Вернуться к О.В. Богданова. М.А. Булгаков: pro et contra, антология

М.Л. Каганская. Собачья смерть

I. Собачья смерть

«У-у-у-у-у-гу-гуу!»

Нет, это не цитата из Шарика, — так воет Ленин. Он взвыл на луну незадолго до смерти, как одичавший пес или одинокий волк. Не легенда, не вражий апокриф, но факт, замороженный на 70 лет, оттаявший в нынешней России и принятый к рассмотрению новой «ленинианой», а современникам Булгакова хорошо известный по слухам — слухам, которые сбегали из Горок и безостановочно шныряли по Москве с того самого момента, как вождь мирового пролетариата был сослан на каторжную работу растянувшегося, мучительного и поднадзорного умирания.

...А в июле он сбежал. От супруги, уродки базедовой, Надежды Константиновны, от сестрицы-зануды Марии Ильиничны, от врачей, надоедал бессмысленных, — только и знают, что лопотать да друг с другом переглядываться... Они что же, полагают, будто он их аптечного жаргона не понимает?!.. Да он в гимназии первым по латыни был!.. Впрочем, что с латынью, что без нее... — ходить не может, руки не действуют, речи нет...

И от товарищей ненавистных из ЦК сбежал, глаза мутные, морды кривые, думают, им легче станет, когда его не станет... Ха-ха! Хи-хи!.. Хочу поглядеть, как от них клочья полетят... И от сестричек милосердных сбежал, дур задастых... Всю жизнь отстаивал женское равноправие, сначала в угоду социал-демократической морали, потом Инессе, и оказалось — вздор, глупость: какое к чёрту равноправие, если она одной рукой подушку поправляет, а другой — куделек на лбу недоразвитом?! Хорошо, подвернулись на подхвате три парня-санитара, все как на подбор партийцы, рослые, смекалистые... Особенно один, Николаем зовут, как незабвенного Чернышевского... Массаж правой руки так наловчился делать, что указательный палец тут же свободно заворачивается крючком, а с ним и глаза привычно сощуриваются...

Вот бы с ними, со всеми тремя, сбежать куда глаза глядят, и от супруги уродской Надежды Константиновны, и от сестрицы-зануды Марии Ильиничны, и еще от кого-то или чего-то, до помутнения безобразного и жуткого, назови его хоть жизнью, хоть смертью, — все равно.

И сбежал. Да-с... Как всегда сбегали от близких русские властители дум и душ, когда совсем уж невмоготу становилось править, кому — страной, кому совестью, а случалось, и тем и другим вместе.

И царь Иван Васильевич сбегал, и государь Александр Павлович сбегал, и зеркало земли русской, Лев Николаевич, тоже в бега перед смертью пустился...

Воистину, странный мы народ, русские... Странники...

Традиция велит сбегать в народ, он и подался в народ.

По счастью, народ проживал недалеко, во флигельке рядом с беседкой, куда его вывезли подышать свежим воздухом. Им, понятно, подышать — не ему. Ему что свежий воздух, что несвежий — все одно не заглотнуть. Пока они дышали, отвернувшись от него, постылого, он и сбежал, точнее сполз. Подналег на свой страннический посох — и пополз. Дополз-таки.

Звали народ Алексей Андреевич Преображенский, знакомый еще с доисторического 1891-го года, когда Ильичу приспел двадцать первый цветущий годок, Андреичу же накапал солидный 28-й. Но старший пошел на выучку к младшему: был Преображенский народником, стал социал-демократом, а с 1922 года — управляющим совхоза «Горки».

Только вышли эти Горки слишком крутыми, укатали обоих: сильно маялся в то лето Алексей Андреевич сердцем.

...При любой власти пахнет подмосковный июль дворянской литературой, смесью пейзажа с жанром в духе Тургенева и Толстого с легчайшей горчинкой в виде повсеместно струящегося дымка: запойно варят по подворьям обыватели и дачники ягодное варенье, меж тем как разморенная хвоя и сладко усыхающий малинник навевают обломовские сны о безоблачно тихом житье-бытье...

Так и Алексей Андреевич в тот страшный июльский полдень мирно дремал на своем резном крылечке, прикрыв лицо любимой газетой «Правда», и сквозь дрему, вполуха ловил перестук ножей и скалок из кухонной пристройки: годы, конечно, выпали голодные, но хозяйство он поставил не хуже, чем при царском режиме, не грех и попользоваться малость. Заслужил.

Так в мечтах и гаданиях, что сегодня домашние изобретут на обед, неслышно протекало время, как вдруг что-то тревожно кольнуло под левым соском, в том самом месте, где — он точно это знал — сидела на привязи присмиревшая смерть.

Сбросил на пол Алексей Андреевич любимую газету и сквозь полуденное марево усмотрел внизу у ступенек какую-то несуразно копошащуюся массу, слишком большую для кошки или собаки, но чересчур бесформенную для человека.

Сильно подался вперед Преображенский вместе с креслом-качалкой, встать же не смог — ноги не держали: дрожали, вгляделся и — застыл, замер, окоченел: там, в лопухах и пыли, с выпученными глазами, перекошенным от муки зеленым ртом, как тонущий пловец, которому вода уже перекрыла ноздри, тщился взобраться по лесенке сам предсовнаркома. Товарищ Ленин. Володя Ульянов...

Тут управляющий совхоза «Горки» опомнился, превозмог себя и страшно, истошно возопил!..

Понабежали домашние. Обалдели. Сгрудились, засуетились, с трудом, охами да ахами, проволокли вождя по ступенькам, взгромоздили на крыльцо, хотели было перенести в горницу — какое там!.. Не дается, бьется головой об пол, глазами вращает, показывает, что, дескать, никого ему, кроме товарища Преображенского, не нужно. Допустите к нему! Хочу видеть этого человека!..

Делать нечего, разложили вождя у ног старинного приятеля и, скорбно пятясь, удалились...

И полилась тут исповедь исстрадавшегося сердца.

То есть в каком смысле, спросите, исповедь? И что значит «полилась»?.. Доподлинно известно, что к месяцу июлю и всеобщей радости наловчился Ильич относительно внятно выговаривать всего лишь три слова: «вот», «что», «идите»...

Зато, как позже пояснила Надежда Константиновна в мемуаре, «...была богатейшая интонация, передававшая все малейшие оттенки мысли, была богатейшая мимика...». Как о любимой собаке: «совсем как человек, только разговаривать не умеет...»1.

А теперь на живописном фоне приусадебной природы нарисуем неподвижно передвижную картину по мотивам известного полотна «Все в прошлом»: в кресле скорчился старый больной человек, весь белый, губы трясутся, на глазах слезы, а в голове затравленно мечется одна-единственная мысль: «Этого не может быть!»

Но это, увы, очень даже есть: полулежа, полусидя, гений и вождь, надежда угнетенных, гроза угнетателей, тоже весь в слезах, как в спину выталкивает слова деревянными губами: «Вот...» Что — «вот»?! «Что...» Что — «что»?! Ага, понятно: «Вот что со мной сделали...» «Идите!..» А куда? С кем говорить? Кому жаловаться?

Ладно, Бога нет, это нам разъяснили, но кто же тогда управляет жизнью человеческой?

Вот, допустим, он, Владимир Ильич, товарищ Ленин, только-только начал управлять, распоряжаться, вообще, так сказать, входить во вкус и — на тебе!.. А ведь ему все было подвластно, ну буквально все. Не он ли еще совсем недавно, пригорюнившись, слушал бессмертную сонату великого Людвига ван Бетховена в исполнении знаменитого Исайи Добровейна, а дослушав до последнего аккорда, вздохнул и такие вымолвил, в веках отозвавшиеся, слова: «Изумительная, нечеловеческая музыка! Слушая ее, хочется гладить людей по головкам, а надо их по этим милым головкам бить, бить нещадно!..»

Но как, скажите на милость, он теперь будет бить, ежели сам головку не держит. И ладно бы он один мучился. Так нет: в этом изуродованном, изувеченном болезнью теле сколько разных Ильичей замуровано! И тот пятилетний ангелок в золотистых кудрях, с чудно растопыренной ладошкой и умными лукавыми глазенками, и весьма недурной наружности юноша в ладно скроенном гимназическом мундирчике, с едва отпущенными бакенбардами, симпатичный такой, первый ученик, любимец преподавателей, гордость семьи, с одной-единственной «четверкой» в выпускном аттестате. По логике «четверка». Стало быть, не Аристотель. Так его за это заживо похоронить в собственном теле, как в гробу?!.. И окружающие, видно, уже смекнули, что толку от него более нет никакого, и не сильно свои чувства скрывают, — иначе с чего бы он от них сбежал и ко мне приполз? Кто я ему?!.. Не сестра, не жена и уж точно не «расчудесный грузин».

Так или совсем не так размышлял в смятении Алексей Андреевич, — мы сказать не можем. Зато с уверенностью, поскольку на основании документов, сообщаем, что кантовался Владимир Ильич у Преображенского 3 (три!) дня, с 21-го по 23-е июля, после чего с превеликими трудностями и стенаниями был водворен обратно, в убогую угловую комнату («самую скромную во всем доме», — гордясь собой, напишет потом Надежда Константиновна), с ширмой, столиком, креслом у окна и приклеенным к стеклу погребальным пейзажем.

А еще мы желаем подчеркнуть, что ничего общего между управляющим совхоза «Горки» А.А. Преображенским и всемирно известным профессором Преображенским Ф.Ф. — нет, и первый ко второму в прототипы никаким боком не проходит.

Фамилия на Руси распространенная, церковно-поповских корней, с широким кругом аллегорических полномочий, чем Булгаков и воспользовался.

И все же нерушимая, можно сказать, кровная связь между печальным закатом первого руководителя первого в мире государства пролетарской диктатуры и повестью начинающего беллетриста и драматурга упирается именно в таинство преображения: в процессе очеловечивания Шарик проходит те же этапы, что и товарищ Ленин в процессе расчеловечивания, эволюция одного и деградация другого зеркальны.

Начнем с ерунды, малозначительной, казалось бы, но странной детали: профессор Преображенский называет Шарика «уличным неврастеником»...

С чего бы это?.. Дворняга-неврастеник — личность изначально обреченная, на московских улицах ему лучше не показываться, — свои загрызут раньше, чем подоспеет собачья будка.

Так же не к лицу неврастения вождю и учителю и по той же причине.

Тем не менее зимой 1922 года, когда с Лениным начинает твориться неладное, первое, на что обращает внимание наблюдавший его врач, — это именно «масса чрезвычайно тяжелых неврастенических проявлений»2.

Дальше хуже, пока непонятно откуда подкравшаяся тьма не накрыла с головой обоих. Похоже и то, что тьме предшествовало: «Шарик оторопел, в голове у него легонько закружилось <...>. Ноги лишились костей и согнулись...»

О первых приступах небытия Ленин еще успел рассказать сам: «Голова при этом немного кружится... Удержаться от этого немыслимо. Если бы я не сидел в это время, то, конечно, упал бы».

«К сожалению, нередко он и падал», — добавляет врач-живодер.

Замечательно, что обоих персонажей смерть посещала, так сказать, в два приема, одного — вследствие фантастической литературной фабулы, другого — в результате реальной, но тоже странно протекавшей болезни (неясность происхождения, «диагностические потемки», непонятное улучшение — ухудшение — улучшение, фатальный исход). Обоим из первой тьмы удалось выбраться, но уже совершенно другими, неузнаваемо преображенными существами.

«Вечером появился первый лай <...> лай вместо слова "гау, гау" на слоги "а — о" по окраске отдаленно напоминает стон»...

«...гуляя с Надеждой Константиновной в саду, Владимир Ильич стал что-то требовать, произнося звуки "а", "о", "и", "у". Это было требование изучать азбуку. С этих дней он упорнейшим образом начинает учиться речи» (Рукавишников В.А. Последний год Ильича // Лопухин Ю.М. Болезнь, смерть и бальзамирование Ленина. М., 1997. С. 169).

«Вечером произнес 8 раз подряд слово "абыр-валг", "абыр"»...

«Он произносит очень много слов: "извозчик", "мест нету", "вечерняя газета", "лучший подарок детям" и все бранные слова, какие только существуют в русском лексиконе»... (из дневника доктора Борменталя).

«...Он был в состоянии пользоваться только несколькими словами, но повторять слова он мог. <...> Сначала дело шло туго. Владимир Ильич мог повторять только односложные слова, а затем стали удаваться двухсложные и даже многосложные; сначала записывали слова, которые он мог повторить, но потом перестали, потому что цифра записанных слов превысила полторы тысячи...» (Осипов В.П. Болезнь и смерть Владимира Ильича Ульянова-Ленина (Лекция, читанная 14 марта 1924 года в Доме просвещения им. Плеханова) // Болезнь, смерть... С. 184).

«Почти одновременно с занятиями Владимир Ильич начал читать газеты. Началось это с журнала "Прожектор" <...> а 8 августа потребовал газеты» (Там же. С. 169).

«Шарик читал. Читал (Три восклицательных знака.) Это я догадался. По главрыбе! Именно с конца читал. И я даже знаю, где разрешение этой загадки: в перекресте зрительных нервов собаки!» (из дневника доктора Борменталя).

В разрешении этой загадки мы позволим себе с уважаемым доктором Борменталем не согласиться: дело не в зрительных нервах, а в том, что запечатанное слово «абыр», пройдя две алхимические трансмутации, одаряет нас сразу двумя подношениями: во-первых, «рыба» (это Борменталь заметил), а во-вторых, будучи опять же прочтенным с конца, но с маленькой перестановкой в середине, дает слово «рабы» (этого Борменталь не учел).

Меж тем слово «рабы» для Шарика в процессе переделки из собаки в нового человека несравненно важнее рыбы, даже съедобной: это опорное понятие в первой заповеди, которую советская власть внушала миллионам безграмотных Шариковых:

«Мы не рабы. Рабы не мы» (Элькина Д.Ю. Долой неграмотность: Букварь для взрослых. 1919)3.

Я бы, пожалуй, не оставила без внимания по-булгаковски издевательское перевернутое тождество между «абыром» и рыбой как древнейшим символом христианства и самого Христа (отсюда абыр — валг — главрыба), но не стану углубляться в эти тонкие материи, а только скажу, что и на В.И., даже (или именно) в его бедственном положении мысль о том, что «мы не рабы» производила сокрушительное впечатление: «Читаешь ему, бывало, стихи, а он смотрит задумчиво в окно на заходящее солнце. Помню стихи, кончающиеся словами "Никогда, никогда коммунары не станут рабами". Читаешь, точно клятву Ильичу повторяешь...» (Воспоминания Н.К. Крупской // Болезнь, смерть... С. 143).

Необычайно быстрое овладение Шариком человеческой речью доцент Борменталь объяснял тем, что «мозг Шарика в собачьем периоде его жизни накопил бездну понятий...».

На интеллектуальное прошлое своего высокопоставленного пациента уповал и профессор Фельдберг, специалист по восстановлению речи: «Он непременно будет говорить, при такой степени сознательности не может человек не говорить <...> он, в сущности, уже говорит, у него нет только памяти на словесные образы слов» (Крупская Н.К. Последние полгода жизни Владимира Ильича // Известия ЦК КПСС. 1989. № 4).

Промахнулся Фельдберг. Да и что такое «словесные образы слов»? Эх, профессор...

А ведь новые для каждого из них жизни начинались похоже, вы только всмотритесь: «Произошло одевание. Нижнюю сорочку позволил надеть на себя охотно, даже весело смеясь» (из дневника доктора Борменталя).

«Поворачиваюсь, а в дверях Владимир Ильич. Стоит, завернувшись в простыню, как какое-то привидение. <...> А потом говорит со смехом: "Дайте-ка мне одеться"» (Петрашева М.М. У постели больного Ильича // Болезнь, смерть... С. 138).

Неизвестно, на кого становился похож Ленин в процессе своих изнурительных метаморфоз, — на труп, скорее всего, а вот на кого все более и более походил Шарик — ясно: на Ленина.

«Выпадение шерсти приняло характер полного облысения. <...> Он лыс, с дрябловатой кожей. <...> Череп увеличился значительно <...> производит впечатление маленького и плохо сложенного мужчины. <...> Улыбка его неприятна и как бы искусственна. <...> Закладывание рук в карманы штанов» (из дневника доктора Борменталя).

С полицейской точки зрения, допустим, при составлении словесного портрета преступника, три черты, упорно лезущие даже в не самые внимательные глаза, у Полиграфыча и Ильича абсолютно идентичны: малый рост, большой лысый череп и манера держать руки в карманах.

Пока руки двигались, у Ленина никогда не возникало проблемы, куда их девать: либо под мышки, либо в карманы.

Одно из последних иконографических изображений вождя, размноженное в сотнях миллионов экземпляров, именно таким его запечатлело: кепочка, усмешечка, прищур, руки в брюки... Остальные приметы — это как посмотреть, точнее — кто смотрит...

К примеру: Борменталю явно не по душе внушительных размеров лысый шариков череп.

Но не мужчине судить о мужской внешности, предоставим слово дамам:

«Это Ленин, — доверительно шепчет мадам Роза, ныряя в тень флагманской шляпы мадам Клары. — Обрати внимание на его упрямый своевольный череп». Мадам Клара обращает, оценивает и одобряет, а чтобы не подумали чего трефного, тут же прячется за каменную спину подруги: «Роза отличалась метким взглядом художника» (по воспоминаниям Клары Цеткин о Всемирном конгрессе 2-го Интернационала в Штутгарте).

Господи! Это у Розы-то Люксембург «меткий взгляд художника»!.. Впрочем, любой из ленинских поклонников и сторонников незамедлительно обзаводился «глазом художника», как только в его поле зрения вплывал ленинский череп.

