Вернуться к З. Гимпилевич-Шварцман. Интеллигент в романах «Доктор Живаго» и «Мастер и Маргарита»

Глава 2. Интеллигент. Интеллигенция (к вопросу о терминологии)

В предисловии к антологии под редакцией Айлин Келли (собравшей и опубликовавшей 11 статей Исайи Берлина, написанных более, чем за тридцатилетие) говорится, что главная тема, объединяющая все работы сборника — необычное во всей истории существования человечества явление: русская интеллигенция. Берлин объясняет свой интерес к этой теме, прежде всего, тем, что явление русской интеллигенции оказалось самым большим вкладом России в социальные перемены, произошедшие в мире. Наиболее знаменательной и типичной чертой этого явления, он выдвигает ту моральную ответственность, которую представители русской интеллигенции, особенно, писатели, ощущали, как часть своего призвания:

The most characteristic Russian writers believed that writers are, in the first place, men; and that they are directly and continually responsible for all their utterances, whether made in novels or in private letters, in public speeches or in conversation. This view, in turn, affected western conceptions of art and life to a marked degree, and is one of the arresting contributions to thought of the Russian intelligentsia. Whether for good or ill, it made a very violent impact upon the European conscience. (БЕР, стр. 131)

Чувство ответственности, испытываемое русским писателем за каждую строку своего письма прослеживается и в романах Булгакова и Пастернака, выражаясь как в творчестве обоих писателей, так и в творчестве их героев, занятых литературным трудом. Возможно, что это чувство и привело, обоих авторов к концентрации внимания на судьбе интеллигента в послереволюционной России.

Прежде, чем мы перейдем к разработке материала о представителе интеллигенции как литературного образа в произведениях Булгакова и Пастернака Мастер и Маргарита и Доктор Живаго, необходимо определить значение, подразумеваемое в понятии слов: «интеллигент» и «интеллигенция». Как и большинство авторов, заинтересованных этим вопросом (Л. Шестов, Н. Бердяев, И. Берлин, А. Келли, М. Крепс, Б. Филиппов, Б. Хазанов и мн. др.), я обратилась к толковым и этимологическим словарям. Во многих пособиях, начиная со словаря Владимира Даля и кончая полным толковым Оксфордским словарем 1973-го года, ясно выражено только происхождение терминов «интеллигент», «интеллигенция» (которые пришли в русский и английский языки из латыни через французский язык), смысл же варьируется и часто слово «интеллигент» отсутствует вовсе1. Наиболее близки трактовки термина «интеллигенция» в толковом словаре Даля и кратком толковом Оксфордском словарях:

Интеллигенция. Разумная, образованная, умственно развитая часть жителей2. Intelligentsia (Russian, Polish) — the class consisting of the educated portion of the population and regarded as capable of forming public opinion3.

В словаре Ожегова просто упоминается принадлежность интеллигента к группе интеллигенции. В этой же статье Ожегов дробит понятие «интеллигенция» на различные социально — политические подгруппы: «Передовая русская интеллигенция, советская народная интеллигенция, сельская интеллигенция, буржуазная интеллигенция» и. т. д.4 Так же, как и в этимологическом словаре Фасмера, в Вебстеровском словаре за 1979 год отсутствует определение слова «интеллигент»5. Но зато в последнем есть термин «интеллигенция»: «Intelligentsia, n. collectively, the people regarded as, or regarding themselves as, the intellectual or learned class.»6

Отчаявшись найти удовлетворительное определение в словарях, Борис Хазанов предлагает свои мысли о значении слова «интеллигент»:

Полистав словари, убеждаешься, что в определениях, претендующих на научность, исчезло что-то очень важное. Это «что-то», возможно, и составляет душу интеллигенции. Ибо интеллигенция, это странное порождение русской жизни, не может быть описана ни как чисто социальный, ни как чисто культурный, ни как вполне психологический феномен. Интеллигент — это судьба7.

Борис Филиппов, признавая нерешенность термина, считает, что важно не определение, а то, чем оно представлено. Сам он так говорит об интеллигенции:

Русская интеллигенция — это не класс, не сословие, не профессиональная группа интеллектуалов, не межклассовая прослойка, — это орден, при этом орден, с самого начала разъединенный изнутри самоубийственными настроениями, «кающиеся» дворяне, идущие в революцию купцы, священнослужители, объединяющиеся с революционерами, с социалистами — атеистами, с сектантами (Иона Брихничев «голгофские христиане»), ни о какой общей программе или даже объединяющей хотя бы временно общей платформе не может быть и речи. Единственное, что объединяет, — это какая-то едва уловимая интеллектуально, но явно чувствуемая окружающая этот строй атмосфера8.

Исайя Берлин, предлагая свое понятие «интеллигенция», тоже склонен отметить ее сходство с религиозным орденом:

The concept of intelligentsia must not be confused with the notion of intellectuals. Its members thought of themselves as united by something more than mere interest in ideas; they conceived themselves as being a dedicated order, almost a secular priesthood, devoted to the spreading of a specific attitude to life, something like a gospel. (БЕР, стр. 117).

Легко наблюдается тот факт, что во всех этих определениях выдвигается больше положений не относящихся к интеллигенту, чем тех которые относятся к нему. В то же время, признавая субъективность приведенных трактовок, нельзя не отметить тот интерес, который представляют интуитивный подход к проблеме и попытка организовать и вычленить эмоциональное начало, отсутствующее в словарном значении любого определения.

Хотя у нас и нет общепринятого толкования понятия «интеллигент», зато большинство исследователей проблемы (Бердяев, Хазанов, Филиппов), согласны в выборе родоначальника русской интеллигенции, творце ее девиза: «Я взглянул окрест себя — душа моя страданиями человеческими уязвлена стала9.» Так, Хазанов утверждает, что этим заявлением было сформулировано кредо русской интеллигенции:

Под этой фразой могли бы подписаться все поколения русской интеллигенции; внуками Радищева, сознавали они это или нет, были и дважды умерший на эшафоте Рылеев, и эмигрант Герцен, и Некрасов, и Достоевский10.

Основываясь на этом, первой чертой принадлежности к интеллигенции и выделяется преданность интеллигента идее, суть которой — сочувствие ближнему, отсутствие личного эгоизма, готовность служить универсальному добру. Применяя эту черту к романам Доктор Живаго и Мастер и Маргарита, легко придти к заключению, что идея добра именно своей универсальностью соприкасается с главной этико-религиозной концепцией обоих произведений.

