Вернуться к Булгаковский сборник II. Материалы по истории русской литературы XX века

Б. Мягков. Последние дни Михаила Булгакова (фрагменты литературно-биографической хроники)

Покойся, кто свой кончил бег!

М. Булгаков. Бег.

Время описываемых событий: осень 1939 г. — ранняя весна 1940 г., последние месяцы жизни Михаила Афанасьевича Булгакова. Событиям предшествовала служба в Большом театре консультантом и либреттистом, работа над романом «Мастер и Маргарита» и пьесой «Батум» (о молодом Сталине — спектаклем по ней приближенный к высшим кругам власти МХАТ хотел выразить свои верноподданические чувства вождю).

Это случилось вскоре после неудачного начала командировки в Батум творческой мхатовской бригады во главе с Булгаковым. В подмосковном Серпухове пришла отменяющая все радужные планы роковая телеграмма: коварный диктатор рассчитал точно. И тут же подоспела неожиданно гипертоническая болезнь: она ударила по самым тонким глазным сосудам. Наступило резкое ухудшение зрения, вплоть до временной слепоты. Сначала в Москве, сразу после возвращения с южной дороги, потом — в Ленинграде, куда чета Булгаковых поехала отвлечься после неудачи с «Батумом»...

И вот окончательный приезд домой, в Москву. Здесь, в квартире в Нащокинском переулке (ул. Фурманова) писатель провел свои последние дни почти безвыездно, кроме месячного лечения в Барвихе... Врачи, лекарства, постельный режим, диета. За всем стоит любящая Елена Сергеевна, давшая обещание ни при каких условиях не отправлять мужа в больницу.

Болезнь протекала по-разному, и в дни облегчения были робкие прогулки по двору, новые варианты в правке последнего романа. Недуг то наступал, то временно отступал, чтобы неожиданно ударить с новой силой. В сентябре—октябре 1939 г. для локализации мучительных головных и желудочных болей врачи были вынуждены прописывать сильные лекарственные и наркотические средства все в увеличивающихся дозах. Не помогли процедуры подмосковного санатория в Барвихе. Прием таких лекарств хоть и снижал боли, но вызывал и грозные побочные эффекты: потерю памяти (амнезию), частичные нарушения мыслительного и речевого аппарата...

Состояние здоровья ухудшалось. С помощью дирекции Большого театра Булгаков получил возможность пользоваться Кремлевской больницей, консультироваться у светил московской медицины: профессоров М.Ю. Рапопорта, М.С. Вовси, Н.А. Захарова, А.А. Арендта (потомка врача, лечившего Пушкина). Тогда же Е.С. Булгакова параллельно с дневником начала вести записи в особых тетрадях — своего рода хронику болезни и медицинского ухода за мужем. Представляем эти материалы в отрывках с соблюдением авторской орфографии и пунктуации и без описания чисто врачебных и санитарных процедур (РО РГБ, ф. 562, к. 28, ед. хр. 29; к. 29, ед. хр. 1—4; к. 30, ед. хр. 17. Выборочные выписки). Записи велись до самой кончины писателя, захватывая и дни похорон:

«9.XI.1939 г. 11 часов. Микстура 20 гр. 11.30 Сон до 3-х часов. Он прибежал в комнату ко мне, начался полубред. Позвонила Захарову — его нет. К Арендту — пришли он и сестры. Всех узнавал, говорил, иногда теряя мысль, с трудом подыскивал иногда слова. Меня узнал, начал разговор: «Вот посмотри, как он заснет. Посмотри, есть вот такой способ... (Поворачивается каким-то особым манером), да как заснет! Помнишь, он в Севастополе с нами был?.. Еще такой сердитый был... такой сердитый...» (И заснул в 3.15.).

10.XI.1939 г. Проснулся в семь часов утра. Разговор не нормальный, упор все время на зубного врача, коронки, вставные зубы. Позвонила к врачу Забугину. Приехал. Разговор о больнице. К Арендтам — то же самое...

8.30. Кофеин — 0,2 г.

11.30. Сон.

3.30. Проснулся, сильно в поту, температура 36,4, в хорошем состоянии, всех узнавал, весел. Укол глюкозы. Были Арендт и Захаров.

6 часов. Обед: икра, бульон, рыба. После обеда раздражен. Что-то злит. (Как потом и признавался, но не сказал — что именно злило). Нервничал из-за радио, что не умею ловить станции по книге. Приход Бориса (Б.В. Шапошникова — Б.М.), игра. Несколько разошелся за игрой. Произошел разговор, где говорил: «Я в ужасе... По-моему, доктора заметили, Забугин безусловно заметил, что я не нахожу слов, которые мне нужны, говорю не то, что хочу!.. Ужасно! Какое впечатление? Это наверное, из-за наркотиков!» Потом: «Наверное, я очень плох, и они понимают, что вылечить меня нельзя. И оттого смущены».

12 часов. В кровати у себя (чай пил на моем диване), слушает радио, курит, наверное скоро заснет.

12.45. Заснул грустный.

4 часа ночи. Позвал очень тихим голосом: «Мася...» (домашнее прозвище Е.С. Булгаковой — Б.М.). Я подошла и тоже очень тихо спросила: «Что?» Разговор:

— Что ты так кричишь?! Отвечай тихо. Сергей проснулся?

— Нет.

— Посмотри пойди, а то ведь он такой ихтиолог. (Я посмотрела на Сергея (Шиловского, сына Е.С. Булгаковой — Б.М.), вернулась)... Что не будет страшным, если бы я сказал, что очень хочу рыбы?

— Я принесу сейчас. Ты лежи спокойно, я сейчас приду.

— Иди, только не кричи. А то ты кричишь как сардинка.

Потом съел кусочек рыбы, выпил чаю холодного. Велел считать ему пульс. Был очень раздражителен. Пульс — 70, не наполненный, но ровный. Стал жаловаться на состояние: «Чувствую, что умру сегодня». Уложила, села рядом. Был потный, стонал. Стал засыпать. Часов в 5.30 сказал сквозь сон: «Мне теперь хорошо, иди спать». Заснул около 6.

11.XI.1939 г. Проснулся в 10.15 утра. Раздражителен, недоверчив. Рассказывал, что видел людей, которых нет в комнате (например, сегодня утром К. Федина), чаще всего меня, иногда Сергея... Говорил: «Вместо внимания — чуткость, внушение к «человеку. Придет этот Бобрович... я хотел сказать Александр Александрович, как его... Фадеев».