М. Горький, со свойственной ему банальностью культурных аналогий, первым произвел ленинский лоб в «сократовский»... И пошло-поехало: скульптурная лепка, архитектурная кладка, купол, под высокими сводами которого... И т.д. и т. п.

Между тем, если с незаинтересованного расстояния и с холодным вниманием посмотреть на риторические пляски вокруг ленинской головы, — их причина обнаружится с обескураживающей ясностью: кроме внушительного лысого черепа, никакой другой примечательности в ленинской внешности не имелось. Мало сказать: заурядная — плебейская:

«Его невысокая фигура4 в обычном картузике легко могла затеряться, не бросаясь в глаза, в любом фабричном квартале. <...> С такой же легкостью, приодевшись в какой-нибудь армячок, Владимир Ильич мог затеряться в любой толпе волжских крестьян» (из воспоминаний Г.М. Кржижановского о Ленине).

Сменим теплый зрачок любящего единомышленника на ледяной хрусталик классового врага, скажем, профессора Преображенского с его нелюбовью к пролетариату или самого Булгакова, на дух не переносившего крестьянства, — и получим: «У портьеры, прислонившись к притолоке, стоял, заложив ногу на ногу, человек маленького роста и несимпатичной наружности» (вариант: «Маленького роста, плохо сложен»).

Зато нынешний либерал и демократ наверняка с энтузиазмом воскликнет: «И хорошо! Даже отлично! Народный вождь именно так и должен выглядеть, чтобы народу, так сказать, легче было с ним отождествляться!..»

Глупости! Отождествляться народ желает со своим демократически избранным лидером, да и то при условии, что у того припасена харизма, т. е. некое таинственное свойство астрального происхождения.

Что уж говорить о Вожде и Учителе! Вождю и Учителю верят и поклоняются, а заурядному, во всем на тебя похожему в лучшем случае поверишь, но не поклонишься. Нет, не поклонишься.

Учтем также, что благая весть, принесенная новым Учением (и Учителем), зиждилась на утверждении первичности и всевластии материи и ее высшего — в процессе эволюции — достижения — человеческого мозга, вместилищем коему, как известно, служит череп. В таких обстоятельствах цена ленинской головы растет неудержимо. Понятно поэтому, что чуткий Кржижановский, честно описав непрезентабельность ленинской наружности, тут же спешно добавляет: «...но стоило вглядеться в глаза Владимира Ильича, в эти необыкновенные, пронизывающие, полные внутренней силы и энергии глаза <...> как вы начинали уже ощущать, что перед вами человек отнюдь не обычного типа»5.

В старину глаза почитались зеркалом души, но после ее отмены они так же послушно отражают свойства ума — «необыкновенного, пронизывающего, полного...» и т. д. Этот культ головы отольется Ильичу такими посмертными муками, каких ни одно страдающее божество не испытало и при жизни. О чем рассказ впереди.

А пока замечу, что буквального внешнего сходства между П.П. и В.И. искать не следует — все равно не найдем, поскольку самим Булгаковым оно не предусмотрено: он работает не с подобием, как фельетонист или ангажированный сатирик-однодневка, но с образом. А образ живет своей независимой от прообраза жизнью: Шариков — это все-таки собака в прошлом и будущем, а потому при обширной черепной коробке у него «лоб поражал своей малой вышиной. Почти непосредственно над черными кисточками раскиданных бровей начиналась густая головная щетка».

Что касается Ильича, то у него лоб с черепом совмещался, являя достойное удивления возвышенное единство.

...Чтобы до основания выкорчевать лес старой литературы и на его месте насадить сад новой словесности, лучше прежней, террор одновременно сводил под корень и писателей, и читателей. Читателей, понятно, было больше, чем писателей, но эффект их отсутствия оказался не меньшим: во-первых, по читателю и писатель (обратное тоже верно); во-вторых, читатель-современник всегда соавтор, он носитель устного предания, разделяющий с писателем слухи, пересуды, анекдоты, мнения, коды, принятые в определенной среде, короче — всю ту живую музыку времени, единственной партитурой которой остается (если остается) только авторский текст. Но озвучить его уже некому...

По милости Сталина Булгаков умер своей смертью, но круг его читателей 20-х годов, которым напрямую адресовались и «Роковые яйца», и «Собачье сердце», несколькими волнами террора был практически смыт весь.

А в том кругу приступы злого веселья вызывало не только описание шариковской наружности, ударявшее рикошетом по престижу главного узурпатора, разрушителя и держиморды, но и совсем другое ленинское свойство — неимоверная склонность к сквернословию, уникальная даже для запальчивой и несдержанной на язык русской демократической интеллигенции.

При старом, т. е. советском, режиме эта ленинская черта превозносилась и канонизировалась как «бескомпромиссная (вариант: "страстная") защита своих убеждений», «дар гениального полемиста», «беспощадность к врагам партии и народа» и т. д. и т. п. Иными словами, гнев есть такая же необходимая эманация божества, как сверхчеловеческая мудрость или любовь к детям и животным.

Но для современников Ленина, принадлежавших к совершенно другому классу бытовой и умственной культуры, все его бурные словоизвержения, бесконечные меж- и внутрипартийные схватки, склоки, стычки, размежевания и расколы по причинам, которые, с их точки зрения, и яйца выеденного не стоили, — в силу чего яйцо как раз и оказалось роковым, — все это беснование идеально укладывалось в характеристику речевого поведения, выданную озадаченным Борменталем:

«...Я записал новое отчетливо произнесенное слово: "буржуи". Ругался. Ругань его методическая, беспрерывная и, по-видимому, совершенно бессмысленная. Она носит несколько фонографический характер <...> А впрочем, я не психиатр, чёрт меня возьми...»

Ну, это для Шарика слово «буржуи» новое, а Ленин, видать, с ним родился, как рождаются в рубашке или с серебряной ложкой во рту. Дело не только в частоте употребления — «буржуй» и его производные — «буржуазный, -ая, -ое» — это последний кол, который он вколачивает в своего оппонента, пригвожденного за: «политическую близорукость», «идейные шатания», «оппортунизм», «ревизионизм»... Это изгнание дьявола путем называния его по имени.

Сколько злобы, ненависти, агрессии скапливалось в этом невысоком, нешироком теле — уму непостижимо!

Любимое разговорное слово — «драчка», любимая цитата — из Наполеона: «Главное это ввязаться в драку...» Произносил он ее обычно по-французски: «On s'engage, et puis on voit...», — так что выходило даже с шиком.

...1907 год, май, Англия, Лондон. Фиакры, кэбы, Биг-Бен, джентльмены в котелках, леди в корсетах...

Весеннее имперское солнце благосклонно греет лысоватого неанглийского человека, — он кого-то высматривает, прислонясь к дверному косяку приходской церкви мышиного псевдоготического стиля. Не пугайтесь, — Ленин же не испугался! Просто под гостеприимным церковным сводом вот-вот откроется V съезд РСДРП, занесенный в анналы партии под кличкой «Лондонский». (Совсем как одна из лучших симфоний Гайдна, — «Лондонская».)

Явление Горького. Сияющий Ленин бросается к нему: «Это хорошо, что вы приехали! Вы ведь драки любите? Здесь будет большая драчка!»

Его благосклонность и хорошее настроение простираются на несколько кварталов, отделяющих церковь от гостиницы, где остановился Горький. Вполне в духе Агаты Кристи она называется «отель "Империал"».

Ленин помогает Горькому зарегистрироваться («Буревестник», само собой, по-иностранному ни бум-бум), поднимается с ним в номер — и тут, жестом не то Шерлока Холмса, не то Пуаро, а то и патера Брауна... ощупывает постель: не сырые ли простыни?

(Подтекст: от здешней буржуазной сволочи можно ожидать любой пакости.)

Этот идиотский эпизод кочевал из одного апокрифического писания в другое, поскольку ярко демонстрировал человечность Учителя.

Как проникновенно выразился поэт: «Он к товарищу милел людскою лаской»...6 Ага, «милел»... Еще как «милел»!..

«Только подлые мартовы могут играть и плясать, лить помои и намекать <...> Я не знаю, может ли быть отвратительнее картина, чем эта поганая, подлая травля самоубийцы гадинами мартовыми и данами, вонючими насекомыми <...>

А вы позволяете мерзавцам, гадинам, вонючкам <...> копаться в этом! И кто судьи? <...> Буржуа, всегда сочувствующие мартовым!!

<...> Я писал сотни раз и исписывал тетради, доказывая (у меня опыт 20-й лет, а вы все равно ничего тут не испытали) нелепость "судов" с гадинами <...>

К чему доставлять удовольствие гадинам и вонючкам-сплетникам, которые только и хотят еще покопаться <...>

Надо бить ликвидаторов, печатая ежедневно <...>: "грязные клеветники Мартов и Дан"...» (Статья «Конец клевете» и письмо в «Трудовую правду», май—июнь 1914 // В.И. Ленин: Неизвестные документы, 1891—1922. М., 1999. С. 134—135, 146—147).

...На чем «играют и пляшут подлые мартовы»? что это за «это», в котором им позволяют «копаться»? какие такие «ликвидаторы»? до какого «суда» нельзя допустить?

Короче: о чем базар?

А вот о чем.

1914 год. Лето. Последнее лето европейского XIX века, стало быть, вообще Европы.

Ленин, как всегда, в эмиграции, изнемогает от безделья и изводит близких дурными предчувствиями: «Нет, не дожить мне ни до русской, ни до мировой революции! Несчастный я человек!.. На что ушла жизнь?»...

А далеко, на севере, в России, происходят страшные дела: депутат Государственной думы от фракции социал-демократов, лично Лениным рекомендованный и пригретый, некто Малиновский7, изобличен как агент царской охранки, и не просто изобличен, но и сам признался и даже в знак раскаяния попробовал самоубиться, но — выжил...

Группа особо впечатлительных и нервных товарищей-социалистов во главе с Мартовым и Даном («вонючками») требует открытого партийного суда над провокатором с привлечением со стороны третейских судей, и более того — отзыва из Думы всей эсдековской фракции как морально замаранной, а также на всякий случай: что как Малиновский еще кого-то совратил?..

Ленин в бешенстве: он против отзыва, против суда и... за Малиновского: «Неумно ругать Малиновского, — лежачего не бьют сознательные рабочие <...> А какова была личная подкладка самоубийства, вы ведь не знаете?..»

То есть как это: «не знаете»?!.. Что при столь постыдных обстоятельствах означает «личная подкладка»?.. Жена Малиновского бросила? Любовница изменила?!

Со своей любимой женщиной, Инессой Арманд, Ильич в эти же дни делится самым сокровенным: «Dear friend! <...> До чего довели подлецы ликвидаторы Малиновского <...> Да, предела нет мерзости, на которую идет буржуазная интеллигенция из ненависти к рабочему движению!» (Там же. С. 144).

Чего тут было больше — страха за свой авторитет, или он действительно «милел лаской» к предателю и подонку?.. — В этом пусть разбирается на том свете «архискверный Достоевский», — так тонко отозвался о нем Ильич. Мы же скажем несколько необходимых слов о Мартове-Цедербауме, ибо без него ни одна версия ленинского жития не обходится.

Как известно, для Ленина идейный разрыв означал одновременно и разрыв личных отношений, — глыба, монолит, без трещин и зазоров...

Исключение, — так гласит священное предание, — он делал только для одного человека — Юлия Мартова.

С первых дней дружбы, — а датируется она 1903 годом, — и до последних дней, когда Ленин возглавил первое большевистское правительство советской России, а у Мартова, личности светлой и чистой, как слеза ребенка, с новой властью что-то сильно не заладилось.

И вот будто бы Ленин, опасаясь «железного Феликса» и его ищеек, на свой страх и риск сплавил «дорогого Юлика» в Берлин, — дохаркивать остаток жизни. Что вскорости и произошло.

Когда Мартов, утратив под пером Ленина заглавную букву своей фамилии, из личности превратился в вид голых гадов и разновидность вонючек, — до надрывного драматического финала дружбы оставалось 8 лет, от лирического же ее начала прошло 11. Самый, так сказать, зенит, полдневный жар...

Но — не пощадил Вл. Ильич дружка, припечатал... Так что неувязка выходит с «людскою лаской»... И не только с ней: Ленин ярится от одной лишь мысли, что кто-то из «них», «буржуйских гадин», будет допущен к судебной разборке над кем-то из «наших»... А сам...

Поехал Ильич однажды в 1910-м году в парижский пригород Жювизи смотреть полет на аэроплане, — авось, думает, сгодится для общего дела. На велосипеде поехал: денег меньше, здоровья больше... Ехал-ехал, пока на него автомобиль не наехал. Не шибко наехал, слегка... А в автомобиле том виконт сидит. Совсем тут Ильич рассвирепел: даже не исторически обреченный буржуа его помял, а феодал, которому уже не первый век положено в склепе гнить. Ленин так этим обстоятельством был поражен, что в письме к матери особо подчеркнул: владелец автомобиля «виконт, чёрт его возьми»... Но на чёрта пролетарский вождь все же полагаться не стал, а взял и подал жалобу в суд буржуазный, тот самый, который «с гадинами»... И что вы думаете?! Выиграл Ильич дело-то, сам выиграл без адвоката, без связей, одной только страстной убежденностью в своей правоте. И схлопотал денежную компенсацию.

Я думаю, французский суд он просто-напросто напугал, ибо страшен бывал во гневе, особенно праведном, а в неправедный он никогда не впадал.

Простодушная Крупская оставила нам на память два жутких цвета, в которые окрашивался ее супруг, когда «ввязывался в драчку»: так, в одном месте, описывая философские споры Ленина с «не совсем ортодоксальными марксистами», она припоминает, что он «зеленел...», а в другой раз, после какой-то внутрипартийной схватки «лица на нем не было, язык даже черный какой-то стал...»

Вы можете себе представить почерневший от полемического накала язык?

Если это не метафора (что, учитывая автора, вряд ли), — тогда перед нами воистину какая-то нечеловеческая психоматика.

Немудрено, что родные тут же отправили его в Ниццу — поостыть...

Именно в связи с непомерной вербальной агрессией Шарика доктор Борменталь в сердцах восклицает, что он «не психиатр, чёрт возьми!..»

Зато врачи-психиатры и невропатологи плотным кольцом окружают Ильича, особенно в «сезон» 1922—1923 годов: видимо, что-то в болезни вождя, помимо очевидных инсультных эксцессов, сильно тревожит представителей именно этой врачебной гильдии. А в ее составе такие широко известные в русском и мировом медицинском сообществе имена, как невропатолог А.М. Кожевников, профессора-психиатры Бехтерев и Осипов, в прошлом начальник кафедры психиатрии петербургской Военно-медицинской академии...

(Скорей всего, из этого круга русских старорежимных специалистов получала сведения о поведении и личности Ленина московская интеллигенция булгаковской окраски, — а такой в столице оставалось еще предостаточно. Как бы строго не придерживалась русская медицина принципов профессиональной этики, — по отношению к вождю мирового пролетариата они могли утратить часть своей запретительной силы по причине, о которой ниже и вскоре.)

Нелишне задержать в зубах и такое борменталевское определение шариковой ругани, как «методическая...» Дело в том, что это очень ленинское словцо. В частности, мы встречаем его в страшненьком документе лета 1922 года, где Ильич, отрабатывая тактику и стратегию III Интернационала, предписывает «переход от непосредственного штурма буржуазной крепости к ее методической осаде» (Волкогонов Д.А. Ленин: Политический портрет. Кн. 2. М., 1994. С. 328).

(Призрак коммунистической Европы — один из самых неотступных кошмаров Булгакова начала 20-х годов, что хорошо видно по его «Дневнику» тех лет.)

Зато полное совпадение между клиническим описанием Борменталя, — «Ругань его методическая, беспрерывная и, по-видимому, совершенно бессмысленная», — и оценкой полемического стиля Ленина мы неожиданно находим в отзыве «дорогого Юлия» (он же «гадина» и «вонючка») на брошюру Ленина «Шаг вперед — два шага назад»: «Стоит читать8 эти строки, дышащие мелкой, подчас бессмысленной личной злобой <...> это бесчисленное (ср.: "беспрерывная") повторение одних и тех же бессодержательных <...> (т.е. опять "бессмысленных". — М.К.) словечек...»

(Честно говоря, я с трудом представляю себе Булгакова, знакомого с мартовской оценкой ленинского сочинения. — Хотя... Чёрт его знает, как оно там было на самом деле. Лично меня вполне устраивает мысль о сходстве реакций двух разных людей, по разным причинам не склонившим головы перед ленинской головой. А уклониться было совсем не просто — ведь, по утверждению Н. Бухарина, от «этой чудесной головы <...> во все стороны излучалась революционная энергия...»9.

О том же свидетельствует А. Луначарский: «Нужно несколько присмотреться10 к нему, чтобы оценить <...> контур колоссального купола лба и <...> какое-то физическое излучение света от его поверхности».

В «Роковых яйцах» всю эту лакейскую большевистскую мистику Булгаков преобразовал в «красный луч» пресмыкающейся жизни и, следовательно, человеческой смерти, а в «Собачьем сердце» расправился с источником «революционной энергии» — по-людски функционирующим мозгом.

Что самое мощное излучение ленинского лба, произойди оно в действительности и в присутствии Булгакова, скатилось бы с его лба неслышнее и невиднее капли пота или дождя — в том нет сомнений: европейский скептицизм и добротное семейно-родовое православие ограждали сатирика двойной защитой.

Чего само собой не скажешь о Мартове-Цедербауме: причины его невосприимчивости менее понятны, но тем более уважаемы.)

