Вернуться к Г.С. Файман. Неформат

Действие второе

В дверях «красной комнаты» появляются Бенкендорф и Дубельт с папкой. Проходят и садятся.

Дубельт (продолжая). ...Только враги Отечества могут утверждать, что Государь до просвещения не охотник. Будто бы только политика и военное дело внушают ему живой интерес...

Бенкендорф. Совершенно правильно, Леонтий Васильевич. Государь любит просвещение. Но только не любит, чтобы его употребляли как вредное орудие для развращения неопытных софизмами и остроумными блесками, скрывающими яд под позолотою.

Дубельт. Могу только позавидовать изяществу выражения вашего, Александр Христофорович.

Я продолжаю. Беседы, уже проведенные мною, только подтвердили наши с вами предположения. Есть, конечно, исключения, но не они определяют истинное лицо Пушкина.

Достоверно о нем известно следующее: «Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце», — директор Лицея Энгельгардт».

Сам Пушкин о себе: «Без шума никто еще не выходил из толпы».

Граф Каподистрии, чуть позже: «Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек...».

Из письма Вяземского 1822 года: «Кишиневский Пушкин ударил в рожу одного боярина и дрался на пистолетах с одним полковником. Он, сказывают, пропадает от тоски, скуки и нищеты...

Ходили упорные слухи, что он неоднократно бил родителя своего...

Любителем был, по его же словам, «поповесничать и в язычки постучать».

Сенат признал сочинения господина Пушкина «соблазнительными», служившими к распространению в неблагонамеренных людях того пагубного духа, который правительство обнаружило во всем его пространстве.

Из письма Жуковского, друга и благодетеля его:

«Я ненавижу все, что ты написал возмутительного для порядка и нравственности...

В бумагах каждого из «действовавших» находятся стихи твои.

Это худой способ подружиться с правительством».

Еще в лицейско-гусарском кругу он начал петь вино, любовь и свободу и допелся до высылки из Петербурга.

«Опасный и вредный для общества вольнодумец, рассеивающий яд свободомыслия в обольстительной поэтической форме».

«Человек политически неблагонадежный и зловредный»...

Бенкендорф. Всегда была обильна доносами земля русская, а в наше время доносительство достигло степеней чрезвычайных.

Не правда ли, генерал?

Дубельт. Совершенная правда, ваше сиятельство.

Но все способы хороши для отрубления голов гидре революции и остаткам вольного духа!

Не правда ли, граф?

Бенкендорф. Не слишком ли сильные выражения в применении к герою занятий наших?

Дубельт. Нет, не слишком. Достойные веры особы удостоверяют, что «известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям титулярный советник Александр Пушкин... и ныне, при буйном и развратном поведении, открыто проповедует безбожие и неповиновение властям.

По получении горестнейшего для всей России известия о кончине Государя Императора Александра Павловича он, Пушкин, изрыгнул следующие адские слова:

«Наконец не стало тирана, да и оставшийся род его недолго в живых останется».

Учитывая вышеизложенное, смотреть на него во все периоды его жизни надобно не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца. Почему люди, которые обязаны быть прозорливыми, всегда его опасались...

Бенкендорф. Полноте, Леонтий Васильевич. Не меня же вам убеждать в этом.

Дубельт. Извините, граф, увлекся. Хочу только спросить разрешения вашего на то, чтобы в материалы, поданные вам, была также вложена следующая «поэтическая вольность» двадцатилетнего шалуна:

Мы добрых граждан позабавим
И у позорного столба
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим.

Бенкендорф. Все, что вы считаете нужным, должно сегодня же быть у меня на столе.

В дверях появляется Ракеев.

Ракеев. Ваше сиятельство, доставлен князь Трубецкой. Прямо с бала, как велел генерал Дубельт. Разрешите представить?

Бенкендорф. Погодите, ротмистр.

Ракеев. Слушаюсь! (Уходит.)

Бенкендорф. Насколько мне известно, Леонтий Васильевич, князь Трубецкой не принадлежал к близким друзьям поэта при жизни его.

Стал им уже после смерти?

Дубельт. Никак нет, Александр Христофорович!

Бенкендорф. Более того, если мне не изменяет память, князь большой друг Дантеса и его однополчанин? Он ведь тоже кавалергард?

Дубельт. Точно так, Александр Христофорович!

Бенкендорф. Тогда почему же?..

Дубельт. Граф! Если мы хотим знать подлинные обстоятельства дела, а не иконописать Пушкина, не сочинять его «житие», на что и без нас с вами найдутся охотники, и довольно скоро, давайте послушаем и Трубецкого. Он, кстати сказать, к поэту Пушкину относится вполне лояльно.

Согласитесь, что не корыстью какой-то объясняется мое приглашение, а только заботой о пользе дела, порученного нам Государем Императором. Как мне кажется, наша задача — проникнуть в сердца и людские помыслы и тем содействовать искоренению зла.

Ваша чистая душа и светлый ум, граф, не допустят поклепа и несправедливости даже в отношении такой, с моей точки зрения, сомнительной для пользы Отечества фигуры, какой был сочинитель Пушкин.

В свое время вы сами, ваше сиятельство, обещали всех троих друзей — Дельвига, Пушкина и Вяземского — упрятать в Сибирь...

Бенкендорф. Убедили, Леонтий Васильевич.

Давайте сюда князя. Он хоть и молод, но далеко не глуп. Послушаем.

Дубельт. Ракеев! Зовите князя!

Идет к двери, чтобы встретить Трубецкого.

Рекомендую: князь Трубецкой Александр Васильевич. Штаб-ротмистр Кавалергардского полка, однополчанин печально знаменитого Дантеса-Геккерна.

Князь любезно согласился помочь следствию своими соображениями относительно известного происшествия.

Бенкендорф. Весьма признателен.

Хотелось бы услышать ответы на следующие вопросы. Чем была вызвана ссора? Где бесчестие, смываемое только кровью?

Трубецкой. Три года назад Его Величество Император Николай Павлович собрал однажды офицеров Кавалергардского полка и, подведя к нам за руку юношу, сказал: «Вот вам товарищ. Примите его в свою семью, любите его...»

Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет двадцать, много двадцать два года. Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив и весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер.

И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном или Геккерн жил с ним... В то время в высшем обществе было развито бугрство...

Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он вообще относился к дамам как иностранец — смелее, развязнее, чем мы, русские. А как избалованный ими — требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем было принято даже в нашем обществе...

Дубельт. Было ли какое-либо предпочтение с его стороны по отношению именно к жене Пушкина?

Трубецкой. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами, а она была красавица. Но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой, горничной Пушкиной, ничего не значили: в наше время это было в обычае.

Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женою. Он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, Дантес ему был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержанным, чем следовало с дамами, как полагал Пушкин.

Дубельт. Правильно ли я истолкую ваши слова, князь, если скажу, что Пушкин имел довольно скверный характер?

Ведь Дантес, насколько мне известно, пользовался в обществе всеобщей любовью, по крайней мере, приязнью?

Трубецкой. Надо признаться, при всем уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он все как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почета оказывают.

Мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся.

Манера Дантеса просто оскорбляла его. Пушкин не раз высказывал желание отделаться от его посещений... закрыть ему двери своего дома...

Дубельт. А как относилась жена Пушкина ко всему происходящему?

Трубецкой. Натали не противоречила ему в этом, быть может, даже соглашалась с мужем. Но, как набитая дура, не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард всегда у ее ног.

Когда она начинала говорить Дантесу о неудовольствии мужа, Дантес, как повеса, хотел слышать в этом как бы поощрение к своему ухаживанию. Если бы Натали не была так непроходимо глупа, если бы Дантес не был так избалован, все кончилось бы ничем, так как в то время, по крайней мере, ничего, собственно, и не было: рукопожатия, обнимания, поцелуи, но не больше...

А это, в наше время, вещи обыденные...

Тогда же Пушкин получил письмо, подобное тем, что рассылались многим мужьям-рогоносцам...