Второй чертой принадлежности к обществу, или, по определению, Филиппова и Берлина, — «ордену» интеллигенции, является непримиримость к тому, что по мнению интеллигента не соответствует его этическому кредо:

Русскую интеллигенцию объединял протест. И левая, и правая — она была психологически еретической, справа ли, слева ли, но протестующей против установившегося положения вещей. И прав тысячекратно интеллигент Евгений Замятин, говоривший, что культуру создают только еретики11.

Духовное и душевное беспокойство, неудовлетворенность настоящим, постоянные поиски «правильного» пути, мысли о будущем, философская подмена его настоящим, — вот практическая сторона исканий интеллигента, выражаемая индивидуальной судьбой каждого ее члена. Борис Филиппов, говоря о присущем интеллигенции критическом отношении к существующему порядку вещей, обобщает:

Каким бы прекрасным работником — специалистом не был тот или иной инженер, финансист или чиновник, но если он — справа или слева, главным образом, конечно, слева — не относился критически к окружающему миру, — интеллигентом его не признавали. Как уже говорилось, этот критический подход был необходим для вхождения в орден русской интеллигенции12.

В этом понимании показательно отношение главных героев Булгакова и Пастернака, Мастера и Юрия, к чужому, навязываемому им мнению. Юрий, находясь в плену у партизан, произносит смелую и проникновенную речь, объясняя Ливерию, главе партизанского отряда, свою принципиальную непримиримость по отношению к новому режиму, который представлял Ливерий Аверкиевич:

Властители ваших дум грешат поговорками, а главную забыли, что насильно мил не будешь, и укоренились в привычке освобождать и осчастливливать особенно тех, кто об этом не просит. Наверное, вы воображаете, что для меня нет лучшего места на свете, чем ваш лагерь и ваше общество. Наверное я еще должен благословлять и спасибо вам говорить за свою неволю, за то, что вы освободили меня от семьи, от сына, от дома, от дела, от всего, что мне дорого и чем я жив. (ДЖ, 347)

Первый вопрос, заданный Мастеру профессиональным литератором и так сильно поразивший его искусственностью и фальшью, был вопрос редактора, спросившего у Мастера, кто подсказал ему тему романа о Пилате.

Парадоксально, возможно, но практикой проверено предположение, что насколько трудно дается трактовка понятия «интеллигент», настолько легко и безошибочно, благодаря первой и второй определяющим чертам, выявляется представитель интеллигенции. Пушкин и Чаадаев, Достоевский и Толстой, даже Ленин и Троцкий, — каждый из них может быть причислен к интеллигенции: ведь несмотря на непримиримость взглядов и социальных положений этих лиц, мы не можем не отнести их к «ордену» интеллигенции, так как в природе каждого из них выявляется и альтруизм, и протест.

Неважен «фасон» литературной одежды известных литературных героев русской художественной литературы: Онегина, Печорина (лишние люди), Базарова, Рудина, Раскольникова (нигилисты), Мышкина, Акима Акимовича (безвольные страдальцы) и многих других, неважно их происхождение и уровень образования. Для того, чтобы быть принятыми в «орден» интеллигенции, важно, чтобы каждый из них был, как бы, демократом по природе. О подобном демократизме мы читаем у Пастернака, в описании брата и сестры (в замужестве — Живаго) Веденяпиных:

Юре хорошо было с дядей. Он был похож на маму. Подобно ей он был человеком свободным, лишенным предубеждения против чего бы то ни было непривычного. Как у нее, у него было дворянское чувство равенства со всеми живущими. Он так же, как она, понимал все с первого взгляда... (ДЖ, стр. 7)

Такого рода демократизм среди героев романа Булгакова больше всего присущ Маргарите. Основывался он, опять-таки, на стремлении Маргариты всех понять и на постоянной ее готовности помочь. Принимая во внимание именно эти черты Маргариты, Крепс находит, что она — наиболее близка по характеру Иешуа — Христу:

Ее забота о ближнем, умение болеть за него душой проявляется как в мелких, так и в больших поступках. Маргарита делает дорогие подарки своей домработнице Наташе; разгромив квартиру Латунского, она находит добрые слова, чтобы успокоить чужого ребенка в соседней квартире, напуганного звуком бьющихся стекол; на балу у Воланда она просит последнего не посылать превратившегося в борова соседа Николая Ивановича к поварам, думая, что его хотят там изжарить; даже ненавистного Латунского, который погубил Мастера, она жалеет, не принимая предложения в два счета расправиться с ним. (КР, стр. 81)

Применяя эту мысль к интересующим меня здесь произведениям, вполне законной третьей отличительной чертой интеллигента можно выделить распространенность демократического отношения интеллигента на всех живущих на земле.

Возвращаясь к первой как одной из ведущих характеристик интеллигента, необходимо отметить, что многими исследователями проблемы отмечается несокрушимая преданность интеллигента избранной идее. На протяжении всего ее существования, в русской интеллигенции преобладало необыкновенно острое стремление к применению всякого рода философских идей. Имена Гегеля, Шеллинга, Сен-Симона, Канта, Маркса, Энгельса, — часто значили для русского интеллигента много больше, чем даже для соплеменников перечисленных философов. Отечественные философы, начиная с Радищева, заканчивая Лениным, быстро находили восторженных поклонников, готовых на любую жертву во имя принятой идеи:

То, что на западе было научной теорией, подлежащей критической проверке, гипотезой или вообще какой-либо относительной и частной истиной, не претендующей на универсальность, — у русской интеллигенции становилось утверждением, граничащим с религиозным откровением13.

