Вернуться к К. Малапарте. Бал в Кремле

IV

Однажды воскресным утром я отправился с Булгаковым на блошиный рынок, который располагался на Смоленском бульваре*. Каждое воскресенье на его тротуарах собиралась уцелевшая московская знать, милые, нищие призраки аристократии, чтобы продать иностранным дипломатам или тем, кто разбогател на революции — нэпманам, спекулянтам, новой марксистской знати, женам, дочерям, любовницам новых русских бояр, — свои жалкие сокровища: последнюю табакерку, последнее кольцо, последнюю икону, серебряный медальон, расческу, у которой не хватало нескольких зубчиков, дырявую и полинявшую шелковую шаль, ношеные перчатки, казачий кинжал, старую обувь, серебряные браслеты, русский и немецкий фарфор, старые турецкие сабли, французские книжки в обложках с гербами, старые, романтичные женские шляпки времен Анны Карениной — с пышными перьями, нелепые, наивные, кажущиеся совсем не к месту. Сидя на раскладных табуретках на аллее, тянущейся посередине Смоленского бульвара, или стоя под зелеными деревьями у края тротуара, печальные призраки часами беседовали между собой, подробно обсуждая события каждого дня и каждого часа своей жизни: свадьбу, траур, развод, помолвку, деньги, самоубийства, интриги, скандалы, сплетни, словно они сидели в гостиной построенного по проекту Бове неоклассического особняка в Белом городе в волшебные годы своей юности, своей славы, своего счастья. Они болтали друг с другом на французском мадам Дюдеффан1 с легким московским акцентом графини де Сегюр, урожденной Ростопчиной2, ежеминутно кланяясь друг другу, обращаясь то к одному, то к другому, сопровождая беседу изящными движениями рук и головы, словно в танце кукол на сцене придворного театра, и то и дело прерываясь, чтобы громко и жалобно обратиться к прохожим: «Regardez cette breloque, Monsieur. Un souvenir de Moscou, Monsieur. Un joli souvenir de la Russie, Monsieur»3.

На Арбате мы встретили старика — невысокого, коренастого и в то же время хрупкого, с густыми седыми бакенбардами, который шел, согнувшись, и нес на голове громадное позолоченное кресло. Кресло эпохи Луи-Филиппа, с красной камчатой обивкой, на кресле лежала старинная английская шляпа черного цвета, с узкими, загнутыми вверх полями, времен Эдуарда VII, вызывающая в памяти стиль Бата4. Приверженностью шляпам эпохи Эдуарда VII и, пожалуй, только этим царская Россия выдавала смутное предчувствие скорого конца. Человек с креслом на голове напоминал одну из старух из «Капричос» Гойи, которые тоже несут стулья на голове. Булгаков подошел к нему и поздоровался — сердечно, но без фамильярности. «Bonjour, bonjour»5, — ответил старик резким ехидным голосом. Это был князь Львов, последний председатель Государственной думы в 1917 году**. Лицо старика блестело от пота — видно было, что он изнурен тяжкими усилиями. Он поставил кресло на тротуар и со вздохом опустился в него, вытирая лоб грязным платком. Старик сообщил, что направляется на Смоленский бульвар, потому что уверен: наконец-то он продаст кресло. «Позолоченные кресла опять входят в моду», — сказал он. Дома у него осталось еще пять кресел: настоящее сокровище, прибавил он, благодаря которому можно протянуть еще пару лет. «А потом видно будет! Хи! Хи! Хи!» — смеялся он, прикрывая глаза и подергивая плечами, согнувшись, словно в приступе кашля.

Вдруг он открыл глаза и, обратившись ко мне, спросил, знаком ли я с ***, который незадолго до революции был послом Италии в Петербурге. Он говорил со мной, улыбаясь, называл меня «jeune homme»6 и удивленно разглядывал мои ботинки, костюм, шляпу. «А что, в Европе все одеваются, как вы? Странная манера. Видать, ваши портные совсем голову потеряли. В мое время...» — и он принялся пересчитывать пуговицы у меня на пиджаке, удивляясь, что пуговиц всего три. Затем пересчитал пуговицы на собственном пиджаке и объявил:

— Четыре! Это непреложное правило, jeune homme! Даже коммунистическая революция не сумела оторвать у меня с пиджака четвертую пуговицу.

