На старости я сызнова живу: Минувшее проходит предо мною.
Пушкин
Как хорошо, о друзья, что не все объяснимо В нашей поэзии, в музыке, в снах и в любви.
Вера Инбер
Весна 1934 г., а может быть, 1933 г.? Или еще раньше. (Сколько ни напрягаю память, не могу точно вспомнить год встречи.)
Я приехала с дачи в Москву, сдала чертежную работу. (Работала в то время по договору с Наркоматом путей сообщения.) Приятное чувство свободы, можно никуда не торопиться. Дети на даче с сестрой, муж в Луганске на практике, а я побродила по Москве, купила цветы весенние, желтые, кажется, мимозы. Настроение праздничное. Солнце.
Издали увидела, идет кто-то навстречу: не очень большого роста, хорошо одет, даже нарядно. Запомнился добротный костюм серо-песочного цвета, спортивного или охотничьего покроя, краги. Быстро взглянули в глаза друг другу. Разошлись.
Вдруг замечаю, что кто-то идет слева, чуть-чуть сзади, молча рассматривает меня.
Я посмотрела: тот самый, что шел навстречу. Прибавила шагу. Он тоже. Так шли некоторое время. Он что-то спросил про цветы, я не ответила. (Я терпеть не могла уличных знакомств.) Он несколько раз начинал что-то говорить — я не обращала внимания. Он продолжал говорить. Я не выдержала наконец, сказала, что он напрасно тратит время — я на тротуарах не знакомлюсь, и шел бы он лучше домой.
У него как-то сразу вырвалось: «Это невозможно, так я вас опять могу потерять!»
Краем глаза я видела, что он почему-то взволнован.
Вдруг он как-то необыкновенно мило, просто, не шаблонно попросил меня минуту помедлить, чтобы можно было представиться. Снял головной убор, очень почтительно, своеобразно поклонился, сказал: «Михаил Булгаков».
Фамилия знакома, но кто, кто это?
Я сразу почувствовала, что это хорошо воспитанный, незаурядный человек.
Сейчас я не могу вспомнить, знала ли я тогда «Дни Турбиных» Булгакова. Конечно, об этой постановке говорилось много, разговоры шли повсюду, но в ту пору я эту вещь еще не видела. Тогда мне и в голову не пришло, что этот самый человек — автор «Дней Турбиных».
От своего отца я могла слышать о Булгакове, как об одном из приближенных Толстого, да и дальнейший разговор убедил меня, что он, очевидно, работает в архивах Толстого либо пишет его биографию.
Много лет спустя мне попала в руки книга секретаря Толстого Валентина Булгакова «Л.Н. Толстой в последний год его жизни» (изд. 1957 г.).
Вот только тогда я поняла свою ошибку. Ошиблась в том, что спутала Михаила Булгакова с секретарем Толстого.
Во время знакомства с Михаилом Афанасьевичем я была уверена, что это кто-то из окружения Толстого. К тому же и разговор вскоре после знакомства (в первый же день) зашел о Толстом. Должно быть, я слыхала от своего отца (мой отец преподавал литературу, был, как тогда говорили, словесник), что последние годы жизни Толстой был под влиянием Черткова (отец называл его «злым гением» Толстого). Чертков рекомендовал Валентина Булгакова в секретари Толстому. Значит, и к Валентину Булгакову в нашей семье было настороженное отношение. Повторяю — тогда это было у меня подсознательное, оставшееся от детских лет, впечатление.
При дальнейшем знакомстве и разговоре это чувство настороженности к Михаилу Афанасьевичу прошло, но убеждение, что это кто-то из окружения Толстого, — осталось до конца знакомства.
Это была моя непоправимая, просто ужасная ошибка. Все могло сложиться иначе, знай я, что мой новый знакомый — автор «Дней Турбиных».
Теперь я часто задаю себе вопрос: разве Михаил Афанасьевич не почувствовал этого? Он, такой внимательный и чуткий к моим словам, разве он не понял, что я его путаю с кем-то? Почему он не разубедил меня, не поправил?
Значит, он был настолько скромен, что не хотел афишировать свою известность как автора «Дней Турбиных».
* * *
После первых же фраз говорить стало необыкновенно легко, товарищески просто, как будто мы век знали друг друга, как будто вчера только расстались.
Разговор зашел о книгах. Он очень интересно рассказывал о Л. Толстом, говорил, что где-то (в музее?) разбирает его письма.