Развернутую мысль подобного толка находим и у Берлина, прослеживающего целую вереницу экономических, социальных и политических западных «пророков», оказавших неизгладимое влияние на рождение, формирование и развитие русской интеллигенции. Сравнивая различие восприятия этих идей русскими и западными просвещенными людьми одного и того же поколения, Берлин отмечает необыкновенно быстрое распространение этих идей в русской среде:

When such doctrines were promulgated in the west, they sometimes excited their audience, and occasionally led to the formation of parties or sects, but they were not regarded by the majority of those whom they reached as the final truth; and even those who thought them crucially important did not immediately begin to put them into practice with every means at their disposal. The Russians were liable to do just this; to argue to themselves that if the premises were true and the reasoning correct, true conclusions followed: and further, that if these conclusions dictated certain actions as being necessary and beneficial, then if one was honest and serious one had a plain duty to try to realise them as swiftly and as fully as possible. (БЕР, стр. 125)

Утверждая начальное заимствование большинства идей, нашедших себе ярых последователей на российской почве, Бердяев, Берлин, Хазанов, — отмечают фанатизм и догматизм, в который вылилось большинство связей с западными идеями у представителей русской интеллигенции. В Докторе Живаго на примере обоих Антиповых и Тиверзина показан результат подобного «переваривания» идей, выразившихся в вырождении человечного начала у этих трех фанатиков революции. В приводимом отрывке рассказывается о тайной сходке, на которую собрались уже практически победившие на Урале революционные вожди этого края:

Для почетных гостей были расставлены стулья. Их занимали три-четыре человека рабочих, старые участники первой революции, среди них угрюмый, изменившийся Тиверзин и всегда поддакивающий друг его, старик Антипов. Сопричисленные к божественному разряду, к ногам которого революция положила все дары свои и жертвы, они сидели молчаливыми, строгими истуканами, из которых политическая спесь вытравила все живое, человеческое. (ДЖ, стр. 372)

В Мастере и Маргарите фанатизму, предвзятости одной идеи (религиозной у Каифы, преданности существующей форме государственной власти у Понтия Пилата) посвящены все Ершалаимские главы. Чрезвычайно интересна и многозначна композиционно сцена встречи двух фанатиков, когда они собрались решать судьбу человека, философия которого косвенно касалась мировосприятия обоих. Психологически момент этот обогащен эмоциональным и лексическим напряжением. Главные линии этого напряжения состоят в том, что Пилат, уже догадывающийся о правоте Иешуа, не осмеливается порвать с закрепощенностью своего фанатизма и пытается подтолкнуть Каифу, чтобы тот принял на себя ответственность за жизнь Иешуа, угрожая первосвященнику карами в случае непослушания:

Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания! Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирной проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:

Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? — И тут Каифа грозно поднял руку: — прислушайся, прокуратор!14 (ММ, стр. 34)

Помимо приемов художественной прозы, использованных в обозначенном отрывке для сравнения Пилата и Каифы, в тексте прямо в переходе между монологами Каифы и Пилата сказано, что первосвященник и прокуратор совершенно одинаково улыбаются. Как и предыдущие, эта деталь наводит на мысль, что фанатизм, независимо от того, какую форму он принимает, совершенно тождествен в главном: в автоматизации фанатика, в потере им живого, творческого начала или, пользуясь, выражением Пастернака, фанатизм способствует превращению человека в «истукана» Подобное внешнее сходство фанатиков, поклоняющихся разным идеям, приводит нас к выводу, что суть фанатизма, исходная позиция которого состоит в отсутствии широкого, демократического начала у человека, всецело преданного одной, ограниченной идее, приводит к неминуемому внутреннему сходству фанатиков, даже если на первый взгляд они преследуют разные цели. Так, трусость Пилата, не посмевшего защитить Иешуа, немногим отличается от трусости Стрельникова, не сумевшего защитить свою любовь. А фанатизм Каифы, защищавшего свою религию, чрезвычайно похож на фанатизм Евграфа, «защищавшего» сначала в некой мистической форме новую религию России, а потом, вдруг, неожиданно, оказавшегося воином в генеральской одежде.

Преданность интеллигента по отношению к избранной им идее, вела к следующей характерной черте членов этого «ордена»: готовности интеллигента к жертвенности во имя своей идеи. Берлин в статье «Рождение русской интеллигенции» (а вслед за ним та же мысль проводится у Хазанова в его статье о русской интеллигенции), справедливо утверждает, что готовность интеллигента к жертвенности основывается на чувстве вины небольшой прослойки привилегированного класса за те преимущества, которыми они пользовались. Пропасть между образованной на западе при Петре небольшой группой дворянства и народом, практически не сузилась и после великой победы в первой Отечественной войне. Однако после войны с Наполеоном, некоторые эмоциональные связи, возникшие в общности цели и при необыкновенном взлете патриотизма, протянулись между двумя основными классами России:

Moreover, since the long Napoleonic war had brought about great and lasting patriotic fervour, and, as a result of a general participation in a common ideal, an increase in the feeling of equality between the orders, a number of relatively idealistic young men began to feel new bonds between themselves and their nation which their education could not by itself have inspired. (БЕР, стр. 118)

Отмеченные эмоциональные связи не замедлили укорениться в «неизгладимом» чувстве вины перед своим народом за неправое барство, а чувство вины неминуемо привело часть дворянской молодежи к готовности жертвовать собой. Русская литературная мысль девятнадцатого века отмечена постоянным раскрытием мысли о природной жертвенности интеллигента. Порой это выражалось в изображении «лишнего» человека, не нашедшего целей приложения собственной жертвенности: образы Онегина, Печорина, Базарова и мн. др. Начиная с Достоевского, свобода духа, — «жизнь по натуре» (кредо Разумихина), увели способность и страсть интеллигента к жертве в русло натуралистического понимания целей жизни. Объектом применения жертвенности стал для интеллигенции «народ»:

Русский интеллигент не довольствовался выражением сочувствия трудовому народу. Его исступленный демократизм принял, по крайней мере у многих и лучших, самоубийственный характер; его безнадежная любовь вела его к мученическому венцу. Сострадание к униженным и оскорбленным, желание хоть чем-нибудь им помочь вылилось в готовность распять себя во имя любви к своему кумиру, принести в жертву народу все ценности, которыми владел интеллигент15.

Бердяев, Берлин, Филиппов, Хазанов единодушны в причине такого немыслимого раболепства интеллигента перед народом. Причина его великолепно сформулирована Хазановым:

Пропасть между трудом и богатством и укоренившаяся в народе уверенность в неправедном, небожеском происхождении всякого благосостояния, были переосмыслены как противостояние труда и культуры. Нигде слова Нагорной проповеди «Блаженны нищие духом» не были поняты так, как в России, ибо в России они были поняты буквально16.

Что касается применения этого исходного качества в образе интеллигента в романах Булгакова и Пастернака, то в первую очередь должно учитываться видоизменение этой черты в связи с переменой исторических условий, описываемых в обоих произведениях. В романе Булгакова, например, описано время, когда интеллигенция, как группа, была уже настолько разобщена, что какое бы то ни было серьезное и коллективное ее влияние на социальные, политические и другие предметы, не наблюдается. Жертвенность, как качество, превратилось у интеллигенции Булгаковского описания в способность к личному самопожертвованию (Маргарита), сосредоточено на собственном творческом даре (Мастер), а в широком смысле выражено только одним образом Бога-человека — Иешуа Га-Ноцри17. В романе Пастернака способность к жертвенности рассматривается в двух направлениях, которые я бы условно обозначила как направление Стрельникова и Живаго. У первого «родовая» способность к жертвенности переродилась в жажду мщения:

Стрельников с малых лет стремился к самому высокому и светлому. Он считал жизнь огромным ристалищем, на котором, честно соблюдая правила, люди состязаются в достижении совершенства.