Он презрительно покачивал головой, разглядывая мои ботинки на толстой подошве и низком каблуке, со шнурками из тонких полос кожи, и вскоре с победным видом заявил, что не променяет свою обувь на мою за все сокровища в мире. На нем были черные сапожки с боковой застежкой на пуговицах, стоптанные и рваные.

— Вы знакомы с полковником Марсенго?*** — спросил он меня.

Полковник Марсенго незадолго до революции был в Петербурге военным атташе. Князь Львов удивился, что я с ним не знаком. «Он так замечательно пел, — сказал он, — подыгрывал себе на гитаре, как настоящий цыган. C'était un homme délicieux, un homme tout à fait charmant7». Прохожие бросали рассеянные взгляды на старика, развалившегося в позолоченном кресле посреди тротуара Арбата — одной из самых оживленных улиц Москвы. Старушка в линялой и рваной зеленой блузке и длинной белой юбке с потрепанным подолом, лицо закрыто соломенной широкополой шляпой, какие носила Мария-Антуанетта, но без ленты и с неровными краями, напоминающей шляпу садовника, остановилась напротив него и по-свойски окликнула по имени, помахивая рукой в черной перчатке до локтя. «Bonjour, bonjour!» — воскликнул князь Львов, вскакивая с юношеской прытью, снимая шляпу и глубоко кланяясь. «Бедняжка! — сказал он с жалостью и пренебрежением, когда старушка ушла, растворившись в толпе. — Бедняжка! Elle est un peu toquée!8 Думает, что царь еще жив!» — и он расхохотался, скаля крупные желтые зубы. «Вы с ней не знакомы? Это княгиня Голицына. Торгует сигаретами у гостиницы «Метрополь»****». Он вздохнул, вновь уселся в кресло нога на ногу и спросил, умный ли человек итальянский посол в Москве Черрути. Я ответил, что, вне всякого сомнения, Черрути — лучший из наших послов. «J'en suis heureux9, — сказал он, — в мое время иностранные послы...» Внезапно он осекся, посмотрел по сторонам и, покачивая головой, сказал, что очень жалеет о том, что они не могут познакомиться лично, что для советских граждан чрезвычайно опасно приближаться к иностранным дипломатам. «Oui, jeune homme, — добавил он тише, — en Russie on a peur. Nous avons tous peur»10. Он оглянулся с беспокойством, снял шляпу, внимательно ее рассмотрел, вертя в руках, потом опять надел на голову и спросил, который час. Было десять. «Jolie montre11, — сказал он, хватая меня за руку и внимательно разглядывая часы у меня на запястье. Он трогал их пальцем, постукивал ногтем по стеклу, надувая губы и задерживая дыхание, как ребенок. Глаза под насупленными бровями внезапно заблестели, словно наполнившись слезами. Мне захотелось спросить его, не обменяет ли он кресло на мои часы, мне хотелось унизить его, я был уверен, что для него это будет страшное, горькое унижение, предложи я часы в обмен на кресло. «Хотите...» — начал я, но замолчал, кусая губы. Я отвернулся, чтобы не видеть, как старый князь Львов, последний председатель Государственной думы, восседая в позолоченном кресле в позолоченном, украшенном лепниной просторном зале Думы, поднимает белую, мягкую, слабую руку и поглаживает густые седые бакенбарды, пока Ленин с балкона дворца балерины Кшесинской призывает народ повесить всех, кто сидит в позолоченных креслах в Думе, в Сенате, в Адмиралтействе, в Зимнем дворце, повесить всех, кто сидит в позолоченных креслах во всей России, в Европе и в целом мире.

Вдруг Львов откинулся в кресле и захохотал. «Ridicule, tout à fait ridicule! — повторял он, задыхаясь от смеха. — Est-ce que vous me voyez avec ça? Avec cette montre à la poignée?