В последующие дни Е.С. Булгакова сделала большой перерыв в записях. И привела лишь заключение консилиума врачей Кремлевской больницы в составе профессоров А.А. Герке и М.Ю. Рапопорта, докторов Н.А. Захарова и А.А. Арендта:

«Гр. Булгаков М.А. страдает начальной стадией артериосклероза почек при явлениях артериальной гипертонии и нуждается в трехмесячном пребывании в подмосковном санатории с применением физических методов лечения, диетпитания и соответствующего ухода.

12.XI.39 г.

Проф. Герке, М. Рапопорт,
Арендт, д-р Захаров».

Увы, предписанного врачами трехмесячного лечения «с применением физических методов» не получилось. Через несколько дней, после оформления путевок Булгаковы уехали в правительственный санаторий в Барвихе, откуда вернулись 18 декабря. Самочувствие писателя временно улучшилось. О состоянии здоровья и об отношении к поразившей его наследственной болезни Булгаков писал родным и друзьям в конце 1939 г. Приводим выдержки из этих писем (Булгаков 1989: 472—473):

«Мое письмо, к сожалению, не может быть обстоятельным, т. к. мучают головные боли. <...>

В основной моей болезни замечено здесь улучшение (в глазах). Благодаря этому у меня возникла надежда, что я вернусь к жизни.

<...> По словам докторов выходит, что раз в глазах улучшение, значит, есть улучшение и в процессе почек. А раз так, то у меня надежда зарождается, что на сей раз я уйду от старушки с косой. <...>

Писать и читать мне по-прежнему строго запрещено и, как сказано здесь, будет еще запрещено «недолго». <...>

Ну, вот, я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать. <...>

Окончательно убедившись в том, что аллопаты-терапевты бессильны в моем случае, перешел к гомеопату. Подозреваю, что загородный грипп будет стоит мне хлопот. Впрочем, не только лечившие меня, но даже я сам ничего не могу сказать наверное. Будь, что будет.

Испытываю радость от того, что вернулся домой».

Эта радость была, увы, кратковременна. Был отпразднован 1940 год. Хотелось верить в надежду на выздоровление. Но уже 2 января Елена Сергеевна сообщает: «Миша чувствует себя хуже, опять начались его головные боли и прибавились еще боли в желудке». Она возобновляет записи в «процедурном дневнике», фиксируя процедуры, отдельные моменты лечения, высказывания больного мужа. Основной дневник велся урывками. Дел было много, но помогали друзья и знакомые. Почти ежедневно бывали Р.Н. Симонов. А.М. Файко, В.В. Вересаев, В.Я. Виленкин, С.А. Ермолинский, П.С. Попов, Н.П. Хмелев, И.М. Раевский, Н.Р. Эрдман, Б.А. Мордвинов, О.Л. Книппер-Чехова1 и многие другие.

К 6 января относится последняя собственноручная запись Булгакова. Набросок плана пьесы о некоем Ричарде Первом с введением Сталина как вспомогательного персонажа. Задумывалась пьеса еще в мае и осенью 1939 г. Сюжет этой ненаписанной пьесы сохранился лишь в воспоминаниях вдовы писателя (Дневник 1990: 260, 315—316, 387—389).

Вернемся к страницам ее дневника:

«25.I.1940 г. — 8—10 часов вечера. Был Файко с женой. Читал им из «Записок покойника». 10.30. Продиктовал страничку: о Степе — Ялта.

3.II.1940 г. Сказал: «Всю жизнь презирал, то-есть не презирал, а не понимал... Филемона и Бавкида... а вот теперь понимаю, это только и ценно в жизни...

6.II.1940 г. Утро, 11 часов. Говорил: «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив... Лежу... покой, ты со мной... Вот это счастье... Сергей в соседней комнате... Счастье — это лежать долго... в квартире любимого человека... слышать его голос... вот и все... остальное не нужно...». Мне: «Будь мужественной». Сергею: «Будь бесстрашным. Это главное...» В забытьи после ухода: «...Не знаю, в каком ряду партера был этот звук».

Отдельные высказывания Булгакова переносились Еленой Сергеевной и в основной дневник (Дневник 1990: 291—292), использовались исследователями биографии писателя в статьях и книгах и вошли в литературоведческий оборот.

Болезнь наступала. Друзья и близкие Булгакова старались делать все возможное, чтобы спасти его. Когда же бессилие медицины стало очевидным для всех, группа ведущих актеров МХАТа, народные артисты В.И. Качалов, А.К. Тарасова, Н.П. Хмелев предприняли действия, адекватные в то время разве что обращению к Всевышнему. Полагая по аналогии с событиями почти десятилетней давности, что особое «радостное потрясение» способно свершить чудо, помочь писателю преодолеть кризис и поверить в свои силы, они 8 февраля 1940 г. обратились к секретарю Сталина — А.Н. Поскребышеву с письмом, в котором, в частности, писали: «Дело в том, что драматург Михаил Афанасьевич Булгаков этой осенью заболел тяжелой формой гипертонии и почти ослеп. Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания, страшно истощен и уже не может принимать никакой пищи. Трагической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной, и лечащие врачи не скрывают этого от семьи. Единственное, что по их мнению могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене. Булгаков часто говорил, как бесконечно он обязан Иосифу Виссарионовичу, его необычайной чуткости к нему, его поддержке. Часто с сердечной благодарностью вспоминал о разговоре с ним Иосифа Виссарионовича по телефону десять лет тому назад, о разговоре, вдохнувшем в него новые силы...» (Вечерний... 1992).

Письмо завершалось просьбой к Поскребышеву сообщить о состоянии здоровья писателя Сталину. Трудно сейчас определить автора такого подобострастного в духе времени письма, как и узнать, докладывал ли Поскребышев о нем Сталину. Но так или иначе письмо возымело действие. Несколько дней спустя, 14 февраля, как свидетельствует запись в дневнике Елены Сергеевны, позвонил тогдашний руководитель советских писателей Александр Фадеев.