И все же, скажут мне, как бы ни морщилось деликатное ухо товарища Мартова от брутальности ленинской полемики, — вряд ли резкая отповедь вождя своим идейным оппонентам напрямую сопоставима с реакцией Шарикова на профессора: «Отлезь, гнида!», а также с употреблением им, по смущенной характеристике Борменталя, «всех бранных слов, какие только существуют в русском лексиконе».

Борменталь, ясное дело, хочет сказать, что очеловеченный Шарик ругается по-матерному.

Так вот, скажут мне, имеется качественная, ни к каким аналогиям несводимая разница между интеллигентным сыном интеллигентных родителей и — сукиным сыном, скрещенным с гипофизом алкоголика и каторжника Клима Чугункина...

Но вот что мы вычитываем из письма одного литератора (Ленина) другому литератору (Горькому): «Дорогой А.М.! <...> Газету я забрасываю из-за своего философского запоя: сегодня прочту одного эмпириокритика и ругаюсь площадными словами, завтра другого и ругаюсь матерными...»

Нет ничего явного, что не оказалось бы тайным: все эти бесконечные и беспрерывные «политические проститутки», «эта сволочь» — интеллигенция, профессора — «дипломированные лакеи», «претенциозные махровые дураки», «гадины», «вонючие насекомые» и т. д. и т. п., — хватит на отдельный словарь, — весь этот мало джентльменский ленинский набор — не что иное, как элементарная сублимация внутренней речи во внешнюю, устную и письменную: полемическая лексика Ленина — это политическая матерщина, полноценный эквивалент «бранного русского лексикона».

И вот эдакое-то существо, которое и в нормальном состоянии зеленело лицом и чернело языком от невозможности адекватно выражать свои чувства, — вдруг вообще лишается языка!

О боги, боги мои! Яду ему, яду!.. Но яду не давали. А ведь он просил. Подвел даже «чудесный грузин», на которого Ильич, казалось, более всего мог рассчитывать... Но Сталин испугался и ушел в кусты, переложив ответственность на сутулые плечи «коллективного руководства». ЦК ответил паническим и решительным отказом.

Что тут будешь делать?!..

Ему не дано, подобно Шарику, отвести душу, разодрав в клочья чучело совы или загнав на шкаф случайно подвернувшегося котяру... Можно, конечно, методически изводить разнообразными придирками и прогонять с глаз долой супругу-кретинку, сестрицу-гадину, медсестер, дур махровых, кремлевских посетителей, этих, всех до единого, политических проституток.

Все это он регулярно проделывал, но существенного облегчения не испытал.

Куда большую отраду, как, впрочем, и Шарику-Шарикову, доставляла пикировка с теми, от кого он больше всего зависел, — с врачами, профессурой высоколобой.

Тут Ильич обнаружил прямо-таки неслыханную изобретательность: в один из антрактов, когда речь, словно для того, чтобы жестоко подразнить фактом своего наличия, опять вернулась к нему, Ленин вдруг вспомнил, что он истинно (de la vraie souche) русский человек, и доверительно поведал доктору Кожевникову: «Для русского человека немецкие врачи невыносимы»11. (Опять же, заметим, совсем как Шариков, — тот тоже с особенным усердием заедался с явным «фольксдойчем» Борменталем.) И еще на приезд терапевта Клемперера: «Что это он прилетел, своих врачей у нас нет, что ли?<...> Вот уж эти немцы! А сколько они стоят, эти немцы!» (Болезнь, смерть... С. 162).

Между тем если вождь кому и мог доверять безоглядно, то именно немцам, всем этим Штрюмпелям, Геншенам, Бумке, Ферстерам... Не потому, что они лучше русских докторов, а потому что лично им, как немцам и врачам, он ничего плохого не сделал, наоборот, одно хорошее: во-первых, вывел Россию из войны с Германией, — немцы, правда, войну все равно продули, но ведь дорог не подарок, дорого внимание... К тому же прославленная «deutsche Qualität» («немецкое качество») оплачивалась не менее прославленным русским золотом. Это во-вторых. А в-третьих, у немца иерархия в крови, и если они и чувствовали нечто по отношению к der neue Kaiser des neuen Russland — так это священный страх и почтительный трепет.

Иное дело медики русские, так сказать, «коллективный профессор Преображенский»...

...Летом 1922 года в Москве прошел Всероссийский съезд врачей.

Тогдашний нарком здравоохранения Семашко получил эту должность, поскольку единственный из ленинского окружения имел медицинское образование, правда, еще в незапамятные студенческие годы решительно смененное на излечение всего человечества от капиталистической язвы.

Так вот, этот самый Семашко тут же отстукал товарищу Ленину и коллегам из Политбюро свои тревожные впечатления от съезда:

«...Недавно закончившийся12 Всероссийский съезд врачей проявил настолько важные и опасные течения в нашей жизни, что я считаю нужным не оставлять членов Политбюро в неведении»...

На съезде был «поход против медицины советской и восхваление медицины земской и страховой». Просматривалось стремление поддержать «кадетов, меньшевиков», создать «свой печатный орган <...> Что же касается "изъятия" верхушки врачей <...> то этот вопрос надо согласовать с ГПУ <...> Не создать бы популярности их выходкам».

...Всякая болезнь несчастье, но нет страшнее той, что напрочь отшибает память. В противном случае едва ли Ильич так доверчиво жался бы к русским эскулапам, — ведь резолюция, которую он собственноручно наложил на семашкин донос, гласила буквально следующее: «т. Сталину. Я думаю, надо строго секретно (не размножая) показать это и Дзержинскому и всем членам Политбюро и вынести директиву».

Не знаю и не сильно интересуюсь знать, в силу каких партийно-бюрократических капризов надо было обращаться к т. Сталину, если все равно решающее слово (и дело) оставалось за т. Дзержинским.

Зато в данном тексте и контексте имя Сталина — это прямое вторжение будущего в настоящее: перед нами первый сценарий «дела врачей», сработанный при активном соавторстве самого В.И. Ленина.

Правда, в 20-е годы советское время еще рыхлое, дырчатое, поэтому многим из врачей, подлежащим «изъятию», удалось затеряться в его складках и прорехах. Их коллегам спустя 30 лет так уже не свезло.

Что же до рекомендованных Ильичом директив, то они, разумеется, были приняты в пугающем изобилии и с прицелом настолько дальним, что порой трудно уловить их связь с нелояльным поведением русской медицины.

Скажем, директива, предписывающая ЧК усилить надзор за врачами, допущенными к заношенным телам кремлевского руководства, — это понятно: не о себе забота — о мировой революции, как бы не обезглавилась... Но каким образом из «восхваления медицины земской и страховой» воспоследовало решение о принудительной высылке за границу группы выдающихся русских философов — это тайна...

Кроме директив, по настоянию Ленина, Политбюро вынесло особое постановление «Об антисоветских группировках среди интеллигенции».

Так что доверие вождя к своему брату-русаку, врачу-земцу, и отвращение к немецким der Professoren невозможно приписать ничему другому, кроме как незлобивости и кротости сердца, ну и, конечно, провалам памяти.

Но даже и не страдай Ленин прогрессирующей амнезией, положение с медициной (и медицины) и впрямь было тревожно двусмысленным. С одной стороны, ни в ком из старых «спецов» советские руководители на первых порах так остро не нуждались, как именно в медиках, — просто как люди, особи, тела, повально нездоровые к тому же. Прибавим к этому эпидемии сыпного и брюшного тифа, кишечно-полостные напасти, палочки-выручалочки Коха и прочих вечных спутников войн и революций, косивших население страны на пару с террором.

Можно тысячу раз на сотнях тысяч пропагандистских плакатов обзывать вошь «классовым врагом»; в отличие от паразита-эксплуататора, которого легче легкого просто шлепнуть — и дело с концом, раздавить вошь еще не значит ее победить: биологические паразиты куда жизнеспособнее социальных.

И хотя с точки зрения любой русской власти населения в России всегда больше, чем нужно, совсем без него тоже как-то неудобно. Так что без врачей никак не обойтись ни вождям наверху, ни массам внизу.

Но все это практическая сторона дела, важная, но не единственная и не решающая: решает теория.

...Есть мнение, что научное ядро марксизма-ленинизма состоит из облегченного сплава общественных наук (социология, политическая экономия, история и пр.) и что будто бы наряду с другими непримиримыми отличиями в этом тоже заключается непроходимая разница между «научным социализмом» и национал-социализмом с его оголтелой ставкой на биологию.

Мнение это ложное: большевистская власть ленинского созыва, опережая национал-социалистов минимум на десятилетие, тоже прислушивалась к биологии как голосу своей судьбы.

...Идея о том, что «новый человек» произрастет путем широкомасштабных прививок воспитательного характера, эдакой грандиозно раскинувшейся во времени и пространстве «педагогической поэмой», — эта идея, заимствованная по случаю из руссоистского гербария, возникла сравнительно поздно, когда жесточайшая селекция исходного материала уже осталась позади. Уцелевшие образцы рекомендовалось поэтому без излишних опасений высаживать на грядки и уверенно ждать зеленых ростков нового коммунистического человечества.

Но в 20-е годы все было иначе: власть над историей представлялась неограниченной, в отличие от ограниченных сроков человеческой жизни и потому понятного нетерпения новых хозяев.

В силу чего производство «нового человека» вполне «по-марксистски» замышлялось именно как производство на антропотехнической основе. А это значит, что социально-исторические категории в кратчайшие сроки начали обрастать натуральной шерстью; социологическое понятие класса ощерилось и заклацало клыками класса биологического (на чем и сыграл Булгаков в «Роковых яйцах»); класс-гегемон обнаружил черты чисто биологического превосходства над всеми другими классами; соответственно, так называемые исторически обреченные классы (дворянство, буржуазия) тут же явили собой неприглядную картину биологического вырождения.

«Человеческая физиология вступила в полосу глубокого кризиса не только как физиология некоего единого вида, называемого homo. Самый вид раскололся под влиянием социально-дезорганизующего способа использования им его же собственных производительных сил. Человечество резко разделилось на классы, психофизиология которых... приняла совершенно своеобразный <...> специфический характер. <...> Оформилось не только классовое сознание, но и особая классовая физиология.

...Исторически побежденной оказывается общественная группа, благодаря развитию производительных сил теряющая свое положительное значение <...> а потому и нервно-психически вырождающаяся; заболевающая при этом благодаря своему господствующему положению явлениями паразитизма со всеми его многообразными последствиями: глубокие общие психоневропатии эпохи аристократического упадка, половые извращения, художественно-научная фантастика <...> мистицизм и пр. Таковы — дворянство перед буржуазными революциями, сейчас буржуазия перед пролетарской революцией». Что ж до гегемона, то признается уникальная «способность пролетариата как класса к единственно правильным философским обобщениям» (А. Залкинд)13.

И большевики, и нацисты старательно заметают следы своего общего сомнительного прошлого — утопии. У нацистов утопия с сильной оккультной примесью конца XIX — начала XX века.

Утопия коммунистов пахнет ладаном, поскольку напрямую восходит к средневеково-ренессансным проектам Царства Божия на земле (Мор, Кампанелла) с концентрированной добавкой утопического социализма (Оуэн, Фурье), тоже, впрочем, отчетливо готического вкуса.

В качестве политических победителей и большевики, и нацисты предпочитают более надежного и пристойного союзника и сродственника — современную науку, которую незамедлительно превращают в разновидность оперативной магии: как ни гони происхождение в окно, оно уверенно вернется через дверь.

...Если даже мало кто из руководителей и первых лиц новой власти позволял себе выражаться с такой обескураживающей прямотой и ясностью, как бесстрашный Арон Залкинд, — все его идеи не просто носились в тифозном воздухе эпохи, но сгущались в виде десятков разрозненных статей, выступлений, разговоров, действий, от которых мало что уцелело для потомков, но было исполнено насущного и грозного смысла для современников.

В глазах Булгакова и его круга вряд ли сыщется идея более гнусная и оскорбительная, чем утверждение тождества исторической и биологической обреченности. При этом сам Булгаков отлучается от «новой жизни» (а никакой другой уже не осталось не только по факту рождения, но и по причине жанровой непригодности: ведь и «Роковые яйца», и «Собачье сердце» — это та самая «художественно-научная фантастика», место которой, по Залкинду, на свалке исторических отбросов, где-то между половыми извращениями и мистицизмом).

Ну ладно, пусть мы социально отверженные и нисходящие, а вы — любимчики истории и восходящие, — это еще куда ни шло. Как говорится, история полна, не вы первые, не мы последние. Но чтобы от нас и природа отступила?!..

Вот почему так важно, что Шариков урод и неврастеник («психоневропатия», как учит нас т. Залкинд, один из главных признаков вырождения), а Преображенский с Борменталем, напротив, благообразны, физически и душевно подтянуты, наконец, просто красивы, особенно Иван Арнольдович, тяпнутый Шариком, но в бешенство не впавший.

А в «Белой гвардии» Булгаков дает открытый бой своим могильщикам, объявляя не только родовитость, но самое вырождение эстетической ценностью:

«Голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского <...> была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения».

Портрет несопоставим ни с одним другим в русской литературе — и не только потому, что каждый штрих здесь — это полемика, выпад и вызов: я не припомню ни одного описания персонажа, где бы все его физические и духовно-социальные приметы сосредоточились исключительно в голове, для этого понадобилась новая воинствующая церковь, увенчанная лысым куполом.

Ничто так не выдает религиозное происхождение социалистической доктрины, как ее беспокойная страсть к реализации метафор. В сущности, это подспудное желание произвести чудо, — без чудес вера хиреет и оборачивается мстительным неверием. По крайней мере две фундаментальные эсхатологические метафоры требовали незамедлительного воплощения: «новый мир» и «новый человек». «Новый» — сиречь «молодой».

Эпидемия операций, связанных с омоложением, прокатилась по двум столицам советской России — Москве и Петрограду — в первой половине 20-х годов. Конечно, услугами новоявленных магов первыми воспользовались стареющие лидеры молодой республики, дабы успеть еще в полную силу, в том числе и сексуальную, вкусить от тугих румяных плодов своей всемирно-исторической победы. В чем, как мы знаем, им немало поспособствовал профессор Филипп Филиппович Преображенский.

Этот непристойно-комический уклон коммунистической благой вести Булгаков разыгрывает с нескрываемым удовольствием и злорадством.

Вместе с мертвящим запахом хлороформа и окровавленных бинтов просачивалась из привилегированных институтов и клиник по пересадке половых желез и стимуляции семенных путей благая весть: сегодня омолаживаемся мы, а завтра мы омолодим весь мир. Оставайтесь с нами.

В отличие от будущего нам не дано предугадать прошлое, но попробуем все же пошуршать пожелтевшими названиями современных Булгакову изданий, чтобы хоть как-то представить себе реальность, наседавшую на автора «Мастера и Маргариты» и других произведений: «О пересадке семенников» (1923); сб. «Омоложение» (М., 1924); «Пересадка семенных желез. Омоложение человека» (1923); «Омоложение пересадкой половых желез» (Л., 1924); «Пересадка половых желез» (Харьков, 1924); «Сорок три прививки от обезьяны человеку (омоложение)» (М.; Л., 1924)... и т. п.

...Если «новый (молодой) мир» не только на полях сражений, но и на операционных столах приходилось добывать с кровью и болью, то в получении «нового человека» можно было обойтись не просто без мук и страданий, но даже получить удовольствие, притом изрядное.

Мы, понятно, разумеем тот старинный дедовский способ, о котором в финале своих научных изысканий столь одобрительно отзывается профессор Преображенский:

«Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно!.. Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого. Доктор, человечество само заботится об этом <...> в эволюционном порядке».

Ни в чем, однако, так прискорбно не сказались буржуазные гены профессора, как в этом его слепом доверии к «эволюционному порядку».

Большевики не ждут милостей от природы, они их экспроприируют. Поскольку доказано, что из биологически-классовой «драчки» пролетариат выбрался наиболее закаленным и приспособленным к дальнейшим свершениям, ясно, что зачинать человека будущего сподручней всего в пролетарском же, так сказать, лоне.

«Государство дает лучшим производительницам лучшие сперматозоиды. Государство поощряет такой подбор. Этих детей оно берет на свое иждивение и прорабатывает породу новых людей» — так высокохудожественно сформулировал это великое веление времени молодой коммунистический драматург С. Третьяков в пьесе 1926 г. «Хочу ребенка». (Ее продвинутая героиня выбирает в качестве производителя молодого сознательного рабочего.)

Красивое слово «евгеника», столь родное для русского уха ввиду полного его созвучия с именем любимых героев русской классики, — слово, которое через 20 с небольшим лет в этой же стране будет объявлено вне закона, сейчас, в 20-е годы, куда успешней согревает умы и возбуждает сердца апостолов и пророков нового мира, чем какая-нибудь Марксова прибавочная стоимость или мрачная «Диалектика природы».

(Не забудем, что к евгенике приложил свою чудодейственную руку профессор Преображенский, в чем раскаялся, но поздно. В порыве горького сожаления Преображенский признается, что именно евгеника была объектом его научной страсти, а фокусы с омоложением — это так, побочный продукт, средство выколачивания денег и покровительства властей.

Доверимся Булгакову: речь идет на самом деле не столько о личных творческих предпочтениях профессора, сколько об иерархии творческих замыслов власти: омоложение — это, конечно, хорошо, кто ж откажется?.. Но на первом месте евгеника: «нового человека» всерьез предполагается не воспитывать, а выводить!..)

Поскольку ключи от царствия небесного обтачиваются в форме скальпелей, хирургических ножей и гинекологических зеркал, — ключевой фигурой становящегося общества становится врач, доктор, лекарь, «труженик медицинского фронта», одним словом.