Когда оказалось, что это не так, ему не пришло в голову, что он не прав, упрощая миропорядок. Надолго загнав обиду внутрь, он стал лелеять мысль стать когда-нибудь судьей между жизнью и коверкающими ее темными началами, выйти на ее защиту и отомстить за нее. Разочарование ожесточило его. Революция его вооружила. (ДЖ, стр. 257)

Психология Юрия относительно идеи жертвы, сначала тоже отталкивалась от идеалистических принципов ранней интеллигенции. По его собственному признанию, он был воспитан на толстовском уважении и на готовности к жертве во имя народа. В послереволюционный период, под влиянием произошедших перемен, доктор пересмотрел многие из своих взглядов, придя к выводу, что «идеи общего совершенствования», так же, как и большинство идей общего порядка, автоматизировались в современной обстановке, потеряв жизненно необходимую способность к обновлению. На упреки партизанского вожака о недостаточном чувстве самопожертвования доктора, Юрий отвечает:

Все, что у вас сказано об отношении воина народной армии к товарищам, к слабым, к беззащитным, к женщине, к идее чистоты и чести, это ведь почти то же, что сложило духоборческую общину, это род толстовства, это мечта о достойном существовании, этим полно мое отрочество. Мне ли смеяться над такими вещами?

Но, во-первых, идеи общего совершенствования так, как они стали пониматься с Октября, меня не воспламеняют. Во-вторых, это все еще далеко от осуществления, а за одни еще толки об этом заплачено такими морями крови, что, пожалуй, цель не оправдывает средства. (ДЖ, стр. 347)

Сравнивая отношение к жертвенности интеллигенции в романах Доктор Живаго и Мастер и Маргарита, мы находим в обоих романах этот типичный признак принадлежности к группе. Однако незаурядность проявления этого элемента в обоих романах сказывается в том, что главенствующий при зарождении интеллигенции ее основной признак, в послеоктябрьский период (судя по произведениям), превратился в незначительную личную черту представителя интеллигенции у большинства персонажей.

Россия, в отличие от многих других стран, обладала значительным количеством деятелей культуры (пишущей интеллигенции), отказавшейся от своих произведений во имя удивительного лозунга: «народу этого не нужно». В истории этой страны подобных случаев столько, что их можно посчитать типичным явлением. Начинается все с Чаадаева, лично уничтожившего свои философские наброски, продолжается Гоголем, сжегшим второй том Мертвых душ, Толстым, отрекшимся от своих ранних произведений и продолжается Булгаковым, часто топившим печь теми своими рукописями, которыми не был удовлетворен18. Берлин находит объяснение специфичности явления русского писателя в уникальности миссии, принятой на себя той частью русских писателей, которая «несла на себе крест» принадлежности к русской интеллигенции. В книге Русские мыслители он сравнивает два типа писателей 19-го века, условно обозначая их «француз» и «русский». Для «француза» главным в творчестве было его собственное эстетическое кредо. «Французский» художник любого направления искусства считал, что его долг — изобразить объект как можно прекраснее. При этом он совершенно искренне полагал, что личная жизнь — это его частное дело, которым публика вовсе не должна интересоваться. В противоположность «французскому» отношению к личной жизни художника, «русское» предполагало неснимаемую моральную ответственность с представителя искусства не только в эстетическом отношении, но и в бытовом, и в моральном. Берлин считает, что что «русский» писатель не видел себя как человека, выполняющего определенные функции, например, налогоплательщика, художника, супруга и. т. д. Наоборот, единство всех этих качеств на основе твердых устоев морали: — вот качества, ожидаемые от пишущего русского интеллигента: «Every Russian writer was made concious that he was on a public stage, testifying; so that the smallest lapse on his part, a lie, a deception, an act of self-indulgence, lack of zeal for the truth, was a heinous crime» (БЕР, стр. 129). Самокритичность и высокоморальное отношение к собственному творчеству отличает и главных героев-писателей из Доктора Живаго и Мастера и Маргариты. И когда возникал конфликт между самооценкой творчества и общепринятой моралью, Мастер и Юрий попросту отказывались творить. В то же время «французский» эстетизм тоже являлся важным критерием их миропонимания. Ведь не только тема Мастера в его романе о Понтии Пилате, но манера письма, построение сюжета и образы героев создают предпосылки для восприятия «романа» Мастера в качестве самостоятельного художественного произведения, что прямо как бы осуществляет мысли Юрия Живаго о необходимости «присутствия искусствам в любом произведении:

Произведения говорят многим: темами, положениями, сюжетами, героями. Но больше всего говорят они присутствием содержащегося в них искусства. Присутствие искусства на страницах Преступления и наказания поражает больше, чем преступление Раскольникова. (ДЖ, стр. 291)

Одним из характерных качеств интеллигента является отсутствие у него интереса к материальным благам. Берлин, ссылаясь на воспоминания Анненкова, отмечает безразличие к материальному, как сложившуюся черту в среде первых представителей интеллигенции: «Their attitude to each other was genuinely free from bourgeois self-conciousness. They were not impressed by wealth, nor were they self-conscious about poverty. They did not admire success. Indeed, they almost tried to avoid it» (БЕР, стр. 134). Безразличие к материальным благам вполне сохранилось и у интеллигенции более поздней формации. Оно нашло отражение в романах Булгакова и Пастернака на примерах Иешуа, Мастера и Юрия. Безразличие и даже презрение Иешуа к деньгам — часть его учения. Левий Матвей, бывший сборщик податей, приняв идеи Иешуа, первым делом отказался от денег, выбросив их на землю. Мастер, выиграв в лотерею, использует деньги только как средства, дающие ему возможность творчески работать без помех. Юрий в Варыкино поет гимны натуральному хозяйству, тяжелому физическому труду, не приносящему никаких материальных выгод.