Она записала на следующий день: «15 февраля. <...> Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления. Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит» (Дневник 1990: 290). Об этом звонке в дневнике записи нет, и неизвестно, сам ли Поскребышев посоветовал Фадееву навестить Булгакова с подобным предложением или о болезни писателя узнал Сталин и распорядился через «литературный наркомат». Прямого звонка Сталина не последовало, да и было уже поздно: болезнь зашла слишком далеко... Фадеев все же еще дважды приходил в булгаковскую квартиру.

Сейчас трудно восстановить, как практически мог реагировать Сталин на письмо народных артистов. Скорее всего никак: время политических боев 1930 г. прошло, и уже не нужно было утруждать себя звонком для «оживления» Булгакова. Звонок послушному Фадееву, потом через секретаря — уже к умершему писателю, для проверки слухов.

Лечащий врач Булгакова, Н.А. Захаров, написавший Елене Сергеевне в день похорон проникновенное письмо (Булгаков 1989: 502—503), работал также в Институте курортологии и физиотерапии. Для ухода за больным он, с одобрения Елены Сергеевны, привлек трех медицинских сестер, своих коллег по Институту. Их имена сохранились в «скорбной тетради» записей Е.С. Булгаковой «Март 1940 года»: Юзефа Павловна Науйокайтис, Анна Елизаровна Пономаренко и Варвара Николаевна, чью фамилию не донесла людская память...

О своем благородном и скромном труде по выхаживанию больного писателя А.Е. Пономаренко впоследствии рассказывала так: «Около двух недель пробыла я возле Булгакова. Тоже дежурила и дни и ночи. Чем могла, старалась облегчить его страдания. Михаил Афанасьевич любил прогулки, по комнате, конечно. Сил-то у него тогда уже совсем мало осталось, но держался, превозмогал боль и слабость. Бывало, настанет час нашей «прогулки», он сначала спустит ноги с дивана (лежал он в своем кабинете), посидит немного — отдохнет. Потом подымется, опираясь правой рукой на костыль, а левой на мою руку. Высокий — я ему до плеча — и очень-очень худой в своем темно-зеленом халате. Сделаем мы круг по большой комнате. Вижу — трудно ему. Посмотрю на него — мол, хватит уже, а он: «Нет, нет, еще раз... <...> Помню, консилиум собрался. Говорили — надо ехать в Германию. Но очень слаб был Михаил Афанасьевич, не перенес бы дороги...» (Медицинская... 1988—1989).

Продолжим скорбные записи «лечебного дневника» Е.С. Булгаковой.

«13.II.1940. 8.10. Вечер. Чтение мною романа «Мастера и Маргариты» — Б.М.) Его правка.

14.II.1940. г. 8.15. вечера. Не спал. Изредка забывался на несколько минут. Разговаривал сам с собою (о «Беге).

19.II.1940 г. Разговор: «— Отчего ты нахмурился так?» — «Оттого, что умираю очень тяжело».

30.II.1940. День проходит в путаных разговорах, но бывают светлые промежутки. Утром припадок бешенства (книга). <...> Весь вечер связный разговор, сначала возбужденный с Фадеевым, потом сдержанный со всеми вместе.

4.III.1940 г. Утро. Проснулся и долго не понимал, где он и что с ним. Потом заговорил: «...Я хотел служить народу... Я хотел жить в своем углу... (Сереже) Ты знаешь, что такое рубище?.. Ты слышал про Диогена? Я хотел жить и служить в своем углу... Я никому не делал зла...»

В этот день произошло одно странное событие. Из дома Булгаковых за подписью хозяина была отправлена телеграмма коллективу артистов МХАТ. Телеграмма эта сохранилась в Архиве Музея театра (ф. 11, опись 1, ед. хр. 44 (инв. № 4935); служебные отметки на ней позволяют определить почтовое отделение ее отправки (№ 34 — оно обслуживало как раз ул. Фурманова), количество слов (25), дату и время отправки (четвертое число в 13.30):

«МОСКВА МХАТ ИМЕНИ ГОРЬКОГО КОЛЛЕКТИВУ АРТИСТОВ = БЛАГОДАРЮ КОЛЛЕКТИВ АРТИСТОВ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТЕАТРА ЗА ПОЗДРАВЛЕНИЕ И ПОЖЕЛАНИЕ В ДЕНЬ ПОЛУВЕКОВОГО МОЕГО ЮБИЛЕЯ ГЛУБОКО ЦЕНЮ ДОБРОЕ ВНИМАНИЕ = БУЛГАКОВ».

Трудно усомниться в подлинности телеграммы: она действительно была отправлена и пришла в театр более полувека назад. Отправлена, конечно, не самим Булгаковым (он был прикован к постели) или его женой (она неотлучно находилась подле него), а скорее всего в виде мистификации, шутки по их поручению кем-то из друзей или даже домработницей Марфушей. Аналогичной шуткой Булгакова на юбилейную тему было вот такое «поздравление», сопровождавшее подарок тогда еще Е.С. Шиловской: «Милой Елене Сергеевне в день 75-летнего юбилея. Дорогой Люсиньке — мастерице и другу. 28.X.1930 г. Москва. Михаил Булгаков».

Продолжим записи Елены Сергеевны, датированные тем же 4 марта 1940 г.:

«...II.20. Вечер. Буйное состояние наступило вдруг, и он всех от себя отгонял. После, немного придя в себя, пил много воды... Когда успокоился, то рассказал, что ему представилась сцена из написанной им самим пьесы «Дон Кихот». (Название этой пьесы Булгаков твердил до самой смерти: угадывали лишь измененные слова: «донкий ход» — Б.М.).

5.III.1940 г. 4 ч. дня. Проснулся, неспокоен. Не отвечает на вопросы. Не ориентируется в обстановке. Подозревает, что его хотят связать, увезти в больницу. Бесконечно страдает. 5.30. Приход Фадеева. Разговор продолжал сколько мог. Потом мне: «Он мне друг»... Сергею Ермолинскому: «Предал он меня или не предал? Нет не предал!»

6.III.1940 г. Говорил: «Они думают, что я исчерпал... Исчерпал уже себя!.. Составь список... список, что я сделал... пусть знают...» Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя, но уже неправильно, руки не слушаются. Потом стал засыпать и после нескольких минут сна стал говорить: «Красивые камни, серые красивые камни... он в этих камнях...» Много раз повторял: «Я хотел бы, чтобы ты с ним... разговор... (Большая пауза)... Я хочу, чтобы разговор шел о... (опять пауза)... Я разговор перед Сталиным не могу вести... Разговор не могу вести...» Потом язык перестал слушаться. Вскоре заснул, вытянувшись. Я подумала, что умирает. Руки холодные, редкое дыхание.

