Вернуться к Е.А. Яблоков. Художественный мир Михаила Булгакова

Заключение

Булгаков не принадлежал к числу авторов, выражавших свои взгляды в прямой публицистической форме. В первую очередь это объясняется складом личности; но, вероятно, есть и другая причина: при той репутации, которой писатель пользовался у критиков, открытые высказывания по проблемам окружающей жизни были небезопасными, а полемика (даже если бы он и ввязался в нее) — бесполезной. Поэтому судить о его взглядах приходится главным образом на основании филологического анализа произведений.

Рассматривая очерки Булгакова начала 1920-х годов, исследовательница писала о «мнимой авторитетности» повествовательной позиции его рассказчика (см.: Чудакова 1979, с. 101—102); однако такой «мнимой авторитетностью» окрашена, по сути, вся система булгаковской поэтики, «сверхзадача» которой — воплощение идеи двойственного мира, коллизии явления и сущности. Динамичность фабул, внешняя прямолинейность характеров, кажущаяся определенность авторской позиции опосредуются мощным подтекстом, который «размывает» поверхностное впечатление. Думается, это в какой-то мере соответствовало особенностям личности самого Булгакова, у которого «рельефность» внешнего образа и декларируемая определенность жизненных принципов сочетались с болезненной рефлексией и постоянным внутренним «самоотрицанием».

Одна из характерных черт булгаковского стиля — синтез явной «архетипичности» с острой «фельетонностью». Искусственный разрыв этого двуединства, игнорирование специфики булгаковской художественности либо сводит произведения писателя к перепевам традиционных мотивов мировой культуры, либо превращает их в завуалированные карикатуры на современников. Между тем, основу художественного мироощущения Булгакова составляла именно гротескная коллизия законов «большого» времени и «сиюминутных» проблем эпохи, в которой он физически существовал. Для его художественного мышления принципиально важна модель непреходящего диалога между вечностью, историей и культурой, между непредсказуемым и бесконечно саморазвивающимся бытием «как оно есть» — и «культурным слоем», аккумулирующим «остановленные мгновения» и словно обретающим метафизическое инобытие. Диалог этот не разыгрывается на специально отведенной площадке: он пронизывает каждый «квант» художественной реальности, влияет на любой характер и сказывается во всяком поступке.

Читательское восприятие здесь должно сочетать непосредственно-конкретный смысл фабульных событий с такой их интерпретацией, которая задается историко-культурными ассоциациями; подобно героям Булгакова, его читатель призван ощутить себя на грани двух реальностей — мифологически-вневременной и конкретно-исторической. В таких условиях легко подпасть под влияние культурной традиции, редуцируя фабулу к известным «архетипическим» моделям. Но внимательное чтение обнаружит в происходящем его собственную имманентную логику: всякий момент бытия в булгаковском мире претендует на неповторимость и как бы не желает мериться общей меркой. Как писатель XX в. Булгаков создавал произведения, отличающиеся высочайшим уровнем интертекстуальности, представляющие собой своеобразный «музей культур» (А. Белый); однако здесь по-своему проявилось действие закона самоотрицания: «объективная» логика фабульных событий во многом противоречит их осмыслению в рамках культурной традиции. Идея «вечного повторения», круговорота сочетается у Булгакова с пафосом уникальности всякого момента бытия. Подчеркнем еще раз, что художественному мышлению писателя адекватен не выбор одной из точек зрения (универсальное / сиюминутное), но именно их сосуществование: эту принципиальную диалогичность можно назвать «двойной экспозицией» художественной реальности.

Центральная сюжетная ситуация в булгаковских произведениях связана с прикосновением человека к «чистой» сущности бытия. Конкретные причины, обусловливающие такой «контакт», и формы, в которых он реализуется, весьма различны (социальный катаклизм, стихийное бедствие, чудесное открытие или изобретение, создание гениального художественного текста и т. п.) — хотя, разумеется, всегда экстраординарны. В каждом случае подобное событие означает выход к универсальной Истине — и вызывает непредсказуемую «реакцию». Вместе с тем, глобальный катаклизм («конец света») чаще всего представлен не как «абсолютная» ситуация — уникальная и означающая фундаментальные перемены, а как коллизия периодически повторяющаяся и реально ничего не меняющая. Трагические катаклизмы сопровождаются явно бурлескными интонациями; в высокий пафос вносится примесь балаганной шутки — особенно впечатляет взаимопроникновение сакрального и профанного начал в «Мастере и Маргарите». В итоге эсхатологические ожидания оказываются словно обманутыми: катастрофа совершается, однако время не останавливается, и жизнь движется дальше, по новому «витку». Стремление показать качественную нерасчлененность и в конечном счете тождественность сталкивающихся крайностей означает перенос внимания на тех, кто волею судеб оказался «между двух огней»: резкое усиление личностного акцента. Пафос одиночества и трагического стоицизма сближает творчество Булгакова с экзистенциальными поисками всей мировой литературы и философии XX века. Взгляд «sub speciae aeternitatis» сочетается с утверждением важной роли каждого отдельного человека в общем строе мироздания; острая философская фантастика перемешивается с «бытовой» изобразительной пластикой, развенчивающая сатира опосредуется трагическим пафосом, а «конец света» парадоксально ничего не завершает. Формируется образ мира, о котором человек не в состоянии сказать «последнего» слова — однако, ощущая свою гносеологическую беспомощность, все же пытается быть духовно «адекватен» бытию; дистанция между «бытовым» и «философским» сведена здесь к минимуму.

Художественный мир Булгакова — мир в высшей степени проникновенного, трагически-романтического пафоса и, вместе с тем, всеобщей игры, внушающей надежды на «невсамделишность» испытаний и обретение более благоприятной судьбы. «Театр» и жизнь взаимопроникают; жизнь обретает статус вечно варьируемой «репетиции» — сцена же, в духе афоризма великой актрисы, оказывается «единственным местом, где не играют». Эти, казалось бы, взаимоотрицающие качества в совокупности дают ту уникальную субстанцию философского оптимизма, что лежит в основе булгаковского мироощущения и привлекательна для любого, кто хоть раз в жизни обращался к булгаковским текстам.