Дубельт. Это письмо и послужило, по-вашему, причиной дуэли?

Трубецкой. Думаю, что нет. Не причиной, а предлогом!

В другое время Пушкин не обратил бы внимания на подобную шутку... Во всяком случае, отнесся бы к нему как к шутке. Но теперь он увидел в письме прекрасный предлог и воспользовался им по-своему.

Дубельт. Вы можете чем-нибудь подтвердить ваши соображения, князь? Письмо? Слухи?

Трубецкой. Могу. Со мной самим был случай. На святках был бал у португальского посланника, большого охотника. Во время танцев я зашел в кабинет, все стены которого были увешаны рогами различных животных, убитых хозяином.

Вошел Пушкин.

«Вы зачем здесь? Кавалергарду, да еще неженатому, здесь не место. Вы видите? — он указал на рога. — Эта комната для женатых, для мужей, для нашего брата».

«Полноте, Пушкин, вы и на бал притащили свою желчь. Вот уж ей здесь не место», — отвечал я ему...

Дубельт. Но в чем же причина дуэли, если письмо — только предлог, князь?

Трубецкой. Мне кажется, что причина не в Натали, а в Александрине, сестре ее.

Александрина была очень некрасивая, но весьма умная девушка. Еще до брака Пушкина с Натали Александрина знала наизусть все стихотворения своего будущего зятя и была влюблена в него заочно.

Вскоре после брака Пушкин сошелся с Александриною и жил с нею. Факт этот не подлежит сомнению, Александрина сознавалась в этом госпоже Полетике.

Если Пушкину и не нравились посещения Дантеса, то вовсе не потому, что Дантес балагурил с его женою, а потому, что, посещая дом Пушкиных, Дантес встречался с Александриной. Влюбленный в Александрину, Пушкин опасался, чтобы блестящий кавалергард не увлек ее.

Вот почему Пушкин вполне успокоился, узнав от жены, что Дантес бывает для Катерины и просит ее руки. Вот почему после брака Дантеса с Катрин, Пушкин стал относиться к Дантесу даже дружески.

Повторяю, однако, связь Пушкина с Александриною мало кому была известна. Едва ли многим известно следующее обстоятельство, довольно, по-видимому, ничтожное, но, в конце концов, отнявшее у нас Пушкина.

Вскоре после брака... Дантес с молодой женой задумали отправиться за границу к родным мужа.

В то время сборы за границу были несколько продолжительнее нынешних, и во время этих-то сборов, в ноябре или в декабре, оказалось, что с ними собирается ехать и Александрина. Вот что окончательно взорвало Пушкина, и он решился во что бы то ни стало воспрепятствовать их отъезду.

Он опять стал придираться к Дантесу, начал повсюду бранить его, намекая на его ухаживания, но не за Александриною, о чем он должен был прималчивать, а за Натали.

В это время Пушкин стал действительно невыносим...

Он все настойчивее искал случая поссориться с Дантесом, чтобы помешать отъезду Александрины. Случай скоро представился...

Остальное, думаю, вам известно.

Дубельт. Благодарю вас, князь. Вы нам очень помогли. У вас нет вопросов к князю, ваше сиятельство?

Бенкендорф. Нет. Вопросов у меня нет.

Князь, я также считаю ваше добровольное и добросердечное участие полезным и буду говорить о вас у Императора.

Прощайте!

Дубельт, провожая Трубецкого к дверям...

Дубельт. Может быть, вы нуждаетесь в нашей помощи, князь? Рубликов триста или три тысячи?.. Молодость, женщины, карты...

Трубецкой. Разве я давал повод, генерал?

Дубельт. Ну, как знаете.

Князь уходит. Дубельт возвращается.

Дубельт. Коротко говоря, о Пушкине утвердительно известно, что человек он был слабый, коему некоторые успехи в словесности и еще более лесть совершенно вскружили голову.

Бенкендорф. Вы так считаете, генерал?

Дубельт. Более того, ваше сиятельство. Хотите, я перечислю самые замечательные качества нашего «великого поэта», извлеченные мною из его переписки и из бесед с людьми, хорошо его знавшими?

Бенкендорф. Сделайте одолжение.

Дубельт. Во-первых, либералист и демагог, бунтовщик и республиканец. Во всяком случае, друг всех без исключения заговорщиков. Этого не сможет отрицать никто!

Развратник до мозга костей и матерщинник. Дурной сын, дурной отец и жаден до денег. Неблагодарный и неблагородный. Антипатриот и циник! Безбожник! С дурным характером и дурной внешностью...

Бенкендорф. Извините меня, Леонтий Васильевич, что я позволил себе возражать и сомневаться. Вы должны понять меня.

Через несколько часов я должен буду предстать перед Его Величеством и изложить ему абсолютно правдивую, объективную картину всего происшедшего.

Я не имею права полагаться на свои личные пристрастия и антипатии.

Такова воля Императора. Он примет решение по этому прискорбному делу только после моего доклада. Это решение мгновенно станет известно не только в России, но и в Европе. Император не ошибается!

Вот потому я и позволил себе так мучить вас недоверием, генерал.

Сам я, как вам известно, человек к литературе вообще недоброжелательный.

Я полагаю, что усердие и безусловная покорность несравненно выше всех добродетелей и всех талантов.

Благодарю вас, генерал!

Дубельт. Весьма тронут, ваше сиятельство!

Наибольшее, что можно мне поставить в упрек, это излишнее усердие и боязнь не предотвратить опасность, грозящую Отечеству и Государю Императору!

Бенкендорф. Хочу воспользоваться случаем и передать вам, Леонтий Васильевич, слова Государя Императора о вас, сказанные им мне совсем недавно:

«Нет такого количества денег, — сказал он, — за которые можно было бы подкупить генерала Дубельта».

Дубельт. Так и сказал?

Бенкендорф. Так и сказал! Император суров, но справедлив! Теперь прощайте, мне пора идти к Государю!

Бенкендорф стремительно уходит мимо вскочившего Дубельта.

Дубельт. Примите, сударыня, выражение моего уважения и совершенной преданности вам и вашему семейству...

Ракеев!

В дверях появляется Ракеев.

Дубельт. Писца водворить на место и после того пригласить сюда Софью Николаевну Карамзину.

Ракеев уходит.

Дубельт. Чистая душа, светлый ум. Дай бог, чтобы на наш век хватило и того и другого.

В дверях Софья Николаевна Карамзина.

Дубельт идет ей навстречу.

Дубельт. Прошу вас, сударыня. Извините, что заставил ждать. Что поделаешь, дела графа Александра Христофоровича важнее наших с вами. Но теперь я снова к вашим услугам...

Софья Николаевна. Скорее я к вашим, генерал.

Дубельт. Конечно, конечно. Но то благородное дело, которое мы с вами осуществляем, для меня имеет неожиданный плюс. Я имел счастие поближе познакомиться с самой умной женщиной света.

Софья Николаевна. Вы так любезны, генерал. Так на чем мы остановились?

Дубельт. Мы остановились на свадьбе Дантеса, так удивившей всех.

Но сначала я хотел задать вам один вопрос. Вы не знакомы с текстом письма Пушкина старику Геккерну?

Софья Николаевна. В общих чертах.

Дубельт. Меня все время смущает одна подробность. В своем письме Пушкин пишет, что Дантес болен сифилисом. И в то же время Пушкин дал согласие на брак Екатерины Гончаровой с Дантесом.

Что-то тут не так, вы не находите? Благородный человек должен бы был помешать этому браку!..

Софья Николаевна. Этого не может быть. Дантес был болен, и болезнь его ужасно изменила. Но это было воспаление в боку... Он сильно похудел, был бледен. Но от этого стал только еще более интересен. И он был в то время так нежен со всеми нами, так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен...

Дубельт. Очень несчастен, говорите вы? Тогда понятно. Воспаление в боку... Очень нежен...