7.III.1940 г. Проснулся в 8 часов в таком же состоянии, что и ночью. Опять все время вырывался и кричал: «Идти! Вперед!» Потом говорил много раз: «Ответил бы... ответил непременно! Я ответил бы!» Часто кричал страшно громко: «Маська!»... Одно время у меня было впечатление, что он мучился тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричал: «Маська!» и я сказала ему наугад (мне показалось, что он об этом думает): «Я даю честное слово, что перепишу роман, что я издам его, тебя будут печатать!» А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, а потом сказал: «Чтоб знали... чтоб знали...»

Незадолго как заснуть, закричал: «Маленький мой!» и сказал внятно: «Ну, прощай. Дай руку.» Дала руку. Лежит почти время время с открытыми глазами, приглядывается. Сказал: «Кто меня возьмет... возьмут, возьмут... тяжело, тяжко... болят». Заснул. Во сне улыбался. Зрение слабеет сильно. С сегодняшнего дня потерялся способ координации движений... трудно владел руками. Не спал всю ночь. Принимать лекарство внутрь отказывался. Лежит голый. Кричит. Часто садится на кровати.

8.III.1940 г. Почти все время стонет и кричит. Совсем не позволяет укрыть себя. Судороги сводят все тело... Все время испытывает чувство страха. Страдает от судорог. Сильные боли. Когда днем нашли удобный способ переменить простыни, сказал: «Это гениально!»

Не спал в течение 21 часа, были только небольшие периоды забытья. Спокойно лежать не мог. Все время двигал руками, ногами, поворачивался на бок, ложился спиной вверх, садился. Сидел с большим трудом. Приходилось держать голову, которая клонилась на грудь, поддерживать самого с обеих сторон, держать руки. Движением рук и ног управляет плохо. Говорил отдельные фразы и слова. Когда к нему обращались с вопросами, давал утвердительные или отрицательные ответы в той или иной форме. На то, что ему не нравилось, реагировал очень бурно... Порывался встать и говорил: «Идти»... Что-то говорил о докторах: «Измучен... отдохнуть бы... тяжело... болит... вижу... неужели ты не можешь... неужели вы не можете... сочинение... немцы... немцы... Маська!» (Много раз с разными интонациями) «Мама...»

9.III.1940 г. Пульс — 60, дыхание — 8 раз в минуту. Просыпался, но не надолго. Что-то бормотал, но разобрать было нельзя. Болезненно реагировал на каждое прикосновение, кусал подушку. Искал руку, когда сидела рядом, на ласковые слова кивал утвердительно головой. Доктор Покровский отметил резкое ухудшение деятельности сердца и ухудшение дыхания. Холодные руки. Очень холодные ноги. Пульс — 52.

10.III.1940 г. Пульс — 42. С 10 часов утра лежит в одном и том же положении на спине, левая рука вытянута вдоль тела, правая согнута в локте и опирается на подушку рядом с головой. Глаза не совсем прикрыты, рот полураскрыт, дыхание неравномерное: короткий вдох и длинный выдох с хрипотой. Пауз нет. Дышит не очень громко, но в соседней комнате слышно ясно. Судорог нет. Лицо спокойное, нет страдальческого выражения...

Начал двигаться беспокойно в 16 ч. 10 минут. Было несколько сильных судорог, от которых снова страдальчески изменилось лицо, и он дважды заскрежетал зубами. Когда судороги кончились, начались сильные предсмертные крики. Пульс упал, стал неровным, еле слышным.

16 часов 39 минут. Миша умер.

В момент смерти совсем открытые глаза и рот. После смерти лицо приняло спокойное и величественное выражение. Возле него были Люся, Женя, Леля, Сережа, Ермолинский и Марийка. (Это были: сама Е.С. Булгакова, Евгений Шиловский, ее старший сын, Е.А. Светлаева, сестра покойного, С.А. Ермолинский, М.А. Чемишкиан. — Б.М.). В день смерти никак не могли найти медицинскую сестру. Когда умирал, никого из сестер не было. Позднее пришли Лидия Алексеевна и Алексей Михайлович (супруги Файко — Б.М.), вызвали Павла Сергеевича Попова. Пришла сестра. Тело обмывали Леля и медицинская сестра, одевали Павел Сергеевич, Алексей Михайлович и Сергей Александрович.

Через полчаса, примерно, после смерти Миши Сергей Ермолинский позвонил Маршаку, с которым раньше условился так. Маршак известил об этом Союз писателей и Литфонд... Приехал Ратицкий из Литфонда с вопросом об организации похорон (каким учреждением проводить: МХАТ, ГАБТ или Союз писателей. Сказали: Союз писателей). После чего он уехал в Союз для подготовки.

Стали приезжать различные лица (отмеченные на первой странице черновой книги «Март 1940»). В 8 часов вечера Яков Леонтьевич (Леонтьев — Б.М.) Сереже Ермолинскому читал некролог, написанный Большим театром. Позвонил Маршак и сообщил состав комиссии от Союза писателей. В 10 часов приехали из морга замораживать. Лицо после замораживания стало совсем чужим, неестественным, неузнаваемым. Остались ночевать: Ермолинский, Леонтьев, Юзефа Павловна и Борис Эрдман, который просидел всю ночь около Миши...

Утро 11.III.1940 г. Приход людей. Рисунок Кати К. Снятие маски мастерами скульптора Меркулова. Приход оператора Венца, снимал Мишу. ГАБТ и МХАТ настойчиво требо-вали включения своих представителей в комиссию, зорко следили, чтобы было равное число...

Около 4-х часов дня привезли гроб. В гроб помогали укладывать Женечка, Сергей Топленинов, Борис Эрдман, Борис Шапошников, Михаил Светлаев. В 4 часа с минутами вынос гроба. Гроб несли: Сережа малый, Женя малый, Борис Эрдман, Дмитрий, Светлаев, Шапошников, Топленинов, Вильямс, Николай Николаевич Давыдов. На машине — катафалке (закрытом) ехали: Оленька (О.С. Бокшанская — Б.М.), Марийка, Екатерина Ивановна (Буш, воспитательница Сережи — Б.М.), Лидия Александровна, Леля, Вера, Надежда, Ануся, Сергей малый, Женечка и я.