Ah! Ah! Ah! ridicule! Un signe des temps! On a vraiment perdu la tête, en Europe... Pouvez-vous imaginer una chose pareille, chez nous, en Russie soviétique?»12 На этом он умолк и стал испуганно оглядываться вокруг, провожая глазами то случайного прохожего, то со скрежетом несущийся по путям на противоположной стороне Арбата трамвай (4-й трамвай, который идет в Дорогомилово), то перебегающего дорогу парнишку; наконец он испуганно уставился на рабочего, который быстро шагал в нашу сторону. «Десять! — сказал Львов, словно вспомнив о том, что его тревожит, — десять!» — он резко вскочил и нагнулся, чтобы ухватить кресло обеими руками.

Я предложил помощь и, не дожидаясь ответа, поднял кресло и водрузил себе на голову. «Doucement, jeune homme, doucement»13, — повторял Львов, странно глядя на меня. Не поднимая головы, он направился к Смоленскому бульвару.

Я шел чуть позади и на ходу разглядывал сгорбленного старика с густыми седыми бакенбардами, в сдвинутой на затылок шляпе, шагавшего, сложив руки за спиной, слегка подпрыгивая и словно заваливаясь на одну сторону, как ходят хромые. Он то и дело оборачивался, повторял по-французски: «Doucement, jeune homme, doucement!» — и сердито тряс головой. Этот шедший впереди прыгающий старик раздражал. Меня злило (злиться было несправедливо и подло, кто, как не я, понимал это?) то, что в каком-то едва уловимом, нехорошем, смутно ощущаемом смысле граф и кресло являлись соучастниками. В России вновь наступала эпоха кресел, и уж, конечно, не по вине князя Львова. На картине пролетарской революции позолоченные кресла вновь становились необходимыми, приобретали не только декоративную, но и моральную ценность, были столько же нужны для придания достоинства картине коммунистической жизни, сколько были нужны для придания достоинства картине старого режима. Времена, когда позолоченные кресла вызывали презрение, ненависть, ярость советского народа, прошли: возвращалось время уважения и восхищения ими как предметом национальной гордости. Фабрики, машины, доменные печи, прокатные станы, электростанции пятилетки постепенно бледнели рядом со старорежимными позолоченными креслами. Я злился на князя Львова, потому что воспринимал его кресло эпохи Луи-Филиппа как обман, как коварное искушение, как злые козни. Вся Советская Россия казалась мне теперь призраком гигантского кресла, одиноко возвышающегося на фоне убогого пейзажа коммунистической революции с зубчатыми колесами и дымящимися трубами. Мне чудилось, будто в этом гигантском кресле восседает крохотная мумия ребенка со светящимся фарфоровым личиком, с изгрызенными мышами левым ухом.

Князь Львов обернулся и спросил, не был ли я знаком в Риме со старой княгиней Д.14 Я ответил, что, разумеется, с ней знаком. «Почему «разумеется»? — поинтересовался Львов с сердитым видом. — La Princesse D. n'est pas une femme que l'on connaît naturellement»15.

— Княгиня Д. — прелестная женщина, — ответил я с улыбкой.

Vous voulez dire un vieux chameau, — сказал Львов.

Oui, naturellement, un vieux chameau16.

— Xa! Xa! Xa! — с победным видом расхохотался князь Львов, хлопая в ладоши и подпрыгивая на своих коротеньких ножках. — Un vieux chameau! Voilà! Voilà! Вот во что превращаются в Европе! Не только у нас! Не только в России! — И, вперив в меня горящие злой радостью глаза, прибавил: — Tous des vieux chameaux, en Russie, des vieux chameaux comme en Europe, comme partout!17 Как вы думаете, во что превратятся Семенова, Егорова, Буденная, Бубнова, Луначарская, все красавицы Советской России? Des vieux chameaux comme la Princesse D., des vieux chameaux elles aussi, comme tout le monde! Ah! ah! ah! Et Staline? Un vieux chameau comme moi, lui aussi, un vieux chameau comme tout le monde, ah! ah! ah!18 — Он хохотал, топая ногами, и мотал головой, фырча, словно кот. — Что вы на меня так смотрите? — вдруг спросил он, перестав смеяться.