Мне было страшно интересно узнать так много нового о Толстом. Тогда я еще не читала воспоминаний ни Татьяны Андреевны Кузминской, ни Сергея Львовича Толстого, а он так занятно говорил о ней, о семье Берс.
Михаил Афанасьевич говорил о том, что Толстой не пользовался уважением в своей семье, что Софья Андреевна постоянно пилила его за то, что не понимает, что семья большая, детей надо учить, а он тратит много денег на свои благотворительные дела, на постройку школ, на издание дешевых народных книг. Дети были почти все на стороне матери, кроме младшей, Александры. Иногда они в открытую подсмеивались над отцом, над его аскетизмом, над его плебейским видом. Михаил Афанасьевич говорил: «Вот как бывает в жизни: человек гениальный, пользующийся уважением и в своей стране и за ее пределами, часто не бывает понят в своей семье, не имеет от родных и близких ни поддержки, ни участия. Вы только подумайте, как ему должно было быть тяжело и одиноко. Мне его бесконечно жаль!»
Эту мысль об одиночестве Толстого Михаил Афанасьевич развивал не раз в разговоре со мной. Меня, помню, поразила тогда эта жалость к Толстому. Мы привыкли восхищаться Толстым, а что его можно и нужно жалеть — это было ново!
Я это запомнила на всю жизнь, и первый вопрос, который я задала внуку Толстого, Сергею Сергеевичу Толстому (наше бюро приглашало его сделать доклад в Доме культуры глухих в год 50-летия со дня смерти Толстого), — какие отношения были в семье между детьми и отцом? Сергей Сергеевич ответил: «Дети, особенно младшие, мало уважали отца, мало ценили, даже подтрунивали над ним, так что Л.Н. иногда с сердцем отодвигал стул и уходил из столовой. Я был еще мал, но чувствовал это».
Сергей Сергеевич рассказал такую историю:
«Мой отец, Сергей Львович, был женат на дочери ректора Тимирязевской академии. Дед со стороны матери был величественный, представительный, жил при Академии в хорошо обставленной квартире, чуть ли не во дворце. Один раз, когда я гостил у деда, сказали, что завтра приедет Лев Николаевич. С утра меня одели в парадный костюмчик, учили, как надо поздороваться с дедом, и т. д. И вот я ждал, ждал наверху в приемной, а деда все нет. В окно видел, что коляска приехала. Тогда я пошел искать по всем комнатам, а мне говорят, что он внизу. Я не вытерпел, пошел вниз, хотя там была только кухня, в которую входить мне не полагалось. Вбегаю в кухню, осмотрелся — никого, похожего на деда, нет. Сидит на лавке какой-то старик с бородой, чуть ли не в армяке, и разговаривает с нянькой. Где же дедушка, мне сказали, что он пошел повидаться со старой нянюшкой. Вижу, старик приподнялся, поманил меня рукой, говорит: «Ну, иди сюда, внучек, давай знакомиться». Я медленно, с большим недоверием, приблизился к нему и все думал — обманывает, что ли: он, наверное, только привез деда, а не сам дед. Разве такие деды бывают, да еще знаменитый писатель, да еще граф (это-то я уже знал). Я воображал, что он должен был быть еще более импозантным, чем дед со стороны матери, а оказалось — вроде мужика. Я был страшно разочарован и только через некоторое время оценил деда, когда он стал играть со мной в саду и сел на мой маленький двухколесный велосипед и так быстро и виртуозно ездил на нем. А я все бегал за ним и вопил: «Дедушка, ведь ты же большой, ты сломаешь велосипед!»
Этот эпизод, конечно, не относится к Михаилу Афанасьевичу Булгакову, но я не могу вспомнить о Толстом вне связи с Булгаковым, настолько интересны и сильны были впечатления от рассказов Михаила Афанасьевича о Толстом.
Я решила, что Михаил Афанасьевич, очевидно, литературный работник, раз он разбирает наследие Толстого, а что он может быть автором «Дней Турбиных», повторяю, я и не предполагала.
* * *
Михаил Афанасьевич необыкновенно живо, увлекательно отвечал на все мои литературные вопросы, а вопросов я ему задавала много, так как почувствовала, что наконец-то встретила человека, который сумеет ответить на все, как, бывало, отвечал мой отец.
Только иногда быстро вскинет голову, удивленно посмотрит на меня, скажет: «А почему это вас интересует? Ого, вы и это читали? Изумительно!»