Приехали в Союз писателей на улицу Воровского, 52. Встречали: Сергей Ермолинский, Всеволод Иванов, Леонов, Маршак и другие. Поставили в кинозал, стали убирать цветами. Затем был открыт доступ. В 5.45 началась гражданская панихида. До этого были организованы почетные караулы. Начались речи. После речей довольно долго люди не расходились...

Из речей на гражданской панихиде в доме Союза писателей сохранилась только одна в архиве Музея МХАТ — речь В.О. Топоркова, известного артиста Художественного театра. Приводим ее полностью по тексту стенограммы (ф. 11, оп. 1, ед. хр. 84):

«Мы глубоко скорбим: от нас ушел Михаил Афанасьевич, человек, которого мы любили, как самого близкого друга, человек, который дал нам возможность пережить много минут творческого счастья.

На днях мы в 900-й раз будем играть его блестящую пьесу «Дни Турбиных». С этой пьесой в Художественном театре связано очень многое — такой важный факт, как рождение нового поколения актеров. Многие актеры, сейчас пользующиеся известностью и любовью советского зрителя, впервые показали свои творческие возможности именно в этой пьесе. И в этом величайшая заслуга Михаила Афанасьевича, который, будучи драматургом в самом своем существе, мог дать такой материал для актера, который вдохновлял актера, который давал ему возможность развернуть индивидуальность.

Но этого мало — Михаил Афанасьевич горел театром, он горячо любил театр, он горячо любил актеров, он знал творческие процессы актера. Для него в театре ничего не было безразличного. С большим вниманием и с большим горением он мог помочь актеру, он многое давал актеру и даже нередко всходил на подмостки и наглядно показывал, как надо сделать тот или иной сценический кусок. И об этих показах до сих пор вспоминают в театре, как о блестящих показах Булгакова-режиссера.

Михаил Афанасьевич был драматургом-режиссером и драматургом-актером. От нас ушел человек большого таланта, человек всепокоряющего обаяния, человек, который в своем искусстве искал только настоящего. И вот этим он нам дорог. И поэтому, так приходится глубоко скорбеть о том, что так рано он ушел от нас, так рано ушел от нас писатель, который мог бы, конечно, еще чрезвычайно много дать нашей советской литературе, драматургии и театру».

Вернемся к записям Е.С. Булгаковой:

«...Люди долго не расходились. Преобладали актеры... По очереди дежурили члены комиссии. Около половины второго ночи ушли все... Лицо к вечеру становилось все более и более Мишиным. На панихиде и потом посторонних приходило очень мало, но те, кто приходил, стояли подолгу, и глубоко были взволнованы. Особенно запомнился молодой человек, дурно одетый, и лет 22-х, который несколько часов стоял неподвижно в зале, опустив голову, а потом перешел в коридор и стоял там также неподвижно и тяжко.

Почти весь вечер просидел букинист (?) ...он один из немногих, очень потрясенный, воспринимал это как большое событие — историко-литературное. Подходил с расспросами о мелких деталях и записывал в книжечку...

12.III.1940 г. Утром он раньше всех вернулся в Союз писателей, присутствовал и помогал при выносе, и попросил разрешения сесть в машину с цветами, чтобы доехать до крематория...

Он был и вечером при последнем прощании. Девушка с портфелем (стояла несколько часов) спросила: «Почему вы его так хороните?» (То-есть не в церкви отпеваете.) И узнав, что это желание Михаила Афанасьевича, покачала головой. Попросила фотографию. Еще были: старик, уехавший из Владикавказа в 1921 году, старик другой, типа капельдинера.

В зале, в нескольких шагах от Миши сидели, сменяясь, все оставшиеся и также вспоминали его слова, показы... Потом молчали... Лицо к утру стало необыкновенно умиротворенным, величавым. Казалось, что он улыбается — такой доброй, доброй улыбкой. Почему-то вспомнились слова Файко о взыскательной доброте Михаила Афанасьевича. Из окна около гроба утренний яркий синий свет...

День холодный, даже неожиданно холодный для марта — минус 18°. Очень солнечный. Я сидела около Миши, гладила и брала его руку — она стала совсем теплой. Удивительно было то, что там, где подушечки рук и под подбородком, — тело было мягкое.

Пришли Светлаев, букинист. Приехали машины, гроб вынесли на открытую машину, где сели: Женя, Леля, Михаил Васильевич, Ермолинский, Эрдман, Дмитриев, Патя (П.С. Попов) и другие... Машина вторая (грузовая открытая) с венками. Там — букинист. В закрытой легковой: Сереженька, Марийка, Юзефа Павловна и я.

Поехали по Поварской через Арбатскую площадь, мимо Гоголя, потом бульваром мимо Пушкина до Петровки и оттуда по Петровке к главному входу под колоннами Большого театра. Оттуда к МХАТу, где было очень много народу, актеров и персонала. Почти все пошли провожать. Машина ехала медленно, долго стояли на углу, провожая...»

О театре имени Евг. Вахтангова Елена Сергеевна написала отдельно в черновой тетради «Март 1940 года». Приведем эту запись для полноты картины событий дня.

«...Вахтанговцы первые из актеров приехали к нам домой. Много их было на панихиде. Р.Н. Симонов после панихиды подошел к Ермолинскому и выразил обиду, что, намереваясь провезти гроб мимо ГАБТа и МХАТа, забыли о вахтанговцах. Условились, что заедут к Театру Вахтангова. Поздно вечером (11 марта) после спектакля «1812 год», в котором была занята вся труппа, Симонов и Раппопорт были опять в Союзе писателей у гроба. Симонов сказал Ермолинскому, что лучше к театру не заезжать, потому что он не успел предупредить актеров, а он не хотел бы, чтобы в этой встрече участвовало мало актеров. Симонов должен был говорить прощальную речь в крематории, но в крематории Симонова, равно как-будто и вахтанговцев вообще не было».

Дальнейшие события дня похорон были такими:

«...После отъезда от МХАТа гроб повезли на вскрытие тела. Венки стали перевозить в крематорий, а мы поехали домой. В 4.15 выехали из дому в крематорий. У крематория масса машин, очень много мхатовцев, из Большого театра,

литературно-артистическая интеллигенция. На гроб возложила цветы Книппер-Чехова. Речь говорил Сахновский...»

