Вернуться к О.В. Богданова. М.А. Булгаков: pro et contra, антология

Е.И. Орлова. М.А. Булгаков и М.А. Волошин

Поставив на первое место в заглавии этой статьи Булгакова, мы отдали дань тому месту, которое писатель занял в истории литературы почти уже столетие спустя после его дебюта. Но в литературной жизни 1920-х гг. имена Булгакова и Волошина означали совершенно разные весовые категории. Первая книга стихов Волошина вышла в 1910 г., и она предъявила «граду и миру» сложившегося, профессионального поэта, к тому времени уже достаточно известного. То появляясь в двух столицах и на страницах литературных журналов, то исчезая из литературной жизни, Волошин продолжал оставаться видной фигурой не только как поэт и акварелист, но и как художественный критик. Булгаков же вступает в литературу только в 1920-е гг. и лишь постепенно приобретает известность — сначала в весьма специфической и, в сущности, не слишком широкой аудитории как автор газеты «Накануне», затем благодаря публикациям повестей «Дьяволиада» и «Роковые яйца» в альманахе «Недра». Лишь после этого критика обращает внимание на роман «Белая гвардия», 13 глав которого опубликовал в 1925 г. журнал «Россия». Последнее в развитии сюжета, что тогда узнали читатели, было ранение Алексея Турбина и спасение его Юлией Рейсс, которая затем доставляет его домой на Алексеевский спуск. Финальные 7 глав в России напечатаны не были.

Между тем живущий в Крыму Волошин весной 1925 г. передает младшему его на 14 лет и лично ему не знакомому начинающему писателю приглашение отдохнуть летом у него в Коктебеле. Первым предлагает не только знакомство, но и дружбу, сразу достаточно близкую и в высшей степени доверительную: Волошин просит Булгакова приехать с рукописями опубликованных и неопубликованных произведений для того, чтобы устроить их чтение.

Чем это может объясняться?

Многое в истории личных отношений двух писателей уже известно, в первую очередь благодаря биографам и исследователям Булгакова и Волошина М.О. Чудаковой и В.П. Купченко; напомним основные факты.

Волошин был одним из немногих современников, кто высоко оценил первый булгаковский роман, и Булгакову это стало известно. Как установила Чудакова, редактор альманаха «Недра» Н.С. Ангарский показал Булгакову письмо Волошина с отзывом о «Белой гвардии». Булгаков попросил разрешения переписать себе волошинский отзыв. Чудакова приводит слова Волошина, обращенные к Ангарскому: «Я очень пожалел, что вы все-таки не решились напечатать "Белую гвардию", особенно после того, как прочел отрывок из нее в "России". В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи... И во вторичном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной; как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Толстого и Достоевского». Это письмо относится к марту 1925 г.

Дальнейшие уже известные факты общения двух писателей таковы: в июле Булгаков с женой гостят у Волошина в Коктебеле; при отъезде Волошин дарит свою акварель с надписью: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью»1. Вторым даром Волошина тогда же была его книга «Иверии»: в инскрипте Волошин призывает Булгакова «довести до конца трилогию "Белой гвардии"»2. В Москве в марте 1926 г. Булгаков участвует в вечере в пользу Волошина; позднее Волошин присылает ему, как и другим участникам вечера, еще акварель. В феврале 1927 г. Волошин в Москве встречается с Булгаковым и посещает спектакль «Дни Турбиных» в МХАТ.

Но есть и еще два обстоятельства, на которые, кажется, до сих пор не обращали внимания исследователи и которые не могли не сблизить двух писателей. Эти два обстоятельства можно назвать главным и второстепенным. Начнем с второстепенного.

Нельзя не увидеть общие черты в том, как в 1920-е гг. складывается литературная репутация, подготавливающая литературную судьбу обоих писателей — конечно, только прижизненную. В 1923—1925 гг. Волошин и Булгаков публикуются в одних и тех же изданиях. Круг их довольно узок: это газета «Накануне», журнал «Россия» (например, в № 2 за 1924 г. были опубликованы стихотворения «Русь гулящая» и «Плаванье»), альманах «Недра». О них пишут одни и те же критики, причем эти отзывы почти повально хулительные.

Вероятнее всего, первым произведением Булгакова, которое прочел Волошин, стала повесть «Дьяволиада» в 4-м сборнике альманаха «Недра». В следующем, 5-м выпуске, публикуется поэма Волошина «Космос», а в шестой книге Волошин и Булгаков «встречаются»: здесь публикуется поэма Волошина «Россия» и повесть Булгакова «Роковые яйца». Не удивительно поэтому, что и в критических отзывах их имена часто появляются рядом, настоящий же взрыв откликов в связи с Булгаковым происходит после постановки в 1926 г. «Дней Турбиных». Дело доходит даже до того, что он становится героем фельетона В. Шершеневича: «— Надо написать большую статью об одном молодом писателе, который в последнее время начинает выдвигаться. — Что вы, что вы! Опять о Булгакове! Не могу!» Так иронизировал в декабре 1926 г. Шершеневич, воспроизводя в своем фельетоне воображаемый диалог редактора театрального журнала «с одним очень умным человеком. Он, кажется, критик»3.

Реплика этого «кажется, критика» отвечала злобе дня: ни до, ни после Булгаков не встречал в таком изобилии упоминаний о себе (даже новая кампания, развязанная в 1928 г. под лозунгом «правая опасность и театр», уступает тому всплеску, что наблюдаем в 1926-м). Но именно спектакль заставил критику обратиться к роману, публикация которого не была завершена. Пока же имя Булгакова упоминалось в ряду других писателей, причем в основном в рецензиях на альманах «Недра» (сборники «Дьяволиада» и «Трактат о жилище» почти не вызвали откликов).

Первая же статья, специально посвященная Булгакову, появилась в конце того же 1926 г. «...я знаю роман Булгакова "Белая гвардия" и книгу его "Диаволиада" и думаю, что пора уже заговорить о Булгакове не только в связи с постановкой, но и как о самостоятельном литературном явлении. Тем более что самый факт вынесения "Белой гвардии" на сцену Художественного театра независимо от достоинств пьесы и постановки, вероятно, привлечет внимание широких читательских групп к автору. Литературная судьба Булгакова печальна: до сих пор имя его затрагивалось лишь в небольших рецензиях, которые отводили ему обычно полочку между Эренбургом и Замятиным, и этим оценка Булгакова, как писателя, исчерпывалась»4.

Любопытно, даже парадоксально: Шершеневич в своем фельетоне показывает ситуацию, когда о Булгакове редактор даже слышать больше не может, — но и по-своему права Е. Мустангова, говоря о печальной булгаковской судьбе: множество упоминаний, оценок — и ни одной статьи, специально посвященной писателю. Кстати, о сходной ситуации пишет Волошин Е. Ланну в 1925 г.: «...вслед за каждым положительным отзывом обо мне следует целый залп ругательств и ушаты помоев. И все это не только носит характер политического доноса, но и влечет за собой последствия политического доноса»5.