Продолжайте, пожалуйста. Я постараюсь больше вас не перебивать. Истинное удовольствие слышать вас...

Софья Николаевна. Я помню, как сейчас. Он пришел к нам со своей нареченной, такой бледный и нежный. Но плохо было, что он пришел вместе с Пушкиным.

Снова начались кривляния ярости и поэтического гнева. Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими ироническими словами и демоническим смехом.

Это было ужасно! А ведь тогда же вышла из печати его замечательная «Капитанская дочка». Все находили ее восхитительной...

Дубельт. А что вы думаете относительно самой свадьбы Дантеса и Екатерины? Она не кажется вам загадочной?

Из прошлых слов ваших я понял так, что Дантес откровенно ухаживал за Натали, женой Пушкина. И вдруг женился на свояченице?

Софья Николаевна. Все это и сегодня для меня загадочно и необъяснимо.

Пушкин, так тот бился об заклад с многими, что эта свадьба — один обман и никогда не состоится. Но она состоялась. И все прошло наилучшим образом. Нельзя было представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем лица жениха и невесты. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность. И притом, такую игру им пришлось бы вести всю жизнь. Непонятно...

Дубельт. А не мог Дантес испугаться угроз Пушкина?

Софья Николаевна. Вряд ли. Он не трус. Да и состоявшаяся дуэль говорит за то, что здесь были иные причины. Но какие?

Дубельт. Ну, раз этого не знаете вы, вряд ли узнает кто-либо еще...

Софья Николаевна. Интересно, что сентиментальная досвадебная комедия продолжалась и после свадьбы.

Натали опускала глаза и краснела под жаркими взглядами своего зятя, Катрин ревновала, а Пушкин, скрежеща зубами, принимал свое всегдашнее выражение тигра.

Это становилось чем-то большим обыкновенной безнравственности.

Дубельт. Вы упомянули не всех, Софья Николаевна. А Александрина?

Софья Николаевна. Как я могла забыть!

Александрин по всем правилам искусства кокетничала с Пушкиным, который явно был в нее серьезно влюблен. И, если жену свою он ревновал из принципа, то свояченицу — по чувству.

Дядюшка Вяземский сказал по этому поводу, что он закрывает лицо свое и отвращает его от дома Пушкиных.

Дубельт. Князь Вяземский известен, и справедливо, за невоздержанность языка и пера своего. Но сердце Вяземского совсем не злое.

Софья Николаевна. Дядюшка потом раскаивался в своих словах.

Бедный, бедный Пушкин! Не глупо ли было жертвовать своей прекрасной жизнью? И для чего?

Дубельт. Софья Николаевна, постарайтесь не поддаваться чувствам. Очень важно, чтобы вы поточнее вспомнили все, касающееся до несчастной дуэли...

Софья Николаевна. Сказать, что в точности вызвало дуэль, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала ее невозможной?..

Об этом, мне кажется, никто точно ничего не знает.

Бедный Пушкин! Сколько должен был он выстрадать за эти три месяца, с тех пор как получил гнусное анонимное письмо!..

Считают, что раздражение Пушкина дошло до предела на балу у Воронцовых, когда он увидел, что его жена беседовала, смеялась и вальсировала с Дантесом.

А эта неосторожная не побоялась встретиться с ним опять в воскресенье у Мещерских и в понедельник у Вяземских!

Тогда Пушкин и отправил свое оскорбительное письмо Геккерну-отцу. В ответ Дантес послал к нему своего секунданта, и в тот вечер я видела Пушкина в последний раз. Он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил. Он несколько судорожно сжал мне руку, прощаясь, но я не обратила внимания на это...

Если бы я знала!..

Уже после дуэли, смертельно раненый, он сказал Данзасу:

«Я жить не хочу!»

Я рада, что Дантес не пострадал и что, раз уж Пушкину суждено было стать жертвой, он стал жертвой единственной...

Ему выпала самая прекрасная роль, и те, кто осмеливаются теперь на него нападать, сильно походят на палачей!..

Возникает на пороге Ракеев.

Ракеев. Осмелюсь доложить, прибыла княгиня Екатерина Андреевна Карамзина.

Софья Николаевна. Маман!

Дубельт. Просите немедленно, ротмистр!

Ракеев. Слушаюсь! (Уходит.)

Входит Екатерина Андреевна Карамзина.

Дубельт встречает ее и усаживает в кресло.

Дубельт. Примите, сударыня, выражение моего уважения и совершенной преданности вам и семейству вашему.

Екатерина Андреевна. Извините, генерал, я не могла уехать прежде других. Располагайте мной по своему усмотрению...

Россия потеряла Пушкина, и сердце и душа заполнились тоской и горечью.

Закатилась звезда светлая!

Дубельт. Мы все скорбим, княгиня. И долг наш помочь Его Величеству, чем сможем...

Трудно переоценить важность участия в этом деле вас и дочери вашей...

Екатерина Андреевна. Я готова, генерал, ответить на ваши вопросы.

Дубельт. Мы с Софьей Николаевной беседовали сейчас о несчастной дуэли...

Екатерина Андреевна. Да, да. Я хорошо помню: он дрался в среду на дуэли с Дантесом, и тот прострелил его насквозь...

Пушкин, бессмертный, жил два дни, а в пятницу отлетел от нас.

Я имела горькую сладость проститься с ним в четверг — он сам этого пожелал. Он всегда был жаркий почитатель мужа моего и нас всех неизменный друг, почти двадцать лет.

Дубельт. Не припомните ли вы каких-либо слов Пушкина, относящихся до Государя?

Екатерина Андреевна. Государь вел себя по отношению к Пушкину и ко всему его семейству как ангел.

После истории со своей первой дуэлью Пушкин обещал Государю больше не драться ни под каким предлогом, и теперь, когда был он смертельно ранен, послал доброго Жуковского просить прощения у Государя в том, что он не сдержал слова.

И Государь написал ему записку...

Когда же добрейший Василий Андреевич просил Государя отнестись к Пушкину, как он был для Карамзина, Государь сказал ему:

«Послушай, братец, я все сделаю для Пушкина, что могу, но писать как к Карамзину не стану... Пушкина мы заставили умереть как христианина, а Карамзин жил и умер как ангел».

Как ангел умер и жил, как ангел, мой муж...

Что может быть справедливее, тоньше, благороднее по мысли и по чувству, чем та ступень, которую поставил Государь Император между этими двумя людьми?!

Дубельт. Изумительно! Так проникнуть в тонкость и суть!

Поистине Бог милостив, что у нас есть такой Царь! (Пауза.)

Ваш муж, сударыня, был почти совершенным, потому что в этом дольнем мире нет полного совершенства.

Но обратимся к событиям после дуэли. Ваше мнение, Софья Николаевна?

Софья Николаевна. Сразу после смерти Пушкина я видела несчастную Натали. Взгляд ее блуждал, выражение лица было столь невыразимо жалкое, что на нее невозможно было смотреть без сердечной боли. Она тотчас же меня спросила:

«Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение... Лоб его был спокоен, улыбка такая добрая! Не правда ли? Это было выражение счастья, удовлетворенности?! Он увидел, что там хорошо...».

Потом она стала судорожно рыдать, вся содрогаясь при этом. Бедное, жалкое творенье!

И как хороша она была даже в этом состоянии!

Екатерина Андреевна. Мы не оставили госпожу Пушкину своими попечениями. Я была у нее почти ежедневно.

Но уже тогда я была убеждена, что если первое время она почти убита горем, то это не будет ни длительно, ни глубоко.

Софья Николаевна. Через несколько дней она уже не была похожа на призрак. Гораздо спокойнее, хотя по-прежнему много говорила о муже. Не было более безумного взгляда...

Екатерина Андреевна. Больно сказать, но это правда: великому и доброму Пушкину следовало иметь жену, способную понять его и более подходящую его уровню.

Бедный, бедный Пушкин! Жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства.

Софья Николаевна. Бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы!..