Кому так много дано, с того самое время кое-что спросить:

«От социального фактора медицина <...> отвязаться никак не может — некое определенное отношение к социальному строению человечества медик иметь обязан. Но здесь уже он должен быть вполне научно последователен.

<...> ...Воззрения медика могут быть только материалистическими, так как и биология, евангелие медицины, в правильном ее истолковании, — это кристально-чистая материалистическая наука» (Залкинд А. Основные вопросы педологии <1930> // Педология: Утопия и реальность. М., 2001. С. 110).

(Залкинд, понятно, эксцентрик, enfant terrible раннего большевизма, выбалтывает то, о чем бы лучше помолчать, пока, по крайней мере... В одном его невозможно упрекнуть — в отступлении от основ марксизма-ленинизма, — ведь его логика буквально ничем не отличается от логики Ильича, который в своем основополагающем философском цитатнике под названием «Материализм и эмпириокритицизм» тоже раздирал в клочья буржуазный идеализм с помощью науки, правда, не биологии, а — теоретической физики: по его убеждению, последние открытия в области атомного ядра дружно льют тяжелую воду на скрипучую марксистскую мельницу, так как любая естественная наука «в правильном ее истолковании» — это «кристально-чистая материалистическая наука». Стихийно, так сказать, «в эволюционном порядке».)

Отдельное спасибо скажем т. Залкинду за его дивное определение биологии как «евангелия медицины», особенно трогательное в устах еврея.

От общих установок — к конкретным директивам: «Российская психоневрология должна наконец заговорить на языке пролетарской революции» (Залкинд А. Основные вопросы педологии С. 129).

Только безумие последовательно и логично: лишь теперь мы способны разгадать загадку, доселе неразрешимую, — какая связь между бунтом старорежимных врачей против советской медицины и принудительной высылкой за рубеж господ русских философов, не сподобившихся марксистской благодати?

Есть такая связь, связь родственная, отечески заботливая, — оградить естественников, еще нетвердых в новой вере, от опасности заражения идеалистической ересью.

Так в советской России, в первой четверти XX века врач заталкивается на роль колдуна и шамана в первобытных обществах: как источник и держатель магического знания он наделен сакральными привилегиями и он же — первый кандидат в смертники в случае провала его заклинательных практик (дождь не пошел, вождь умер, бизоны передохли...)

Непрочное могущество ученого-естественника и врача Булгаков изобразил в «Собачьем сердце», его неизбежно мученический конец — в «Роковых яйцах»!

...Рыба, как известно, гниет с головы. Даже очень большая рыба, такая, как Левиафан, к каковому классу левиафанов, по Гоббсу, принадлежит любое государство, все равно, классовое или бесклассовое.

Если же государство изначально объявляет себя основанным на началах разума и науки, понятно, что из всех государственных органов именно голова окружена особым почетом и ритуальным содроганием, а присказка о рыбе понуждает новое начальство по ночам просыпаться в холодном поту, а днем подозрительно принюхиваться — не тянет ли откуда гнилью?..

Гниющая рыба — это, само собой, дохлая рыба.

(В соответствии с реалиями той эпохи, воображению предстает синюшная селедка с одним-единственным мутным глазом, насаженным на крючок ржавого хряща вместо головы.)

На шестом году после захвата абсолютной власти большевики напоролись на апорию, которую не то что какому-то древнему греку, но и самому Господу, буде он имелся, решить не дано: пообещав полное преображение мира, власть уперлась в самый старый из всех известных человечеству тупиков — смерть. А смерть есть гниение.

Притом смерть вождя, преобразователя, спасителя и освободителя. Мессии, грубо говоря. Мессия же, по сценарию, обязан воскреснуть. Цель определена, задача поставлена. За работу, товарищи!..

И товарищи взялись за работу, а научный коммунизм показал, на какие чудеса он воистину способен.

21-го января 1924 года, когда ледяная вечерняя тьма, пришедшая со стороны небытия, навалилась на Москву и Московскую область, а часы остановили время в окрестностях цифры 7 (семь), Владимир Ильич Ленин ел бульон.

Он «пил с жадностью, потом успокоился немного, но вскоре заклокотало у него в груди» (воспоминания Н.К. Крупской в сб. «Болезнь, смерть...»).

Окружающие тут же произвели массу неловких и ненужных движений: жена ухватилась за его руку, неожиданно «горячую» и «мокрую», вследствие испытанного неприятного ощущения она свою руку убрала и цепким, уже вдовьим взглядом уставилась в стремительно бледневшее лицо, меж тем как профессор Ферстер и доктор Елистратов, толкаясь локтями и злобно шипя, впрыскивали камфару в равнодушное к суете тело и даже попытались сделать искусственное дыхание.

Но искусственно дышать вождь отказался и умер.

* * *

...И потекли людские толпы, текли и текли сплошным потоком, назови его железным, мутным, черным — все равно: неиссякающий поток, плотный, мощный, на ручьи не растекается, в песок не уходит за отсутствием песка, правда, но ведь и в снег не вмерзает — течет, и это при температуре минус 27 днем и ниже тридцати к вечеру.

Зачем течет?.. А чтобы взглянуть на желтый профиль и красный орден на груди: 23-го января, под вой паровозов и хрипение траурных оркестров, тело Ленина перевезли из Горок в Москву и выставили в Колонном зале бывшего Благородного собрания, переименованного в Дом Союзов. (Ныне там неизвестно что и чье, но колонны высятся по-прежнему, ждут...)

Конечно, одна Москва, уже тогда перенаселенная, могла поставить сотни тысяч человекоскорбей, но стягивались ко гробу со всей России, выползали из самых отдаленных медвежьих углов, кротовых нор, лесных избушек, степных юрт.

А для чего?!.. А чёрт его знает!.. В России любят хоронить власть, то ли отпевают прошедшие несчастья, то ли оплакивают грядущие.

Как бы то ни было, зазмеилась к покойнику очередь длиной в русскую историю с географией — от столичной интеллигенции до первобытников дальнего севера и крайнего юга.

Самой большой неожиданностью это всенародное прощание, чтоб не сказать — горе, стало не для врагов, простодушно полагавших, будто богопротивная власть держится исключительно на лжи и насилии, — нет, больше всех удивились сами большевики.

Они, конечно, собирались устроить проводы по высшему разряду тому, кто рассадил их по кремлевским кабинетам и вручил бразды.

Но, как певалось в старой славной революционной песне, кстати, нежно любимой Ильичом: «...мы сами закрыли, роди-и-и-и-мый, орлиные очи твои»...

Вот они и хотели закрыть ему очи сами, с приглашением к скорби ближайших друзей и родственников — мировой пролетариат и его коминтерновский авангард.

Потому что ведь кто умер? — Умер вождь партии, вождь рабочего класса, вождь мировой революции, наконец. Им его и оплакивать.

Что ж до народа, то в самом этом слове, как и в его подголоске — слове «нация», окопался реакционный смысл, затаился классовый враг. Именно с этой, народной, темной, еще непросвещенной «лампочкой Ильича» стороны ожидались всяческие неприятности.

Недаром председателем комиссии по организации похорон партия назначила председателя Чека Дзержинского как лицо, особо приближенное к смерти, а по обыкновению предусмотрительный и практичный Сталин в телеграммах, разосланных во все партийные органы всех советских республик, предписывает «принять меры по обеспечению твердого порядка и недопущению малейших проявлений паники».

(Слово «паника» может показаться странным и неуместным в данном контексте; в конце концов, смерть правителя — это не эпидемия чумы, холеры, не наводнение или землетрясение, т. е. не широкомасштабное бедствие, охватывающее большие массы. Тем не менее слово употреблено Сталиным точно, со знанием языка, места и времени, когда память о Гражданской войне еще не подсохла: на красных фронтах паникеров расстреливали по приказу высшего командования. Так что «паника» и «паникеры» приобрели всенародно зловещую известность.)

Поначалу большевики держались. «...Благодаря Ленину мы твердой ногой стоим на земле. В европейской развалине мы являемся единственной страной, которая под властью рабочих возрождается и смело смотрит в свое будущее <...> Гигантскими шагами, — как это и предвидел Ленин, — идет вперед мировая пролетарская революция» (из обращения ЦК РКП(б) к стране в газете «Правда», январь 1924). Чего яснее?.. Рабочим — горевать, «европейской развалине» и дальше разваливаться, мировой революции — шагать, остальным — оставаться дома.

Но они дома не остались, а, напротив, вышли и пошли, двинулись, поперли...

Одно объяснение: страна неграмотная, газет не читает, думает сердцем и ногами. Бухарин оплакивает в Ленине «диктатора в лучшем смысле слова», «с мощным головным аппаратом и железной рукой»; Каменев именует покойного вождя «великим мятежником14», Зиновьев — «бунтовщиком из бунтовщиков, мыслителем из мыслителей»...

Но особенно отличился Троцкий. Укрывшись за хребтом Кавказа от ленинской болезни и прочих неприятностей, подорвавших его хрупкую нервную организацию, он по случаю смерти великого соратника шлет в Москву из солнечной Грузии призыв «взять в руки фонарь ленинизма».

В обиходном русском языке фонарь, кроме своего прямого значения, имеет еще и переносное, притом одно-единственное: это синяк под глазом, получаемый, как правило, в процессе мордобоя. Правда, лицам средней и выше образованности ведом и другой фонарь, античной выделки, тот самый, с которым Диоген, выползая из бочки, ходил на поиски человека.

Вот и гадай, какой из двух фонарей имел в виду т. Троцкий, дурацки уподобив их тусклое свечение светочу ленинских идей?

В сущности, на этом злосчастном фонаре Лев Давидович своими же руками вздернул собственную политическую карьеру: в Кремле наверняка приобщили сомнительный «светильник разума» к вещдокам нелояльности бывшего предреввоенсовета.

Народ на эту осечку в верхах внимания не обратил и пер по-прежнему плотно, косяком, как нерест.

Но не один Троцкий — вся еврейская секция большевистского руководства обнаружила поразительную слепоту перед лицом всероссийского крестного хода.

Православные выказали несравнимо большую сметливость.

Уже в середине января Борис Красин, русский по рождению, инженер по образованию, большевик-ленинец по убеждению и нарком по должности, предвидит, что захоронение Ленина превратится в «место, которое по своему значению превзойдет для человечества Мекку и Иерусалим» (газ. «Известия»; цит. по: Окунев Н.П. Дневник москвича. М., 1997. Т. 2. С. 278).

Верить ли своим глазам?!.. Куда подевались трудящиеся? Рабочий класс? пролетарии всех стран?!.. Вместо них — абстрактное «человечество», и понятно почему: прямое называние Мекки и Иерусалима открыто указывает на Ленина как основателя новой мировой религии, еще более победоносной, чем обе вышеупомянутые: «превзойдет»...

А вот и другой голос, долгожданный, прокуренный, с приятным акцентом.

«Вы видели за эти дни паломничество к гробу Ленина десятков и сотен тысяч трудящихся. Через некоторое время вы увидите паломничество миллионов трудящихся к могиле товарища Ленина. Можете не сомневаться в том, что за представителями миллионов потянутся потом представители десятков и сотен миллионов со всех концов света, чтобы засвидетельствовать, что Ленин был вождем не только русского пролетариата, не только европейских рабочих, не только колониального Востока, но и всего трудящегося мира земного шара» (из выступления Сталина на II Всесоюзном Съезде Советов 26 января 1924 г.). Не в пример Красину Сталин осторожен и консервативен, — тем примечательней подпольный лаз его мысли.

Трудящиеся и пролетариат по-прежнему выступают в заглавной роли избранного народа; никаких пророчеств и предсказаний — только факты, наглядный опыт — «вы видели за эти дни...», помноженный на тупую арифметическую прогрессию: сначала десятки и сотни тысяч, потом миллионы, потом десятки и сотни миллионов...

Но из этого политического гроссбуха выпадает церковное слово «паломничество» и увлекает за собой скучный бюрократизм — слово «представители», используемое И.В. столь же часто, сколь и на первый взгляд бессмысленно: в самом деле, почему десятки, сотни тысяч и миллионы паломничают, так сказать, в собственном количественном качестве, а как только дошло до десятков и сотен тех же миллионов, они посылают вместо себя каких-то невразумительных «представителей»? Подмечаем при этом, что пропорционально возрастанию чисел расширяется пространство — Россия («русский пролетариат»), Европа («европейские рабочие»), Восток («колониальный»), — пока не сливается с границами земного шара.

Стало быть, некий цельный образ перед внутренним взором Сталина все-таки витает. Вопрос: какой?

Все станет на свое, то есть свято место, как только мы поймем, что «представители со всех концов света» есть не кто иные, как... волхвы.

Правда, волхвы с четырех сторон земли пробирались к месту своего назначения, чтобы поглазеть на младенца в люльке, а тут «представители» тянутся к покойнику в гробу. Почувствуйте разницу!

Но да не смутит нас эта теологическая нестыковка: решение уже висит в воздухе!..

...Сохранился уникальный кинодокумент — хроника ленинских похорон. Выцветшая лента, выцветший пейзаж. Из-за дефектов съемки и дряхлости пленки еще живые толпы кажутся уже несуществующими.

Единственное, что пробилось сквозь время, — это несколько взметнувшихся над людской массой и доступных прочтению лозунгов. Среди них такой: «Могила Ленина — колыбель мировой революции!»

Красину, Сталину и гласу народа вторит... кто бы вы думали? Да Булгаков и вторит: «Все ясно. К этому гробу будут ходить четыре дня по лютому морозу в Москве, а потом в течение веков по дальним караванным дорогам желтых пустынь земного шара, там, где некогда, еще при рождении человечества, над его колыбелью ходила бессменная звезда».

Да-с, ничего не попишешь, факт есть факт: автор «Собачьего сердца» к поминкам по Ленину руку приложил. Сделал он это в профсоюзной газете «Гудок», где уже два года изнывал в должности штатного фельетониста. 27 января в газете появился материал под неярким названием «Часы жизни и смерти», но с многозначительным подзаголовком «С натуры»: Булгаков, кроме давно полюбившейся железнодорожному люду роли фельетониста, на сей раз принимает на себя и обязанности репортера.

На производство фельетона Булгаков затрачивал от пяти до одиннадцати минут, чем сильно гордился. За сколько минут он отпел вождя — неизвестно, но вряд ли стрелка часов переползла заветную границу одиннадцатой минуты.

Дело тут, скорей всего, не в том, что у Булгакова взгляд острый, рука легкая и набитая, да и слезы на глазах вряд ли мешали, — сама жизнь в те дни самоорганизовалась таким художественным образом, что только сердца прыгали в разном ритме, глаз же упирался в единую для всех «натуру» — толпу, массу, народную громаду. Приладил зрачок, щелк! — и готово. И Булгаков «щелкал»:

«— Братики, Христа ради, поставьте в очередь проститься. Проститься! — Опоздала, тетка! Тет-ка! Ку-да-а! <...> Змеей, тысячей звеньев идет хвост к Параскеве Пятнице, молчит, но идет, идет! <...> — Все помрем... — Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница. Какая разница, ответь мне, гражданин? <...> Это не идут, братишки, а плывет река в миллион».

«Натура», однако, включает не только других, но и его самого, он фотографирует, пишет «с натуры» и собственное присутствие в человеческом водовороте, он — один из тысяч, миллионов, так сказать, «мыслящая капля».

Расписав толпу на голоса, Булгаков впечатал в партитуру и свой внутренний голос, такой же расколотый, контрапунктный, как голоса внешние.

«Лежит в гробу на красном постаменте человек. <...> Он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно — орден Знамени. <...> Лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек. <...> Как словом своим на слова и дела подвинул бессмертные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караулы и реку идущих на последнее прощание людей».

Фрагмент не сжатый — он зажатый. Если постепенно и осторожно его разжать, окажется, что «натура» — дура, а перо — молодец: двумя-тремя росчерками Булгаков снимает с себя обязанность репортера-очеркиста соблюдать правду жизни в большом и малом. Написал: «Серый пиджак на нем». Да ни за что!.. Ни при какой погоде не было на усопшем серого пиджака, а был полувоенный френч защитного цвета.

«23 января 1924 года в 9 часов утра тело Ленина, одетое в необычный для него полувоенный френч защитного цвета, плохо выбритого, со стриженной под машинку головой уложили в гроб» (Болезнь, смерть... С. 64).

Это как понимать — гражданин соврамши? Шел, шел и не дошел? В толпе мытарился, а до гроба не добрался? Замерз? Надоело? Время припекло? Спешно отправился домой строчить материал в номер?

Так спросил бы у кого из дошедших, в газеты бы заглянул — там в каждой фотография постамента с гробом в полстраницы, со всеми подробностями, а уж отличить пиджак от френча не трудней, чем сокола от цапли.

Только не нужны Булгакову ни свидетели, ни свидетельства, — он пишет не то, что слышит, и не то, что видит, а то, что думает. А чтобы понять, что, вернее, — о чем он думает, снимем с покойника пиджак, останется: «серый <...> на нем». Грамматически правильней было бы сказать: «На нем серый...» — что? — сюртук, конечно. Одолжен по случаю у Лермонтова, у которого гардероб в целом выглядел так: «На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук».

Булгаков подменил покойника, вместо Ленина уложил в гроб Наполеона. Потому что Наполеон — это дорога к реставрации. Пусть для Троцкого и других якобинцев из евреев термидор и Бонапарт страшны, как зверь Апокалипсиса, но для Булгакова треугольная шляпа и походный сюртук — это символы будущей жизни не на том, а на этом свете, и серый цвет — это цвет надежды...