Статья Мустанговой о Булгакове появилась в 1926 г. и представляла попытку политического портрета, после которого уже немногие критики осмелились бы выступить с апологией Булгакова. Вот ее основные тезисы: «А между тем Булгаков заслуживает внимания марксистской критики двумя неоспоримыми качествами: 1) несомненной талантливостью, умением делать литературные вещи и 2) не-нейтральностью его как писателя по отношению к советской общественности, чуждостью и даже враждебностью его идеологии основному устремлению и содержанию этой общественности»6. Получается, что именно талантливостью Булгаков, по логике критика, и опасен советскому обществу.

Впрочем, в этой мысли Мустангова была не нова. Примерно в эти же годы рапповская критика усиленно занимается классификацией современной литературы, а точнее — членением ее сначала на «пролетарскую» и «буржуазную» («советской» литературы как единства, по мысли, например, С. Родова, нет). В «трудах» других критиков налитпостовского толка находим более подробную «классификацию». А. Зонин, например, делит непролетарскую литературу на «союзников», «попутчиков», «писателей новой буржуазии» (сюда как раз он и относит Булгакова, а еще А. Толстого) и «осколки старого писательства (Сологуб, Ахматова, Белый и т. д.)»7.

Интересно, что в том же номере журнала — страсть к классификациям превращалась в навязчивую идею! — другой автор, И. Нович, уже представлял «дерево современной литературы», и состояло оно из 11 «ветвей» — 11 направлений. В числе этих направлений различались «коммунисты», и они, конечно же, венчали «систему»: свойственная рапповцам строгая иерархичность мышления как-то нечувствительно для самого критика вступала в противоречие с образом дерева. Наряду с коммунистами (но, конечно, пониже) выделялись «пролетарские писатели» (как видим, это почему-то оказывалось не совсем одно и то же); «попутчики» были разделены на «левых» и «правых»: соответственно по разные стороны «ствола» располагались Леонов, Бабель, Лавренев, Тихонов — и, с другой стороны, Зощенко, Вересаев, Пильняк, Лидин, Шагинян. Отдельно стояли поэты, которых критик именовал «мужиковствующими», — Клюев, Клычков, Орешин, — но они не входили в специально выделявшийся разряд «крестьянских писателей». Ахматова, Волошин, А. Белый были названы здесь «живыми трупами», а группу «буржуазных писателей», помимо названных А. Зониным А. Толстого и Булгакова, составили еще Эренбург и Замятин8.

Впрочем, можно усмотреть и различия в позициях этих критиков. Усовершенствуя и уточняя свою классификацию, Зонин выделял еще «агентов новой буржуазии» и, — вероятно, менее вредных, — «мелкобуржуазных» писателей. Но он же проявлял даже некоторую «широту», когда писал — правда, не в центральном органе РАПП, — следующее: «Некоторые товарищи пытаются огулом закричать "попутчиков", как будто Булгаков, Пильняк и немногие другие агенты новой буржуазии представляют полный идеологический облик нашей мелкобуржуазной литературы. Я держусь иной точки зрения <...> Наш читатель политическому разумению учится не по художественной литературе. И если произведение не является злым и лживым нападением на рабочий класс ("Роковые яйца"), почему не рекомендовать нашему читателю ярко зарисованные страницы нашей жизни?»9 (курсив мой. — Е.О.).

Итак, рапповские критики разносили Булгакова и Волошина по разным группам, в соответствии каждый со своей классификацией, более или менее разветвленной и детальной, но одинаково уродливой. Однако все они «разносили» поэзию Волошина и прозу Булгакова также в другом, переносном смысле. Оба писателя были объявлены чуждыми, враждебными новому строю, в т.ч. новому строю мысли. И тут, спустя примерно девять десятилетий, следует признать, что они были не так уж неправы — по-своему, конечно. Только многие из них впоследствии оказались навсегда забытыми, а другие вошли в историю литературы только благодаря тому, что писали о «живом трупе» — Волошине (каково было ему читать о себе такое?) и «агенте новой буржуазии» (какой? откуда ей было взяться?) — Булгакове.

Можно сказать, что критика начинает писать о Булгакове после публикации повести «Дьяволиада». Выход каждой книги альманаха «Недра» был явлением достаточно заметным. И «Дьяволиаду» все рецензенты называют наиболее интересной вещью. Многие отмечают ощущение новизны, современности материала. «С Булгаковым "Недра", кажется, впервые теряют свою классическую (и ложно-классическую) невинность, и, как это часто бывает, — обольстителем уездной старой девы становится первый же бойкий столичный молодой человек», — не без иронии писал Е. Замятин о четвертой книге «Недр» и относительно «Дьяволиады» замечал: «У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая как в кино, смена картин — одна из тех (немногих) формальных рамок, в какие можно уложить наше "вчера" <...> Абсолютная ценность этой вещи Булгакова — уж очень какой-то бездумной — невелика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ»10.

Современному читателю этот отклик вряд ли может показаться однозначно апологетическим. Однако несомненно, что для самого Булгакова он был одним из тех трех положительных, которые он противопоставил двумстам девяносто восьми отрицательным, когда в начале тридцатых годов, составляя письмо Сталину, горестно подсчитал итоги отзывов о себе в критике11. Можно предположить, что с этого замятинского отзыва начинается и дружба двух прозаиков.

Кстати, удивительным образом булгаковская печальная «статистика» перекликается с тем, как писал о себе в 1925 г. Волошин: «...еще до сих пор в русской критике не было ни одной положительной статьи обо мне, если не считать краткой рецензии Брюсова о моей первой книге, да неожиданного отзыва Львова-Рогачевского <...> за который на меня поднялась такая травля в прошлом году. А кто только меня не ругал и не травил, и теперь, и прежде». А годом раньше поэт констатировал: «...меня много ругали и поносили, но никто не взвешивал»12.

Заметим попутно, что с легкой руки Замятина, но не ссылаясь на него, эпитет «бойкий» употребил в связи с Булгаковым и другой рецензент. О «бойком таланте» напишет в статье 1927 г. А. Лежнев, который, впрочем, отнюдь не высоко ставил прозу Булгакова. Но об отношении к Булгакову и Волошину критиков-перевальцев и Воронского речь должна пойти особо. Пока же отметим, что в рецензиях на книги «Недр» есть много общего в том, как оценивают произведения Булгакова и Волошина. Есть, однако, и различия.