Я ответил, что пытаюсь вспомнить, на кого он похож.

— Ах да, на князя Адама Чарторыйского19.

À ce vieux drôle?20 Странно, — сказал князь Львов, словно ему было диковинно и прискорбно это слышать, — очень странно... Впервые слышу. — Он глядел на меня с тоскливой ненавистью, покачивая головой.

On ressemble toujours à quelqu'un21, — сказал Булгаков, словно желая его утешить.

Pas chez nous, en Russie, — ответил князь Львов, сердито оборачиваясь к Булгакову, — pas chez nous. — И он пошагал дальше, то и дело повторяя: — Ce pauvre Adam! Quelle idée22.

Когда мы свернули на Смоленский бульвар, мне почудилось, будто я попал в парижский салон княгини Марии Дмитриевны Т., на прием для тех, кто хранит верность царизму. На обрамленной зелеными деревьями аллее было собрано все, что еще оставалось в Москве от старорежимной знати. Разложив на грязных полотенцах, прямо на земле, свои жалкие сокровища, безо всякого стыда и сожаления, с нахальной ребяческой гордостью и наглостью восседали на раскладных табуретах пожилые дамы в порванных и полинялых платьях, в белых, зеленых, желтых блузах с пышными рукавами и высокими кружевными воротничками на китовом усе, на лоб падала тень грустных шляпок, казавшихся из-за перьев и искусственных цветов больше, чем на самом деле. Дамы болтали между собой по-французски с едва заметным налетом взаимного презрения, взаимной обиды, читавшимся в повороте головы, в жестах, в улыбках. На них были длинные и очень широкие юбки, на шее — всклокоченные полысевшие боа, лица закрывала плотная, спешно, но аккуратно заштопанная вуаль, под которой, словно за запотевшим стеклом, виднелись раскрывающиеся и закрывающиеся рты, тревожные, подозрительные глазки. Здесь, под этими зелеными деревьями, под высоким белым московским небом, которое, как у блондинок, усыпано рыжими веснушками, на фоне пейзажа с древними монастырями и гигантскими зданиями из стекла и бетона, французский звучал, как тот мертвый язык, каковым современный читатель воспринимает французский героев «Войны и мира». Внезапно, со смутной тревогой, ты понимал, что Маркс никогда бы не написал «Капитал» на этом изысканном и усталом языке, полном грамматических ошибок и устаревших слов. Злорадство, подозрительность, обида, недоверие, зависть, старческая жестокость превращали французский в нечто трогательно древнее и прекрасное, в драгоценный нечеловеческий, бестелесный, далекий язык — восхитительно абстрактный и прозрачный, полный усталой и сладостной греческой мелодии александрийского стиха, что звучит из уст Андре Шенье в «Юной пленнице» или из уст Шатобриана, этого Пруста, двигавшегося «по направлению к Германтам», чья печальная грация сохраняла, словно последнее воспоминание, гордый вкус смерти. Под деревьями собирались стайки по большей части пожилых мужчин с большими картонными коробками, которые висели на шее и покачивались перед животом, в них были аккуратно разложены некрупные предметы: трубки, табакерки из слоновой кости, бритвы, кольца, галстуки из выцветшего шелка; жесты, горделивые движения головы и плеч выдавали в продавцах царских офицеров или важных чиновников. Эти люди в униформе без погон, в казацких кафтанах с широкими рукавами, в белых парусиновых пиджаках обращались к пожилым дамам, жеманно кланяясь, нарочито вежливо, с почтением, называя их по имени и подчеркивая тем самым близкое знакомство, это смягчало ощущение общей нищеты и общих страданий. Легкий, теплый, прозрачный ветерок, в котором, словно в ясном ручейке, отражались дома, деревья, люди, пролетал по бульвару, увлекая в свой поток образы и звуки, дрожь и шепот зеленой листвы, людские голоса, напоминавший крики ласточек скрип бегущих по рельсам трамвайных колес, щебетанье птиц в кронах деревьев.