Кто обряжал мертвое ленинское тело для последнего выхода, в точности не известно. Скорее всего, без сталинского вмешательства не обошлось, полувоенный френч — это его фирменная одежда: претендент подгоняет образ основателя под облик продолжателя. Что и позволило Булгакову элиминировать френч и окрасить примелькавшийся ленинский пиджак в серый цвет наполеоновской империи, вытеснившей из истории революционную Республику.

Но вот незадача: что если, подобно лермонтовскому герою, и мертвый Ленин возьмет в привычку регулярно из гроба восставать? В аллегорическом, понятно, смысле, но он-то и есть самый страшный: с последним ударом ленинского сердца хоругви с заклинанием «Ленин умер, но дело его живет!» зависли над страной, дабы не ослабли духом верующие и не возликовали неверные. Поэтому первостепенная задача Булгакова — утвердить сам факт смерти вождя и, главное, ее необратимость: «Он мертвый». Точка. Как будто кто-то в этом сомневался. А если такие все же имеются, вот решающее доказательство: «...на сером красное пятно».

Что за пятно такое? Зачем нужно было этим расплывчатым словом заменить видный всем почетный орден Красного Знамени? А затем, что «красное пятно» — это расплывшаяся на груди кровь, простреленное насквозь сердце, кол, вбитый в грудь упыря.

При таких мерах предосторожности не дано будет умершему смертию смерть попрать; для окончательной же и решительной победы над мертвяком необходимо его еще и обезголосить, лишить слова — ведь в начале нового ленинского мира было ленинское же слово. Нет слова — не будет и дела, — злорадно обещает Булгаков: «Лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек. <...> Убил своим молчанием <...> реку идущих на последнее прощание людей. <...> Молча течет река».

Плакальщик обернулся величальником, некролог — гимном торжествующей ненависти. Только — увы и ах! — совсем не молча течет река, а, напротив, очень даже говорливо, что и засвидетельствовал сам автор, отдав едва ли не треть своего неустойчивого текста под голоса, реплики, восклицания, Вопрошания... Неувязка. И не единственная — безжалостно отказав Ленину в бессмертии, Булгаков вручил его «шлемам караулов»: «...словом своим на слова и дела подвинул бессмертные шлемы караулов».

В русском языке слово «караул» конвоируют два постоянных эпитета — «почетный» и «бессменный». Можно было бы допустить, что перед нами опечатка или даже авторская описка — «бессмертный» вместо «бессменный», — если бы текст не явил совершенно сознательное перераспределение определений: в финале очерка прилагательное «бессменный» приложено к той самой звезде, что ходила «еще при рождении человечества над его колыбелью».

И тут самое время сопоставить несущую оппозицию булгаковского фрагмента (гроб Ленина — колыбель человечества) с анонимным лозунговым откровением: «Могила Ленина — колыбель мировой революции».

Перенес ли Булгаков в свой текст случайно подсмотренный и поразивший его транспарант или самолично воспроизвел древнейшую метафору рождающей смерти — не так уж и важно. Ясно одно: кончина симбирского дворянина, партийного литератора и пролетарского вождя всколыхнула те самые архаичные пласты коллективной психики, где затаились в ожидании своего часа мутные надежды на обновление, искупление и преображение мира. Эти подпочвенные содрогания одинаково хорошо слышат сын профессора богословия, недоучившийся семинарист и истинно-русский инженер: «Мекка, Иерусалим и человечество» Красина, «колониальный Восток и земной шар» Сталина, «караванные дороги желтых пустынь, человечество, земной шар» Булгакова — равно участвуют в празднике больших похорон.

Так что почему звезда «бессменная» — понятно: она почетно караулит момент превращения гроба в колыбель, тайны смерти в таинство жизни. Но отчего все-таки бессмертие выпало «шлемам караулов»? Ведь не случайно слово «караулы» Булгаков выставил едва ли не в каждом абзаце наряду с кавалерийскими эскадронами: согласно дислокации текста, толпа в нем со всех сторон окружена армией.

Через год М.А. засядет за «Белую гвардию», но первое ее предчувствие шевельнулось уже здесь, сейчас, в этом то ли некрологе, то ли поздравлении с днем ангела. И, скорее всего, было спровоцировано реальным преизбытком на улицах Москвы военного сословия с извечно присущим ему и согревающим душу реквизитом: «эскадрон с хрустом... лошади в инее... шлемы застегнуты... караулы каменные... с винтовками к ноге... смотрят сурово...»15.

Вопреки романтическому кличу: «Гвардия умирает, но не сдается!», — оказалось (или показалось), что гвардия, может, иногда и сдается, зато никогда не умирает. «Бессмертные шлемы».

Жива гвардия — оживет Империя.

Судьба революции после смерти ее вождя, притом именно в исторической связке «Революция — Наполеон — Реставрация», наверняка обсуждалась не только в интимном окружении Булгакова, но и в не чужой ему редакции газеты «Гудок», числившей в своих сотрудниках будущую двойную звезду советской литературы Ильфа с Петровым.

В «Золотом теленке» внезапно оживает уже знакомый нам серый пиджак в составе тоже ношенного лермонтовско-наполеоновского ансамбля: «На вас треугольная шляпа? — резвился Остап. — А где же серый походный пиджак?».

Предполагаю: в 1924 году соавторы, прочитав в родной газете булгаковский очерк, о несуразный пиджак споткнулись, переглянулись, запомнили и при случае обессмертили.

Свою поминальную заметку Булгаков завершает грозной фразой в ранге библейского предупреждения: «Горят огненные часы».

Когда огненная стрелка описала полный 12-месячный круг, и в январе 1925-го Булгаков приступил к операции над собачьим сердцем, — ничего выдающегося в окружающей действительности вроде бы не случилось: реставрация не проклюнулась, хотя и нэп с отвоеванных мест не сдвинулся... Правда, и большевики не потеснились. И все же — кое-что произошло: к страданиям собачьего сердца прибавились хождения ленинского мозга по мукам, отчего маршрут повести круто свернул «к берегам священным Нила».

II. Операция на открытом сердце, или Анатомия мозга

Пролог. Убийцы в белых халатах, или За что убрали гражданина Шарикова

...На кушетке «распростертый и хрипящий лежал заведующий подотделом очистки, а на груди у него помешался хирург Борменталь и душил его беленькой малой подушкой». Откуда эта поза профессионального убийцы у доцента и ассистента всемирно известного профессора Преображенского, тоже замаравшего себя «мокрухой»?

Оба — российские интеллигенты дореволюционного закала, гуманисты и либералы. Кто сомневается, пусть еще раз перечитает пылкий монолог профессора о бесполезности террора и всепобеждающей силе добра.

И на тебе... Ну, пусть Шариков скандалист, жлоб, тварь неблагодарная, «мразь», одним словом. Так откажи ему от стола и угла, вышвырни вон, с улицы он пришел — на улицу пусть и вернется, ведь ваше он создание, ваших рук тело...

Если превращение животного в человека — это научный подвиг, то обратное превращение человека в животное — это преступление против человечества. И все-таки они преступили. Почему?

Все началось с этого несчастного «подотдела»... Попробуем прочесть документ, удостоверяющий принадлежность Полиграфа Полиграфовича к системе «очистки города Москвы» в должности зав. подотделом, глазами булгаковского современника. Первое, что он сделает, — это сорвет фальшивую приставку «о» в слове «очистка» и останется при одном из самых грозных, жутких и зловеще популярных в 20-е годы понятий: «чистка». Ни к водопроводу, ни к канализации, ни вообще к каким бы то ни было объектам коммунального хозяйства, включая «очистку города Москвы от <...> котов и прочее», данное мероприятие отношения не имело.

Чистка — сугубо политическая акция по очистке советских государственных учреждений от «нежелательных элементов», т. е. сотен тысяч и миллионов людей, запятнанных, по мнению новых хозяев жизни, происхождением и связью с классами и сословиями, которые революция сдала в исторический утиль: служители культа и ихние чада, крупные, средние и мелкие чиновники и их дети, офицеры, преподаватели гимназий и дореволюционных высших учебных заведений, бывшие купцы и их отпрыски...

Все это разноликое и разнообразное многолюдье нещадно снималось с государственного довольствия — зарплата плюс паек. Булгаков в дневнике брезгливо называет его «плебейским». А остаться в те дни без пайки — это у-у-у-у!.. Погибель. Хоть волком вой, да разве воем поможешь?

Понятно, что на роль чистильщиков советская власть приглашала всякую сволочь, преимущественно безупречно пролетарских кровей.

...Только ли пролетариату свойственно чувство классовой солидарности? Нет, не только: и другим сословиям и прослойкам не чуждо сострадание к своим братьям по имущественному и образовательному цензу.

Быстренько смекнув, что такое «очистка», профессор и доцент довели свою неприязнь к нежелательному постояльцу до температуры кипения классовой ненависти. Но чувство — не действие, ненависть — не убийство.

Одно и только одно обстоятельство способно оправдать двух наших симпатичных убийц в белых халатах: если они вынесли свой суровый приговор настоящему убийце, да еще серийному, убийце по желанию, призванию и профессии.

Но именно таким убийцей и являлся гр. Шариков П.П.!

Допустим, с первого взгляда проф. Преображенский и д-р Борменталь разъяснили удостоверение как аллегорию («очистка» — «чистка», «коты и прочее» — «социально чуждые элементы»), но уже второй взгляд убедил их в том, что перед ними — «липа». Нет, не «чистка», как бы страшна она ни была, скрывалась за мерзкой «очисткой», и не Совет народных комиссаров, высший орган советской власти, притаился за вывеской коммунхоза, но карающий орган диктатуры пролетариата, про который Булгаков в дневнике писал так: «Чека страшнее всего на свете». Место настоящей работы Шарикова коллеги вычислили безошибочно по одной, всего лишь одной улике, но прямой и для них, и для любого тогдашнего читателя «Собачьего сердца»: одежда, точнее — куртка, еще точнее — кожаная куртка: «На нем была кожаная куртка с чужого плеча, кожаные же потертые штаны...»

Необыкновенные приключения кожаной куртки в России и другие рассказы

«Я видела одну16 девушку, стриженую, в кожаной куртке, от нее веяло молодостью, верой, она готова к борьбе и лишениям. Таким, как она, принадлежит жизнь. А нам ничего». Это капитулянтское признание доверила своему дневнику некая петербургская барышня, всего лишь дочь мелкого дореволюционного чиновника, но при социальной селекции 20-х годов этого вполне хватало для безнадежного изгойства.

Чтобы представить себе стриженое чудо молодости и веры, исторгшее из слабой груди нашей подопечной завистливый вопль, вовсе не нужно напрягать воображение — эту работу уже проделал за нас Булгаков, изобразив «персикового юношу в кожаной куртке», который на поверку оказывается женщиной, членом домоуправления с красивой фамилией Вяземская. Что и от нее веяло «и молодостью, и верой, и готовностью к борьбе и лишениям» — это само собой, не извольте сомневаться.

Но Булгакова, в отличие от петербургской девицы, природа снабдила не только умом и талантом, но и крепкой нервной системой. И если девица усмотрела в кожаной куртке смертный приговор себе и себе подобным («а нам ничего»), то для автора «Собачьего сердца» и стрижка, и куртка — повод к началу следствия.

Страшная тайна гражданки Вяземской

Русский читатель не потребует у нас анкету с обязательной графой «социальное происхождение», чтобы мигом обо всем догадаться: Вяземские — одна из древнейших аристократических фамилий, притом фамилия княжеская. Других Вяземских на Руси не случается.

Стало быть, в нелюбви к пролетариату изобличает профессора Преображенского юная княжна Вяземская, перешедшая на сторону большевиков.

Ничего экстраординарного тут нет: всем революциям знакомы такие обаяшки, изменившие своему сословию во имя свободы, равенства и спасения собственной шкуры.

Но наша княжна еще и «персиковая», а это откуда? Или куда? «Персиковая», понятно, от «персика». Значит, у нее дивная кожа лица, шелковистая и смуглая; аристократка, что ни говори. С другой стороны, из слова «персик», как косточка из мякоти, вываливается его корешок — слово «перс», нация такая. А чтобы не было на этот счет никаких сомнений, профессор Преображенский несколькими строками раньше расстилает перед читателем подсказку: «...все ковры у меня персидские...»

Но, неосторожно ступив на персидский ковер, русская княжна Вяземская мгновенно превращается в анонимную персидскую княжну, о чьей плачевной судьбе повествует одна из самых популярных русских народных песен «Из-за острова на стрежень» со всемирно известным припевом «Wolga, Wolga, Mutter Wolga, Wolga russische Reka» (передаю в немецкой транскрипции, чтобы стало страшно)...

Герой песни и народного восстания XVII века донской казак Степан Разин, по преданию, в одном из своих заморских разбойных походов полонил и полюбил персидскую княжну, но затем по требованию родного казачьего коллектива и из солидарности с ним означенную княжну утопил в Волге: «И за борт ее бросает в набежавшую волну...»

...Между большевиками и их противниками установился прочный паритет относительно давности и дальности исторических аналогий, из которых обе стороны равно черпали энергию, веру и надежду. Пунктом А, из которого и красные, и белые отправлялись в пункт Б (будущее), была, само собой, избрана Великая французская революция, особенно близкая уму и сердцу Троцкого и его сподвижников. Они лихорадочно прилаживали пудреные парики, фригийские колпаки и гвардейские треуголки к русским лицам и событиям, стараясь угадать: не мелькнул ли где лепной профиль красного Бонапарта? Не просочилась ли откуда гниль термидора и буржуазного разложения? Короче, не бродит ли по России призрак Реставрации?..

Их ненавистники тоже тревожили обезглавленные тени, но не с опасением, а с надеждой на спасение: нет революции без реставрации. Таковы уроки европейской истории.

Достигнув высшей власти, Ленин вдруг ощутил в себе толчки национальной великорусской гордости. (Статья «О национальной гордости великороссов»: «Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет!») Вслед за ним загордилась и партия, заполучив в духи-покровители не только классиков марксизма, но и собственных пламенных революционеров в диком лице вождей народных восстаний XVII и XVIII веков — Стеньки Разина и Емельки Пугачева. С просветительскими идеями у них, правда, дело обстояло хуже, чем у якобинцев, но головы барам, боярам и прочим господам они рубили справно, не уступал русский топор французской гильотине.

Недобитая «контра» знала и помнила отечественную историю получше большевиков. Против большевистского иконостаса она выставляла чудотворную икону — Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный...» Этот приговор русской литературы революционным сюжетам русской истории Пушкин вынес в повести «Капитанская дочка» — хрестоматийном воссоздании одного из эпизодов пугачевской бойни.

Отрывок из «Капитанской дочки» Булгаков предпослал в качестве эпиграфа к роману «Белая гвардия»; второй эпиграф — из Апокалипсиса: «И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими». Вот Булгаков и судил живых и мертвых «по написанному в книгах», в том числе — русских книгах, из которых пушкинская уравнивается в правах со священным писанием.

Над «Белой гвардией» Булгаков колдует в течение 1923—1924 годов и продолжает работу три первых метельных месяца 1925 года, когда уже отпрепарировано «Собачье сердце».

Гражданская война в «Белой гвардии» — это апокалиптическая смесь французской революции и русского бунта, а «Собачье сердце» — это пост-апокалиптический быт, та самая «новая жизнь» под новым небом и с новым человеком на новой земле, которая, согласно всем пророчествам и обетованиям, наступает после конца света.

...А теперь припомним, как умный Преображенский объясняет недалекому Борменталю, что напрасно Швондер приручил Шарикова — тот рано или поздно все равно его закусает. Что в точности и произошло со швондеровским прототипом, трибуном революции номер один и героем Гражданской войны Л.Д. Троцким, злорадно униженным Булгаковым до домоуправской должности.

Когда Сталин открыл кампанию по выживанию т. Троцкого сначала из партии, а затем из жизни, революционно-пролетарская русская масса и ухом не повела для его спасения.

Вряд ли у гр. Вяземской, в прежней своей реинкарнации уже захлебнувшейся волжской водицей по прихоти восставших масс, было больше шансов уцелеть.

Вот и выходит, что народной расправой Булгаков грозит не только комиссарам из евреев (Швондер), но и комиссарским подголоскам из дворян, подавшимся на большевистскую службу. А таких вокруг Булгакова наблюдалось немало.

Как в воду глядел: скоро расправятся и с бывшими евреями, и с бывшими дворянами.

Впрочем, Булгаков не стал дожидаться исторического возмездия («коемуждо по делом его»), но, как писатель, честно предупредил мамзель Вяземскую об ожидающей ее ужасной судьбе.

Сделал он это за год до описываемых в «Собачьем сердце» событий — в повести «Роковые яйца» (1924).

Мы так увлеклись волшебными превращениями персикового юноши в женщину, а женщины — в персидский ковер, что забыли о персонаже, прямо произведенном от нежного эпитета к «заведующей культотделом дома» и, стало быть, ее ближайшем родственнике — профессоре Персикове.

Как яблочко от яблони, недалеко откатилась фамилия Персиков от фамилии Абрикосов — именно так в действительности прозывался врач и тоже профессор, более других подсуетившийся в деле превращения мертвого ленинского тела в нетленную мумию.

Имя профессора Абрикосова особенно часто мелькало в советской прессе 24—25-го годов, пристально следившей за всеми этапами посмертных страстей вождя мирового пролетариата: бальзамирование — мумифицирование — мавзолей. Так что для тогдашнего подсоветского читателя (как и для нынешнего постсоветского) никакой загадки в фамилии главного героя «Роковых яиц» не таилось: Персиков, он и есть Абрикосов.

Но что есть Абрикосов А.И., 1875 года рождения, из поповичей, получивший профессорское звание задолго до победы диалектического материализма? Ономастическую близость между персонажами Булгакова и их реальными прототипами обеспечила общая ботаническая прародина: Вяземская — вяз, Персиков — персик, Абрикосов — абрикос, все вместе — деревья, каждый в отдельности — дерево.