Итак, первой крупной публикацией — повестью «Дьяволиада» — Булгаков заявляет о себе в литературном процессе. Он замечен. К нему настороженно присматриваются. От него ждут следующего слова. Этим словом становится не роман, а получившая гораздо более широкую известность повесть «Роковые яйца».

Она вызвала противоречивые отзывы. «Это уже действительно нечто замечательное для "советского" альманаха», — писал в журнале «Печать и революция» М. Лиров и спрашивал: «...как быть с аллегорией "Роковые яйца", которая по всему своему далеко не академическому содержанию как бы исключительно предназначена для белогвардейской печати? Как она попала на страницы советских "Недр"?»13. В вопросе, как видим, содержалась если не угроза, то, во всяком случае, намек на однозначный ответ. Лирову показалось подозрительным и то, что в сатирическом ключе выведен сотрудник органов: «...кто обычно выводит СССР из всех бедствий? Конечно, агенты ГПУ...»14.

На первый взгляд, иначе склонен был оценивать «Роковые яйца» рецензент «Рабочего журнала» Н. Коротков. Называя булгаковскую повесть и опубликованную в шестом же выпуске «Недр» поэму Волошина «Россия» «гвоздями» сборника, он писал: «Повесть Булгакова — легкое вагонное чтение. Такие вещи принято сейчас называть "авантюрными" <...> Этот в общей сложности пустячок сделан Булгаковым с большим умением и остроумием. Несмотря на явную фантастичность и "авантюрность" сюжета, в ней проглядывают характерные, тонко подмеченные черточки быта. Фигуры действующих лиц немногословно, но ярко очерчены. Однако суть и несомненная ценность вещи не в этом. За необыкновенным, рассчитанным на занимательность сюжетом, за остроумными и не без яду, злободневными мелочами — проглядывает кипучий, бешеный темп жизни, творческий взмах ближайших наших годов. И как ни относиться к "занимательной" повести Булгакова, нельзя отрицать того бодрого впечатления, чувства "новой Америки", которое остается у читателя его вещи»15.

Интересно, что, как и в случае с эпитетом «бойкий», дважды повторенным, о «вагонном чтении» писал в том же 1925 г. и Н. Осинский, но в связи не с сатирической повестью, а с романом «Белая гвардия»: «Он пишет легко и интересно... Но — боюсь сказать, а пожалуй — ведь это так, это, собственно, "вагонная литература" (у немцев Reiseliteratüre — "дорожная литература") высшего качества...»16.

К отзыву Н. Осинского мы еще вернемся, а пока скажем, что приводимая выше статья Н. Короткова содержала при всем том отнюдь не положительную оценку повести. И «бодрое впечатление» от нее он не склонен был рассматривать как заслугу автора — напротив, по Короткову, это происходило как бы само собой, независимо от воли писателя. А уж поэма Волошина «Россия» попросту возмутила рецензента. «Если можно простить Булгакову его "равнение на потребителя" и безобидное остроумие, то ни самому Волошину, ни редакции "Недр" поэмы "Россия" простить нельзя»17, — выносит он свой приговор.

Итак, на сей раз Булгакова снисходительно «прощали» — пока; прощали и «Недра» за «Роковые яйца». Но к Волошину снисхождения не было. Его поэма была расценена как вовсе чуждое явление. И в этом сходились, кажется, почти все писавшие о ней. Разбирая повесть, а точнее свои ощущения от нее и затем от поэмы Волошина, другой критик, В. Правдухин, рассуждал: «...прочитаешь последние строки повести — и недоумеваешь, сетуешь на то, как автор затушевывает, притупляет всю повесть, запутывает все концы, — выстрел оказывается холостым <...> Булгаков повторяет упорно свои ошибки: так раньше, на подобном же анекдоте построил он свой рассказ "Дьяволиада" <...> Поэма Волошина представляет собой историко-философский трактат, написанный густыми и тяжеловатыми крепкими словами. Волошин субъективен: его космический национализм с безликим и глухим духом истории объективно далеко не обязателен. Он — лишь свидетельство об яркой поэтической разновидности человеческой особи, социально довольно безразличной»18.

Как видим, вообще критика — что и раньше не раз наблюдалось в истории литературной журналистики — больше сосредоточена на прозе, чем на поэзии. Булгакову поэтому во всех рецензиях уделяется гораздо больше места, чем Волошину (Замятин в своей статье о современной литературе вообще не касался поэзии). Но современного читателя не может не поражать тон писавших в 1920-е гг. Выражение «человеческая особь» в отношении к себе должно было немало позабавить Волошина, читавшего о себе в годы революции и гражданской войны (впрочем, и в предшествующее десятилетие) еще и не такое. Но старший писатель не мог не понимать, что впервые столкнувшийся с литературной жизнью Булгаков, скорее всего, будет травмирован журнально-газетной лексикой первого пореволюционного десятилетия. Не потому ли (в том числе, можно предположить, и поэтому) протянул Булгакову руку? (Кстати, рецензия Н. Короткова вышла в июне 1925 г., как раз когда Булгаков гостил у Волошина.)

Была, пожалуй, лишь одна рецензия на шестую книгу «Недр», которая не звучала в унисон с большинством голосов. Но, вероятно, неслучайно ее автор не подписался полным именем. Она появилась в шестом номере «Нового мира» за 1925 г. Иронизируя над теми критиками, которые, подобно М. Лирову, курсивом выделяли красный луч, что был открыт профессором Персиковым, и даже в этом усматривали сатиру на советский строй, критик «Нового мира» писал, полемизируя, как можно подумать, и с Лировым, и с Коротковым: «Повесть Булгакова — это не просто "легкое чтение". Лица, типы, картины — все это невольно запоминается, все это злободневно и метко. Маленькой фразы достаточно, чтобы осветить ярким лучом смеха как будто неприметный уголок нашей сегодняшней жизни.

Два слова об идеологии. Верное средство быть обвиненным в контрреволюции — вывести, хоть на минутку, в своем произведении чекиста. Обязательно найдется ретивый рецензент, пожелавший встать в позу прокурора. (Напомним прозрачный упрек в сатире на "агентов ГПУ" из рецензии М. Лирова. — Е.О.) Всем читавшим повесть Булгакова я задам один вопрос: какое осталось у них впечатление от нашего "завтра", изображенного в повести "Роковые яйца"? Произвело ли на них это "завтра" гнетущее, упадочническое впечатление? По моему скромному мнению, едва ли сумеет какой-нибудь автор утопического, р-р-революционного романа заронить в своих читателей такое же чувство могучей жизнерадостной страны, нашего Нового Света. А восприятие читателя есть восприятие самого художника»19.