Помню, уже в конце дня он спросил меня:
— Маргарита Петровна, вы читали Библию?
Я ответила:
— Только мне этого и не хватало!
— Вы еще будете ее читать!!
* * *
В начале знакомства мне не совсем понравилась некоторая вольность в обращении. На какой-то мой ответ, особенно понравившийся ему, он рассмеялся и с восторгом обнял меня за плечи. Я была страшно возмущена, хотела тут же уйти. Он понял, серьезно так посмотрел на меня, извинился, сказал: «Поверьте, это никогда больше не повторится!»
И вторая шероховатость произошла тоже в начале знакомства: он настойчиво звал меня пойти в кафе или ресторан, чтобы спокойно посидеть, поговорить не на ходу. Он сказал, что у него сейчас масса денег, не то получил, не то выиграл. «Помогите мне их тратить!» Я была очень щепетильна в смысле денег и ответила ему: «В первый день знакомства говорить о деньгах — фу!» Он был озадачен и надолго примолк, только несколько раз в упор посмотрел на меня.
* * *
Больше никаких эксцессов не было, и беседа наша была необычайно занимательна, откровенна. Мы никак не могли наговориться, никак не могли расстаться. Несколько раз я пыталась проститься с ним, но снова возникали какие-то вопросы, снова начинали говорить, спорить и, увлекшись разговором, проходили мимо переулка, куда надо было свернуть к моему дому, и так незаметно, шаг за шагом оказывались у Ржевского вокзала. Поворачивали обратно, шли по 1-й Мещанской, и снова никак нельзя было расстаться у переулка, незаметно доходили до Колхозной площади.
Этот путь от вокзала до площади мы проделали несколько раз.
Ни ему, ни мне не хотелось расстаться. Возникла необыкновенная близость, какое-то чрезвычайное сердечное влечение. Мало сказать — в первый же день, а даже просто с первых же фраз. К концу дня у меня было такое ощущение, что мы знакомы очень давно, — так было легко, по-дружески отвечать на все его житейские вопросы. Значит, и он почувствовал то же самое, если так прямо и сказал об этом на странице 88, кн. 1 <«Москва», 1966, № 11, с. 88>.
Много было переговорено, надо постараться вспомнить.
* * *
В самый разгар веселой беседы он вдруг спросил, почему у меня печальные глаза. Пришлось рассказать, что с мужем у меня мало общего, что мне скучно в его окружении, с его товарищами. Даже в его весьма шумном окружении чувствую себя одинокой. Жизнь складывалась трудно, и с мужем не просто скучно, а тяжело.
Михаил Афанасьевич очень внимательно и как-то бережно слушал меня.
* * *
Мы долго ходили и стояли на набережной. От Москвы-реки дул ветер. Я сказала, что люблю подставить лицо под теплый ветер, рассказала, как приятно было стоять на катере, быстро мчавшемся по морю в Сочи или в Севастополе, отдавшись ветру.
Я часто вспоминала этот наш разговор уже много лет спустя, например, когда стояла на катере, мчавшемся по заливу в Геленджике: дети сидели на лавочках в середине катера, а я прошла на корму, на самый краешек. Я очень любила, когда теплый ветер полощет юбку, как парус, шевелит и треплет волосы на голове, — хочется широко раскинуть руки, делается так хорошо, озорно: кажется, вот-вот оторвешься от земли.
Матрос из команды катера смотрел, смотрел на меня, а потом и говорит: «Гражданка, отошли бы вы от борта, а то еще упадете».
«Ну и что? Плавать я умею, на воде продержусь некоторое время, а там не спасете, что ли?»
Я помню, какими сияющими глазами смотрел на меня Михаил Афанасьевич, когда я говорила о теплом ветре там, на набережной. Вот и матрос смотрит такими же глазами. Стояла на корме и думала, как было бы чудесно, если бы Михаил Афанасьевич был сейчас со мной, как хочется видеть его. Вернусь в Москву, непременно разыщу его. Почему нужно всегда жертвовать собой? Почему нельзя сделать так, чтобы он был со мной?
Так мечталось. В действительности это был суровый, тяжелый 1938 год, когда события наслаивались одно неприятнее другого. Не до мечты было. Не встретились.
И вдруг, читая роман «Мастер и Маргарита», нахожу свои слова: «Она отдала лицо ветру». Как он все помнил!