У входа на Смоленский бульвар князь Львов склонился в глубоком поклоне, снял шляпу, широко взмахнув рукой, и, громко повторяя «bonjour, bonjour», принялся водить глазами, словно высматривая хозяйку дома. Пожилые дамы отвечали ему, улыбаясь и склоняя голову, изящно помахивали ручкой, пронзительно выкрикивали: «Vous voilà enfin, cher Prince»23; мужчины отвечали на приветствие, кланяясь и говоря в свою очередь «bonjour, bonjour». Я тоже поклонился, придерживая обеими руками позолоченное кресло, которое по-прежнему нес на голове. Поклонился и улыбнулся, громко сказав по-итальянски (не из осторожности, чтобы никто не понял этих слов, а потому, что эти слова сложились у меня на губах на родном языке): «Andate al diavolo, andate tutti al diavolo!»24 Мне было стыдно, но я не смог удержаться и не произнести их. Я больше стыдился их звучания, чем смысла, мне казалось, будто они полны сострадания и уважения. Мы ответственны не за то, как звучат наши слова, а за то, какой они несут смысл. В это мгновение я не сумел найти слов, которые вернее выразили бы жалость и симпатию. «Andate tutti al diavolo!» — повторил я громко и замер посреди улицы, придерживая на голове кресло.

Вдруг на углу, под большим зеленым деревом, я заметил еще молодую, красивую женщину в выцветшей помятой форме Красного Креста. Она стояла, неподвижная и суровая: держа руки перед собой, словно благочестивая Вероника25, она показывала женские трусы из белого шелка с кружевной оборкой и пожелтевшими лентами. Увидев ее, я покраснел. Я не мог отвести глаз от этой Вероники, от шелковых трусов, висевших на тощих смуглых руках, как на железных крюках. «Vai al diavolo, vai al diavolo anche tu!»26 — громко сказал я по-итальянски, дрожа от стыда и возмущения, потому что мне казалось верхом позора, что женщина публично торгует своими трусами. Мне казалось верхом подлости (не подлости этой женщины, вовсе нет, а подлости всех нас, включая меня, Булгакова, князя Львова, всей России, всей Европы), что еще молодая, еще красивая женщина вынуждена торговать своим трусами публично, на улице. «Наплевать», — сказал я про себя и, повернувшись спиной к Веронике, поставил кресло на тротуар.

Merci, vouz êtes bien aimable27, — сказал мне князь Львов, разваливаясь в своем позолоченном кресле. Он снял шляпу и протирал ладонью кожаную ленту в основании тульи. Внезапно он поднял лицо и с яростью уставился на меня. — Что вы улыбаетесь? — спросил он. — Уж не находите ли вы меня смешным? Уж не находите ли вы, что кресло в Советской России — смешной и бесполезный предмет? Ленин-то умер в кресле.

Я рассмеялся.

— Вы правы, — ответил я, — Ленин умер в кресле.

— Вы бывали в Горках?5* — поинтересовался князь Львов. — Вы видели кресло, в котором умер Ленин?

— Да, я бывал в Горках и видел его кресло, — ответил я.

— Помните его? — спросил князь Львов. — Старое домашнее кресло, какие имелись в доме у каждого русского буржуа. С выцветшей, рваной обивкой, с засаленными спинкой и подлокотниками. Конечно, не такое, как это кресло. Ленин умер слишком рано. Умер в буржуазном кресле, словно герой Золя. Потерпи он еще несколько лет, он бы умер, как герой Бальзака, в кресле Луи-Филиппа.

— Мне больше нравится то, что Ленин умер в старом буржуазном кресле с выцветшей, рваной обивкой, — сказал я.

— Не каждому дано умереть в позолоченном кресле, — сказал князь Львов, вытирая лоб грязным платком. — Хе! Хе! Jeune homme! Скажу вам, что позолоченные кресла вновь входят в моду. Вскоре все герои революции захотят сидеть в таких креслах. Вечно одно и то же!