Л-в не склонен был причислять Булгакова ни к какому разряду, не стремился отвести ему подобающую полочку; даже генеалогия писателя мало что должна будет сказать, полагал он. «Булгаков стоит особняком в нашей сегодняшней литературе, его не с кем сравнивать. Разложить его творчество на составляющие элементы — фантастика, фельетон, сюжетность — нетрудно. Нетрудно проследить и его генеалогию. Но ведь от упоминания имени его прародителя Уэллса, как склонны сейчас делать многие, литературное лицо Булгакова нисколько не проясняется»20, — писал критик.

Итак, по Л-ву, «Роковые яйца» — самая заметная прозаическая вещь в альманахе. Говоря же о поэзии, представленной в Недрах-6, журналист критикует поэму Н. Тихонова «Лицом к лицу», о посмертно напечатанных стихах В. Брюсова отзывается бегло-неодобрительно («академически хороши и ненужны») и тут же, хотя достаточно кратко, говорит о волошинских: «Только поэма М. Волошина "Россия" оставляет глубокое и сильное впечатление. Странны, конечно, его мысли — мысли сменовеховца, "Пильняка в поэзии", но красота многое может искупить»21.

Странным кажется теперь сближение Волошина на этот раз с Пильняком, но заслуживает внимания эта редкая для 1920-х гг. высокая оценка поэмы; от анализа содержания ее, однако, рецензент уклонился. Любопытно, что и писавшие о Волошине, как и в случае с Булгаковым, повторяют друг друга: о «сменовеховстве, пильняковщине в стихах» говорит и Н. Коротков.

Как бы то ни было, последнее суждение Л-ва заслуживает быть отмеченным особо. Кто бы ни был этот Л-в, он выказывает непривычный для критики 1920-х гг. ход мысли, и это заставляет подумать в связи ним о критиках-перевальцах и А. Воронском.

Однако при всей широте эстетических позиций и их отношение к обоим писателям было далеко от безоговорочного приятия. Опять-таки критики сходятся в оценке того и другого. Вот как отозвался — одним из немногих — А. Лежнев на «Космос» Волошина, опубликованный, как уже говорилось, в пятой книжке «Недр»:

«Лучше других "Космос" Волошина, род философии истории или, вернее, истории идеологий в стихах. Некоторые характеристики эпох великолепны, — например, характеристика средневековья. Что же касается нашей эпохи, то, по мнению поэта, наука, уничтожив ньютоновско-лапласовскую картину мира, доказала, что

Все относительно:
И бред и знанье.
Срок жизни истин:
Двадцать — тридцать лет —
Предельный возраст водовозной клячи.
Мы ищем лишь удобства вычислений,
А в сущности не знаем ничего:
Ни емкости,
Ни смысла тяготенья,
Ни масс планет,
Ни формы их орбит,
На вызвездившем небе мы не можем
Различить глазом "завтра" от "вчера".

И что

Мы, возводя соборы космогоний,
Не внешний в них отображаем мир,
А только грани нашего незнанья.

Это, конечно, не так. Утверждения Волошина сводятся к тому, что мир — только наше представление, или, если и существует, — непознаваем. Утверждение далеко не новое и высказывавшееся в эпоху господства теорий Ньютона — Лапласа. Современная наука исключает такого рода философии»22.

Как видим, Лежнев был непререкаем в том, что касалось осмысления современности. Наука (читай: марксистская), в которую он свято верил, должна была, по мысли критика, объяснить и обосновать справедливость нового переустройства мира. Никакой иной взгляд не признавался имеющим право на существование. Так давала о себе знать методология даже лучших наблюдателей литературного процесса 20-х гг.: тот способ мышления, на который Лежнев признавал право Волошина в отношении средних веков и всех других эпох, не мог быть применен в отношении современности. «Срок жизни истин», в т.ч. социальных идей, отмеренный Волошиным («предельный возраст водовозной клячи»), конечно, не мог устроить Лежнева. В масштабе же мышления Волошина, без преувеличения планетарном, современность никак не могла быть возведена в абсолютную степень.

В следующем же году Лежнев отозвался о «Белой гвардии», отозвался достаточно осторожно, заметив, что «в трактовке действующих лиц автор старается подражать Льву Толстому, изображая своих офицеров ни негодяями, ни героями...»23; он усмотрел параллели между Петей Ростовым и Николкой Турбиным, достаточно мягко попенял Булгакову за поэтизацию персонажей и оставил вопрос об «идеологической перспективе» романа до завершения его публикации.

А в статье 1924 г. «Заметки о журналах» А. Лежнев, касаясь «России» и «Русского современника», пишет о Волошине так:

«Кликушеский голос Сологуба не единственный в хоре "российских" поэтов. Мистической истерике Сологуба <...> отвечает патриотическая истерика Макс. Волошина. Есть у нас такие специалисты по патриотическим истерикам, сделавшие из "любви к родине" профессию. Секрет их производства несложен: "стиль рюсс" да немножко достоевщины, да немножко от Блока, да демонстрация собственного душевного благородства. В таких стихах есть всегда специфический привкус, специфическая окраска. У М. Волошина она особенно сильна. Современная Россия, возникшая в революции, представляется ему гулящей, беспутной, и он не жалеет красок для изображения ее "непотребства":

В деревнях погорелых и страшных,
Где толчется шатущий народ,
Шлендит, пьяная, в лохмах кумашных,
Да бесстыжие песни орет.

Сквернословит, скликает напасти,
Пляшет голая — кто ей заказ?
Кажет людям соромные части,
Непотребства творит напоказ...

А проспавшись, бьется в подклетьях,
Да ревет, завернувшись в платок,
О каких-то расстрелянных детях,
О младенцах, засоленных впрок...

и т.д., и т. д.»24.

Эти стихи («Русь гулящая») критик оставляет даже без комментария, настолько собственное возмущение кажется ему праведным в отношении Волошина. (Лежнев, скорее всего, не знал, что Волошин писал здесь о реально имевших место в голодном Крыму случаях людоедства.) И, конечно, Булгакова он также зачисляет в правый фланг в литературе. В 1927 г. он отмечает как самых популярных писателей этого крыла Замятина и Булгакова. О последнем пишет так: «Булгаков — писатель молодой, начавший писать лишь в советскую эпоху. Его бойкий талант, фрондерство и испуг рецензентов создали ему большую известность. Он остроумен, иногда зол, но редко выходит за пределы фрондерства, — зубы его не оставляют глубоких следов»25.

Этого, однако, было достаточно, чтобы через два года, когда ту же характеристику Лежнев повторил в совместной с Д. Горбовым книге «Литература революционного десятилетия», получить отповедь, граничившую уже — в 1929 г. — с политическим доносом. По мысли оппонента перевальцев, назвать Булгакова лишь «фрондером» — значит дать ему слишком мягкую характеристику26.