Когда я провожала ее, она уже не была достаточно печальной — слишком много занималась укладкой и не казалась особенно огорченной. Она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным, также, выказать раздирающее душу волнение...

И — ничего подобного, даже меньше грусти, чем до тех пор! Нет, эта женщина не будет неутешной — подумала я тогда.

Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего ее поведения в этой истории. Того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия.

Она мне сказала буквально следующее:

«Я совсем не жалею о Петербурге, меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников — это мне безразлично».

О! Я окаменела!

Я смотрела на нее большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума. Но — ничуть не бывало. Она просто бестолковая, как всегда!..

Дубельт. Бедный, бедный Пушкин. Она никогда его не понимала... Не глупо ли было жертвовать своей прекрасной жизнью? И для чего? Для кого?..

Екатерина Андреевна. Я от всей души желала Натали утешения, но не думала, что мои пожелания так быстро исполнятся...

В то же время ее я не виню. Ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности...

Дубельт. А что ее сестры?

Софья Николаевна. Катрин во время прощания с Натали, быть может, что-то поняла. Она поплакала. Но до той минуты была спокойна, весела, смеялась.

И всем, кто у них с Дантесом бывал, говорила только о своем счастье.

Вот уж чурбан и дура!

А что будет с бедным Дантесом? Говорят, что он будет разжалован и выслан?

Дубельт. Не могу знать решения, которое примет Его Величество, до того как оно будет принято, сударыня.

Екатерина Андреевна. Все возможно в этом мире всяческих невероятностей.

Дубельт. Примите, сударыни, уверения в моем глубоком уважении и неизменной привязанности...

Дубельт звонит. Появляется Ракеев.

Дубельт провожает дам до дверей гостиной.

Дубельт. Буду надеяться, что встречи наши продолжатся в дальнейшем и не по таким грустным поводам, как нынче. Премного благодарен...

Обе дамы. Прощайте, генерал! Вы так любезны... Бедный Пушкин!

Дамы и Ракеев уходят.

Дубельт остается один.

Дубельт.

Скажи, прекрасная Адель,
За что же муж тебя имель?..

Ракеев! Папку с письмами.

Ракеев приносит папку.

Дубельт. Фиксировать только то, что будет сказано мною с ударением, громко! Проверьте сами, ротмистр!

Ракеев. Слушаюсь!

Уходит.

Дубельт. Так. Брюллов о Пушкине: не мог равнодушно говорить о том, что Пушкин не был за границей. Подумаешь.

Из письма его к другу (скороговоркой, для себя): «Соблюдение пустых формальностей всегда предпочитают у нас самому делу. Академия художеств каждый год бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов, архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. Это считается необходимым.

А для развития настоящего таланта никто ничего не сделает.

Пример налицо — Пушкин.

Что он был талант — это все знали. Здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу. А ему-то и не удалось там побывать, и только потому, что его талант был всеми признан»...

Софист, господин живописец. Не надо нам этих ваших рассуждений.

К сведению вашему, Пушкин просился за границу, но Государь не пустил его — боялся его пылкой натуры. Вообще же был с ним чрезвычайно обходителен. На мой взгляд, даже слишком обходителен.

Да и долги господина Пушкина не пускали его в Париж... Так было дело! «С поэтом нельзя быть милостивым!»...

Но вот это мы, пожалуй, и зафиксируем. В протокол, ротмистр!

Читает громко.

Дубельт. «Пушкин как-то зазвал меня к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался. Но Пушкин меня переубедил и утащил с собой. Дети Пушкина уже спали, но он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках.

Не шло это к нему.

Было грустно смотреть мне на картину натянутого семейного счастья, и я его спросил:

«На кой черт ты женился?»

Он мне отвечал:

«Я хотел ехать за границу, меня не пустили. Я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, — и женился».

Все! Успели?

Ракеев в дверях.

Ракеев. Успели, ваше превосходительство!

Дубельт. Прекрасно! Ротмистр, читайте дальше вслух!

Ракеев. Выписка из письма Никитенко Александра Васильевича, другу в Москву.

Дубельт. Пометить. Никитенко — цензор и профессор университета. Продолжайте!

Ракеев. «Пушкин сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как он мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода.

К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек помимо своего таланта...»

Дубельт. В чем эти господа ученые видели ум этого человека, ротмистр?

Ракеев. Не могу знать, ваше превосходительство!

Дубельт. Часто, не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большею частию в нижних чинах, мнили они управлять государством.

Советы Императору давал в стихах...

Где же здесь ум?..

Продолжайте!

Ракеев. «Сегодня был у министра. Он очень занят укрощением громких воплей по случаю смерти Пушкина. Он, между прочим, недоволен пышною похвалою, напечатанною в «Литературных прибавлениях» к «Русскому инвалиду».

Дубельт. Итак. Уваров и мертвому Пушкину не простил эпиграмму на него...

Дальше!

Ракеев. «Получил предписание председателя Цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру...»

Дубельт. О министре и цензуре из протокола убрать. Дальше!

Ракеев. «Похороны Пушкина были действительно народными похоронами...»

Дубельт. Так, так. Фиксировать! Дальше, ротмистр! Не так быстро, пожалуйста! С выражением!

Ракеев. «Все, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, — все стеклось к церкви, где отпевали поэта. Это происходило в Конюшенной.

Площадь была усеяна экипажами и публикою, но среди последней — ни одного тулупа или зипуна.

Церковь была наполнена знатью. Весь дипломатический корпус присутствовал. Впустили в церковь только тех, которые были в мундирах или с билетами...

Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, — так было означено и на билетах, а между тем тело было вынесено из квартиры ночью, тайком и поставлено в Конюшенной церкви.

В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях...»

Дубельт. Сдается мне, ротмистр, что господин профессор, он же цензор, не одобряет мер безопасности, предпринятых правительством? Но — дальше, дальше!..

Ракеев. «Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено.

Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему.

Попечитель мне сказал, что студенты могли бы собраться в корпорации нести гроб Пушкина — могли бы «пересолить», как он выразился...»

Дубельт. Господин профессор явно не одобряет случившееся. Но своим письмом как нельзя лучше подтверждает правильность и своевременность предпринятых мер.

Мои слова также все фиксировать! Дальше!

Ракеев. «Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о заслугах Пушкина.

Будь что будет!..»

Дубельт. Будет десять суток гауптвахты, господин цензор. А за что — найдем. И это, я думаю, еще не все, что будет. Дальше!

Ракеев. «Греч и Краевский имели неприятности от Бенкендорфа за слова о Пушкине, напечатанные в газете и журнале.

И все это делалось среди всеобщего участия к умершему. Среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись — но чего?»

Дубельт. Кто доставил список письма господина Никитенко?

Ракеев. Писатель и переводчик. Фамилию можно найти в секретном архиве.

Дубельт. Наградить творческого человека тридцатью червонцами за усердие. Объявите ему о милости нашей лично.

Ракеев. Слушаюсь! Читать дальше?

Дубельт. Прошу, ротмистр. Необычайно интересный материал представляет это письмо. В бумагах, что будут переданы Миллеру для графа, поместить его в самом начале, до разговоров и бесед сегодняшних.

Продолжайте!

Ракеев. «Дня через три после отпевания Пушкина увезли тайком в его деревню.

Жена моя возвращалась из Могилева, и на одной из станций увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.

«Что это такое?» — спросила она у крестьянина.

«А бог его знает что! Вишь... какой-то Пушкин убит и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи... как собаку».

Мера запрещения писать о Пушкине продолжается».

Все!

Дубельт. Спасибо, ротмистр. Можете идти. Папку оставьте здесь.

Ракеев уходит.

Дубельт. Для протокола! Только одна чернь и проявляла энтузиазм.

Общество, в котором Пушкин жил, имело более прав судить его. И оно его осудило...

Входит Ракеев.

Дубельт. Пушкин писал изящные стихи. Это правда.

Но его популярность произошла только от его сатир против правительства...

Входит Бенкендорф.

