личностей и, в свою очередь, выделяющийся в индивидуальную черту характера. Так как милосердие творческой личности не знает логики «средне-нормального» сознания индивидуализма, видение творческой личности превосходит мир необходимости и выводит свободную творческую личность в мир макрокосма, туда, где царствует Дух. Принимая это за основу, нетрудно прийти к заключению, что галерею характеров героев — интеллигентов в романах Доктор Живаго и Мастер и Маргарита можно условно разделить на категории творческих индивидуальностей и индивидуалистов. Осмелюсь предположить, что творческая индивидуальность — это личность столь же редкая, сколь и равноценная по неповторимости таланту, поэтому в ряду творческих индивидуальностей первыми предлагаются сами авторы романов. Здесь же необходимо подчеркнуть, что авторы романов ни в коем случае не отождествляются со своими героями. Читатель, однако, постоянно находит в тексте обоих романов намеки и параллели на взаимопроникновение и отражение связей и отношений профессионального и житейского характера между авторами и главными героями «Мастера» и «Доктора»13. Иными словами, герои романов рассматриваются здесь как представители альтернативных биографий, осуществленных для Булгакова и Пастернака не в реальной жизни, а сбывшихся в силе творческого воображения обоих писателей. Итак, в качестве героев с творческой индивидуальностью мною рассматриваются:

Булгаков Пастернак
Иешуа Га Ноцри Юрий Живаго
Воланд Веденяпин
Маргарита Лара
Мастер Симочка Тунцова
Христина Орлецова
Александр Громеко14

Список героев — индивидуалистов качественно более обширен, так как и в первом, и во втором романе включает в себя целые коллективы:

Свита Воланда Лесные братья
Иуда Евграф Живаго
Каифа Стрельников
Члены Массолита Микулицыны, Шлезингер
Алоизий Могарыч и др. Антипов, Самдевятов, Тиверзин и др.

Предлагая эту классификацию, считается необходимым подчеркнуть, что она не имеет ничего общего с делением на «положительных» и «отрицательных» героев, но отражает, прежде всего, отношение автора этой монографии к индивидуализму как первичной стадии «стадности», выражаемой в фанатическом восприятии интеллигентом «идеи», и творческой индивидуальности, находящей выражение в поисках свободы личности, духовной самостоятельности и независимости от «средне-нормального» сознания.

И Булгаков, и Пастернак показали читателям миры судеб интеллигента в динамическом движении не только временном, но и качественном. В этом понимании кажется несколько искусственным определение таких героев, как Иван Бездомный, Понтий Пилат, Гордон, Дудоров, Левий Матвей и Тоня, как в группу творческих индивидуальностей, так и в группу индивидуалистов: их роль в романах нестатична15. Ураган событий не оставил этих героев равнодушными, но, в какой-то мере, приблизил их к мудрости творческой индивидуальности: так, книга Юрия Живаго, оказалась откровением для Гордона и Дудорова, побудившим и научившим обоих принять творческую индивидуальность Юрия в качестве учительски-пророческой:

Состарившимся друзьям у окна казалось, что это свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышной музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение. (ДЖ, стр. 531)

Мастер, уходя из земного измерения, признал Ивана Бездомного своим учеником и доверил ему идею о продолжении романа об Иешуа и Понтии Пилате:

Иванушка посветлел и сказал:

— Это хорошо, что вы сюда залетели. Я ведь свое слово сдержу, стишков больше писать не буду. Меня другое теперь интересует, — Иванушка улыбнулся и безумными глазами поглядел куда-то мимо Мастера, — я другое хочу написать. Я тут пока лежал, знаете ли, очень многое понял.

Мастер взволновался от этих слов и заговорил, присаживаясь на край Иванушкиной постели:

— А вот это хорошо, это хорошо. Вы о нем продолжение напишите! (ММ, стр. 300)

Существенная разница между творческими индивидуальностями и героями с сознаниями типа Бездомного — Гордона, Пилата — Дудорова, Левия Матвея — Тони, в отсутствии у этих характеров творческой независимости, иными словами — таланта к самостоятельному, пусть преемственному, но не подражательному и автоматизированному образу мыслей и действия. В начале произведений большинство из них действовали, подражая идеям индивидуалистов. Ближе к эпилогам обоих произведений, незаурядность творческих личностей перевела Дудорова и Гордона, Понтия Пилата и Ивана Бездомного, Левия и Тоню в колею преемственности по отношению к ведущим творческим индивидуальностям Иешуа и Юрия, Мастера и Веденяпина. Так как названные типы интеллигентов не закрепились ни в понятии индивидуалистов, ни творческих индивидуальностей, то для них предлагается особая группа, условно обозначаемая таким образом — блуждающие индивидуальности:

Понтий Пилат Иннокентий Дудоров
Левий Матвей Михаил Гордон
Иван Бездомный Тоня Громеко

В заключение главы хочется подчеркнуть, что хотя общие типичные черты героев-интеллигентов в Докторе Живаго и Мастере и Маргарите помогли нам определить их в разные группы, индивидуальность каждого рассмотренного характера, не заключается ни в какие рамки, но свободно существует во всей полноте и оригинальности в мире, изображенном Пастернаком и Булгаковым.