И снова в книге Лежнева-Горбова встретились Булгаков и Волошин. На этот раз о Волошине писал Д. Горбов с связи с символизмом, который, по мнению критика, «дал трещину <...> от него откололась группа, которая пыталась признать Октябрьскую революцию, однако не сходя со своих мистических позиций». Горбов приводил в пример Блока и Белого (с его поэмой «Христос Воскресе») и дальше писал о Волошине: «Наконец, вот стихотворение М. Волошина "Святая Русь", где Россия изображена в виде невесты, которую великие люди убирали к венцу, которой Петр построил храмину окнами на пять морей, но которая в силу своего буйного характера не смогла воспользоваться этим накоплением культурных ценностей, этими заботами своих великих людей, и пустила все на ветер. Здесь признания, видимо, еще нет. Здесь Октябрьская революция рассматривается как разгром, как бесхозяйственность, как растрата ценностей, накопленных веками. Однако в заключение М. Волошин отказывается осуждать Россию за ее поведение».

И приведя заключительную строфу стихотворения, так разительно контрастирующую со всем комментарием, который скорее хочется назвать грубо неточным пересказом, критик резюмирует: «Вот тот предел, дальше которого символисты, в сущности, не пошли»27.

Мы видим теперь, однако, что, к сожалению, и критики-перевальцы не пошли далеко в своих оценках, которые были — что касается Горбова — попросту беспомощно-плоски, по крайней мере здесь. И перевальцы, чья эстетическая позиция была беспримерно шире рапповской, тоже не приняли ни Булгакова, ни Волошина. Дон Кихоты революции, как назвала их в конце XX в. Г.А. Белая, все же оказались в плену своей эпохи, тогда как оба писателя мыслили свое время как трагически важный, поворотный, судьбоносный, но все-таки один момент (хотя, возможно, длительный) в русской и общечеловеческой истории.

И А. Воронский занял двойственную позицию в отношении Булгакова. Не отрицая дарования писателя, называя «Роковые яйца» «вещью чрезвычайно талантливой и острой», он резюмировал критические споры так: «Булгакова окрестили контрреволюционером, белогвардейцем и т. п., окрестили, на наш взгляд, напрасно, но для критических выпадов все же были серьезные основания <...> Почему бы и в самом деле не написать <...> художественный памфлет? Основной недостаток Булгакова в том, что он не знает, во имя чего нужны такие памфлеты, куда нужно звать читателя. Или это не дело писателя? В нашу эпоху, когда идет бой не на жизнь, а на смерть? И так как в памфлете Булгакова нет целевой, волевой установки, произведение в лучшем случае вызывает недоумение. Нападает ли автор вообще на "коммунистический эксперимент", занимает ли его больше некультурность и невежество решительного, но ограниченного поборника новой культуры — обо всем этом читатель ничего узнать не может. Писатель сам подает повод для всяческих кривотолков и в конце концов неизвестно, куда он ведет нас: может быть, совсем не туда, куда хочет идти наш новый читатель, которому дорог Октябрь»28.

Но даже и такое, весьма сдержанное отношение к Булгакову вызвало нападки на Воронского со стороны налитпостовцев — рапповцев. Он же еще раньше называет «Роковые яйца» и «Белую гвардию» вещами «выдающегося литературного качества»29 и ставит Булгакова в один ряд с такими писателями, как Арт. Веселый, Гладков, М. Горький.

Вообще, как это ни странно, наибольшую широту в отношении к таким писателям, как Булгаков и Волошин, шире говоря, в отношении к литературным силам в 1920-е гг. проявляют убежденные коммунисты, большевики со стажем, которым в молодости революционная борьба, сопряженная с арестами и каторгой, не помешала стать и высокообразованными, эстетически чуткими людьми, хотя, например, Воронскому, сыну небогатого священника, начинавшему учиться в духовной семинарии, так и не пришлось получить диплома о высшем образовании. Для таких же, как С. Родов, Г. Лелевич, казалось не обязательным быть эстетически грамотными. Волошина и Булгакова публикует Н.С. Ангарский; один из немногих хоть сколько-нибудь одобрительных отзывов о Булгакове печатает Н. Осинский, хотя Булгакову, по мысли Осинского, и недостает «писательского миросозерцания, тесно связанного с общественной позицией, без которой, увы, художественное творчество остается кастрированным»30. Замечает Булгакова и Воронский... Во всяком случае в их отношении к писателям, явно не спешившим безоговорочно стать адептами и пропагандистами нового строя, нет ни испуга, ни враждебности. Это объясняется, вероятно, во-первых, искренней верой в правоту победившего строя и дела всей их жизни, а во-вторых, субъективной чистотой их намерений и действий в литературе. То не были политиканы от литературного процесса, в отличие от напостовцев — налитпостовцев — рапповцев, боровшихся за власть или за близость к ней.

Если считать (и то с некоторой, как мы видели, натяжкой) отзывы Е. Замятина и Н. Осинского двумя из тех трех «положительных», о которых писал сам Булгаков, то следует назвать и третий такой отклик. Его автором был В.Ф. Переверзев, филолог старшего поколения, удостоивший «Дьяволиаду» упоминания и оценки в своем обзоре прозы. Он же первым заговорил о генеалогии булгаковской сатирической прозы.

Отметив повесть А. Успенского и рассказ О. Форш (авторов альманаха «Круг»), Переверзев писал: «Кроме <...> произведений беллетристов старого поколения в IV книге сборника "Недра", мы имеем значительно меньшее по объему, но, пожалуй, более интересное и тематически и стилистически произведение молодого беллетриста Булгакова <...> Стилистически автор учится у Достоевского. "Дьяволиада" носит явные следы подражания "Двойнику" Достоевского, его тяжеловесному юмору и мрачной бредовой фантастике. Нужно признать подражание удачным, ибо избранный автором стиль прекрасно служит изображению той нервной развинченности и психической растерянности, всегда готовой стать сумасшествием, которая явилась результатом революционной ломки канцелярских устоев. Герой булгаковской повести Коротков <...> подстать спятившему с ума чиновнику Достоевского Голядкину. Коротков, как и Голядкин, ведут свою родословную от гоголевского Акакия Акакиевича <...> Современность богата такими фигурами, оттого волна серьезного юмора там и сям бьет в молодой беллетристике <...> современная действительность предъявляет запрос на художника-сатирика, что дает основания ожидать появление такого художника»31, — заключал Переверзев, и это последнее замечание тоже заслуживает того, чтобы быть отмеченным особо: на протяжении всего десятилетия в критике велись споры о праве сатиры на существование в советской литературе.