Бенкендорф. Как успехи, генерал?

Дубельт. Работаем без устали, ваше сиятельство.

В ожидании приезда Жуковского разбираем письма, до Пушкина касающиеся.

Жду я еще одну даму, но не уверен...

Желаете послушать, ваше сиятельство?

Бенкендорф. Пожалуй. Насколько я знаю, Жуковский будет довольно скоро...

Дубельт. Есть несколько выписок из писем Нащокина Павла Воиновича, тридцати шести лет, отставник, богач. Лучший друг Пушкина.

Бенкендорф. Прошу вас.

Дубельт. «На Пушкина много сочиняют и про него выдумывают. Говорят про него, что был скуп. Совершенная неправда. Пушкин был великодушен, щедр на деньги. Бедному он не подавал меньше двадцати пяти рублей. Но любил показать, что он скуп.

И венчался и похоронен был в моем фраке.

Любил шутов, острые слова и карты. Хотя играл в них дурно, отчего почти всегда был в проигрыше».

Бенкендорф. Значит, везло в любви?

Дубельт. Амуры у того всегда на уме были. Но до добра они его не довели...

Дубельт. «При дворе была одна дама, друг Императрицы, стоявшая на высокой степени светского значения. Муж был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвою. Она была безукоризненна в общем мнении света.

Эта блистательная безукоризненная дама наконец поддалась обаяниям поэта и назначила ему свидание в своем доме.

Вечером Пушкин пробрался в ее великолепный дворец и залег под диван в гостиной. Долго лежал он, теряя терпение, но оставить дело было уже невозможно. Воротиться назад — опасно...

Наконец, хозяйка приехала, а сопровождавшие ее — ушли.

— Вы здесь?

И Пушкин оказался перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта, густые роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Перед камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех...»

Бенкендорф. И тут входит муж?

Дубельт. Лучше... «Они так увлеклись, что не заметили, как прошла и ночь и утро. Белый день на дворе.

И когда Пушкин уходил, он встретил дворецкого, итальянца».

Тот, как вы сами понимаете, ваше сиятельство, приехал в Россию заработать себе на маленькую лавочку в Милане.

Мои люди помогают ему в этом. Так что могу засвидетельствовать правдивость всего описанного милейшим Павлом Воиновичем.

Все вышесказанное — чистая правда!

Правда и то, что с Пушкина этот дворецкий на следующий день также получил кругленькую сумму.

Бенкендорф. Генерал, мне иногда кажется, что для вас в Петербурге просто нет тайн.

Дубельт. И не только в Петербурге, ваше сиятельство. Наши интересы не ограничиваются столицей.

Но до совершенства еще далеко.

Тот же Пушкин... но я продолжу, с вашего разрешения.

Бенкендорф. Охотно разрешаю, генерал.

Дубельт. «На другой же день Пушкин принудил взять дворецкого 1000 рублей золотом, чтобы он молчал.

Таким образом, все дело осталось тайною...»

Вот видите, ваше сиятельство, я оказался прав. А Нащокин ошибся. Тайное стало явным...

Бенкендорф. Вижу, генерал.

Дубельт. Продолжаю.

«Женку Пушкин называл Бен... кх-кх... Это можно пропустить...

Листает страницы дальше.

Бенкендорф. Полноте, Леонтий Васильевич. Не скромничайте, читайте все подряд.

Дубельт. «Женку Пушкин называл... Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок...»

Бенкендорф (хохочет). Мы люди военные, генерал, как-нибудь да промаячимся!..

На пороге Ракеев.

Ракеев. Ваше сиятельство, подъехали две кареты. Его сиятельство Жуковский и...

Дубельт. Хорошо, ротмистр, идите!

Ракеев уходит.

Дубельт. Ваше сиятельство, это как раз та женщина. Мне кажется, ее надо принять до поэта. Он мужчина, может и подождать.

Бенкендорф. Что за женщина?

Дубельт. Графиня Долли, ваше сиятельство. Героиня воспоминаний лучшего друга Пушкина. Жена австрийского посланника. Графиню Фикельмон, Ракеев! Жуковского попросите обождать. Мы его тоже долго ждали.

Бенкендорф. Вам виднее, генерал.

Ракеев (за сценой). Слушаюсь!

На пороге комнаты графиня Фикельмон в роскошном бальном платье.

Бенкендорф и Дубельт встречают ее стоя.

Бенкендорф. Примите, сударыня, уверение в моем глубочайшем уважении и неизменной привязанности...

Фикельмон. И вы, граф...

Дубельт. Благоволите, графиня, принять выражение моей огромной благодарности и совершенного уважения...

Фикельмон. Благодарю, генерал. Но у меня безумно мало времени. Я сочла своим долгом приехать и рассказать вам все, что я знаю и думаю об этом прискорбном для всей России случае, но...

Дубельт. Конечно, графиня. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы готовы вас слушать.

Фикельмон. Спасибо... Россия потеряла своего дорогого, горячо любимого поэта Пушкина, этот прекрасный талант, полный творческого духа и силы!

Дубельт. Да, да, огромный талант!..

Фикельмон. Мы видели, как эта роковая история начиналась среди нас подобно стольким другим кокетствам...

Александр Пушкин, вопреки советам своих друзей, пять лет тому назад вступил в брак, женившись на Наталье Гончаровой. Совсем юной, без состояния и необыкновенно красивой. С очень поэтической внешностью, но с заурядным умом и характером, она казалась счастливой в своей семейной жизни.

Госпожа Пушкина, жена поэта, пользовалась самым большим успехом. Невозможно было быть прекраснее. А между тем, у нее не много ума и даже, кажется, мало воображения...

Дубельт. Простите, Дарья Федоровна, как вам кажется, госпожа Пушкина действительно влюбилась в Дантеса?

Фикельмон. То ли одно тщеславие госпожи Пушкиной было польщено и возбуждено, то ли Дантес действительно тронул и смутил ее сердце, как бы то ни было, она не могла больше отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви.

Дантес, забывая всякую деликатность, восхищался ею открыто, совершенно недопустимо по отношению к замужней женщине. Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядом. Но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека, а он был решителен в намерении довести ее до крайности...

Бенкендорф. Пушкин знал, что жена ему изменяет?

Фикельмон. Доверие Пушкина к жене было безгранично, тем более что она давала ему во всем отчет и пересказывала слова Дантеса.

Дубельт. Какая неосторожность с ее стороны...

Фикельмон. Пушкин, глубоко оскорбленный, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убежден в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, которому его имя дорого и ценно!

Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невиновности госпожи Пушкиной.

Бенкендорф. У меня создалось обратное мнение...

Фикельмон. Какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину? Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили... Все мы часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрассудную игру!

Никогда петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму.

Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования. Чаша переполнилась. Пушкин понял, что нет иного средства остановить несчастие. Он дрался. И был смертельно ранен...

Дубельт. Графиня, вы были одним из самых близких друзей покойного. По крайней мере, из женщин. Не могли бы вы что-нибудь сказать об отношении Пушкина к Его Величеству.

Прежний Государь Император был отмечен им — в эпиграммах! Поэт неоднократно вызывал неудовольствие Императора Александра. Ссылки и т. п. Но то — дело прошлое...

Николай Павлович обласкал Пушкина. Вернул его из ссылки, облагодетельствовал. Помог семье его после дуэли...

Вы видите, мы ничего не записываем. Все, что вы посчитаете нужным сказать, останется между нами. Слово офицера!

Вы поняли меня?

Фикельмон. Я поняла вас, генерал.

Вот мое мнение.

Император, всегда великодушный и благородный в тех случаях, где нужно сердце, написал ему драгоценные строки:

«Я тебя прощаю. Если нам не суждено больше увидеться на этой земле, утешь меня, умри христианином и исполни свой последний долг.

Что касается твоей жены и детей, будь спокоен — они будут моими».