Удивительно, насколько старой была его рука. Старше лба, рта, носа, бледных и впалых щек, покрытых паутиной кровеносных сосудов и лиловыми морщинами. Маленькая дряхлая ручка, смуглая и волосатая, двигалась по лицу, словно огромный паук по паутине.

Меня раздражало, что он все время твердил о своем кресле. Я отвернулся, чтобы скрыть досаду, которую вызывали у меня его слова и ехидное самодовольство, и увидел перед собой застывшую на краю тротуара женщину, державшую руки, как Вероника.

Женщина взглянула на меня и улыбнулась. Я покраснел и опустил глаза, чтобы не смотреть на ее трусы.

Cinquante roubles, Monsieur!28 — тихо сказала женщина.

Я ответил:

Trop cher, cinquante roubles29.

Non, ce n'est pas cher30, — возразила Вероника, делая шаг вперед, — они не новые, но еще в хорошем состоянии. Выгодная покупка. За эту цену вы не найдете других таких во всей Москве. Regardez-les de près, Monsieur31.

— Я иностранец, — ответил я, — мне не нравится быть иностранцем в Москве.

— Это не дорого, — сказала женщина, делая еще один шаг, — cinquante roubles ce n'est rien, avec le change. Pour un étranger ce n'est pas cher. Regardez-les de près, Monsieur32, — с этими словами она поднесла трусы к моему лицу.

Трусы пахли старой пыльной тканью. Я отступил на шаг и сказал с улыбкой:

— Москва — благородный город. В Москве все благородно. Жаль, что в этом чудесном городе я иностранец.

Touchez l'étoffe, Monsieur. C'est de la vraie soie, — проговорила Вероника, — c'est pas du tout cher, pour cinquante roubles33.

То, что она говорила только о своих трусах, огорчало и унижало меня. Мне хотелось сменить тему, незаметно подтолкнуть ее завести речь о другом, но я не знал, как быть, у меня не получалось отвлечь ее от трусов, да и сам я был словно зачарован этим трусами, не мог думать ни о чем другом. Я чувствовал, что краснею от стыда и унижения, думая, что эта женщина вынуждена, в том числе по моей вине, а возможно, только по моей вине, торговать трусами прямо на улице. У нее было увядшее лицо, под глазами темные круги, но она была еще красива, еще молода. Ее красота, которую усталый и увядший вид делал еще драгоценнее, оскорбляла меня, словно проявление бесстыдства, словно неделикатность.

Achetez-les, Monsieur34, — сказала женщина, униженно улыбаясь.

— Нет, — ответил я, — я не стану покупать ваши трусы.

Я отвернулся. Чтобы упереться коленями в позолоченное кресло, в котором восседал князь Львов, потребовались три шага: ноги отяжелели, я с огромным усилием отрывал их от земли; казалось, будто я тащу на спине тяжелые каменные трусы.

Я резко обернулся и прибавил:

— Даже за тридцать рублей.

Trente roubles, — проговорила женщина, — achetez-les pour trente roubles35.

Сойдя с тротуара и приблизившись ко мне с вытянутыми руками, она с улыбкой вложила мне в руки свои несчастные трусы. Я почувствовал, что бледнею, что становлюсь белый как мертвец. Я стоял, держа в руках трусы, перед улыбавшейся мне женщиной, и дрожал.

Allez-vous en, allez-vous en36, — пробормотал я сквозь зубы. Я дрожал от стыда. Мне казалось, будто женщина, которая стоит передо мной, голая, совсем голая, с головы до пят. Я не мог ей дать ни пятьдесят, ни тридцать рублей, не мог дать ни копейки. У меня не было права дать ей даже копейку. Не было права давать деньги стоящей посреди улицы голой женщине.

Prenez vos culottes, — пробормотал я сквозь зубы, — et allez-vous en, vous comprenez? Allez-vous en!37 — закричал я дрожащим от стыда голосом.