Приводим эту речь по стенограмме, сохранившейся в Архиве Музея МХАТ (ф. 11, оп. 1, ед. хр. 84);

«Непреодолима потребность Художественного театра выразить всю глубину признательности, которую он испытывает к Михаилу Афанасьевичу. Михаил Афанасьевич был для нас не только близким человеком, он был тем драматургом, встречи с которым в Художественном театре не так уж часты. Значительность этих встреч вряд ли мы можем оценить полностью теперь; трудно оценить и потом, что перед нами его образ как человека — и как человека мы его утратили...

Но Художественный театр знает, что искусство сильнее смерти — и для нас Михаил Афанасьевич есть подлинный рыцарь искусства. Мы видим его для нас, как художника сложного, острого, мудрого, доброго. И его утрата для нас, конечно, необыкновенно тяжела. Но мы не прощаемся с ним, не расстаемся.

Через несколько часов в Художественном театре зазвучат его слова в его пьесе «Дни Турбиных». Через несколько недель в Художественном театре начнется работа над его пьесой «Пушкин». Через несколько дней вновь зазвучат «Турбины», и опять зазвучит его пьеса, написанная на тему «Мертвых душ».

Итак, мы с ним не прощаемся, и он останется в душе Художественного театра до тех пор, пока идеи и чувства, которые мы воплощали, будет продолжать Художественный театр воплощать. И ради этих идей, ради этих чувств он пришел к нам во МХАТ».

Далее Елена Сергеевна записала: «После речи Сахновского и прощания гроб опустился. Ни во время панихиды, ни во время церемонии кремации не было музыки по предсмертному желанию Миши. Толпа, что очень поражало, была сплошь интеллигентная. Будто бы был мой первый муж — военный. Передавали разговор: вот, наконец, культурные похороны...»

На этом скорбные строки Е.С. Булгаковой завершаются. Упоминаемая тетрадь черновых записей «Март 1940 года» представляет собой памятные записки, сделанные с 10 марта по 15 апреля 1940 г. Там отмечены: список лиц, бывших 10 марта в доме Булгаковых, 11 марта — на гражданской панихиде в Союзе писателей, 12 марта — в день похорон — у МХАТа и Большого театра. Значатся записи о хлопотах по устройству могилы (хотели гранитный памятник), о разборе литературного наследия и писем. Приводятся некрологи и статьи в «Литературной газете», газете Большого театра «Советский артист», газете МХАТа — «Горьковец». Есть сведения, что давали пьесы Булгакова для чтения их Фадееву, Асееву и другим, и частично приводятся их отзывы. Так, Асеев заключил: «Пьесу «Бег» никакой театр поставить не может, но эта пьеса — литературно-значительное произведение. «Мольер» — грустный, «Иван Васильевич» — это вторая половина «Бани» Маяковского (высшая похвала!), но лучше всего — «Пушкин», — классическое произведение».

В тетради приводится также выписка из заметки «Литературное наследство М. Булгакова» (газ. «Вечерняя Москва») и запись о двухсотом спектакле «Дней Турбиных» во МХАТе 24 марта: «Давали в филиале МХАТ, преподнесли афишу с автографами актеров, хлопушку с турбинской елки и первый клавир для «Турбиных», сделанный еще при первой постановке пьесы с участием Булгакова».

Тетрадь завершают заметки о снятии посмертной маски Булгакова в мастерской скульптора Р. Меркулова, предоставлении Е.С. Булгаковой путевки в ялтинский санаторий, выделенной А.А. Фадеевым, предварительный список состава комиссии по литературному наследию, небольшой список книг и материалов прессы с публикациями...

Часть записей может быть дополнена материалами Музея МХАТ. Газета Художественного театра — многотиражка «Горьковец», малоформатное издание, — выходила довольно редко, а в эти мартовские дни и позже, в апреле, нерегулярно и была приурочена к премьерным спектаклям, праздникам и юбилеям вождей. В середине марта для почившего автора МХАТа в газете места не оказалось, и траурные материалы вышли в номере одиннадцатом за 1 апреля.

Помимо официального, скромного и без подписей некролога и фотографии, там были краткий отчет о похоронах, изложение речи А.М. Файко на гражданской панихиде, статья П.А. Маркова, информация о составе комиссии по литературному наследию Булгакова (Вс. Иванов, Н.Н. Асеев, Л.М. Леонов, А.М. Файко, С.Я. Маршак, П.А. Марков,

Н.П. Хмелев, Я.Л. Леонтьев, Е.С. Булгакова, С.А. Ермолинский, В.Я. Виленкин, С.И. Шафров).

Здесь же приводилось письмо Е.С. Булгаковой коллективу МХАТ: «От души благодарю всех, проявивших сердечное понимание к М.А. Булгакову в долгие месяцы его болезни и поддержавших меня своим сочувствием после его кончины. Турбинцев нежно благодарю за подарки, тронувшие меня до слез. Елена Булгакова».

Это вполне традиционное письмо вызвало, однако, резкий протест членов Комиссии по литературному наследию Булгакова, заставив их обратиться с «Открытым письмом» к редактору газеты «Горьковец», подтвердив его копиями, направленными в Дирекцию МХАТа, партбюро и местком театра (Архив Музея МХАТ, ф. 111, оп. 1, ед. хр. 85):

«Уважаемый тов. редактор!

Через В.Я. Виленкина Елена Сергеевна Булгакова передала в редакцию «Горьковца» письмо коллективу Художественного театра следующего содержания:

«Со всей силой горя, вошедшего в мою жизнь, благодарю Художественный театр за любовь к Михаилу Афанасьевичу, так остро почувствованную мною в эти страшные для меня дни. Турбинцев нежно благодарю за подарки, тронувшие меня до слез. Елена Булгакова».

Помещенное Вами в номере 11 (111) от 1 апреля 1940 г. письмо представляет собою механическое, сделанное без ведома автора соединение текста, помещенного ранее в советской печати, с последней фразой письма, обращенного к МХАТу. Это соединение обессмыслило письмо и вызвало определенное недоумение у читателей «Горьковца».

Просим Вас опубликовать в ближайшем номере «Горьковца» настоящее заявление.