Пушкин, которого так часто упрекали в либерализме, в революционном духе, поцеловал это письмо Императора и велел ему сказать, что он умирает с сожалением, т.к. хотел бы жить, чтобы быть его поэтом и историком!

Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние.

Император был великолепен во всем, что он сделал для этой несчастной семьи!..

Бенкендорф. Спасибо, графиня. Вы сделали все, что могли для сохранения в памяти Пушкина таким, каким он был на самом деле.

Дубельт звонит. Появляется Ракеев.

Дубельт. Ротмистр, проводите графиню.

Фикельмон и Ракеев уходят.

Бенкендорф. Сюрприз не удался, генерал. Бабьи сплетни, не более того...

Дубельт. Вам виднее, ваше сиятельство. Но ведь, курочка по зернышку...

Или, как говорится у любимого мною Гоголя: и веревочка сгодится...

Бенкендорф. Чертов арап! Хотя из благодарности должен был, кажется, стать человеком уважаемым, а не подозрительным для правительства. Своим творчеством, раз уж господь наградил тебя талантом, способствуй правительству, дабы внушить правила чистой нравственности и преданности к монарху за оказанное благодеяние!..

Дубельт. Как волка не корми, все в лес смотрит.

Бенкендорф. И тут я с вами не согласен, Леонтий Васильевич!

Иноземная холера это, называемая ошибочно — «дух времени». Слабый умственный желудок людишек, подобных Пушкину, не сваривал сочинений иностранных писателей, от чего все просвещение их было мишурное и зловредное!

Дубельт. Всякое общество состоит из благонамеренных и недовольных. По счастию, первых всегда гораздо больше. На том и стоим.

А некоторые из недовольных привыкли болтать то, чего не понимают. Вот и носятся со своим Пушкиным, как с писаной торбой.

Бенкендорф. Ну, хорошо. Раз Государь Император велел, наше дело — исполнять. Я думаю, что разговором с Жуковским мы и завершим дознание.

Дубельт. И я того же мнения. Срочность и спешность поручения не позволяют нам далее углубляться в подробности интимной жизни знаменитого своими похождениями камер-юнкера Александра Пушкина. На том и покончим.

Ракеев! Зовите тайного советника! Попробуем на зуб тайного советника. Дабы все тайное стало явным...

Дубельт и Бенкендорф в креслах.

На пороге комнаты появляется Жуковский.

Дубельт. Ваше сиятельство, Василий Андреевич, извините нас с графом за то, что вынуждены были вас ждать заставить. Вежливость тому виною.

Графиня Фикельмон, прибывшая с вами одновременно, просила срочно принять ее и отпустить. Мы не могли отказать даме. Зато теперь мы к вашим услугам.

Вы, насколько мне известно, также не торопитесь. Граф и я готовы терпеливо и доброжелательно выслушать все, что вы намеревались нам сказать.

Жуковский. Хочу снова уверить вас генерал и вас, ваше сиятельство, Александр Христофорович, в том уважении, которое, несмотря на многое, мне лично горестное, я имею к вашему благородному характеру. В этом вы сами должно быть неоднократно убеждались.

Новым доказательством моего к вам чувства пускай послужит та искренность, с которою говорю с вами.

Такому человеку, как вы, она ни оскорбительна, ни даже неприятна быть не может.

Бенкендорф. Благодарю вас, ваше сиятельство. Я всегда был уверен в неизменном вашем добром ко мне отношении...

Жуковский. Относительно вас, Леонтий Васильевич, мнение мое было выражено в стихах, вероятно, вам известных?

Быть может, он не всем угоден,
Ведь это общий наш удел,
Но добр он, честен, благороден,
— Вот перечень его всех дел.

Дубельт. Скажи, прелестная Адель...

Бенкендорф. Простите, генерал?

Дубельт. Нет, нет, ничего. Я так тронут стихами Василия Андреевича, что чуть сам не согрешил. Спасибо, сердечное, ваше сиятельство!

Бенкендорф. Могу добавить, Василий Андреевич, Государь называет Леонтия Васильевич Дон-Кихотом...

Дубельт. Граф, вы заставляете меня краснеть и сбиваться с рыси...

Бенкендорф. Ничего, ничего. Быль молодцу не в укор.

Впрочем, речь не о нас с вами, генерал.

Жуковский. Я, собственно, к слову привел стихи свои. Мне бы хотелось, чтобы то, что я буду иметь честь сказать здесь вам, было правильно понято.

Бенкендорф. Прошу вас.

Жуковский. Сперва буду говорить о самом Пушкине.

Смерть его ясно обнаружила то несчастное предубеждение, которое наложили на всю жизнь его буйные годы первой молодости и которое давило пылкую душу его до самого гроба...

Предубеждение, которое теперь должно, к несчастию, слишком поздно, уничтожиться перед явною очевидностью.

Мы с генералом Дубельтом разобрали все его бумаги, Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе враждебном против правительства и вредного нравственности.

Бенкендорф. Отчего же, полагали? И кто такое полагал?..

Жуковский. Многие, ваше сиятельство... А, вместо того, нашлись бумаги, разительно доказывающие совсем иной образ мыслей. Это особенно выразилось в его письме к Чаадаеву, которое он, по-видимому, хотел послать не по почте, но не послал, вероятно, по той причине, что не желал своими опровержениями оскорблять приятеля, уже испытавшего заслуженный гнев Государя...

Одним словом, нового предосудительного не нашлось ничего и не могло быть найдено.

Старое, писанное в первой молодости, то именно, около чего вертелись все предубеждения, на нем лежавшие, как видно, было им самим уничтожено, сколько можно судить теперь. В бумагах Пушкина не осталось и черновых рукописей.

Он сам про себя осудил свою молодость и произвольно истребил для самого себя все несчастные следы ее.

Дубельт. Ваше сиятельство, я позволю себе прервать вас ненадолго. Я нашел выписку, сделанную мною как раз из письма Пушкина — Чаадаеву. Вы имели в виду письмо от октября месяца 1836 года?

Жуковский. Да, да, конца 36 года...

Дубельт. Так вот, ваш любимец написал там следующее:

«...многое в вашем послании глубоко верно!.. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние.

Вы хорошо сделали, что сказали это громко...»

Бенкендорф. Что же из этого следует заключить? Не то ли, что Пушкин в последние годы свои был совершенно не тот, каким видели его впервые?

Жуковский. Да, но таково ли было об нем ваше мнение, ваше сиятельство? Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные. Во всех них, должен сказать, выражается благое намерение.

Но сердце мое сжималось при этом чтении.

Во все двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось!

Он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю... Под строгим, мучительным надзором! Все формы этого надзора были благородные: ибо от вас оно не могло быть иначе...

Но надзор, все надзор!..

Дубельт. Не так плохо, что был надзор, Василий Андреевич. Вот я вам сейчас зачитаю надзорную записку начала 27-го года:

«Поэт Пушкин ведет себя отлично, хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя и даже говорит, что ему обязан жизнию, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть...

Пушкин сказал: «Меня должно прозвать или Николаевым, или Николаевичем, ибо без Него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более — свободу. Виват!»

А вы жалуетесь на надзор!

Жуковский. Яне жалуюсь, генерал. Я просто горюю... Пушкина ведь нет. И надзор не помог...

Бенкендорф. Все удивляются нынешнему положению вещей. Прежде не было помину о Государе в беседах. Если и говорили, то двусмысленно.

Ныне поют куплеты и повторяют их с восторгом.

Но, продолжайте, Василий Андреевич, у вас ведь есть еще что сказать?..

Жуковский. Есть, ваше сиятельство... Шли годы. Годы проходили, Пушкин созревал: ум его остепенился.

А прежнее против него предубеждение было тоже и тоже.

Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К клеветникам России», «На взятие Варшавы», то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию.

А в суждении об нем все указывали на его оду «К свободе» и «Кинжал», написанный в 1820 году.

В 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего.

Ссылаюсь на вас самих, ваше сиятельство. Такое положение могло ли не быть огорчительным?