Даже Воронский сомневался в этом праве. Как и другие старые коммунисты, он, конечно, был человеком своего времени. «Сатира и смех теперь нужны, как никогда <...> но пусть читатель чувствует, что частичка великого революционного духа эпохи бьется в груди писателя и передается каждой вещи, каждой странице. А для этого с вершин, с вершин эпохи нужно смотреть...»32 — призывал писателей Воронский. Можно сказать, что А. Воронский, Н. Осинский и немногие другие критики-коммунисты смотрели, в отличие от своих ретивых и агрессивных оппонентов, пожалуй, действительно с вершин своей эпохи. Но в том-то и дело, что Булгаков и Волошин смотрели на происходившее в России принципиально с другой точки зрения, мало кому из современников доступной. И в этом обнаруживаются глубинные точки пересечения у этих писателей, столь несхожих по своей поэтике.

И тут мы подходим к самому главному. В понимании картины мира и истории у Волошина и Булгакова было нечто общее. Это прежде всего сознание того, что разворачивающаяся на их глазах история — лишь часть даже не только российского, а общемирового процесса. Об этом говорят уже два эпиграфа к «Белой гвардии». Первый — пушкинский — включает происходящие в Городе 1918 г. события в контекст русской истории; при этом сам автор волевым движением выбора эпиграфа включает себя в определенный историко-литературный контекст. Второй же эпиграф — из Апокалипсиса — не только говорит о масштабности происходящих событий, но и обозначает тоже через весь роман проходящую тему соотношения двух времен, двух историй: российской и всечеловеческой. Эта тема как лейтмотив развивается уже в первой фразе романа: «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй». И самый ритм повествования, ритмический и замедленный, ориентирован на эпический библейский стиль, и конечно не случайно упоминание о «пастушеской — вечерней Венере», которая, как известно, вела пастухов к месту рождения Христа.

Волошин же в первый год «русской усобицы», по его признанию, читает только газеты и Библию. Через его стихи этих лет (впрочем, начиная еще с Предвестий 1905 г.) проходят мотивы Ветхого и Нового Завета. Но он обращается не к Рождеству, а к образам Распятия и Воскресения Христова. «В часы Голгоф трепещет смутный мир» — в этом необычайном и ни у кого не встречавшемся «умножении» образа распятия уже тогда сказался характер осмысления Волошиным событий текущих и предстоявших. В стихотворении «Предвестия» возникает образ разорванной скинии, а на небе появляется символическое видение троящегося багрового солнца — оказавшись 9 января в Петербурге, Волошин наблюдал редкое оптическое явление: в тот день на небе действительно были видны три солнца. Это тоже было прочитано поэтом как предзнаменование будущих катастроф:

В багряных свитках зимнего тумана
Нам солнце гневное являло лик втройне,
И каждый диск сочился, точно рана,
И выступила кровь на снежной пелене33.

Стихотворение «Красная Пасха» (1921), рисующее террор в Крыму, он заканчивает строками, которые потрясают не только самим образом, но и тем, что нам открывается в поэте такой способ мышления, при котором этот образ делается возможным:

Зима в тот год была Страстной неделей
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.

И у Булгакова в «Белой гвардии» зимнее солнце Города является героям кроваво-красным: «Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце. Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с трудом сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь главный купол Софии...»34.

Мотив Апокалипсиса, завязавшись эпиграфом, проходит через весь роман. Откровение Иоанна Богослова открывает отец Александр и читает строки из него Алексею Турбину. Но ту же книгу читает пациент Турбина, склонный к маниакальности сифилитик, в недавнем прошлом безбожник поэт-футурист Русаков.

И для Булгакова и для Волошина несомненна связь между тем, что происходит на небе и на земле. Вспомним хотя бы еще две сцены из романа: церковный молебен при вступлении в Город Петлюры, — молебен, похожий больше на бесовское действо, — и образ всенощной, которую служат в ночном небе, — финал «Белой гвардии», отсылающий, конечно, к Толстому, у которого всегда образ неба (в том числе звездного) соотносится с тем, что происходит в мире людей. Но в волошинской космогонии даже в еще большей степени, чем у Булгакова, соотносятся «верх» и «низ», небо и земля, и это характерно, кажется, не только для стихов революционных лет, но проявляется особенно отчетливо именно тогда. Почти наугад можно брать примеры в подтверждение этого. В стихотворении «Плаванье»: «А здесь безветрие, безмолвие, бездонность... / И небо и вода — две створы / Одной жемчужницы»35. Правда, этой картине противостоит охваченный «красным исступленьем расплесканных знамен» город. Но ненарушенный мир, по Волошину, един, и пространства верха и низа симметричны. Единство его мышления проявляется и тогда, когда он смотрит на происходящие в современности события. Когда почти одновременно в 1919 г. большевистское и белогвардейское информационные агентства издают его «Демонов глухонемых» (и то и другое в целях агитации), Волошин с удовлетворением говорит об этом. Ему, с начала мировой войны отказавшемуся видеть в ком бы то ни было врагов («Я и германской омелы не предал, / Кельтскому дубу не изменил»), тем более претило разделение соотечественников на белых и красных. Происходящее в России он понимает как трагедию. В 1919—1923-х гг. Волошин создает цикл «Усобица». В 1923 г. Булгаков начинает писать «Белую гвардию».

Как кажется, есть сходство в отношении обоих писателей не только к октябрьской, но и к февральской революции. В отличие от большинства людей своего круга, уже февральскую революцию Волошин не принял и в самом по видимости мирном течении ее видел залог будущих кровопролитий. У Булгакова в романе красную повязку надевает на рукав только Тальберг, который затем — в помещении цирка — руководит выборами «гетмана всея Украины», после же бежит с немцами. Волошин в статье с характерным названием «Самогон крови» пишет о феврале 1917 г.: «Помню, как в те дни, когда праздновалась бескровность русской революции, я говорил своим друзьям: "Вот признак, что русская революция будет очень кровавой и очень жестокой"»36.

Булгаков в романе, показывая «русский бунт», апеллирует не только к Пушкину, но и к Толстому, в высшей степени смело, можно сказать — полемически переосмысляя толстовский образ: «Да-с, смерть не замедлила. Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам вместе с сухим веющим снегом. Стала постукивать в перелесках пулеметами. Самое ее не было видно, но, явственно видный, предшествовал ей некий корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лаптишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси. Запорхали легонькие красные петушки».

Понятно и отношение обоих писателей к русскому бунту, к кровопролитию. И для Волошина, и для Булгакова нет разделения на белых и красных. Турбин во сне сначала видит Най-Турса, потом вахмистра Жилина, и оба пребывают в раю, но и там, оказывается, приуготовлено место «для большевиков, с Перекопу которые», — передает Жилин Алексею слова апостола Петра. «...Все вы у меня, Жилин, одинаковые — в поле брани убиенные», — говорит Жилину сам Господь Бог. «Молюсь за тех и за других», — пишет Волошин.