Женщина взяла трусы, которые я ей протянул.

Je vous demande pardon, Monsieur38, — сказала она.

Теперь она стояла передо мной, униженно улыбаясь, но больше не голая. Я вновь заметил, что на ней форма Красного Креста: на груди, на уровне сердца, приколота английская булавка.

Я улыбнулся, достал из кармана сторублевую бумажку и, протянув ей, сказал:

— Вы не отдадите мне булавку? Не отдадите за сто рублей?

Non, Monsieur, — ответила женщина. — cela ne vaut même pas un kopek. Je ne vous la donnerais même pas pour mille roubles. Je regrette. Vous comprenez, Monsieur?39 — Она униженно и ласково улыбалась.

Тогда я отвернулся и ушел, даже не попрощавшись с ней, даже не попрощавшись с князем Львовым. Шел я медленно, ноги дрожали.

Булгаков догнал меня на пересечении Смоленского бульвара и Арбата.

Pas la peine, — сказал Булгаков.

Pourquoi, pas la peine? De quoi, pas la peine?40

— Не стоит сердиться из-за подобной глупости, — сказал Булгаков, — гордость тут ни при чем.

— Дело не в гордости, а в стыде.

— Все равно, — сказал Булгаков, — pas la peine d'avoir de la pudeur, pour si peu41.

— Она была голая, — сказал я.

— Да, голая, — ответил Булгаков, — но она знала об этом.

— Нет, она не знала, что голая, — ответил я, — на ней из одежды одна булавка. Без булавки она бы почувствовала себя голой.

Quand on a faim on se sent habillé, — сказал Булгаков. — Голод — одежда бедняков. On ne se sent jamais nu, quand on a faim42.

Примечания

*. ...блошиный рынок, который располагался на Смоленском бульваре... — В 1875 г. на Смоленской площади в Москве (Садовое кольцо) было построено двухэтажное здание, которое предназначалось для продажи мяса, овощей и других съестных продуктов; торговцы, которым не хватало места, продавали товар с рук; в домах, чьи фасады выходили на площадь, открывались лавки, трактиры, пивные. При советской власти на Смоленском рынке бывшие состоятельные люди обменивали или продавали старые вещи. В 1928 г. там построили пятиэтажный универсальный магазин.

**. Это был князь Львов, последний председатель Государственной думы в 1917 г. — Последним председателем Государственной думы был Михаил Владимирович Родзянко (1856—1924). Князь Львов Георгий Евгеньевич (1861—1925) — первый председатель Временного правительства (1917); Львов (как и Родзянко) покинул Советскую Россию и умер в эмиграции. Малапарте, посетивший Россию в 1929 г., встретиться с ним в Москве не мог.

***. Марсенго Маурицио (1874—1965) — генерал, военный атташе при итальянском посольстве в Санкт-Петербурге в 1915—1917 гг. Автор книги об итальянской миссии в России «Eroi senza luce. Una missione militare in Russia durante la guerra mondiale (maggio 1915 — settembre 1917)» (Torino, 1935) и статьи о битве при Луцке «Russia 1915—1917. Dal diario di un addetto militare» (журнал «Nuova Antologia», 1935, fascicoli 1515—1516). Владел русским языком и переводил на итальянский статьи военного содержания. (Примеч. С. Гардзонио.)

****. Гостиница «Метрополь» была торжественно открыта в 1905 г. (архитекторы Л.Н. Кекушев и др.). При гостинице функционировал фешенебельный ресторан (Большой и Малый залы); в конце 1920-х гг. — отель, в котором принято было размещать именитых иностранцев, в ресторане играли джаз.

5*. Вы бывали в Горках? — Усадьба Горки (рядом с городом Видное Московской области) возникла в конце XVIII в. Парк и усадебный дом восходят ко времени Дурасовых (начало XIX в.), хозяйственные сооружения и парковые павильоны — к предреволюционным годам, когда поместьем владели миллионерша З.Г. Морозова и московский градоначальник А.А. Рейнбот, ее муж. В.И. Ленин стал бывать в Горках с осени 1918 г., после совершенного на него покушения. Обычно он приезжал сюда в нерабочие дни; с зимы 1921—1922 гг. стал проводить здесь основную часть времени. С 15 мая 1923 г. тяжело больной председатель Совнаркома СССР жил в Горках постоянно, здесь же он и скончался.