Бенкендорф. К несчастью, оно и не могло быть иначе.

Жуковский. Вы, на своем месте, не могли следовать за тем, что делалось внутри души его.

Подумайте сами. Каково было бы вам, когда бы вы, в зрелых летах, были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением?

Не имели бы возможности произвольно переменить место без навлечения на себя подозрения или укора.

В письмах ваших, ваше сиятельство, нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум...

Но какое же это преступление?

Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано. Под тем видом, что он служил.

В действительности, потому, что не верили...

Дубельт. Ежели каждый начнет ездить, то что же это получится?

Жуковский. Но в чем была его служба? В том, единственно, что он был причислен к иностранной коллегии.

Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии?

Его служба была — его перо. Его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время!..

Для такой службы нужно уединение. Свободное уединение.

Дубельт. Извините, что прерываю вас, ваше сиятельство. Но должен заметить, что никто не мешал Пушкину исчезнуть и уединиться.

Еще в 1834 году Пушкин писал графу, Александру Христофоровичу, что он «по обстоятельствам для него интересным, имеет надобность отправиться в Москву и должен оставить службу», но просил дозволить ему продолжать посещение архивов.

На это ему ответили, что... (листает папку)... Вот:

«Его Величество не желает никого удерживать против воли, но что на посещение государственных архивов Его Величества не изъявил соизволения, так как право это может принадлежать только людям, пользующимся особенною доверенностью начальства».

Так было дело.

Бенкендорф. А Пушкин, надо вам сказать, будучи уже 35 лет, а не 22-х, был человек не чиновный, и не проявивший себя на государственной службе.

Во всяком случае с положительной стороны.

У него появились к тому времени мотивы, позволяющие надеяться, что это заметки человека, возвращающегося к здравому смыслу.

Но — только на пути к оному.

Постоянное и неизменное милостивое внимание к нему со стороны Его Величества, милости, оказываемые этому недостойному человеку, общеизвестны.

И материальные, и моральные!

Жуковский. Государь Император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось все личное благоволение к нему Государя.

Но, скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было ему беспокоить Государя всякой мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале?..

На многое, замеченное Государем, не имел он возможности делать объяснений. До того ли Государю, чтобы их выслушивать? И мог ли Пушкин решиться на то?..

А если какие-нибудь мелкие стихи его являлись напечатанными в альманахе, разумеется с ведома цензуры, это ставилось ему в вину. В этом виделось непослушание и буйство.

Ваше сиятельство делали ему словесные или письменные выговоры. Кроме того, весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо...

Злонамереннее стихов к Лукуллу, он не написал ничего, с тех пор как Государь Император так благотворно обратил на него свое внимание.

Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма на лицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Но тут еще нет ничего возмутительного противу правительства!

И какое дело правительству до эпиграммы на лица?

Острота ума не есть государственное преступление!

Бенкендорф. Я твердо уверен, что неразумное умничанье и необузданная болтовня играют большую роль в так называемом «русском либерализме».

Жуковский. Наконец, в одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию «Борис Годунов» прежде, нежели она была одобрена.

Да что же это за преступление?

Кто из писателей не сообщает друзьям своим произведений своих, чтобы слышать их критику?

Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его непозволенным?

Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя.

Оно есть дело семейное. То же, что разговор, что переписка...

Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить!

Но мыслить запретить нельзя!

Дубельт. Непосредственное знакомство с рукописями покойного, к сожалению, не внушило мне большего уважения к творениям «великого» поэта.

Довольно этой дряни, сочинений-то вашего Пушкина, при жизни его напечатано было, чтобы продолжать еще и распространять их устно!..

Жуковский. Смею заметить, что такие запрещения вредны потому именно, что они раздражительны и бесполезны, ибо никогда исполнены быть не могут!..

Дубельт. Вы, впрочем, давали обязательства не способствовать этому...

Жуковский. Обещание мое, генерал, касалось к нераспространению бумаг Пушкина, доверенных мне Его Величеством...

Но не обо мне речь сейчас.

Какого было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений?

Не должен ли был он необходимо прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего не изменили в том предубеждении, которое раз навсегда на него упало и уничтожило все его будущее?

Дубельт. Слишком уж низко над землей летала его муза.

Бенкендорф. Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти.

Осыпанный благодеяниями Государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина, образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества.

Дубельт. Талант — особенно не закупоренный печатью истинного образования, скоро очень выдыхается. И тогда есть два пути: пьянство или демагогические писания, дабы не дать забыть о себе прежним почитателям.

Жуковский. Вы называете его и теперь демагогическим писателем?

По каким же его произведениям даете вы ему такое имя?

По старым или по новым?

И какие произведения его знаете вы, кроме тех, на кои указывала вам полиция и некоторые из литературных врагов Пушкина, клеветавших на него тайно?

Ведь вы, ваше сиятельство, не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других.

А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем!

Если судить по пиесам, ходившим в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года.

Это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием.

Но демагогического, то есть, написанного с намерением волновать общество, ничего не было между ними и тогда.

Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина. Но в их смысле, в смысле бунта, он не написал ничего, и они ему были чужды.

Это, однако, не помешало, без всяких доказательств, причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра.

За его же напечатанные сочинения, и, в особенности, за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего Государя, его уже никак нельзя назвать демагогом...

Дубельт. В публике эти частности и местности литературные мало известны.

Жуковский... Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить ваше сиятельство, благоволили ли вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических?

Бенкендорф смотрит на Жуковского с недоумением.

Жуковский. Правда и то, что вы на своем месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности.

Вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение, как бы он ни был прямодушен.

Вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам о нем другие...

Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков.

И я имею не счастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны вам по одним лишь ошибочным переводам.

Я сообщу вашему сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя знаю наперед, что и мне вы не поверите.

Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в Государе любил одного Николая, а не русского императора, и что ему для России надобно было совсем другое.

Уверяю вас, напротив, что Пушкин, говорю о том, что он был в последние свои годы: решительно утвердился в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия.

И это — не по одной любви к нынешнему Государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических.

Письменное тому свидетельство, письмо его ко мне: «Вступление на престол Государя Николая Павловича подает мне радостную надежду Может быть, Его Величеству угодно будет переменить мою судьбу Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».

Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания. И в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии.

Разумеется, что он, в то же время, утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна; что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола.

Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист. Он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка.

Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции Июльской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком.

Таковы были главные, коренные, политические убеждения Пушкина, из коих все другие выходили как отрасли.

Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров.

Вам же они быть известными не могли, ибо вы с ним никогда об этих материях не говорили.

Да вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу: ваше положение таково, что вам нельзя верить никому из тех, кому бы ваша вера была вниманием.

Вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны вашей веры. То есть, доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги. Или светским болтунам, которые одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя человека.

Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов.

И они были таковы уже прежде 1830 года.

Пушкин мужал зрелым умом и политическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть.

Ибо, он мог постичь, что не изменившийся в течение десяти лет, останется таким и на целую жизнь, и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был, как двадцатилетний шалун.

Ваше сиятельство, вы не могли не заметить этого угнетающего чувства, которое грызл и портило жизнь его!

Вы делали выговоры свои с благими намерениями, и забывали об них, переходя к другим, важнейшим вашим занятиям. У вас не было никакой свободы от них, дабы заняться только Пушкиным.

А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его.

Ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу.

Ему нельзя было произвольно ездить по России!

Ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои произведения!..

Позвольте сказать искренне.

Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и, в то же время, дать его гению полное его развитие.

А вы, ваше сиятельство, из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы ни был кроток и благороден он, как все, что от вас истекает...

Бенкендорф. Я нахожу ваши мнения не только неосновательными, но даже дерзкими.

Император Николай Павлович стремился к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления и убедился, из внезапно открытого заговора, обагрившего кровью первые минуты нового царствования, в необходимости повсеместного, более бдительного надзора, который окончательно стекался бы в одно средоточие.