Помимо названных типичных признаков принадлежности к «ордену» интеллигенции, Берлин выдвигает достаточно убедительную концепцию о влиянии романтизма на возникновение и интеллигенции, и присущего ей чувства вины перед народом, приведшее этот «орден» к сознательному чувству самопожертвования. Вместе с развитием романтического мироощущения в России, т. е. наряду с понятием о том, что вся нация — это единый организм, уживалась доктрина не только об особой миссии индивидуума во вселенной, но и о том, что коллектив, представляя собой органическую единицу, обладает особым «заданием» в нашем мире. Получив некоторые уроки от немецких романтиков, молодые поклонники идеи о свободе индивидуума, продолжили ее на русской почве, по ироничному мнению Берлина, таким образом: «They rightly judged that if youth, barbarism, and lack of education were criteria of a glorious future, they had an even more powerful hope for it than the Germans» (БЕР, стр. 134). Сыграв далеко не эпизодическую роль в истории возникновения и формирования интеллигенции, романтизм, вернее, основные его философские признаки, никогда полностью не исчез из поля зрения русского интеллигента. Правда, со временем, он принимает более современную окраску. Так, более подробно на эмоциональных, мотивных, лексических и семантических проявлениях этого явления в Докторе Живаго и Мастере и Маргарите, я собираюсь остановиться на примере романтической любви Юрия и Мастера.

Следующая отличительная черта интеллигента, которая отмечается различными авторами, — это его космополитичность, которую Филиппов, например, объясняет имперским характером политического устройства России:

...Отрешенность от национальных корней? И это было. Но ведь в орден русской интеллигенции входили и русский и армянин, и поляк и грузин. А крупный русский экономист и социолог М.И. Туган-Барановский был литовским татарином. В больших империях иначе быть не может19.

Вдохновитель и движущая сила русского религиозного культурного ренессанса начала двадцатого века, Николай Александрович Бердяев, в автобиографическо-философской книге Самопознание, утверждает ту же космополитичность, о которой говорит Филиппов:

Несмотря на западный во мне элемент, я чувствую себя принадлежащим к русской интеллигенции, искавшей правду. Я наследую традицию славянофилов и западников, Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского (несмотря на различие миросозерцаний), более всего Достоевского и Толстого, Вл. Соловьева и Н. Федорова. Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму — русская черта20.

Говоря об универсализме русского интеллигента) необходимо отметить перемену, произошедшую в русской интеллигенции за более, чем полтора века (имеется в виду приблизительная и очень условная градация на 1820—1989-е годы) ее активного существования. Если при своем зарождении интеллигенция проявляла космополитизм, то было это вызвано влиянием германо-французских идей на самое ее формирование. Интернационализм по отношению к народам собственной империи оставлял русскую интеллигенцию ранней формации совершенно безразличной. Вместе с развитием самосознания у национальных меньшинств Российской империи развивалось чувство равенства по отношению к ним у наиболее глобально мыслящей части интеллигенции. Именно такой род космополитизма — интернационализма и обозначается представителями русской интеллигенции новейшей формации в качестве характерной черты этого ордена21. О неприятии национализма героями Булгакова лучше всего сказано тем, что в романе Мастер и Маргарита совершенно отсутствует проблема возвышения одной нации за счет другой. Римлянин Понтий Пилат и неизвестного рода Иешуа — космополиты. Нам неизвестна национальность Мастера, а про Маргариту, добавляя романтико-экзотический элемент к ее образу, говорится, что она — потомок французской королевы. Принимая во внимание имя и внешность подруги Мастера, можно провести условную параллель с Маргаритой Наваррской Дюма, тем более, что на нее так усиленно намекает приближенный Воланда. Помимо вопроса о крови, Коровьев говорит и о космополитизме, привнося в свое высказывание законный для шута иронический тон:

— Ах, королева, — игриво трещал Коровьев, — вопросы крови — самые сложные в мире! И если бы расспросить некоторых прабабушек и в особенности тех из них, что пользовались репутацией смиренниц, удивительнейшие тайны открылись бы, уважаемая Маргарита Николаевна. Я ничуть не погрешу, если, говоря об этом, упомяну о причудливо тасуемой колоде карт. Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами. Намекну: одна из французских королев, жившая в шестнадцатом веке, надо полагать, очень изумилась бы, если бы кто-нибудь сказал ей, что ее прелестную праправнучку я по прошествии многих лет буду вести под руку в Москве по бальным залам. (ММ, стр. 204)

В романе Пастернака серьезное внимание уделено национальной проблеме евреев. Начиная с мальчишеских переживаний Миши Гордона, тяжело осознающего свою обособленность от сверстников русской национальности, продолжая развиваться в мыслях Николая Николаевича и его последовательниц Лары и Серафимы, и заканчиваясь сложившимися теориями того же, но уже сформировавшегося и взрослого Михаила Гордона, эта проблема вырастает в самостоятельный мотив Доктора Живаго. Носители этого мотива вполне согласованно предлагают одно решение «еврейской проблемы» — полную ассимиляцию в христианстве. Наиболее подробно мысль эта развивается Гордоном, который объясняет бесталанностью современных (имеется в виду после рождения Христа) вождей еврейского населения, не желающих привести свой народ к миру и успокоению, возвратив его в лоно новой церкви того, кто сам вышел из недр этого народа. Гордон в одной из своих страстных речей — исповедей, обращенных к Юрию Живаго, не перестает удивляться упрямству еврейских патриархов:

Как это поразительно! Как это могло случиться? Этот праздник, это избавление от чертовщины посредственности, этот взлет над скудоумием будней, все это родилось на их земле, говорило на их языке и принадлежало к их племени. И они видели и слышали это и это упустили? Как могли они дать уйти из себя душе такой поглощающей красоты и силы, как могли думать, что рядом с ее торжеством и воцарением они останутся в виде пустой оболочки этого чуда, им однажды сброшенной. В чьих выгодах это добровольное мученичество, кому нужно, чтобы веками покрывалось осмеянием и истекало кровью столько ни в чем не повинных стариков, женщин и детей, таких тонких и способных к добру и сердечному общению. (ДЖ, стр. 125)

В образе Гордона выражено типичное противоречие интеллигента: признавая человеческую личность, как самостоятельную божественную единицу, он отказывает личности еврейской национальности в праве выбора. Гордон призывает евреев отказаться от того, что выделяло их из среды других народов, считая, что единственный выход для евреев — ассимиляция:

Опомнитесь. Довольно. Больше не надо. Не называйтесь, как раньше. Не сбивайтесь в кучу, разойдитесь. Будьте со всеми. Вы первые и лучшие христиане мира. Вы именно то, чему вас противопоставляли самые худшие и слабые из вас. (ДЖ, стр. 125)