Примечания

1. Хазанов, стр. 9.

2. Berdyaev, Dostoievsky, р. 44.

3. Философия свободного духа, — книга Николая Бердяева, изданная в Париже в 1927-м году (см. библиографию). Основная идея этого глубоко философского произведения состоит в том, что для интеллектуала путь к Богу возможен только по свободной воле индивидуума.

4. Бердяев. Философия свободного духа, стр. 4.

5. Бердяев. Философия свободного духа, стр. 40.

6. Желательно не смешивать понятия «интеллектуал и «интеллигент». К первому скорее подходит значение «хорошо образованный человек», в то время, как для интеллигента, вовсе необязательно занятие гуманитарной профессией, а писатель или ученый, будучи интеллектуалом, может не подходить качественно к понятию «русский интеллигент». Берлин видит несоответствие понятий в следующем: The concept of intelligentsia must not be confused with the notion of intellectuals. Its members thought of themselves as unifed by something more than mere interest in ideas; they conceived themselves as being a dedicated order, almost a secular priesthood, devoted to the spreading of a specific attitude to life, something like a gospel. (БЕР, p. 117)

7. Мне кажется, что концепция Крепса не только несколько примитивна, но и неправильна в корне. Несмотря на то, что его определение «греха», в целом, довольно интересно, фактическое использование этой терминологии и его манера раскрытия посредством ее литературных героев, мало удовлетворяет:

Добродетели Маргариты намного превышают ее грехи, поэтому и зло не имеет над ней власти, не может причинить ей вреда. Даже тот единственный грех, в котором ее можно обвинить, — нарушение супружеской верности (грех Анны Карениной, погубленной за него моралистом Толстым) — совершается из иных чувств и побуждений, чем, скажем, тот же грех у других действующих лиц романа — валютчика Дунчеля и председателя Акустической комиссии московских театров Семплеярова. Последние, обманывая своих жен, не тяготятся двусмысленностью своего положения, ибо сознательно идут на этот грех, руководствуясь лишь своими корыстными и эгоистическими интересами. Маргарита же совершает грех не ради похоти, а ради любви, причем, любви скорее духовной, чем плотской. (КР, стр. 81)

Приведенный отрывок, по-моему, как нельзя лучше определяет слабость предложенной теории.

8. Сравнив мысли упомянутых героев о народе (ДЖ, стр. 9, 140, 184, 185, 210, 270, 327, 395) и др., мы увидим, что цель их существования — в безоговорочном поклонении народу, а марксистская мораль, которая всех их объединяет, имеет подражательный, но не преемственный и творческий характер. В этом отношении поражает отличие чувств творческой индивидуальности Юрия Живаго. В отповеди Самдевятову, Живаго выражает мысли, которые он развивает в дальнейших встречах с приверженцами марксизма. Заканчивает Живаго эту отповедь словами, параллель которым мы находим у Иешуа а их суть выражается в той же вере в царство истины, которая объединяет обе творческие личности у Булгакова и Пастернака:

Марксизм и наука? Спорить об этом с человеком мало знакомым по меньшей мере неосмотрительно. Но куда ни шло. Марксизм слишком плохо владеет собой, чтобы быть наукой. Науки бывают уравновешеннее. Марксизм и объективность? Я не знаю течения, более обособившегося в себе и далекого от фактов, чем марксизм. Каждый озабочен проверкою себя на опыте, а люди власти, ради басни о собственной непогрешимости, всеми силами отворачиваются от правды. Политика ничего не говорит мне. Я не люблю людей, безразличных к истине. (ДЖ, стр. 28)

9. Помимо пяти случаев, упомянутых в этой главе, еще два: сумасшествие Бенгальского и Босого, — выявляются самостоятельными мотивами в Мастере и Маргарите.