Вот так одна строчка в романе никому ничего не говорит, а у меня вызывает так много воспоминаний и эмоций!
* * *
Зашел разговор о море, о Кавказе. Я рассказала, что была во многих городах юга. (Муж был комиссаром-инспектором железных дорог РСФСР, и сразу после женитьбы, в мае 1921 года, муж взял меня в инспекционную поездку на три месяца по Кавказу и Закавказью. Я помогала вести секретарскую работу, иногда печатала на машинке. Такая же поездка повторилась и летом 1923 года.) Михаил Афанасьевич говорил, что тоже работал в те годы на Кавказе. Вдруг он отстранился на шаг, как-то весь осветился и чуть не закричал: «Маргарита Петровна! Так я же вас видел!»
Меня даже смех взял. Еще что — видел! Где? Когда? Прошло по крайней мере лет 12—13, а он вдруг вспомнил. Я говорю: «Ну, хватит болтать. Уж и мастер очки втирать!»
— Как, как? Мастер?
— Ну, да, мастерски умеете зубы заговаривать!
Но тут уж мне пришлось извиниться за свои грубые слова, так как он очень горячо начал доказывать свою правоту. Где и когда, он не мог вспомнить, но он довольно точно описал мое белое платье (греческий костюм-тога, оставшийся у меня от гимназической постановки «Трахинянок» Софокла).
Михаил Афанасьевич говорил, что где-то на улице, может быть, в Тифлисе или Батуме, видел меня в сопровождении двух мужчин (очевидно, мужа и его брата).
У него осталось впечатление чего-то легкого, светлого. Я подсмеивалась над ним, — один раз видел и уж запомнил! А может быть, это вовсе и не я была, мало ли белых платьев летом.
Он очень серьезно посмотрел мне в глаза, без тени улыбки. Приблизил свое лицо и сказал почти шепотом: «Маргарита Петровна, а вы что, не знаете, что вас нельзя было не запомнить!»
(Надо где-то сказать об этом платье, так как эта моя греческая тога многим запомнилась. В ней я была и когда Есенин звал за свой столик в кафе на ул. Горького, и когда Маяковский ухватил меня за локоть и, обращаясь к Бурлюку и П.П. Потемкину, спросил: «Это кто, из наших? Здорово одета!»
И когда В.А. Чудинов чуть ли не проделал антраша по ул. Горького, держа меня за руку и приговаривая: «Très jolie, très belle, parfaietement1...
Платье было действительно очень удачное, я себя в нем превосходно чувствовала, не боялась вызывать удивление, так как оно очень шло мне.)
Между прочим, Булгаков первый открыл мне глаза на мою внешность. До этого я как-то не придавала значения, почему за мной, школьницей, бегали мальчишки. Ну, надоели мне, больше ничего. Когда я бывала на вечерах в Лазаревском Институте восточных языков и пользовалась там большим успехом, я думала, что это просто потому, что кавказские люди любят блондинок — почему же им за мной не ухаживать?
Ни подруги в школе, ни дома родители и сестры ни разу не сказали мне, что я красивая, просто не принято было говорить это в нашей семье.
Ну а муж ни разу в жизни не похвалил меня. (В первые дни замужества он, правда, как-то мимолетом сказал: «А у тебя и фигура хороша, с тебя только картину писать».) И это единственный раз за все 32 года совместной жизни. Муж, наоборот, выискивал мои слабые стороны и старался меня дискредитировать насмешками, благо, я не умела парировать его колкости, не умела огрызаться. Мне кажется, что муж даже слегка мстил мне за то, что я была лучше него. А когда я стала терять слух, тут уж мне совсем не было почета.
Я была уверена, что я самая обыкновенная, ничем не примечательная. А по своей скромности, стеснительности в обществе — даже хуже многих. (Постепенное падение слуха угнетало меня и мешало мне быть находчивой и смелой в компании, поэтому я всегда предпочитала остроумную беседу с глазу на глаз.)
И вдруг Булгаков с первых же слов начал петь дифирамбы моей внешности. Сначала я приняла это как светские комплименты, отмахивалась от этого. Подтрунивала над ним, что он где-то привык говорить женщинам приятные вещи. А потом мне, конечно, стало нравиться его такое рыцарское обожание. «Ведь сердцу женскому всегда приятна лишняя победа...»
Он много раз спрашивал:
— Так как же, по-вашему, значит, я Мастер?