Есть, кажется, общее и в отношении Булгакова и Волошина к интеллигенции. В лекциях, с которыми поэт выступает в 1918—1919 гг. в городах юга России, он говорит об «интеллигентской идеологической шелухе», о безответственности всего русского общества, в т.ч. о «государственной беспочвенности русской интеллигенции», которая «не смогла убедить народ в том, что он принимает из рук царского правительства государственное наследство со всеми долгами и историческими обязательствами, на нем лежащими, — не смогла только потому, что в ней самой это сознание было недостаточно глубоко». Интеллигенцию, приветствующую революцию, Волошин уподобляет «герою трагедии, который встречает цветами и плясками вестника, несущего ему смертный приговор, принимая его за жданного вестника радости и освобождения»; в 1917 г., по словам поэта, «русское общество (интеллигенция) и большинство политических партий <...> радовались симптомам гангрены, считая их предвестниками исцеления».

Понятно, что Булгаков в 20-е гг. предпочитал не высказываться на подобные темы. Но судя по его роману и рассказам, к нему как бы примыкающим, и его герои, причем мучительно, размышляют об исторической и личной ответственности. «Интеллигентской мразью» называет себя потрясенный доктор Бакалейников, бывший свидетелем убийства и спасшийся. «Человеком-тряпкой» именуется в романе Алексей, причем дважды: сначала в речи повествователя, затем в своей внутренней речи. «Просентиментальничали свою жизнь... довольно!» — мысленно восклицает Алексей в другом месте романа. «Все мы в крови повинны...» — говорит Елена перед образом Божьей Матери. И тот же мотив — в стихотворении Волошина 1917 г. «Трихины». Обращаясь к Достоевскому, Волошин пишет: «Ты говорил, томимый нашей жаждой, / Что мир спасется красотой, что каждый / За всех во всем пред всеми виноват». Достоевского вспоминают и герои «Белой гвардии». В этом тоже сходятся еще раз оба писателя. И, конечно, чувством ответственности продиктованы стихи, заключающие поэму «Россия»: «И чувствую безмерную вину / Всея Руси — пред всеми и пред каждым». И уже настоящими трагическими героями можно назвать Малышева и Най-Турса. В этом булгаковский роман был беспримерен.

Но если Волошин идеями и образами Достоевского поверяет происходящее в современности и видит в ней его сбывшиеся пророчества, то у Булгакова, пожалуй, все сложнее, и «недочитанный Достоевский» вызывает у его героев не одинаковые чувства. «Мужички-богоносцы Достоевские! У-у... вашу мать!» — кричит замерзший, измученный Мышлаевский; он же именует «богоносным хреном» старика, отказавшегося отдать сани «офицерне». Но не случайным кажется, что слова о «вере православной, власти самодержавной» как единственно возможном для России пути произносятся в сцене попойки и тем самым безнадежно снижаются в глазах автора. В отличие же от Мышлаевского, Алексей Турбин наяву повторяет слова из «Бесов» («Русскому человеку честь — только лишнее бремя...»), а во сне гонится с браунингом за мерзким кошмаром, чтобы пристрелить «гадину». Бесы у Булгакова глумятся и сквернословят. Тот же образ у Волошина в стихотворении «Северовосток»: «Расплясались, разгулялись бесы / По России вдоль и поперек».

Что же касается отношения к большевикам, то и тут можно увидеть общие черты у Булгакова и Волошина. Что новый режим был обоим вполне чужд, это уже известно. Но оба понимают, что это явление долгое и отмахнуться от него нельзя не только потому, что приходится жить в условиях большевистской России, но и потому, что, вероятно, у большевизма есть глубокие исторические корни. Это явствует из всего текста «Белой гвардии». Но у Волошина проявляется более отчетливо.

Он выстраивает свою концепцию русской истории, на первый взгляд парадоксальную, и в лекциях и в поэме «Россия». Никто из критиков в 20-е гг., хотя, как мы видели, писали рядом, почти через запятую о Булгакове и Волошине, не сопоставил поэму «Россия» с булгаковским романом. Они выходят практически одновременно — в 1925 г. Но и другие Волошинские стихи как будто напрашиваются на сопоставление с «Белой гвардией». Кстати говоря, и «Демоны глухонемые» издаются в Харькове в 1919 г. и бесплатно распространяются в виде отдельных листков в Добровольческой армии — в то самое время, когда Булгаков мобилизован туда как врач. Конечно, мы не можем ни подтвердить тот факт, что Булгаков читал тогда Волошинские стихи, ни опровергнуть его, — но поэму «Россия», напечатанную под одной обложкой с «Роковыми яйцами», он, несомненно, не мог не прочесть.

Поражают общие с волошинскими образы не только из «Демонов глухонемых», но и из других стихов: прежде всего северный ветер, несущий снег, метель, символизирующий стихию вздыбленной истории. Одно из важнейших, программных стихотворений Волошина так и называется: «Северовосток». (Для обоих писателей, родившихся, к слову, в Киеве, идущий из Москвы ветер истории воспринимается как северный; на Украине расположен романный Город Булгакова, крымские события изображаются в стихах Волошина о Гражданской войне.) Волошин пишет и о параде в честь победы революции весной 1917 г. на Красной площади Москвы, где люди в красных кокардах несут транспаранты, на которых написаны «неподобные, нерусские слова» (в статье Волошин расшифровывает эти слова: «Без аннексий и контрибуций»), и не замечают, как здесь же «На паперти слепцы поют / Про смерть, про казнь, про суд» (стихотворение «Москва»). Вид же этих нищих говорит ему о древней российской истории, о том, что нынешние события имеют корнями еще глубокое прошлое России (можно подумать, что так же полагал и Булгаков) «и что это только начало, что русская революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Русской Земли, нового Смутного времени». У Булгакова в Городе нищие сидят перед собором и тоже контрастируют с возбужденной сиюминутными событиями толпой. «Слепцы-лирники тянули за душу отчаянную песню о Страшном суде <...> Страшные, щиплющие сердце звуки плыли с хрустящей земли, гнусаво, пискливо вырываясь из желтозубых бандур с кривыми ручками».

Обращает на себя внимание дважды повторенный эпитет «гнусавый», упоминание о денежных бумажках, что бросают певцам в их картузы прохожие. У Булгакова вид этих нищих не менее отталкивающий, они так же страшны, как и все участники молебна. «Калеки, убогие выставляли язвы на посиневших голенях, трясли головами, якобы в тике и параличе, закатывали белесые глаза, притворяясь слепыми. Изводя душу, убивая сердце, напоминая про нищету, обман, безнадежность, безысходную дичь степей, скрипели, как колеса, стонали, выли в гуще проклятые лиры».