Одним из основных признаков русского интеллигента выявляется его природное одиночество, неспособность слиться ни с презираемым интеллигентом бюрократическим аппаратом любой политической формации, ни с обожаемым им народом. Народная поговорка: «свой среди чужих, чужой среди своих», — как нельзя лучше приложима к личности интеллигента. Бердяев считает, что неспособность к приспособлению и коллаборации — показатели черт интеллектуального и морального отличия интеллигента от окружающей среды (что часто проявлялось и в его личном опыте), из еретического неприятия принятых данным обществом норм: «Я восставал против дворянского общества, против революционной интеллигенции, против литературного мира, против эмиграции, против французского общества.»22 Берлин утверждает, что чувство одиночества сопутствовало интеллигенту с ранних дней зарождения этого «ордена» и было вызвано коренным несогласием со сложившимися общественными устоями: «They were a small group of litterateurs, both professional and amateur, conscious of being alone in a bleak world, with a hostile and arbitrary government on the one hand, and the completely uncomprehending mass of oppressed and inarticulate peasants on the other...» (БЕР, стр. 126). Но одиночество, отмеченное Берлиным, было, в первую очередь, социального порядка. В личном отношении интеллигент не был одинок в буквальном смысле слова. Нити солидарности протягивались между отдельными представителями благодаря общности целей интеллигенции: «Like persons in a dark wood, they tended to feel a certain solidarity simply because they were so few and far between; because they were truthful, because they were sincere, because they were unlike the others» (БЕР, стр. 126).

В послеоктябрьский период, судя по романам Доктор Живаго и Мастер и Маргарита, личное одиночества интеллигента перевесило социальное, хотя и социальное выразилось в некоем «коллективном отчуждении» интеллигенции. Причина произошедшего достаточно ясна: революция не принесла того, что казалось русскому интеллигенту одной из ее основных необходимостей — личной и демократической свободы. Раскрепощение личности, нетерпеливо ожидаемое интеллигенцией в течение века, просто приняло другую форму уже существующего закрепощения. Говоря о социальном одиночестве, необходимо отметить, что недоверие, существовавшее между простыми и привилегированными людьми в России, с приходом революции вовсе не рассеялось, а, в некотором смысле, даже усилилось. В Мастере и Маргарите и Докторе Живаго показано, что так же, как и прежде, недоверие было усложнено разницей в культурном уровне интеллигенции и хозяев нового порядка. Иными словами, от перемены официального статуса и мест, занимаемых интеллигенцией и народом, взаимонепонимание не исчезло Даже в простом ночном разговоре между Юрием и часовым Лесных братьев сказывается некоторая снисходительная брезгливость бывшего крестьянина к барину: «Вот она, дурь барская, зимой по ягоду. Три года колотим, не выколотишь. Никакой сознательности. Ступай по свою рябину, ненормальный... (ДЖ, стр. 384).

В Мастере и Маргарите несоразмерность интеллигента и «образованного» Ивана подчеркивается авторской иронией: «— Он умен, — подумал Иван, — надо признаться, что среди интеллигентов тоже попадаются на редкость умные. Этого отрицать нельзя!» (ММ, стр. 76) Личное одиночество героя-интеллигента подтверждается в романе Булгакова не только образами Понтия Пилата, Иешуа, Мастера, Маргариты и другими, но и выявляется на примере самого Воланда, горько жалующегося на свое вечное одиночество падшего ангела: Один, один, я всегда один, — горько ответил профессор» (ММ, стр. 39).

Личное одиночество Юрия вызвано, в первую очередь, его индивидуальностью: кроме дяди, который большую часть сознательной жизни Юрия провел вдалеке от племянника, у доктора не было равных по таланту, складу ума и другим важнейшим интеллектуальным и моральным показателям, знакомых. Так, после революции, разочарование в друзьях привело Живаго к вынужденному личному одиночеству. Особенно болезненно Юрий ощутил его, вернувшись с фронта: «В течение нескольких следующих дней обнаружилось, до какой степени он одинок. Он никого в этом не винил. Видно, сам он хотел этого и добился» (ДЖ, стр. 177).

Долгое время безрелигиозность, непримиримый, воинствующий атеизм являлись привычными атрибутами ежедневной практики людей, принадлежащих к «ордену» интеллигенции, но уже начиная с конца 19-го века и расцветая к двадцатым — тридцатым годам 20-го) русская религиозная мысль стала притягивать к себе значительную и такую даровитую часть интеллигентов, как Владимир Соловьев, Николай Бердяев, Лев Шестов, Сергей Булгаков, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Иван Бунин и многих других, оказавших значительное влияние на современную философию, художественную и литературную мысль как в Советской России, так и в эмигрантской среде:

Воочию видишь, наконец-то поколения «святых неверующих в бога» нашли своего Бога и вместе с Ним нашли себя. Вековой маскарад кончился. Интеллигенция влилась в основное русло великой русской культуры, уже начавшей свое оцерковление с конца 19-го века23.

В этом отношении «оцерковление» конца девятнадцатого века было, по существу, обратным движением, так как одним из «достижений» интеллигенции ранней формации, особенно поколения Герцена и затем Белинского, явилось «освобождение» от влияния официальной религии: «The Russians of whom I speak were «liberated» by the great German metaphysical writers, who freed them on the one hand from the dogmas of the Orthodox Church, on the other from the dry formulas of the eighteen-century rationalists, which had been not so much refuted as discredited by the failure of the French Revolution.» (БЕР, стр. 127) Возвращение к вере или, по выражению Федотова, «оцерковление» русской интеллигенции, происходило несколькими приливами, первый, до и послереволюционный, я бы условно назвала его «дворянским», хотя в нем принимали участие представители самых разных сословий, случился вследствие разочарования части интеллигенции в революционных идеях. Второй прилив произошел во время и после второй мировой войны, и был вызван к жизни страстным ожиданием перемен, о характере которых намекается в Докторе Живаго: «Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание» (ДЖ, стр. 530). Третий прилив к вере произошел после смерти Сталина и достиг своего апогея к шестидесятым годам. Третий прилив особенно ясно проявился в послевоенной и послесталинской России в двух руслах: практическом, видимом в церквях, постепенно заполняемых народом, и теоретическом, — в новой волне интереса к религиозной философии Зелинский (Зайцев)24. Оба русла слились и достаточно определенно проявляются в художественном творчестве современной русской интеллигенции: религиозные мотивы в произведениях таких писателей, как Булгаков, Пастернак и Солженицын, Распутин, а также многих других, определяются ведущими и типичными в их творчестве. Влияние первого и второго периода на судьбу интеллигента, точнее, значение религии для героев — интеллигентов в Докторе Живаго и Мастере и Маргарите во время приливов «оцерковлении», является настолько важным моментом темы этой работы, что выделяется в отдельную главу. Без сомнения, далеко не все представители интеллигенции нашли разрешение своих духовных проблем в религии. Значительное количество русской интеллигенции никогда не вернулись к Богу. Но главные герои романов Булгакова и Пастернака и их неоднородное отношение к проблеме — прямое отражение того, что происходило с интеллигенцией в это время.