Члены Комиссии по литературному наследию М.А. Булгакова

3 апреля 1940 г.».

Несмотря на столь категоричное требование, письмо это так и не увидело свет. Следующий номер газеты был посвящен очередному высокому юбилею, затем начались первомайские праздники... Видимо, дело все-таки было решено полюбовно: ограничившись устными извинениями, члены Комиссии успокоились, Елена Сергеевна отправилась на отдых от многочисленных потрясений по литфондовской путевке.

4 мая члены Комиссии вместе с писательским руководством в лице секретаря ССП А.А. Фадеева и под его председательством провели в квартире С.Я. Маршака заседание. Кроме хозяина дома и председательствовавшего автора «Разгрома», в нем приняли участие Вс. Иванов, Л. Леонов, Н. Хмелев, Я. Леонтьев, П. Попов, В. Виленкин, то есть состав был весьма представительным. В протоколе, который вел Виленкин, было отмечено, что «члены Комиссии: Е.С. Булгакова, С.А. Ермолинский, А.М. Файко и Н.Н. Асеев находятся вне Москвы». После решения об издании произведений писателя, и в частности, сборника пьес в протокол заседания вносится следующее: «Включить в сборник драматических произведений М.А. Булгакова, издание которого является первоочередной задачей Комиссии, следующие 6 пьес: «Дни Турбиных», «Бег», «Дон Кихот», «Мольер», «Пушкин», «Иван Васильевич». Предпослать изданию две статьи: общую критическую «Творческий портрет М. Булгакова» и статью П.С. Попова «Творческая биография М. Булгакова». Предисловие к сборнику и печатание через Союз писателей или издательство «Искусство» поручалось выполнить Фадееву.

Решались и организационные практические дела: «Поручить юрис-консульту ССП т. Шафрову оформить ходатайство о назначении персональной пенсии вдове Е.С. Булгаковой и передать в Президиум ССП. Ходатайствовать в надлежащих инстанциях о сооружении на могиле Булгакова памятника. Фадеев». (Архив Музея МХАТ: ф. 11, оп. 1, ед. хр. 86).

Юрист ССП и член Комиссии С.И. Шафров действительно хорошо знал свое дело: пенсия Е.С. Булгаковой была оформлена очень быстро. А памятник на могиле установили только через 20 лет: помешала и война, и иные обстоятельства. (История установки памятника рассказана Еленой Сергеевной в письме к Н.А. Булгакову, брату ее покойного мужа (см. Булгаков 1989: 556).

Сборник в составе шести пьес вышел лишь через 15 лет, а полный корпус пьес и инсценировок дошел до читателя в конце 80-х — начале 90-х гг. Подготовленная П.С. Поповым «Творческая биография М. Булгакова» долгое время лежала в архиве и впервые была опубликована в уже упомянутом сборнике писем писателя. В качестве предисловия она напечатана в булгаковском сборнике «Я хотел служить народу...» (1991 г.). Фадеевское предисловие к пьесам так и не было написано.

Трудный для Е.С. Булгаковой год продолжался. После полуторамесячного отдыха в Ялте она вернулась в Москву, и началась работа над архивом мужа, внесение последних продиктованных вставок в главы «Мастера и Маргариты». Лето и начало осени прошли в хлопотах по подготовке вечера памяти Булгакова. Он состоялся в Доме Актера 14 октября 1940 г. под председательством О.Л. Книппер-Чеховой. Приводим частично стенограмму выступления на этом вечере заведующего литературной частью МХАТа, П.А. Маркова (Архив Музея МХАТ: ф. 11, оп. 1, ед. хр. 87; частично это выступление было включено П.А. Марковым в статью «Булгаков» (Марков 4: 347)).

«В Московском Художественном театре мы встречались с Михаилом Афанасьевичем в 1925 году. Это было время очень важное и значительное для театра, и Михаил Афанасьевич сыграл для формирования молодой труппы Художественного театра совершенно исключительную роль. Это была пора создания молодого Художественного театра, пора первой встречи молодых актеров Художественного театра с его «стариками»», пора вступления Хмелева, Яншина, Соколовой, Андровской в Художественный театр. Тогда театру очень нужны были пьесы, на которых эта молодая труппа могла бы по-настоящему и до конца раскрыться. Мы знали многих писателей. В то время в театр пришли Вс. Иванов, Леонов, пришел и Михаил Афанасьевич. <...>

По тому первому наброску пьесы «Белая гвардия», который он принес, нельзя было, казалось, судить еще о нем как о драматурге. <...> По первому варианту в пьесе было, кажется, 16—17 картин, и в то же время в каждой из этих многочисленных картин вскрывался такой острый взгляд драматурга, такое умение в диалоге раскрыть образ, такая острота характеристик, что было ясно, что Михаил Афанасьевич в этом первом варианте дал нам много меньше того, что он, как драматург, способен сделать и действительно, тот последний вариант, который пошел на сцене Художественного театра, совершенно отличался от этого первого варианта. В конце концов, сейчас даже нельзя говорить о том, что «Дни Турбиных» есть инсценировка «Белой гвардии». Это два совершенно самостоятельных и ни в коей мере не похожих друг на друга произведения. «Дни Турбиных» — совершенно самостоятельная, художественная, драматургическая, мастерски сделанная вещь.

Что особенно пленяло в Булгакове, как в драматурге? Мы очень спорим о путях драматургии, о драматургическом мастерстве, о том, как нужно строить пьесу, а Булгаков реально, своей непосредственной работой утверждал законы драматургии — своим особенным, ему только присущим мастерством. Да, он был великолепный писатель, он был писатель, владевший необыкновенной прозрачностью слова, остротой характеристики, уменьем бросить афоризм, уменьем построить сверкающий диалог, знанием, где развеселить зрителя, знаньем повернуть внимание зрителя от только что громко раздававшегося смеха к потрясению. Так им сделана картина приноса Николки. Но помимо этого литературного блеска, этого умения живописать, — слово чрезвычайно всегда прозрачно, очень сжато, как будто бы предельно легко.