1. Мари Дюдеффан (1697—1780) — хозяйка парижского салона философов, состояла в переписке с Вольтером.

2. Софья Ростопчина (в замуж, графиня де Сегюр, 1799—1874) — автор книг для детей.

3. Взгляните на этот брелок, месье! Сувенир из Москвы, месье. Милый сувенир из Москвы, месье. (фр.)

4. Город в Англии, знаменитый курорт. В XVIII—XIX вв. здесь собиралось аристократическое общество.

5. Добрый день! (фр.)

6. Молодой человек (фр.).

7. Превосходный, совершенно очаровательный человек (фр.).

8. Она немного свихнулась (фр.).

9. Я этому рад (фр.).

10. Да, молодой человек, в России людям страшно. Нам всем страшно (фр.).

11. Милые часы (фр.).

12. Смешно, совсем смешно! Неужели Вы думаете, что я могу их носить? Носить такие часы на запястье? Ха! Ха! Ха! Как смешно! Вот так знамение времени! Вы в Европе и правда совсем голову потеряли... Разве можно вообразить нечто подобное у нас, в советской России? (фр.)

13. Осторожно, молодой человек, осторожно (фр.).

14. Кто такая княгиня Д., выяснить не удалось. (Примеч. науч. ред.)

15. Княгиня Д. не из тех женщин, знакомство с которой является чем-то само собой разумеющимся (фр.).

16. Вы хотите сказать «старая дура». — Да, разумеется, старая дура. (фр.)

17. В России все они превращаются в старых дур, как в Европе, как и повсюду! (фр.)

18. Старые дуры, как княгиня Д., все они — старые дуры, как и все на свете! Ха! Ха! Ха! А Сталин? Старый дурак, как и я, старый дурак, как все на свете. Ха! Ха! Ха! (фр.)

19. Адам Чарторыйский (1770—1861) — русский и польский государственный деятель, министр иностранных дел Российской империи; посте восстания 1830—1831 гг. эмигрировал, проживал во Франции.

20. На этого чудно́го старика? (фр.)

21. Мы все на кого-то похожи (фр.).

22. У нас в России — нет. Бедный Адам! Что за дикая мысль (фр.).

23. А вот наконец-то и вы, милый князь! (фр.)

24. Идите к черту, идите все к черту! (итал.)

25. Вероника — святая, с которой связано чудесное явление Спаса Нерукотворного. (Примеч. науч. ред.)

26. И ты иди к черту! (итал.)

27. Спасибо, вы очень любезны (фр.).

28. Пятьдесят рублей, месье! (фр.)

29. Пятьдесят рублей слишком дорого (фр.).

30. Нет, не дорого (фр.).

31. Рассмотрите их поближе, месье! (фр.)

32. Пятьдесят рублей — это не дорого при таком обменном курсе. Для иностранца это не дорого. Рассмотрите их поближе, месье! (фр.)

33. Пощупайте ткань, месье! Настоящий шелк. Пятьдесят рублей — это вовсе не дорого (фр.).

34. Купите их, месье! (фр.)

35. Тридцать рублей. Купите их за тридцать рублей! [фр.)

36. Идите, идите! (фр.)

37. Забирайте ваши трусы и уходите, вы поняли? Уходите! (фр.)

38. Простите меня, месье! (фр.)

39. Нет, месье, она не стоит и копейки. Я не отдам вам ее и за тысячу рублей. Мне очень жаль. Вы понимаете, месье? (фр.)

40. Почему не стоит? Что не стоит? (фр.)

41. Не нужно стыдиться подобной ерунды (фр.).

42. Голодный человек чувствует себя одетым. Голодный человек никогда не чувствует себя голым. (фр.)