Гибрид дерева и человека называется генеалогическим древом: все вышеозначенные личности (и примкнувший к ним проф. Преображенский) принадлежат одной породе, одному классу, тому самому, «паразитическому», обреченному на...

Проф. Абрикосову, в отличие от проф. Персикова, отчаянно свезло: он умер своей смертью, 80 лет от роду, в звании советского академика.

Но что судьба одного дерева, когда под корень выводят породу?

Похоже, гражданка Вяземская не так уж уверенно себя чувствует даже в кожаной куртке, — она ряженая и совсем не случайно похожа на юношу: неявность половых признаков призвана скрыть предательскую очевидность признаков социальных.

Бедная, бедная барышня Вяземская, ни дать ни взять — жертвенное животное, басенный мутант: овца в волчьей шкуре. Роль волчьей шкуры, как мы уже давно усекли, играет кожаная куртка.

Чья кожа шла на кожаные куртки

«В семиотическом контексте данный предмет одежды (кожаная куртка. — М.К.) имел ярко выраженное знаковое содержание. Он как бы кодировал принадлежность личности к высшим слоям советского общества <...> Кожанка <...> служила пропуском в любое советское учреждение и, конечно, ассоциировалась с привилегиями элит нового общества» (Левина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920—30 годы. СПб., 1999. С. 208).

О боги, боги мои!.. Как грустна на рассвете Земля! Грустна она и на закате, и в любое время дня и года, и в любую эпоху.

Прошло всего три четверти одного, пусть и XX века, и все, что некогда впитало в себя заурядное изделие пошивочного производства под артикулом «куртка кожаная», — страстная ненависть, страх, гордость, злоба, зависть, приглашение на казнь, путевка в жизнь, — все, все превратилось в «семиотический контекст», а сам «предмет» — в такую же банальную примету современной банальности, как джинсы или «джингль»...

Кожаные куртки появились в России в годы Первой мировой войны в качестве современной одежды боевых офицеров, летчиков и шоферов. Все изменилось в 1917 году, когда разразилась Февральская (буржуазная) революция и, по утверждению проф. Преображенского, из дома таинственно исчезли калоши.

Но не только калоши — многое исчезло, к примеру — владельцы кожаных курток. Правда, ничего особо таинственного в их исчезновении не было — их просто-напросто убивали. В основном стихийно, в неорганизованном еще порядке, в приступах праведного классового гнева, «святой злобы»... Убивали революционные солдаты и матросы; не дожидаясь наступления обещанного мирового братства, они сами гордо именовали себя «братвой» и «братишками».

Офицеров и летчиков (этих почему-то особенно охотно) «братишки» убивали оптом и в розницу, сколько видели — столько и убивали.

Что же до шоферов, то вопрос о том, являются ли они «лакеями капитала» и одна ли им выпала дорога с хозяевами — к ближайшей стенке или же, напротив, в лице шофера предстает перед нами свой брат, технически грамотный пролетарий, — эту сложнейшую закавыку решали в индивидуальном порядке и в зависимости от случая: успел шофер вовремя перепрыгнуть с какой-нибудь голубой «испано-сюизы» за руль красногвардейского грузовика — его счастье, не успел — извини, товарищ...

Но если в деле уничтожения классового врага господствовало стихийное творчество и самосознание масс, то процесс мародерства уже явил столь свойственные социализму черты учета и хозяйственной бережливости: первый и самый щедрый урожай кожаных курток был снят, так сказать, со скошенных колосьев и заботливо складирован в особых помещениях, где куртки дожидались своего часа. Скоро он пробьет.

(Поэтому, отмечу сразу, так важно, что на Шарикове куртка «с чужого плеча». А что плечо не просто чужое, но еще и давно мертвое и истлевшее — это тогдашний булгаковский читатель и сам хорошо знал: кожаные куртки сдирали с мертвых, как у некоторых экзотических народов принято сдирать кожу с живых.)

После калош и кожаных курток с улиц столичных русских городов исчезли хорошо одетые люди: хоть тысячу раз заклейми революцию «буржуазной», на местности это всегда и неизбежно разгул черни, стихия погромов и уличных расправ над сытенькими да богатенькими.

Так что те самые буржуа, ради которых вроде бы и распушился февраль 17-го, попросту отсиживались дома, наивно полагая, что их дом — их крепость.

Но после Октябрьской того же злополучного года революции (пролетарской) не осталось наивных в домах, а на улицах — не только что хороших, но и просто одетых людей.

Это не значит, что ходили нагишом — такое в революцию тоже случалось, но по идейным соображениям, под лозунгом «Долой стыд!» (подразумевалось: «буржуазный»). Ходили не одетые и не раздетые, а прикрытые.

Исторически обреченные классы, слои и прослойки азартно выменивали остатки былой роскоши на остатки продуктов питания. И то и другое исчерпалось очень быстро.

Г. Уэллс, фантаст и социалист, посетивший Петроград в 1920 году, был шокирован: «Люди обносились17 <...> Вряд ли у кого в Петрограде найдется во что переодеться». Так он загрустил после встречи с братьями по рационализму и гуманизму, петроградской интеллигенцией то есть.

Что уж говорить о тех, у кого и раньше с одеждой было негусто, — а их в России абсолютное большинство, — и кто за годы двух войн — империалистической и Гражданской с добавкой в виде военного коммунизма — пообносился до родимых пятен и нательных крестов?

16 человек на сундук мертвеца

«...Если сравнить количество распределяемой одежды с численностью питерского пролетариата (в 1921 г. — М.К.), то получается, что одно пальто приходилось на 16 чел.» (Левина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920—30 годы. С. 209). На одного меньше, чем на сундук мертвеца в стивенсоновском «Острове сокровищ».

Со штанами дело обстояло не лучше, а то и хуже. Поэтому заклиненность Шарикова на штанах и его великая русская мечта: штаны у тех, у кого они есть, «взять и поделить», — коренится в голой правде жизни. Но не только: назойливая тема и проблема штанов в повести восходит еще и к парижским голодранцам, бесштанникам-санкюлотам, этим французским большевикам образца 1789 г.

Нет, не национализация земли, фабрик, заводов, железных дорог, не экспроприация банков, дворцов, особняков, поместий, даже не уплотнение буржуйских квартир по-настоящему волновали широчайшие массы победивших трудящихся, но исключительно реквизиция господских платяных шкапов, сундуков и комодов; от шуб до запонок, от шерстяных кофт до корсетов на китовом усе...

Реквизировали и распределяли, распределяли и опять реквизировали. И все равно на всех не хватало — велика Россия! Поэтому равенство равенством, а без очереди революция не выстоит.

Первым у дверей первых советских распределителей, понятное дело, толпится пролетариат, — гегемон как-никак, освободитель человечества!.. А как его освобождать с голой задницей?!

Но в штанах или без штанов, не выполнить пролетариату возложенной на него исторической миссии без своего авангарда — ленинской партии большевиков. Стало быть, приодеть в первую очередь надлежит членов партии. Но и партию приходится на время отложить — ей угрожает потеря власти: идет Гражданская война. Раздетые и разутые сражаются бойцы Рабоче-крестьянской Красной армии за победу трудящихся в мировом масштабе.

И вот уже на заседании Петросовета в сентябре 1920 года звучит требование: «...все кожаные тужурки, галифе и фуражки отдать на фронт в Красную армию...»

Отдали. Вопрос только: кому?

«...Ты говоришь — равнять... <...> А куда это равнение делось? Красную армию возьми: вот шли через хутор. Взводный в хромовых сапогах, а "Ванек" в обмоточках. Комиссара видал, весь в кожу залез, и штаны и тужурка, а другому и на ботинки кожи не хватает. Да ить это год ихней власти пошел, а укоренятся они — куда равенство денется?» («Тихий Дон». М., 1933. Кн. 2, ч. 6, гл. 20, с. 150). Автора не указываю, поскольку уже известно, что это не Шолохов, но еще неизвестно и спорно, кто вместо него.

Запомним эту фигуру: «весь в коже» красный комиссар.

Как Наполеон со своей треуголкой, Ленин с кепочкой, Сталин с помятым полувоенным френчем, так, верно, т. Троцкий и на том свете не расстается со своей перетянутой ремнями скрипучей кожанкой. В сущности, Лев Давидович для новой военно-политической советской элиты сыграл ту же дизайнерскую роль, что Джордж Браммел для английской аристократии начала XIX века, — он сформировал ее внешний облик и, значит, образ.

Так было. Но так уже не есть ни в 1924 году, когда недалекая петербургская барышня при взгляде на кожаную куртку чувствует себя отверженной, а Булгаков пишет «Роковые яйца», ни тем более в 1925 году, когда гр. Вяземская в кожаную куртку прячется, т. Швондер кожаной курткой все еще удостоверяет свой начальственный статус, гр. Шариков за ношение кожаной куртки расплачивается принадлежностью к самому привилегированному классу на земле — классу homo sapiens, а Булгаков все эти события документирует в повести «Собачье сердце». На переходе к середине 20-х годов акции кожаной куртки падают до нуля, и виной тому — нэп.

Нэп, прошу заметить, совсем не то же самое, что «новая экономическая политика», это ядовитый плод изобретательного ленинского ума: спасение социализма с помощью капитализма.

Нэп — это праздничное ликование, хлопок пробки, вылетающей из бутылки шампанского: вместо недавних залузганных и замызганных, провонявших махрой и воблой базаров, — пожалуйста, свободный рынок с кулинарными деликатесами, частными издательствами и газетами... Театр, синема, варьете, цирк, мюзик-холл — все полно, блещет и кипит...

Облекаются плотью самые страшные сны и подозрения Швондерова двойника — Л.Д. Троцкого: революция на глазах неуклонно сползает в реставрацию.

Зато в стане врагов, например в булгаковском окружении, наблюдается веселое оживление, приглядчивое ожидание, «осторожный оптимизм», как сказали бы мы сегодня. Только так объясним благополучный финал «чудовищной истории» — обратное превращение пролетарского хама Шарикова в симпатичную дворнягу Шарика: джинн, нечистый дух удалось загнать обратно в бутылку из-под водки.

И не беспочвенны надежды, не призрачны: 1924 год можно «оценить как дату, связанную со стабилизацией НЭПа. <...> Падение престижа кожанки как модного атрибута было признаком демилитаризации жизни. <...> Отказ от кожанки демонстрировал не только усталость от психологического напряжения военного времени, но и то, что уровень жизни заметно повысился. Хорошая гражданская одежде постепенно превратилась в норму» (Левина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920—30 годы. С. 212).

Объективные выводы современного эксперта подтверждает свидетельство заинтересованного очевидца: «...Персикову бросилась в глаза основная и главная черта вошедшего человека. Он был странно старомоден. В 1919 году этот человек был бы совершенно уместен на улицах столицы, он был бы терпим в 1924 году, в начале его, но в 1928 году он был странен. В то время <...> когда в Москве редкостью был френч — старомодный костюм, оставленный окончательно в конце 1924 года, на вошедшем была кожаная двубортная куртка» («Роковые яйца»).

Время написания «Роковых яиц» отстает от фабульного времени на четыре года. Но в революционные эпохи время, плюя одновременно и на Ньютона, и на Эйнштейна, разгоняется до световых скоростей. (Посмотрите, как подчеркнуто Булгаков разрезает на две разные эпохи один только 24-й год, — начало, когда военный френч еще смотрится нормально, и конец, когда военизированная одежда окончательно уходит в отставку.) Поэтому попытка заглянуть из 24-го года в 28-й — это очень смелая футурология.

Судя по издевательскому портрету персонажа с неумолимой фамилией Рокк, Булгаков надеется, что исторический рок, постучав в русскую дверь и не застав никого дома, отступится и рассеется. Иными словами, нэп укрепит свои позиции и сделает реставрацию неотвратимой.

Но полной уверенности нет, дурные предчувствия посещают с регулярностью осенних дождей, страх засел под ложечкой... Недаром на тот же 1928 год Булгаков назначает решающее наступление на столицу голого гадья, правда, с последующим поражением, но все же... Поводов для уверенности и тревоги немало, и, пожалуй, главный из них тот, что одна, но грозная организация упорно не поддается освежающим веяниям нэпа: сотрудники и агенты ЧК самыми первыми, еще до комиссаров и ответственных советских бюрократов, влезли в кожу и последними из нее вылезли. Верные псы-рыцари революции щеголяют в кожанках и в 1918-м, и в 1920-м, и в 1924 годах и, по прогнозу Булгакова, будут носить их и в 1928-м.

Вот почему проф. Преображенский совершенно по-разному относится к кожанке Швондера и к кожаной куртке Шарикова: на первую он, грубо говоря, плюет, а вторую, образно выражаясь, сдирает вместе со шкурой. Оно и понятно: Швондер свою кожанку донашивает, в то время как ЧК — это мрачное настоящее и угроза желанному для Булгакова будущему; пока карающий меч революции не упрятан в ножны и не сдан вместе с ними в антикварную лавку, ни одна голова, сформированная культурой старого мира, не может уверенно держаться на собственной шее.

Кое-что о лающих грузовиках

«Россия обновилась, Россия переродилась, появился новый тип русского человека — инициативного, подвижного, энергичного, быстро выходящего из любого затруднения, появился новый пламенный человек! Чекист — наиболее законченный тип такого нового человека» — так разливался Николай Иванович Бухарин, верный ленинец и любимец партии, на торжественном заседании в Моссовете по случаю 10-летия ВЧК, то есть в том самом 1928 году18, на который Булгаков назначил мученическую кончину проф. Персикова, изобретателя «красного луча» и коллеги проф. Преображенского по сотворению нового мира и нового человека. (Пройдет еще ровно 10 лет, и сам Н.И. Бухарин, вначале энергично пытанный в кабинетах ЧК, а затем расстрелянный в чекистских же подвалах, на собственной шкуре испытает «инициативность» и «подвижность» «нового русского человека» в облике «пламенного чекиста».)

Чтобы объединить в Шарикове чекиста и «нового русского человека», Булгаков не стал дожидаться бухаринских откровений — хватило собственной внимательной ненависти и писательской фантазии. Остальное взяла на себя жизнь.

...В том, что из Шарикова получилась мразь, проф. Преображенский обвиняет гипофиз, поскольку тот — «закрытая камера, определяющая человеческое данное лицо. Данное! <...> А не общечеловеческое». Оппозиция просматривается с ходу: данное — общечеловеческое.

Но вот незадача! — для сотворения человека универсального, «обще-человека», соответствующего исходного материала не имеется.

Даже предшественник Преображенского, Творец всего сущего, и тот был вынужден использовать подручное вещество — глину.

Глиной для Шарикова послужил, как мы помним, Клим Чугункин, люмпен и алкаш. Но и у Клима Чугункина имелся свой реальный прообраз — Клим Ворошилов, герой Гражданской войны, красный полководец, в прошлом — слесарь (отсюда Чугункин) и всегда — пьяница и бузотер с уголовными наклонностями.

Подобие шагнуло дальше образа: Клима Чугункина убили в пьяной драке, а Шариков сам убийца и тем отличается и от Чугункина, и от Клима Ворошилова — на том тоже кровь, но боевая, солдатская, а это, что ни говори, не то же самое, что котов душить. Даже Шариков понимает разницу и потому врет: «— Я на колчаковских фронтах ранен, — пролаял он». В переводе с лая на членораздельный язык это означает, что Шариков пытается выдать свою чекистскую кожанку за военно-комиссарскую.

Но лает не только Шариков, лает и грузовик, на котором он возвращается после трудового дня: «...благоговейную тишину Обухова переулка прорезал лай грузовика, и окна в доме дрогнули. Затем прозвучал уверенный звонок, и Полиграф Полиграфович вошел...»

...В эпоху империалистической войны, революции и гражданской смуты в русской лексике, особенно поэтической, безобидное существительное «лай» прочно утвердилось в роли грозного синонима стрельбы: «Как собака на цепи тяжелой, тявкает за лесом пулемет...» (Н. Гумилев, 1914 г.); «...Мы идем сквозь револьверный лай...» (В. Маяковский, 1926 г.)19.

Так что лающий грузовик — это стреляющий, точнее — расстреливающий грузовик: массовые казни ЧК проводила под звуковым прикрытием работающего вхолостую мотора. По свидетельству очевидца, «председатель "Всечека" испепеляет в августовские дни 1918 года тысячи заложников. В Александровском училище с полуночи заводят мотор грузовика, и сквозь его гул изредка прорывается тявканье пулеметов»20.

Поэтому разъяснять людям 20-х годов метафору «лай грузовика» не было нужды, — от шума грузовиков они так же бледнели, как будут обмирать и бледнеть в 30-е годы — время Большого Террора — от шороха шин черной «эмки» по мостовой...

«...Чрезвычайная комиссия есть боевой орган коммунистической партии, несущей красное коммунизма; в качестве такового она не судит, а испепеляет всякого, кто по ту сторону баррикад; в отчаянной схватке двух миров нет третьего пути»21 — так говорит Дзержинский, первый глава грозной «конторы», поляк по рождению, фанатичный католик по воспитанию, самим Лениным назначенный на высшую палаческую должность в стране.

Высокий, тощий, сутулый, в шинели до пят, со спины напоминающей сутану, изъеденный чахоткой, любовью к человечеству и ненавистью к его врагам, жгучей и неутолимой, поскольку врагов почему-то всегда оказывается больше, чем людей. По его бородке клинышком, впалым щекам и длинным гневным пальцам сохнет кисть Эль Греко.