— Ну, конечно, мастерски умеете плести узоры красноречия.
* * *
В первый же день знакомства Михаил Афанасьевич спросил, почему я хорошо одета. Откуда у меня такие туфли, такие перчатки (черные шелковые, с раструбом и белым кантом)? Пришлось рассказать, что это еще сохранилось от матери. А про туфли я не рискнула признаться, что банты и металлические пряжки прикрепила сама, своей рукой.
В нашей семье многое делали сами ребята, особенно мои братья. И я еще девчонкой научилась шить обувь. Бывало, разорю старые мамины туфли, посмотрю, как там, в каком порядке, положены стельки, носок, щечки... А потом и колодку купила, и обувь получалась на славу, даже на французском каблуке.
Михаил Афанасьевич долго вертел в руках мою сумочку, внимательно рассматривал ее со всех сторон и так же внимательно и пристально несколько раз взглянул на меня. Мне стало неловко, сумочка-то была самодельная. Я отобрала ее из его рук. Через некоторое время он опять забрал ее, улыбаясь, посмотрел на меня, спросил, кто вышивал желтую букву «М». «Маргарита Петровна, что вы смущаетесь, сумка интересная, кто ее делал?» Я пробормотала, что кто же мог делать, кроме меня. И еще больше смутилась, так как это была не совсем правда: сумку сделала и подарила мне мать. Сумка была из голубого материала в виде мешочка (ридикюль) с двумя затягивающимися ручками. На одной стороне нашита пластина из сплошной вышивки голубым и серебряным бисером, на другой стороне вышита большая буква «М» желтым шелком. (Сумочка сохранилась до сих пор.)
Только теперь, зная его биографию, я понимаю, почему эта сумка могла его так заинтересовать.
Бисерная пластина — это монастырская работа, к моей матери она попала, очевидно, от бабушки, жены священника, а Михаил Афанасьевич в своей семье (он был сыном профессора Киевской духовной академии), конечно, не раз мог видеть такие бисерные работы монашек. Эта сумка ему, должно быть, что-то напомнила, он как-то понимающе улыбался уголками губ. Он все смотрел на меня, говорил: «Вы мне бесконечно нравитесь, и я хочу понять — кто вы?»
— Ну, кто же я? Это интересно, вроде игры во мнения. Ну, дайте мне характеристику.
Он довольно правдиво описал мой характер, мой быт. Снял с моей руки перчатку (а руки были измазаны цветной тушью) — профессию определить было не трудно.
— А теперь скажите, кто я?
— Ну, — говорю, — это совсем просто: белая косточка, голубая кровь!
— Как, почему?
— Да потому, что les premiers sentiments sont toujours les plus naturels2.
Он ответил тоже по-французски что-то вроде того, что «je vous le dirai plus tard»3 или еще что-то, сказал, что знает пять языков, кроме русского.
— Ну, — говорю, — не хвастайтесь, на один язык поменьше вашего знаю: французский, немецкий, латынь и немного греческий, да еще древнеславянский, да еще читаю по-чешски. Вот вам, взяли?
* * *
Сидим на скамейке, кажется, в Александровском саду. Вдруг маленький паучок на своей тонкой нити спустился мне на голову, прополз по лбу, щеке. Я стала стряхивать его с себя, а он как-то опять прополз по руке, никак не стряхну. Я пауков ненавижу. Должно быть, я пищала, и лицо было скорбное, потому что Михаил Афанасьевич бросился мне помогать ловить паука. Наконец успокоились, рассмеялись. Я говорю: «Сейчас что, день? L’araignée du jour... Вы знаете эту примету по-французски? Не знали или забыли? Я вам напомню:
L’araignée du matin — porte chagrin,
L’araignée du jour — porte...
L’araignée du soir — porte espoire,
L’araignée du nuit — porte ennui4.
Так гадали наши бабушки».
— Маргарита Петровна! Почему вы не закончили l’araignée du jour — porte... что же он приносит? (Я не хотела говорить слово amour — любовь, думаю, скажешь, он сейчас и прицепится, и нарочно пропустила это.)
— Чего-то вы смущаетесь? О, да вы даже краснеете! Вот здорово. Мне это нравится. Но вы все-таки докончите эту строчку. Ну, как же будет: l’araignée du jour — porte... что?
Я говорю: «Ну, что вы привязались, подберите рифму к «jour».
— А мне хочется, чтобы вы сами произнесли это слово, чего вы боитесь? Знаете, мне бы хотелось быть сейчас тем паучком, который...