Государь избрал меня для образования высшей полиции, которая покровительствовала бы угнетенным и наблюдала бы за злоумышлениями и людьми, к ним склонными...

Дубельт. Осмелюсь напомнить, что число защитников доброго имени графа Бенкендорфа и его человеколюбия было всегда гораздо значительнее страдавших от строгости его... Государь сказал о графе: «Он ни с кем меня не поссорил, а примирил со многими...».

Бенкендорф. Злодеи, интриганы и люди недалекие, раскаявшись в своих ошибках, или стараясь искупить вину свою доносом, по крайней мере знают теперь, куда им обратиться.

Честные люди боялись полиции прежде, а бездельники легко осваивались с нею.

Не то теперь!

Всякий порядочный человек сознает необходимость бдительной полиции, охраняющей спокойствие общества и предупреждающей беспорядки и преступления.

Вы — порядочный человек?

Жуковский. Смею надеяться, ваше сиятельство. Но речь ведь не обо мне. Мне необходимо сказать вам о Пушкине!

Об этом происшествии уже не говорят; никаких печальных следствий оно не имело, толки умолкли — для чего же возобновлять прение о том, что лучше совсем изгладить из памяти?

Бенкендорф. Такова воля Государя Императора!

Если общие толки утихли, то предубеждение еще осталось. Многие благоразумные и солидные люди не шутя уверены, что было намерение воспользоваться смертью Пушкина...

Жуковский. Хорошо. Я понял вопрос так, что было ли намерение воспользоваться смертию Пушкина для взволнования умов? И что известно мне и близким поэту друзьям по этому поводу?

Бенкендорф. Совершенно правильно.

Жуковский. Я считаю своею обязанностью отразить в глазах Государя Императора то обвинение, которое на меня и на немногих друзей Пушкина падает. Сказать слово в оправдание наше, не обвиняя никого и даже не имея надежды никакой быть оправданным в ваших глазах.

Если бы Пушкин умер после долговременной болезни, о нем бы пожалели и скоро бы замолчали.

Но Пушкин умирает, убитый на дуэли. И убийца его — француз, принятый в нашу службу с отличием. Этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэли.

Вот обстоятельства, поразившие вдруг все общество и сделавшиеся известными во всех классах народа: от Гостиного двора до петербургских салонов.

Жертвою иноземного развратника сделался первый поэт Росси, известный по сочинениям своим большому и малому обществу.

Чему же тут дивиться, что общее чувство при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно.

Прибавить надобно к этому и то, что обстоятельства, предшествовавшие кровавой развязке, были всем известны.

Знали, какими низкими средствам старались раздражить и осрамить Пушкина: анонимные письма были многими читаны...

Разве дуэль была тайною?

Разве погиб на дуэли не Пушкин.

Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились?

Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления?

Весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему как к любимому русскому поэту оживился безвременно трагическою смертию. В этом чувстве нет ничего враждебного. Оно, напротив, благородное и делает честь нации!

По слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь, на улицах, в Гостином дворе, что Геккерну угрожают... Что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил русского. Вероятно, что иные толковали, как бы хорошо было его побить, разбить стекла в его доме и тому подобное...

С другой стороны, о Пушкине говорили с живым участием. Как бы хорошо было отпрячь лошадей от гроба и донести его на руках до церкви. Как бы хорошо произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу и прочее, и прочее...

До сих пор все в порядке вещей. Не так ли?

Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой.

Но полиция перешла за границы своей бдительности.

Из толков, не имеющих между собой никакой связи, она сделала заговор с политической целью! И в заговорщики произвела друзей Пушкина!

В то время как они окружали его страдальческую постель, и души их были наполнены глубокою скорбию, из них сделали политических заговорщиков, думающих о волнований умов в народе. Через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может!

Более десяти тысяч человек прошло в эти два дни мимо гроба Пушкина. И не было слышно ни малейшего шума, ни малейшего беспорядка: жалели о нем.

Большая часть молилась за него, молилась за Государя.

Почти никому не пришло в голову, в виду гроба упомянуть о Геккерне.

Что же тут было, кроме умилительного, кроме возвышающего душу?

И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли гроб его в церковь, не приходило и в голову ничего иного, кроме нашей скорби о нем, и кроме благодарности Государю, который явился нам во всей красоте своего человеколюбия и во всем величии своего царского сана.

Император утешил его смерть, призрел его сирот, уважил в нем русского поэта как русский государь и, в то же время, осудил его смерть, как судия верховный.

Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным перед таким трогательным величием и иметь свободу для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно, и кои только естественны сумасшедшим.

Начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных.

Так здесь и случилось!

Основываясь на ложной идее, что Пушкин — глава демагогической партии, произвели и друзей его в демагоги.

Под влиянием непостижимого предубеждения все самое простое и обыкновенное представилось в каком-то таинственном, враждебном свете.

Вдруг, полиция догадывается, что должен существовать заговор!

Признались, тем самым, что правительство боится заговора, но не боится оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения.

Назначенную для отпевания церковь, переменили.

Тело принесли в нее ночью, с какою-то тайною, всех поразившею. Без факелов, почти без проводников...

В минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились об умершем.

Признаться, будучи наполнен главным своим чувством — печалью о кончине Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило.

Мы под стражею проводили тело Пушкина до церкви!

Уже после это пришло мне в голову и жестоко меня оскорбило.

Какое намерение могли в нас предполагать?..

Чего могли от нас бояться?

Этого я изъяснить не берусь!..

Бенкендорф. Я берусь! Хоть и не обязан объяснять что-либо.

Как известно, в начале сего года умер от полученной на дуэли раны наш стихотворец Пушкин.

Пушкин, как я уже говорил, соединял в себе два существа: он был великий поэт, но и великий либерал, то есть ненавистник всякой власти...

Дубельт. Позволю себе вольность, граф. Его сиятельство господин Жуковский должен понять, что либерал, в наших глазах, есть политический вольнодумец, мыслящий или действующий вольно, желающий ничем не ограниченной свободы народа и самоуправления — это противно закону Божьему и Государеву! Еще раз извините, граф...

Бенкендорф. Я вам только благодарен, генерал, и охотно вас извиняю.

Пушкин, как уже говорил, был поэт и был либерал, то есть, ненавистник всякой власти.

Сообразно сим двум свойствам Пушкина, образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из либералов всех мастей нашего общества.

И те и другие приняли самое пламенное участие в смерти Пушкина.

Собрание посетителей при теле было необыкновенное.

Отпевание намеревались делать торжественное.

Чуть не передрались за место для несения гроба.

Многие располагали следовать за гробом о самого места погребения в Псковской губернии.

Наконец, дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова.

Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину — либералу, нежели к Пушкину — поэту?..

В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное, как бы народное, изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов — высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести. Что и было исполнено!..

Что и было исполнено.

Мне кажется, генерал, что мы можем более не задерживать его светлость, тайного советника Василия Андреевича Жуковского?

Дубельт. Совершенно согласен с вами, граф. Хочу от себя добавить, что при всем гениальном достоинстве стихотворца Пушкина, слишком много было оказано ему внимания, каковое следует только людям, принесшим великие заслуги.

А сего поэта, как это все признают, самая большая часть сочинений вольнодумна и безнравственна!..

Или, как писал на ваше имя, граф генерал-майор Волков: «редкий студент Московского университета не имеет сейчас противных правительству стихов писаки Пушкина».

Честь имею, ваше сиятельство!

Жуковский. Прощайте, генерал, прощайте граф.

Дубельт. Ракеев! Проводите поэта до его кареты.

Ракеев уводит Жуковского.

Дубельт.

Скажи, прекрасная Адель,
За что же муж тебя имель?..

Бенкендорф. Что это за вирши, генерал? Вы все время их повторяете...

Дубельт. Гениальные стихи, приписываемые обществом писаке Пушкину.

Занавес.

(Пьеса Miserable написана более тридцати лет назад.)
Москва, 1974. Публикуется впервые.