Нет, не похож Феликс Эдмундович на своих подчиненных, провонявших кожанками с чужого плеча и нетрудовым потом. Если и источает Дзержинский сапог, то это — «испанский сапог».

Романтическую ауру председателя ЧК удостоверил Ленин, самолично пожаловав ему титул «рыцарь революции». К титулу прилагалось снаряжение: «верный», «железный», «несгибаемый», «кристальной души», «без страха и упрека» и т. п. (В культуре модерна Средневековье вошло в сильную моду и на элитарном, и на популярномассовом уровне. Большевики, как позже и нацисты, тоже вдыхали и выдыхали воздух своей эпохи, а потому завистливая ностальгия по Средневековью коснулась даже такой суконной душонки, как сталинская: «Компартия как своего рода орден меченосцев внутри государства Советского, направляющий органы последнего и одухотворяющий их», — мечтал будущий Отец Народов в неоконченной статье 1921 года (Сталин И.В. Соч. Т. 5. С. 71). Если кто захочет сравнить эту сталинскую (и общебольшевистскую) грезу с «железной мечтой» Генриха Гиммлера о преобразовании СС в рыцарский орден, тот наверняка не ошибется.)

Эти тайные, скрытые движения большевистской души, тоскующей по возвышенному избранничеству рыцарского образца, не укрылись от зоркого взгляда «трижды романтического мастера» (так величал Воланд героя «Мастер и Маргариты», alter ego Булгакова). На их загадку он ответил своей разгадкой, и ключ к ней — музыкальный.

От Севильи до Гренады

Вокальный репертуар проф. Преображенского устойчив и не разнообразен: стоит ему перестать отдуваться за целый хор жрецов («К берегам священным Нила»), как он тут же начинает метаться между Севильей и Гренадой «в тихом сумраке ночей»! Видно, некая магия таилась в самих названиях двух староиспанских городов, если ученый выкликает эту звучную пару каждый раз, когда колдует над омоложением заношенных субчиков из среды советского начальства и «новых русских» — тогда их называли «нэпманами». Что логично, ибо «От Севильи до Гренады» — это любовный романс, а для чего омолаживаться, как не для любви?.. Но для самого профессора мелкие чудеса омоложения всего лишь переходный и прибыльный этап на пути к главному чуду — выведению по-настоящему молодого, то есть нового человека.

И тут на перегон между Севильей и Гренадой неизбежно попадает Шариков, со всеми разочарованиями, которые он доставил поздно прозревшему Преображенскому: «Если бы кто-нибудь <...> разложил меня здесь и выпорол <...> "От Севильи до Гренады..." Чёрт меня возьми!.» «Одним словом, гипофиз — закрытая камера <...> "От Севильи до Гренады...", — свирепо вращая глазами, кричал Филипп Филиппович».

Последний раз Севилья с Гренадой сопровождают ярость и отчаяние профессора по поводу исчезновения Полиграфа из отчего дома: «Филипп Филиппович сидел в кабинете, запустив пальцы в волосы, и говорил: — Воображаю, что будет твориться на улице... Вообража-а-ю. "От Севильи до Гренады..." Боже мой».

«От Севильи до Гренады» — это романс П.И. Чайковского на слова поэта и драматурга XIX века А.К. Толстого. Слова романса незамысловаты: в то время, как «гаснут дальней Альпухары золотистые края», от Севильи до Гренады льются кровь и песни благородных рыцарей.

Ну, и что нам это дает? — Пока ничего. Но дело в том, что интересующая нас собака зарыта не в самом тексте, а в его источнике: сей романс не есть самостоятельное стихотворение, но «вставной номер» в драматической поэме А.К. Толстого «Дон Жуан» (1861 г.).

Часть первая сего аляповатого и безвкусного подражания гетевскому «Фаусту» открывается следующей ремаркой: «Священный трибунал в Севилье. Заседание в Casa Santa. Инквизитор, три члена, фискал и секретарь. У дверей стража». Итак, все сошлось в Севилье! Если зав. подотделом очистки раскрылся как сотрудник ЧК, то сама ЧК разъяснилась как инквизиция.

Булгаков не одинок: «Савонарола, ставший инквизитором», — написал о Дзержинском А. Ветлугин, русский журналист, счастливо ускользнувший в Европу от чекистских охотников за душами. Его коллеги по эмигрантской прессе на роль председателя ЧК чаще выдвигают Игнатия Лойолу, несравненного основателя ордена иезуитов, но инквизиция замене не подлежит, и немудрено: ведь до революционных трибуналов только средневековая инквизиция с помощью священных трибуналов обустраивала общество спасения на крови.

Вот так незаметно, потихоньку да полегоньку, мы прикопили целую груду сброшенных личин: в доску советская гражданка Вяземская разоблачена нами как подпольная княжна; кожаная куртка вывернулась человеческой кожей, за очисткой притаилась чистка, за чисткой — ЧК, за ЧК — инквизиция... Все так. Нелишне, однако, вспомнить, что главную (руководящую) метаморфозу писатель от нас не просто не утаил — ее открытость организует повествовательную фабулу: за Шариковым скрывается Шарик.

Но, подвигнутые автором и собственным опытом срывания всех и всяческих масок, не зададимся ли мы вопросом: а что, если Шарик тоже... не совсем Шарик?

От Гренады к берегам священным Нила

Что с его происхождением что-то неладно, Шарик и сам догадался: «Окончательно уверен я, что в моем происхождении нечисто. Тут не без водолаза». Водолаз тут, конечно, ни при чем, а вот эпитет Шарик вынюхал точно: именно «нечисто», притом в том особом религиозно-мифологическом смысле, в каком, например, русская народно-православная традиция именует черта «нечистым», а евреи весь состав бытия разделили между сакрально-чистым («кошер») и сакрально же нечистым («ло кошер»).

Так вот, через призму этой сдвоенной иудео-христианской оптики «берега священные Нила», хоть тысячу раз воспой их что хором, что соло, — не только не священны, но как раз «нечисты»: на красных египетских землях, в зеленой нильской дельте в тесном союзе, да нет, не в союзе — в кощунственном симбиозе спелись и сплелись люди, боги и твари.

Обшарив взглядом непотребный египетский пантеон, мы сразу же натыкаемся на прямого предка нашего героя — божество по имени Анубис, представлявшего собой человека с песьей головой. Человек-собака, одним словом; круг обязанностей: извлечение сердец умерших, чтобы взвесить их на суде Осириса; занимаемая должность: страж царства мертвых, которое древние евреи называли Шеол, а древние греки — Аид... Так разъясняется неумеренная любовь проф. Преображенского к опере Верди: от Аида до «Аиды» один гласный звук, не больше...

И ненависть Шарика-Шарикова к котам тоже оттуда, с «берегов священных Нила»... Анубис, конечно, бог, но уж очень нижнеэтажный («зав. подотделом»), — куда ему до богини радости и веселья Баст — женщины с кошачьей головой?..

Убийство посвященных Баст кошек каралось смертью, так что по древнеегипетским законам Преображенского с Борменталем даже не привлекли бы к суду...

Но богиня Баст — это только начало ослепительной кошачьей карьеры в Египте: впоследствии кошка Баст смешивается с самой Изидой, что, по мнению специалистов, «обнаруживает связь образа кота-кошки с идеей царственности» («Мифологический словарь»).

Дальше больше: в надписях на гробницах царей XIX и XX династий, восхваляющих наиглавнейшее египетское божество — бога Солнца Ра, прямо сказано: «Ты — великий кот, мститель богов». Вот на кого замахнулся зав. подотделом Шариков П.П.!

Несомненно, что жуткое затопление водой профессорской квартиры, сопоставимое только с разливом Нила, произошло вследствие разбойного нападения Шарикова на «громаднейших размеров кота (ср.: "Ты — великий кот...") в тигровых кольцах и с голубым бантом на шее, похожего на городового». Странный, ей-Богу, кот!.. Размеры, тигровые кольца, голубой бант... И при таких-то выдающихся достоинствах похож всего-навсего на какого-то городового! Зачем городовой?! При чем здесь городовой?!

А при том, что городовой есть не вызывающая сомнения метка исчезнувшего русского царства: «Городовой!.. — кричал Филипп Филиппович. — Городовой!! <...> Городовой! Это и только это! <...> Поставить городового рядом с каждым человеком...»

Вот так либерал!.. Нет, что ни говори, а большевики таки правы: кто не с ними, тот против них. Кто начал с признания в нелюбви к пролетариату, закончит призывом к свержению советской власти и возвращению царских порядков. И точка.

Ab ovo, или Тьма египетская

...С первых дней новой эры, обреченные на правду по газете «Правда» и известия из газеты «Известия», в слухах ловили советские люди знаки своей судьбы и судьбы мира.

В «Роковых яйцах» направляющую и руководящую роль слухов Булгаков поднимает на метафизическую высоту: слухи обрушиваются на московские улицы прямо с неба, с электрических столбцов «Рабочей газеты», спроецированных на воздушные кручи. Но не только грубая бессмысленная толпа, — и высокоученый проф. Персиков тоже вынужден ловить «слова с неба», причем ловит он их не просто так и не как-нибудь, а, по наблюдениям Булгакова, «с ненавистью».

Но разве с другим чувством взирал на небеса фараон, когда оттуда на его фараонову голову и землю посыпались жабы и другая земноводная пакость? От того, что гигантски разросшийся класс голого гадья стягивается к столице не по небу, а по земле, суть происходящего не меняется: перед нами не что иное, как примененная к молодой Советской республике одна из десяти казней египетских.

Именно так и не иначе. Кто упорствует в неверии — пусть припомнит приставленного к профессору Персикову безымянного охранника по кличке Ангел. А где в наличии Ангел, там и до Бога недалеко. Но высоко — Он заявляет о себе посредством пришпиленного к небесному своду стенда «Рабочей газеты»: «...красные волны ходили по экрану, неживой дым распухал и мотался клочьями...» Так московское небо по совместительству выполняет еще и обязанности Синайской пустыни, где Господь явил себя в огне («красные волны») и дыме («неживой дым <...> клочьями»).

...Как Маркс Гегеля, так Булгаков ставит танахическую22 композицию с головы на ноги: гады у него ползут по земле, а не шлепаются сверху, зато глас Божий гремит оттуда, откуда ему и положено греметь — с неба. Но сокровенный смысл этой топографической «нормализации» точно такой же, как в книге Бытия, и опознается только в сопоставлении с ней: профессорский «красный луч», подобно казням египетским, выбивает мир из космологических пазов и возвращает в добытийный хаос.

Не пустует в повести и должность фараона — она, как и следовало ожидать, отдана главному герою. Не потому, что он всемирно известный покровитель и повелитель гадов, а потому, что зовут его Владимир Ипатьевич.

При сокращении имени-отчества до начальных букв получаем: В. И. А в России 1924 года эти инициалы вызывали одну и только одну сакральную ассоциацию: Владимир Ильич Ленин (Ульянов). Владимир, он и есть Владимир. Что же до отчества, то профессорским папой был не живой человек по имени Ипатий, но нежилое подсобное помещение — ипатьевский подвал, где в августе 1918 года расстреляли последнего русского царя с чадами и домочадцами.

(Подвал размещался в так называемом доме Ипатьева в городе Екатеринбурге, бывшем Свердловске. Но своды Ипатьевского подвала тянутся дальше, к Ипатьевскому же монастырю, — там в 1613 году венчался на русское царство первый самодержец из династии Романовых Михаил... Ипатием началось, Ипатием и кончилось. Вот и не верь после этого мистикам: случайностью всего не объяснить — протестует разум.)

Профессорское отчество — это даже не намек, а обвинительный перст указующий: хотя по официальной версии смертный приговор августейшему семейству вынесло революционное правительство какой-то химерной Уральской республики, раскатившиеся по всей России слухи возложили на Ленина лично и его ближайшее окружение всю полноту ответственности за содеянное. И так оно и было.

Срастить в одном, притом первом лице новой русской государственности Владимира с Ипатием, то есть палача с жертвой, — прием для писателя-мифотворца естественный: ведь снятие противоположностей путем их отождествления — это и есть диалектика мифа.

До непременной христианской «тройки» со Св. Духом на посту замыкающего исходную пару (отец — сын — Ипатий — Владимир) дополняет фамилия героя, про которую мы уже всё и давно знаем: проф. Персиков — это проф. Абрикосов, потрошивший ленинское тело ради превращения его в неувядаемую оболочку бессмертного ленинского духа. Но по той же диалектике мифа лицо, причастное метаморфозе, способно олицетворять субъект превращения.

(Как палач сливается с жертвой, так, скажем, труп смыкается с патологоанатомом.)

А это значит: В.И. Персиков есть не кто иной, как фантастический двойник В.И. Ленина, он же фараон, властелин тьмы египетской по Библии и недостающее звено между нею и «берегами священными Нила» из «Аиды», короче — между «Роковыми яйцами» и «Собачьим сердцем».

Эпилог, или Сердце, мозг и прочий ливер (Последняя тайна повести)

...21 января 1924 года, когда ледяная вечерняя мгла, происшедшая со стороны небытия, навалилась на Москву и Московскую область, а часы остановились в окрестностях цифры 7, Владимир Ильич Ленин (Ульянов) ел бульон. Он «пил с жадностью, потом успокоился немного, но вскоре заклокотало у него в груди» (Воспоминания Н.К. Крупской // Лопухин Ю.М. Болезнь, смерть и бальзамирование Ленина. М., 1997). Дежурные врачи профессор Ферстер и доктор Елистратов, толкаясь локтями и злобно друг на друга шипя, начали впрыскивать камфару в уже равнодушное к суете тело и даже попытались сделать искусственное дыхание. Но искусственно дышать вождь не захотел и умер.

У-у-умер!

Через три дня после смерти вождя, 24 января ровно в 18 часов 25 минут по московскому времени, некто А.Я. Беленький, член коллегии ГПУ (куда без него, родимого?), передал под расписку в срочно созданный Институт В.И. Ленина ценнейший экспонат — «стеклянную банку23, содержащую мозг, сердце Ильича и пулю, извлеченную из его тела».

Но в банке содержится не только мозг, — в банке полощется цельная доктрина, обслуживающая новое вероучение (ленинизм). И сложилась она еще при жизни вождя.

Основополагающий догмат новорожденной религии с апостольской прямотой сформулировал один из «первосвященников» тогдашнего большевизма Арон Залкинд: «Коре (речь, понятно, идет о коре головного мозга. — М.К.) по дороге с социализмом, и социализму по пути с корой».

...Во время одной из тусовок (по-ученому, «консилиум») по поводу очередного физического кризиса необратимо гибнущего вождя ленинское окружение с суеверным ужасом поглядывало на прибывшее из Германии светило ввиду его неприличного сходства с Ильичем: та же агромадная лысина, козлиная бородка, взгляд с прищуром, речь с раскатом, даже год рождения совпал: 1870.

Звали этого непрошеного двойника Оскар Фогт, знаменитый профессор-невропатолог и невролог, создатель учения об архитектонике полушарий большого мозга, а в политике — крутой левый радикал...

Сразу после смерти вождя Фогт получает приглашение от русского партийного руководства — научно обработать мозг Ленина.

Что Булгаков был осведомлен об этом русско-немецком идейном и научном союзе, — несомненно: опыты Фогта широко рекламировала советская пресса, поскольку они должны были «определить материалистические24 основания для объяснения гениальности Ленина».

Более того: слаженный дуэт русского профессора Преображенского и явного «фольксдойча» доктора Ивана Арнольдовича Борменталя — это, по сути, подстрочный перевод актуальных реалий на язык фантастического сюжета.

Именно (и только) мозговая горячка, поразившая близкие к власти научные и околонаучные круги, исчерпывающе поясняет два направления исследовательско-практической деятельности проф. Преображенского: омоложение и копошение в мозговых извилинах. Может, со строго медицинской точки зрения оно и не совсем убедительно, — зато идеально совпадает с эсхатологическим и доктринальным ликами коммунистического обетования: омоложение — это новый мир и новый человек, мозг — эквивалент души в новой религии святой материи: «...Филипп Филиппович начал втыкать коловорот и высверливать в черепе Шарика маленькие дырочки в сантиметре расстояния одна от другой так, что они шли кругом всего черепа. <...> Потом пилой невиданного фасона, всунув ее хвост в первую дырочку, начал пилить, как выпиливают дамский рукодельный ящик. Череп тихо визжал и трясся. Минуты через три крышку черепа с Шарика сняли. Тогда обнажился купол Шарикового мозга — серый с синеватыми прожилками и красноватыми пятнами».

Для этого тошнотного описания Булгакову не было нужды ходить в гости к знакомым медикам или мобилизовать собственные студенческие знания по анатомии и физиологии мозга, — как только Herr Professor Fogt принял предложение большевиков и заказал в родном фатерланде специальное оборудование по его же фогтовым чертежам и проектам, — советская пресса принялась взахлеб расписывать «волшебные предметы», прибывшие, как и положено волшебству, из-за границы.

Среди предметов особой важности и волшебной силы назывались, прежде всего, «мозгорезательные аппараты», — макротом (расчленение мозга) и микротом (нарезание мозга)...

Цель обработки ленинского мозга и заказчикам, и исполнителю представлялась равно достижимой и возвышенной — продемонстрировать, что мозг вождя «...является несомненным25 прототипом мозга грядущего сверхчеловека».

Да не смутит нас этот надменный германизм — «сверхчеловек», свалившийся сюда, казалось бы, из совсем другой страны, другой эпохи, а главное — другой идеологии...

Непростительная ошибка, злонамеренная близорукость: в 20-е годы большевистская пресса куда меньше опасается поигрывать такими взрывными понятиями, как «сверхчеловек», «высшая раса», «низшая раса», чем быть обвиненной в «идеализме, фидеизме и поповщине» (ленинская формула немарксистской философии. См. «Материализм и эмпириокритицизм»).