Затем всегда существовало и другое качество Булгакова. Булгаков был драматургом актера, и, может быть, поэтому его пьесы так и пленяли в первую очередь актеров. Нельзя было равнодушным актеру оставаться в пьесе Булгакова — не только потому, что она была полна очень острых и интересных мыслей, не только потому, что он великолепный писатель, но и потому, что каждую роль он создавал, как создает актер. Мне всегда казалось, что каждую свою роль он внутренне проигрывает, он не просто писал, но играл эти роли для себя внутренне. Он переходил от одного настроения к другому, он знал ходы сюжетного развития, он знал весь внутренний ход, которым живет тот или иной человек, он знал этого человека досконально, он знал его привычки. <...> Он смог бы рассказать о каждом из своих героев повесть целой жизни. <...>

Он знал не только законы литературы, он знал законы театра, он знал законы психологии творчества, может быть, интуитивно, но он понимал актера, и это было одним из главных его обаяний.

Когда его пьесы репетировались, он был фактически сорежиссером каждой постановки. И это было новое его свойство, как драматурга: он был драматургом-актером, он был и драматургом-режиссером.

Когда он писал пьесу, он не видел просто сухих страниц рукописи, он не видел простого соединения блистательных реплик и великолепных монологов. Он видел, как построить каждую сцену. Он чувствовал силу пауз. Он понимал, где можно дать зрителю право на смех, как подготовить выход актера, как установить ритм сцены и как установить перебои этого ритма. И поэтому каждое действие его пьесы было не только органически законченно, оно было мастерски режиссерски построено.

Вот это соединение прекрасного мастера слова, великолепного психолога и знатока актера, замечательного мастера сцены-режиссера, — все это нашло выражение в Булгакове и делало его блестящим драматургом.

Ему нужно было очень верить в свои пьесы. Он настолько ими жил, что когда приходилось думать о том или ином изменении в пьесе, о том или ином требовании, возникшем у режиссера или у актера, это не было никогда простым согласием автора на предложение театра, это были постоянные творческие споры одного художника с другим художником. <...>

Поэтому Булгаков был необходим на репетициях. Он был необходим потому, что он подсказывал актерам, показывал, потому что умел толкнуть фантазию режиссера: он был до мозга костей театральным человеком, и стихия театра поглощала его целиком. Он был страстным, нетерпеливым, его юмор был острым, он был великолепным рассказчиком, замечательным чтецом. Мы помним, как у нас в театре многие авторы просили Булгакова читать их пьесы, потому что он читал так, что в его чтении выдвигались достоинства пьесы и скрадывались ее недостатки. Он всегда жил образами, и жизнь его была полнокровной, страстной, упорной и упрямой.

Жизнь он воспринимал очень болезненно. Казалось, его нервы обнажены. Разговор с ним никогда не мог быть спокойным, и работа с ним никогда не могла быть спокойной. Разговор с ним был всегда предельно интересным, потому что всякий разговаривавший с ним видел в нем такой огромный запас знаний, такой внутренний юмор и наблюдательность, что собеседник Булгакова неизбежно увлекался не только тем, что говорил Михаил Афанасьевич, но и проникался всем обаянием его очень целостной, очень сильной и очень значительной личности.

В «Днях Турбиных» потому так много и сделал Художественный театр, что наши встречи молодой труппы театра были именно с таким драматургом, потому что он дал такого рода подтекст в «Днях Турбиных», потому что он дал такого рода струю лирики, струю юмора и силы веры в будущее, в которых как раз нуждалась молодая труппа. <...>

С Булгаковым можно было не соглашаться, но с Булгаковым было нельзя оставаться равнодушным. Равнодушия он не переносил в искусстве, равнодушия он не переносил в театре, и все споры, которые с ним были вокруг театра, шли именно по этому поводу. Лучше было театру ошибаться, и тогда можно было с Булгаковым спорить и защищать перед ним те или иные позиции, но нельзя для Булгакова в театре оставаться равнодушным, спокойным и повторяющим то, что театр сделал.

То, что смерть унесла Булгакова, это очень большая и трудная потеря для Художественного театра. Мы глубоко верили, мы знали, что Булгаков сделает еще для Художественного театра много нужных, значительных пьес. Мы знали, что это писатель, драматург Художественного театра, мы знали, что это драматург нашей советской страны. И поэтому скорбь Художественного театра, когда умер Михаил Афанасьевич, была очень глубока, и память о нем будет жить, как о человеке, который первый дал возможность оформиться ряду блестящих талантов нашего театра, первый открыл путь к советской драматургии в Художественном театре, первый открыл советскую тему театра и первый полюбил Художественный театр такой страстной, такой молодой любовью, как может любить настоящий художник. Так же горячо, нервно, темпераментно любили Булгакова у нас в театре».

Литература

Булгаков 1989 Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. М., 1989.

Виленский 1988 Виленский Ю. «Скрывая дрожь смертельной боли...» Медицинская газета. 22 сентября 1988.

Дневник 1990 Дневник Елены Булгаковой. М., 1990.

Марков 4 Марков П.А. О театре. В 4-х тт. Т. 4. М., 1977.

Скорпилина 1989 Скорпилина Т. «Они выхаживали Булгакова». Медицинская газета. 1 марта 1989.

Соколов 1992 Соколов Б. «Михаил Булгаков и Иосиф Сталин: конец диалога». Вечерний клуб. 25 июня 1992. С. 8.

Примечания

Из журнального варианта книги «Михаил Булгаков: труды и дни. Очерки жизни и творчества». В работе использованы материалы фондов рукописного отдела Российской государственной библиотеки и Музея МХАТ. Все архивные материалы публикуются впервые.

1. С замечательной мхатовской актрисой и вдовой А.П. Чехова Булгакова связывали теплые отношения, дружеская переписка. Примером может служить письмо-открытка, посланная в Гурзуф (Ялта) в Дом-дачу Чехова 6 августа 1930 г. и сохранившаяся в фонде О.Л. Книппер-Чеховой Архива Музея МХАТ (ф. «К.Ч.», ед. хр. 1024): «Дорогая Ольга Леонардовна! Благодарю Вас за любезное сообщение адреса. Открытку Вашу я получил в Мисхоре незадолго до моего отъезда. И вот, я в Москве. Приятного в памяти от Крыма — только посещение Гурзуфа. Вспоминаю миндальное дерево и наши беседы. Одно досадно, что оно — «французская картошка»! Как-то не пишется: «Мы сидели в тени французской картошки! Купайтесь и набирайтесь сил, смотрите на скалы, меня не забывайте. <...> Ваш Михаил Булгаков».