Как отмечалось, в поисках определения интеллигента и его «ордена», исследователи проблемы легко приходили к выводам, выявляющим нехарактерные и нетипичные черты интеллигента. Я же пойду в обратном направлении и попробую подытожить общие типичные черты, которые вводят обыкновенного человека в так трудно определяемое сообщество русской интеллигенции. Предлагаемые характеристики основываются на наблюдениях и толкованиях предмета — истории русского интеллигента — ведущими литераторами, искусствоведами и философами конца 19-го и всего нынешнего столетия25. Выделенные характеристики, безусловно, субъективны и не являются ответом на все существующие жизненные и философские художественные и литературные варианты. В то же время, вполне допускается мысль, что интеллигент не обязательно должен обладать всеми типичными чертами сразу, порой смешение лишь нескольких из них создают законченный образ представителя интеллигенции.

Итак, интеллигенту свойственны следующие черты: 1) готовность служить универсальному добру, 2) «еретическое» отрицание существующего порядка) 3) демократизм, 4) стоическая преданность избранной идее, 5) жертвенность, 6) идеализация народа, 7) презрение к материальному благосостоянию, 8) космополитизм) 9) одиночество, 10) атеизм начального периода существования интеллигента и религиозность, характеризующая часть современной интеллигенции.

Исторический отрезок времени, связанный с развитием социально-политического образования, именуемого «интеллигенцией», сравнительно короток и обнаруживается в тот же период, когда появилось и само слово, обозначающее это явление, — двадцатые, тридцатые годы девятнадцатого столетия. Берлин вполне справедливо определяет Россию как место зарождения термина в его современной трактовке и комментирует значение самого явления таким образом: ««Intelligentsia» is a Russian word invented in the nineteenth century, that has since acquired world-wide significance. The phenomenon itself, with its historical and literary revolutionary consequences, is, I suppose, the largest single Russian contribution to social change in the world» (БЕР, стр. 116). Приблизительное деление на фазы душевного состояния интеллигента условно даны Бердяевым в книге Русская идея. «Лишний человек, кающийся дворянин, потом активный революционер26. Думается, что подобная схема может считаться законной до Октябрьской революции. После нее активный революционер с неожиданной быстротой превратился сначала в «кающегося» интеллигента, а затем и в «лишнего» человека, замыкая надолго историю своего существования как духовно-социальное явление. В то же время, ошибочным выглядит предположение о том, что только революционный крах изменил судьбу интеллигента, так как революция принесла с собой крах скорее количественный, чем качественный. Качественное же изменение, как было отмечено, наблюдалось уже к концу 19-го столетия и обнаруживается к началу 20-го. Наиболее ярко оно выразилось в религиозном возрождении, пересмотре Соловьевым, Толстым, Федотовым, Шестовым, Бердяевым, Мережковским, Буниным, Богдановым и другими своих политических и социальных позиций. Иными словами, к этому периоду происходит раскол русской интеллигенции, прежде, по выражению Федотова: «объединенной идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей.»27 Социальная перспектива, на которой основывалось сознание основной части интеллигенции, особенно интеллигенции школы Белинского (социальность, социальность или смерть, — таким был девиз этой школы), перестала играть ведущую роль в сознании одаренного интеллигента и иной тип культуры, культуры духовной, освобожденной от гнета утилитарности, вызвал творческое движение за свободу личности:

Личность, как свободный дух, была противопоставлена обществу и его притязаниям определять всю жизнь личности. Судьба личности была противопоставлена теории прогресса. Философски это означало, что ценности культуры, духовные, религиозные, познавательные, эстетические, этические были противопоставлены исключительному верховенству социального блага и пользы. Религиозно это означало, что ценность человеческой души, что личность и личная судьба были поставлены выше царств этого мира. Эта переоценка ценностей означала иное отношение к социальности28.

Трагическая судьба русской интеллигенции была словно запрограммирована в ее сознании, отмеченном противоречиями: интеллигенция чтила свободу, но философия, ею исповедуемая, была крайне односторонней и исключала все свободы, кроме свободы приобретенной идеи; русская интеллигенция превозносила личность, но отрекалась от нее во имя коллектива, искала высшую справедливость, но теряла ее в социальности. В результате, интеллигенция, почти целое столетие готовившая революцию для и во имя народного коллектива, оказалась раздавленной с одной стороны народной стихией, с другой — осколками мощи ею же подорванного царизма. Крылатая фраза Троцкого: «Железная щетка истории вымела их (интеллигенцию — З.Г.) как ненужный мусор», — стала эпитафией на могиле этого типично русского явления. В то время, как интеллигенция старого образца перестала существовать как жизнеспособная группа, отдельные представители ее, пережив трагический крах идеалов, продолжили существование в новых и более сложных условиях Советской России. Индивидуальное и типичное, сходство и различие судьбы и психологии интеллигента после революции прослеживается на судьбе литературных героев романов Булгакова и Пастернака. Почти все главные герои в Мастере и Маргарите и Докторе Живаго, особенно Мастер и Юрий Живаго, не просто представители интеллигенции (все десять выделенных характеристик вполне приложимы к основным характерам), но и ведущие ее типы. Оба характера представлены как незаурядные творческие личности, для которых их талант — лобное место встречи нескольких миров: мира Духа и мира души, мира мирской власти и власти творчества. Это лобное место, являясь характерной стороной общекультурного и многонационального явления в целом и, обладая в каждой культуре определенными особенностями, в русской культуре и литературе тоже затрагивался неоднократно. Но самобытность явлений Мастера и Маргариты и Доктора Живаго сказывается в том, что впервые в многогранной полноте романа Булгакова, а вслед за ним и Пастернака раскрывается судьба интеллигента в эпоху, когда слово «интеллигент» стало нарицательным.