Совпадение сцен поражает тем более, что, по крайней мере, в конце 1925 г. Волошин так и не читал окончания «Белой гвардии»37. Значит, и финальная сцена романа оставалась ему неизвестной. Но и для него в высшей степени было характерно задумываться о времени, «когда и тени наших тел и дел не останется на земле», в отличие от вечных звезд. «Как Греция и Генуя прошли, / Так минет все — Европа и Россия», — пишет он в стихотворении-кредо «Дом поэта». Но тема культурной памяти по-своему звучит у каждого из писателей, одновременно осознавших неизбежную трагедию «русского бунта».

И в прижизненной судьбе обоих писателей видятся нам теперь если не совпадения, то переклички. После 1919 г. не выходит ни одной книги Волошина. После 1926 г. перестают печатать и Булгакова, хотя его еще ждет его театральная судьба, не менее драматическая. Волошин как будто предвидел все это в 1923 г., когда в стихотворении «Доблесть поэта» (кстати, в одном из вариантов оно называлось «Мастер») писал:

Творческий ритм от весла, гребущего против теченья,
В смутах усобиц и войн постигать целокупность.
Быть не частью, а всем: не с одной стороны, а с обеих.
Зритель захвачен игрой — ты не актер и не зритель,
Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы.
В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:
Помнить, что знамена, партии и программы
То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:
Совесть народа — поэт. В государстве нет места поэту.

Примечания

Впервые: Орлова Е.И. М.А. Булгаков и М.А. Волошин // Вестник Московского университета. Сер. 10. Журналистика. 2012. № 2.

1. См.: Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988. С. 246, 251 и др.

2. См.: Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина. Летопись жизни и творчества. 1917—1932. СПб.; Симферополь. 2007. С. 270.

3. Шершеневич В. Общее благополучие // Жизнь искусства. 1926. № 50. С. 6—7.

4. Мустангова Е. О Михаиле Булгакове (в связи с постановкой «Белой гвардии» /«Дней Турбиных»/ в Моск. Худож. Театре) // Жизнь искусства. 1926. № 45. С. 13.

5. «...Темой моей является Россия»: Максимилиан Волошин и Евгений Ланн. Письма. Документы. Материалы. М., 2007. С. 50.

6. Мустангова Е. О Михаиле Булгакове... С. 13.

7. Зонин А. Путаница слева // На литературном посту. 1926. № 3. С. 12.

8. Нович И. Дерево современной литературы // На литературном посту. 1926. № 3. С. 24.

9. Зонин А. Плюсы и минусы (Беглые заметки) // Жизнь искусства. 1926. № 44. С. 5.

10. Замятин Е. О сегодняшнем и о современном // Русский современник. 1924. Кн. 2. С. 266.

11. Для сравнения приведем некоторые другие отзывы: «Рассказ — опять психологический! ("опять" рецензента относилось к помещенному там же рассказу С. Сергеева-Ценского. — Е.О.) — производит впечатление какого-то реалистически-мистифицированного бреда. Отчасти раздражает, отчасти утомляет» (см.: Н. Недра, книга четвертая. Изд-во «Мосполиграф», 1924 // Известия. 1924. 9 апреля); «"Роковые яйца" — это удачная (потому что веселая) попытка развернуть советскую действительность на фантастическом стержне уэлссовского сюжета. Прекрасный замысел, однако, остался нереализованным до конца: у автора не хватило сатирической злости. Его персонажи <...> остались на уровне шаржа, подчас портретного» (Придорогин. [б. загл.] // Книгоноша. 1925. № 6. С. 18); «М. Булгаков представляется нам, при своем очевидном даровании, занятым, пока что, пробой пера. Такой пробой пера, или, вернее, стрелой, пущенной в пространство наугад, без определенно намеченной цели, представляется нам и его повесть "Роковые яйца"» (Горбов Д. Итоги литературного года // Новый мир. 1925. № 12. С. 147).

12. «...Темой моей является Россия»: Максимилиан Волошин и Евгений Ланн. Письма. Документы. Материалы. М., 2007. С. 49, 40.

13. Лиров М. «Недра», книга шестая // Печать и революция. 1925. Кн. 5—6. С. 518—519.

14. Там же.

15. Коротков Н. «Недра». Книга шестая. Изд-во «Недра». М., 1925 г. // Рабочий журнал. М.; Л., 1925. № 3. С. 156.

16. Правда. 1925. 28 июля.

17. Коротков Н. «Недра». Книга шестая. Изд-во «Недра». М., 1925 г.

18. Правдухин В. Недра. Лит.-худ. сборники. Книга шестая. Изд-во Недра. М., 1925 // Красная новь. 1925. № 3. С. 287—289.

19. Л-в. «Недра» — книга шестая // Новый мир. 1925. № 6. С. 152. О Булгакове как о писателе «с европейской, уэллсовской складкой» писал А. Воронский (см.: Красная новь. 1925. № 10. С. 254—255).

20. Там же. С. 151.

21. Там же. С. 152.

22. Лежнев А. Недра. Литературно-художественный сборник. Книга пятая. Изд-во Мосполиграф. 1924 // Красная новь. 1924. № 6 (23). С. 355.

23. Лежнев А. Литературные заметки // Красная новь. 1925. № 7. С. 269—270.

24. Лежнев А. Заметки о журналах. 1. На правом фланге (о журналах «Россия» и «Русский современник») // Печать и революция. 1925. Кн. 6. С. 126.

25. Лежнев А. Художественная литература // Печать и революция. 1927. № 7. С. 106—107.

26. См.: Ольховый Б. О попутничестве и попутчиках // Печать и революция. 1929. № 5. С. 11.

27. Лежнев А., Горбов Д. Литература революционного десятилетия. Харьков, 1929. С. 124.

28. Воронский А. Писатель, книга, читатель // Красная новь. 1927. № 1. С. 237—238.

29. Воронский А. О том, чего у нас нет // Красная новь. 1925. № 10. С. 254—259.

30. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М., 1992. Т. 1. С. 568.

31. Переверзев В. Новинки беллетристики // Печать и революция. 1924. № 5. С. 136—137.

32. Воронский А. Литературная хроника // Красная новь. 1922. № 6. С. 344.

33. Здесь и далее цитаты приводятся по: Волошин М. Россия распятая. М., 1992.

34. Здесь и далее цитаты приводятся по: Булгаков М. Собр. соч.: в 5 т. Т. 1. М., 1992.

35. Волошин М. Собр. соч. / под общей ред. В.П. Купченко и А.В. Лаврова. М., 2003. С. 332.

36. Волошин М. Россия распятая. С. 102.

37. Об этом он с сожалением пишет Е.А. Ланну. См.: «...Темой моей является Россия». С. 79.