10. Образ Ивана Бездомного становится особенно интересен после сравнения его с образом поэта Рюхина, где «нормальность» последнего подчеркивается его бесталанностью, которая основывается на той же приверженности Рюхина к коллективному, стадному типу мышления, как и у Варенухи, Лиходеева, Римского и выражается в том же полном, как и у этих героев романа, отсутствии чувства милосердия. Именно отсутствие этого чувства у других притягивает и вызывает сочувствие и понимание Рюхина:

Но сейчас ему было не до того, а кроме того, как ни мало был наблюдателен Рюхин, — теперь после пытки в грузовике, он впервые остро вгляделся в лицо пирата и понял, что тот хоть и задает вопросы о Бездомном и даже восклицает: «ай-яй-яй», но, по сути дела, совершенно равнодушен к судьбе Бездомного и ничуть его не жалеет. «И молодец! И правильно!» — с цинической, самоуничтожающей злобой подумал Рюхин и, оборвав рассказ о шизофрении, попросил... (ММ, стр. 3)

11. Мне кажется несправедливым недостаточное внимание критической мысли по роману Булгакова Мастер и Маргарита к приводимому ниже эпизоду. В нем видится прямое подтверждение неоправданности «средне-нормального» сознания, заурядность его носителей. С нескрываемой иронией полемизирует этот эпизод с любителями петь «с общего голоса» (ДЖ, стр. 414), причем, Булгаковский эпизод несет добавочную комическую нагрузку именно тем, что идея, на которой «помешались» члены коллектива — хоровое пение:

Лишь только первый грузовик, качнувшись в воротах, выехал в переулок, служащие, стоящие на платформе и держащие друг друга за плечи, раскрыли рты, и весь переулок огласился популярной песней. Второй грузовик подхватил, а за ним и третий. Так и поехали. Прохожие, бегущие по своим делам, бросали на грузовики лишь беглый взгляд, ничуть не удивляясь и полагая, что это экскурсия едет за город. Ехали, действительно за город, но только не на экскурсию, а в клинику профессора Стравинского. (ММ, стр. 158)

12. В главе «Понятие греха и понятие добродетели», Крепс заявляет о неспособности Мастера к такому виду добродетели, как милосердие:

Именно эта неспособность к стойкости, а также и пассивная добродетель (Мастер, в отличие от Маргариты, не совершает ни одного акта самопожертвования или активной любви к ближнему — милосердия), приводит к тому, что, оказывается, Мастер не заслужил света, он заслужил лишь покой. (КР, стр. 84)

13. К отмеченным параллелям следует отнести следующие: Юрий — врач, первая специальность и образовательный статус Булгакова — врач. Веденяпин — философ. Помимо классического музыкального, Пастернак прошел серьезную школу философии под руководством знаменитого Германа Когана (см. книгу Ги де Маллака, стр. 50—73). Мастер по образованию — историк, по этой же специальности закончила университет и потом работала в гимназии Лара. Подобное совпадение в интересе Пастернака и Булгакова к сходным профессиям кажется мне не случайным, а, типичным для восприятия обоими обстоятельств, влияющих на судьбу их героев-интеллигентов.

14. Александр Александрович Громеко попал в группу творческих индивидуальностей не случайно. Несмотря на некоторую «мимолетность» его на страницах романа, читаинтеллигента, выделенных нами в качестве типичных для творческой индивидуальности. В качестве примера, говорящего за себя, приведу его разговор с Веденяпиным, произошедший после революции:

О чем мы спорим? Подобные истины просто стыдно доказывать. Это азбука. Основная толща народа веками вела немыслимое существование. Возьмите любой учебник истории. Как бы это ни называлось, феодализм ли и крепостное право, или капитализм и фабричная промышленность, все равно неестественность и несправедливость такого порядка давно замечена и давно подготовлен переворот, который выведет народ к свету и все поставит на свое место. (ДЖ, стр. 182)

15. Образ Тони, пожалуй, самый сложный в отношении выбора ей места среди других героев. Несмотря на то, что фактического материала о ней в романе больше, чем о многих других героях, определить Тоню в категорию творческих индивидуальностей мы не можем из-за отсутствия самостоятельных действий с ее стороны. Она действует под влиянием либо Юрия, либо отца. Отнести ее в разряд индивидуалистов мы не можем, прежде всего, из-за Тониного альтруизма, один из примеров которого сквозит в каждой строчке Тониного письма к Юрию: «Дай перекрещу тебя на всю нескончаемую разлуку, испытания, неизвестность, на весь твой долгий, долгий, темный путь. Ни в чем не виню, ни одного упрека, сложи свою жизнь так, как тебе хочется, только бы тебе было хорошо». (ДЖ, стр. 428)