Во имя справедливости: в 20-е годы наступление на мозг, особенно даровитый, ведется учеными всей Европы, но лишь в Советской России мозг набирает идеологический, точнее — мифологический вес, превращается в объект культового поклонения, — ведь в нем воплощена не только материальность, но и рациональность новой веры: в лице лучшего, что у него есть, — коры, мозг — это кувшин разума, само сознание, наконец.

Чудно! С другой стороны, научно же доказано, что «сознания вообще» — нет, сознание бывает только классовым, пролетарским или буржуазным, — сиречь правильным и неправильным, а раз так, мудрено ли, что за рабочим классом признается способность «к единственно правильным философским обобщениям» (Залкинд).

Назовем вещи непривычными, но своими именами: перед нами неприкрытая идеология «социального расизма», где мистику расы успешно замещает мистика класса. Чудодейственные свойства чистой арийской крови негордые русские Genossen заменили чистотой пролетарского происхождения.

(Впрочем, какие-то шансы на союз восходящих расы (арийской) и класса (рабочего) в атаке на до основания сгнивший старый мир учитывались: неслучайно уже в конце 20-х годов при спонсорском участии все того же неугомонного Фогта в Москве открывается русско-немецкая лаборатория расовой (!) патологии.)

...Скорей всего, вначале большевики намеревались захоронить Ленина по-людски, то есть в могиле, со всеми законно положенными ему почестями, могилу впоследствии придавить каким-нибудь грандиозным памятником, а то и целой архитектурно-скульптурной застройкой типа «Пантеон». И то сказать: заслужил.

Хотели. Но им не дали, — народ не дал. Как только гроб с телом вождя выставили сперва (23 января) в Колонном зале бывшего Благородного собрания, а затем (27 января) в склепе в центре Москвы, — зазмеилась к покойнику очередь длиной в русскую историю с географией, от столичной интеллигенции до первобытников дальнего севера и крайнего юга. При температуре минус 27 днем и ниже 30 ночью.

Уникальная кинохроника ленинских похорон сохранила равный откровению кадр: из черно-серых недр толпы взметнулась к небу «красная хоругвь» — транспарант с надписью «Могила Ленина — колыбель мировой революции».

Как было не откликнуться на этот всенародный вопль о даровании нового бога и нового чуда?!

И большевики откликнулись, тем более что их собственная мессианская подкорка немилосердно распирала замордованную диалектическим материализмом кору, где в эти дни то и дело мелькала, как молния, и тут же погасала как бы со стороны залетевшая короткая навязчивая мысль:

«Бессмертие... пришло бессмертие». Легко сказать: бессмертие. Кого? — понятно. Но вот чего?..

Мозг, ленинский мозг — он и только он единственно достойный кандидат на неумирающую часть ленинского естества.

Но тут вышел такой конфуз, такая произошла всемирно-историческая неловкость — просто неописуемо!

Во-первых, вес. Установлено: средний вес человеческого мозга 1300—1400 граммов. То есть если вес мозга есть показатель его качества — то обладатель 1400-граммовой начинки, конечно, не дебил, но и до Ньютона, «умом превзошедшего весь род человеческий», ему далеко, как от яблока до звезды.

На «весах Осириса» мозг вождя завесил... 1340 граммов. Шок... Ученые быстро-быстро производят перенормировку и нормой объявляют 1300 граммов. Но и после такой искусственной инфляции Ильич превосходит обычного человека всего на 40 граммов. Тоже не подарок.

В авральном порядке изыскивается другое объяснение, вполне разумное, — оно принадлежит лично наблюдавшему Ленина известному психиатру В.П. Осипову: «...часть мозга26 была уничтожена болезнью». Кабы не она, проклятая, ленинские полушария потянули бы на «...около 1400 граммов, то есть несколько выше среднего».

«Несколько выше среднего...» И это сказано про мозг, который давал «нам право говорить о необычайном психическом развитии грядущего сверхчеловека, образ которого воплощается в тех проблесках гениальности, которые до поры до времени озаряют современное человечество»? (Мелик-Пашаев Н.Ш. Человек будущего: (В свете современных достижений биологии и медицины) // Жизнь и техника будущего: Социальные и научно-технические утопии. М.; Л., 1928. С. 367—368).

Но, если бы даже как-то исхитрились схимичить с весом, все равно подвел бы товарный вид, ибо был он кошмарен, как всякий мозг, пораженный артериосклерозом: «...отдельные веточки артерий, питающие особенно важные центры движения, речи <...> оказались настолько измененными, что представляли собою не трубочки, а шнурки <...> На всем левом полушарии мозга оказались кисты, т. е. размягченные участки мозга <...> происходило размягчение и распадение мозговой ткани» (Н.А. Семашко, нарком здравоохранения. Что дало вскрытие тела Владимира Ильича? // «Известия». 1924. 25 января).

В натуре герой этого неаппетитного описания выглядит уродливым комком сплющенной плоти в лишаях засохшей крови. Бр-р-р!..

Но не такие люди большевики, чтобы просто так сдаться: мозг умер? Да здравствует мозг!..

«...Лучшие светила науки сказали: этот человек сгорел, он свой мозг, свою кровь отдал рабочему классу без остатка» (Г. Зиновьев, выступление на заседании Ленсовета, 7 февраля 1924 г.).

«...Этот мозг слишком много работал <...> наш вождь погиб потому, что не только свою кровь отдал по капле, но и мозг свой разбросал с неслыханной щедростью, без всякой экономии, разбросал семена его <...> чтобы капли крови и мозга Владимира Ильича взошли потом полками, батальонами, дивизиями, армиями...» (Л. Каменев, из речи на траурном заседании II Всесоюзного съезда Советов, 26 января 1924 г.).

«Колоссальное напряжение27 ума, его феноменальная производительность сопровождалась чрезмерной выработкой мозговых гормонов, их перепроизводством <...> Телесная оболочка не выдержала духовного напряжения» (Н.Ф. Мельников-Разведенков, патологоанатом).

Служители идеологического культа соревнуются со жрецами науки. Побеждает христианская мистика: поврежденный мозг вождя — это Христос, который «умер за ны».

Кора с ее «наиболее благородными в функциональном отношении извилинами», серое и белое вещество, артерии и прочая черепная требуха — все это приравнено страдающему телу Спасителя.

Короче: смерть Ленина есть жертвоприношение.

Вот только организовать восстание ленинского мозга из мертвых, даже с помощью самой передовой научной магии, не представляется возможным. Цена изолированной от тела ленинской головы резко падает, — зато акции тела возрастают.

Неудавшуюся христианизацию мозга скомпенсирует мумификация тела.

Бальзамирование трупа произвели в первую же ночь после кончины Ильича; дальнейшую мумификацию дерзновенно предлагают врачи Воробьев и Збарский.

В руководстве замешательство: профессиональные атеисты, в прошлом выходцы из разных, но монотеистических конфессий, испытывают нечто вроде тошноты при мысли об увековеченном трупе.

Но последнее слово принадлежит всесильному Дзержинскому, — именно он как особа, приближенная к смерти, возглавляет комиссию по захоронению вождя.

«Вы знаете, мне это нравится», — молвил после недолгого раздумья «железный Феликс», лаская взглядом замерших в ожидании Збарского с Воробьевым. Те шумно перевели дыхание, поздравили друг друга и расцеловались. Как и водится у православных на Пасху.

(Христианская пасха празднует воскресение Христа, случившееся, по преданию, на третий день после его казни и погребения. Давно отмечено, что разница между более рационалистическим западным христианством и глубоко мистическим восточным (православным) заключается, в частности и в особенности, в том, что на Западе главный праздник — это Рождество, рождение человека, а на православном Востоке — Пасха, то есть воскресение из мертвых во плоти, жизнь по ту сторону смерти.)

Вот она, «материя, данная нам в ощущениях», как и завещал, уходя от нас, великий Ленин.

Записки покойника, или Театральный роман

...Гробницу Тутанхамона открыли за год и три месяца до смерти Ленина. Мировая пресса изнемогала от восторга и удивления по поводу загадочных свойств трупа, не истлевшего за три тысячелетия. Несомненно, что именно «египетское чудо» побудило большевиков заменить старый ритуал — «схоронить навечно» — новым распоряжением: «хранить вечно».

Очень видный в те годы большевик Юрий Стеклов (Нахамкис), сравнивая похороны Ленина с погребениями «основателей великих государств древности», явно намекает на египетскую находку. Еще откровенней один из специалистов, принимавших участие в бальзамировании, — в интервью по случаю открытия Мавзолея он элегантно уподобил свою работу «труду древнеегипетских коллег» (Тумаркин Н. Ленин жив! Культ Ленина в Советской России. СПб., 1999. С. 163—164).

Вот так, описав полный круг в направлении ленинского мозга и собачьего сердца, мы опять вместе с Булгаковым обнаружили себя в плену египетском на «берегах священных Нила...». А дальше-то что?

...При жизни Булгакова «Собачье сердце» не публиковалось ни разу. Впервые повесть напечатали за границей в 1968 г. (Лондон, журнал «Студент»), а на родине автора лишь в... 1987 г., т. е. через 60 с лишним лет после написания. К этому времени роман «Мастер и Маргарита» уже стал культовым: к академическому корпусу исследователей присоединилась народная армия булгаковедов-любителей.

Роман заучивают наизусть и разъясняют каждое слово с апостольским рвением как священное писание, «Евангелие от Михаила», а часто и «Михаила-Архангела».

На фоне романа повесть выглядит пробой пера, впоследствии гениального, но вначале лишь бойкого и ядовитого.

...При всем своем неотразимом обаянии роман «Мастер и Маргарита» для восприятия не самый трудный, это вам не Джойс и не Кафка — скорее, Стивенсон. Трудности начинаются при наложении текста романа на контекст эпохи, ибо контекст этот сплошь и тотально сталинский.

В 60-е годы русские диссиденты полагали, что Булгаков — их единомышленник в неприятии сатанинской сталинской власти. Поколение 90-х надсмеялось над наивным либерализмом предшественников и, — кто с радостью, кто с горечью, — объявило роман просталинским и антисемитским.

Оба взгляда неверны и скрестились в результате сломанной оптики: Сталин с его напарником и подельником Гитлером заполонили весь исторический горизонт двух третей XX века. Чем больший ужас исходил от трубки в пролетарских прокуренных усах и кафешантанных усиков с приклеенной челкой над ними, — тем безобиднее и симпатичнее выглядели ленинская кепочка, пиджачок и прищур...

А вот для Булгакова все было иначе. Он видел страшные дела: гибель огромного тысячелетнего государства, революцию и гражданскую войну, он видел человека в революции, — и это был Зверь, изобретательный палач и убийца; он видел планомерное уничтожение социально и культурно родных ему сословий; он был свидетелем упразднения Бога, — и неважно, был ли он сам верующим христианином или вольнодумным скептиком; он видел отмену и осуждение той европейской культуры, вне которой он не осознавал себя ни человеком, ни художником; на его глазах воздвигался новый религиозный культ освободительной и спасительной смерти.

Короче: он видел конец света. И у этого конца было имя: Ленин.

Страшно вымолвить: после Ленина Сталин представлялся Булгакову нормализацией, возвращением к человеческим, — не человечным, нет, — человеческим критериям.

Из Египта история опять перебралась в Иерусалим, восстановлена исходная для культуры модель: Бог — дьявол, свет — тьма, добро — зло, искушение, искупление, воздаяние, трагедия, одним словом. А где трагедия, там, глядишь, и комедия или даже фарс, а то и вовсе мюзик-холл...

Вслед за соотечественной профессурой — Персиковым и Преображенским, соучастниками и сотворцами апокалиптической мистерии, Булгаков выводит на авансцену заграничного профессора — Воланда, «скорей всего, немца», как и проф. Фогт, но уже специалиста по эстрадной, а не научной магии.

Вместо хора египетских жрецов предлагается фокстрот «Аллилуйя»...

Булгаков промахнулся насчет Сталина, история с ним не согласится. Но ведь и он с ней не соглашался. А как с ней согласиться? Она не кончилась, хуже — ее «заело», как заедало старые пластинки.

Если к концу прошлого века кое-что и прояснилось, так это то, что все его социальные (социалистические) и политические революции, — это маски, за которыми пряталась искаженная эсхатологическим нетерпением физиономия религиозного реформатора.

В начале III тысячелетия, то есть 11 сентября 2001 года, — религия в открытую явила себя миру, без всякого социального и политического камуфляжа. Теперь религия «косит» под политику.

История в тупике. Из тупика только один выход: назад. Чьи еще кости оденутся плотью в обозримом будущем? Никто не знает. Но по-прежнему Москва — сердце России, а Красная площадь — сердце Москвы. И по-прежнему в это сердце вбит Мавзолей, а в нем — вождь всего угнетенного человечества В.И. Ленин. Совсем как живой.

Примечания

Впервые: Первая часть — Солнечное сплетение (Иерусалим, 2002. № 22—23). Вторая часть — в качестве послесловия к ивритскому переводу «Собачьего сердца» (Тель-Авив, 2002); русский текст — в «Окнах», лит.-публицист. Прилож. к газ. «Вести» (2002. 19 дек.; 2003. 2 янв.). Полностью публикуется впервые. Комментарии С.М. Шаргородского.

1. Крупская Н.К. Последние полгода жизни Владимира Ильича // Известия ЦК КПСС. 1989. № 4.

2. Заключение осматривавшего В.И. Ленина 4 марта 1922 г. невропатолога Л.О. Даркшевича.

3. Составителем этой книги, выходившей анонимно в различных городах, называют также историка театра и эстрады А.Я. Шнеера (1892—1994).

4. См.: Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине: в 5 т. М., 1969. Т. 2. С. 10.

5. Там же. С. 10—11.

6. Цит. из поэмы В.В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин» (1924).

7. В результате разоблачения и описанного далее инцидента с участием лидеров меньшевиков Ф.И. Дана (1871—1947) и Ю.О. Мартова (также Л. Мартов, наст. фам. Цедербаум, 1873—1923) Р.В. Малиновский (1877—1918) выехал за границу и был исключен из партии за дезертирство; во время Первой мировой войны попал в германский плен, после освобождения вернулся в Россию и был расстрелян по приговору Верховного трибунала ВЦИК в ноябре 1918 г.

8. Цит. по: Мартов Л. Вперед или назад? Женева, 1904.

9. Бухарин Н. Товарищ // Правда. 1924. 24 янв.

10. Цит. из статьи А.В. Луначарского (1875—1933) «Владимир Ильич Ленин» (1919).

11. Из рассказа Тоцкого в «Идиоте» Ф.М. Достоевского: «И понравился мне, знаете, этот русский старик, так сказать, коренной русак, de la vraie souche [исконный]».

12. РГАСПИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 23224. Л. 1—1 об.

13. Здесь и далее цит. из работы психиатра, педолога А.Б. Залкинда (1888—1936) «Основные вопросы педологии» (1930).

14. Цит., соответственно, статьи Л.Б. Каменева «Великий мятежник», Г.Е. Зиновьева «Кончина Ленина и задачи ленинцев» и Л.Д. Троцкого «Ленина нет» (Правда. 1924. 24 янв.).

15. На погребении вождя не один Булгаков испытал лирическое волнение и творческий позыв. О. Мандельштам, к примеру, не поскупился одарить Ильича одним из самых своих дорогих образов — ночного солнца: «Революция <...> вот последняя твоя очередь к ночному солнцу, к ночному гробу...».

Так, милостью поэта, Ленин попал в одну хорошую компанию с Федрой и Пушкиным. Вообще же, замечу, в сравнении с булгаковскими вывертами всхлип Мандельштама под названием «Прибой у гроба» производит впечатление несравненно большей искренности и неподдельного горя.

16. Эта анонимная цитата приведена в цитируемой далее в статье кн.: Левина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920—30 годы. СПб., 1999.

17. Уэллс Г. Россия во мгле. М., 1958.

18. Юбилей ЧК-ОГПУ отмечался в декабре 1927 г.

19. Цит., соответственно, стих. Н.С. Гумилева «Война» (1914) и В.В. Маяковского «Товарищу Нетте, пароходу и человеку».

20. Цит из кн. А. Ветлугина (В.И. Рындзюна, 1897—1953) «Авантюристы гражданской войны» (Париж, 1921).

21. Вольный пересказ высказываний виднейшего чекиста М.И. Лациса (Судрабса, 1888—1939), в т.ч. из его кн. «Чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией» (М., 1921).

22. Танах — принятый в иврите акроним для обозначения еврейского Священного писания, от слов «Тора» (Пятикнижие), «Невиим» (Пророки) и «Ктувим» (Писания).

23. Цит. расписка известного партийного деятеля, писателя А.Я. Аросева (1890—1938): «Я, нижеподписавшийся Аросев, получил от тов. Беленького 24-го сего января в 18 часов 25 минут вечера для Института В.И. Ленина стеклянную банку, содержащую мозг, сердце Ильича и пулю, извлеченную из его тела. Обязуюсь хранить полученное в Институте В.И. Ленина и лично отвечать за его полную целостность и сохранность».

24. Известия. 1927. 15 ноября. № 261.

25. Цит. раб.: Мелик-Пашаев Н.Ш. Человек будущего: (В свете современных достижений биологии и медицины) // Жизнь и техника будущего: (Социальные и научно-технические утопии). М.; Л., 1928.

26. Эти данные были сообщены В.П. Осиповым на лекции в доме Просвещения им. Плеханова 14 марта 1924 г.

27. Мельников-Разведенков Н.Ф. О механизме происхождения анатомических изменений мозга В.И. Ленина // У великой могилы. М., 1924.