Примечания

1. В таком сравнительно недавнем учебном пособии, как: М. Фасмер, Этимологический словарь русского языка. Москва: Прогресс, 1967 год, — понятие «интеллигент» совершенно отсутствует.

2. В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. 2. Москва: «Русский язык», 1979, стр. 46.

3. The Shorter Oxford English Dictionary On Historical Principles, vol. I. Oxford: Clarendon Press, 1933, p. 1022.

4. С. Ожегов, Словарь русского языка. Москва: «Русский язык», 1975, стр. 231.

5. М. Фасмер, Этимологический словарь русского языка. Москва: «Прогресс», 1967.

6. Webster's New Twentieth Century Dictionary. New York, 1979, p. 954.

7. Б. Хазанов, Идущий по воде. Мюнхен: «Страна и мир», 1985, стр. 55.

8. Б. Филиппов, «Об ордене русской интеллигенции». Н.Р.С. 8, 15, 22.9.1985.

9. А.Н. Радищев, Избранные философские произведения. Путешествие из Петербурга в Москву. Москва: Академия наук СССР, 1949, стр. 39.

10. Б. Хазанов, стр. 56.

11. Б. Филиппов, Н.Р.С. 8.9.1975.

12. Б. Филиппов, Н.Р.С. 28.9.1985.

13. Н. Бердяев. Русская идея, стр. 12.

14. Уподобление обоих фанатиков друг другу выделяется в тексте не только риторическими приемами, выраженными в параллельных конструкциях, напоминающими, ритмически, изоколон. Сравним: «И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою!», — обращается Пилат к Каифе, получая ответ в той же ритмической организации в следующем абзаце: «Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь... и. т. д. Но и в семантических параллелизмах, характеризующих обоих героев, мы встречаемся с намеками на сходство между Пилатом и Каифой.

15. Б. Хазанов, стр. 68.

16. Б. Хазанов, стр. 69.

17. Проблема Бога-человека и человека-Бога, — одна из идей мировой философии, фанатически подхваченной русским интеллигентом. Решение этой идеи занимало лучшие умы представителей русской философии и литературы девятнадцатого и начала двадцатого столетий. Апофеозом этой темы в литературе 19-го века, без сомнения, является Достоевский. Доказательством могут служить две книги русских философов, посвященные его творчеству: Бердяева Достоевский и Шестова — Достоевский и Ницше (см. библиографию). В главе «Религия» будет уделено больше внимания этой теме и трактовке ее названными философами. Здесь же хочется отметить небезразличность этой темы для Пастернака и Булгакова и то, как она показана в Докторе Живаго и Мастере и Маргарите. У Пастернака, когда Юрий рассуждает о столпах русской литературы, он выделяет в качестве любимых Пушкина и Чехова: «Изо всего русского я теперь больше всего люблю русскую детскость Пушкина и Чехова, их застенчивую неозабоченность насчет таких громких вещей, как конечные цели человечества и их собственное спасение» (ДЖ, стр. 294). Этот выбор кажется не случайным, потому, что эти писатели были единственными, не поддавшимися искушению темы человека — Бога в «ницшеанско-раскольниковском» варианте, — все позволено. Типичная черта романов Пастернака и Булгакова — в полном отрицании ницшеанства. А в качестве альтернативы принят образ Бога и образ человека, которые как бы шли навстречу друг другу и встретились на полдороге.

18. См. материалы из книги: Л. Яновская, Творческий путь Михаила Булгакова, стр. 228.

19. Б. Филиппов. Н.Р.С. 8.9.1985.

20. Н. Бердяев. Самопознание, стр. 10.

21. В современной советской трактовке слова «космополит», «космополитизм» существует серьезное и принципиальное отличие его от русского. В качестве доказательства сравним описания, данные у Даля и у Ожегова:

Космополит, м.-тка, ж. всемирный гражданин; человек, не признающий особых отношений родины; вселенец, вселенщина. (Даль, том 2, стр. 173) Космополитизм, м. Реакционное буржуазное идеологическое течение, которое под прикрытием лозунгов «мирового государства» и «мирового гражданства» отвергает право наций на самостоятельное существование и государственную независимость, национальные традиции и национальную культуру, патриотизм. (Ожегов, стр. 275)

Бердяев и Филиппов трактуют эти слова в русском, а не советском понимании. В своей работе я следую их примеру. При советской власти появилось новое понятие, близкое русскому космополит — интернационализм, являющееся антонимом слову национализм:

Интернационализм, м. Идейно-политический принцип, провозглашающий, в противоположность национализму, равенство, солидарность и сотрудничество всех народов. Пролетарский. и. (международная классовая солидарность пролетариата и трудящихся всех стран, сознание единства их интересов в борьбе за уничтожение капиталистического строя, за построение социализма и коммунизма во всем мире. (Ожегов, стр. 231)

Именно в первом (а не в пролетарском) значении и употребляется в этой работе слово интернационализм.

22. Н. Бердяев, Самопознание, стр. 49.

23. Г. Федотов, «Трагедия интеллигенции». Сборник. Нью-Йорк: Россия и свобода, 1981, стр. 5.

24. Владимир Зелинский, молодой московский литературовед, опубликовал в 1982-ом году в Париже книгу, в которой обсуждает новые, практические направления зарождающейся христианской общественности: В. Зелинский. Приходящие в церковь. Paris: La Presse Libre, 1982.

Зайцев, Вячеслав Кондратьевич, был выведен из состава Академии Наук БССР за свои религиозные убеждения. Его рукописные произведения по православной религиозной философии и этике распространялись самиздатом и оказывали серьезное влияние на направление мысли молодежи Белоруссии и русскоговорящей Прибалтики в период конца шестидесятых — конца семидесятых годов.

25. Имеются в виду и произведения Соловьева, и работы Солженицына. Владимир Сергеевич Соловьев (1853—1900) был сыном известного русского историка Сергея Михайловича Соловьева. Соловьев явился одним из первых русских мыслителей, проповедующих необходимость воссоединения России со Вселенской церковью (имеется в виду римско-католическая). В статье «Русская идея» (см. библиографию), он впервые выступил с публичным обоснованием этой идеи, сыгравшей существенную роль в «оцерковлении» русской интеллигенции.

26. Бердяев, стр. 29.

27. Федотов, стр. 4.

28. Бердяев. Русская идея, стр. 160.