— Vous etes grisé, monsieur, par le soleil, par le printemps?
— Non, par vous!
— Ne parlez pas ce qu’il ne faut pas dire. Vous etes trop bavard, monsieur!5
* * *
— Маргарита Петровна! Вот вы сейчас придете домой, останетесь одна, что вы будете делать?
— Думаете, на Олимпе останусь, куда вы весь день пытаетесь меня возвести? Ну, что делают женщины, когда приходят домой? Первым долгом надену фартук, зажгу керосинку...
— Бедная женщина!..
* * *
— Маргарита Петровна! С вашего, конечно, разрешения — можно потрогать ваши волосы? Я только чуть-чуть дотронусь до вашего локона. И когда он бережно поправил развившуюся прядь из-под берета, сказал:
— О, да они у вас совсем мягкие, значит, добрая душа!
* * *
Стоим на противоположном тротуаре против нашего дома. Долго прощаемся. Немного задержал руку. Последнее крепкое рукопожатие.
— Маргарита Петровна! Вы замечаете, как трудно нам расстаться? Скажите, вам тоже было интересно со мной? Скажите правду!
— Это и так понятно. Если бы мне было с вами скучно, неужели я бы ходила с вами целый день по улицам?
— Значит, мы завтра же увидимся и продолжим разговор!
— Ну, что вы, я завтра уеду на дачу и пробуду там по крайней мере неделю.
— Это невозможно! С ума сойти...
Условились через неделю.
Пришла домой, принялась за хозяйственные дела, через некоторое время подошла к окнам полить цветы и вдруг вижу, что Михаил Афанасьевич ходит по противоположному тротуару. Я отпрянула от окна (не хотела, чтобы он узнал, где именно я живу, боялась всяческих осложнений). Но прятаться было не обязательно — на окна он не смотрел, задумчиво ходил, опустив голову. Потом почти остановился, поднял голову, посмотрел высоко вдаль и опять медленно пошел вдоль переулка.
Простившись с ним на улице, я не пошла в парадное крыльцо особняка, просматривающееся в калитку с улицы, а от калитки пошла в глубь двора, завернула за угол дома и вошла с черного хода. Мне казалось, что таким образом он не догадается, где я живу, какие мои окна.
В калитку видно было все, что описано на стр. 86, кн.1 <«Москва», 1966, № 11, с. 86>. Маленький домик в садике... ведущем от калитки... Напротив, под забором, сирень, липа, клен. Была и аллейка тополей от калитки и в глубине большой серебристый тополь.
Был такой случай: раз как-то я приехала с дачи, а на кухне соседи (Анна Ивановна) мне говорят: «Сидим во дворе на скамейке, приходил какой-то гражданин, не очень высокий, хорошо одет, ходил по двору, смотрел на окна, на подвал.
Потом подошел к сидящим на скамейке, спросил — живет ли в этом доме такая высокая, молодая, красивая? Мы говорим, смеясь: «А кого вам надо, хозяйку или домработницу? Они у нас обе молодые и обе красивые. Только их обеих нет, на даче они». Походил по двору, опять подошел, спросил, где именно живет. «А вот, говорим, половину особняка занимают, и на улицу и во двор окна. А кого вы все-таки ищете?» Ничего на это не ответил, медленно пошел к калитке.
Очевидно, это был Михаил Афанасьевич. Откуда же иначе он узнал, что я «занимала верх прекрасного особняка в саду. Особняк цел до сих пор».
Особняк действительно цел до сих пор, хотя и сильно обветшал.
* * *
Под впечатлением этой встречи я ходила несколько дней как в тумане, ни о чем другом не могла думать.
Настолько необычно было наше знакомство, настолько оно захватило нас с первых же минут — трудно рассказать, а еще труднее писать об этом.
Вот и сейчас, прошло уже много лет, — я не могу без волнения вспомнить о том дне. А тогда я места себе не находила, все думала, что же будет дальше.
Если с первого дня знакомства я так волнуюсь, если разговор — пусть необычный, пусть из ряда вон выходящий, но все же только разговор, только один день так сблизил нас, то что же будет, если мы будем встречаться и дальше?
Не в моем характере было утаивать что-то от мужа. В то время муж был далеко, и как хорошо, что не надо было никому объяснять, где я провела целый день. Пока муж на практике — встретимся еще раз, другой... А потом?
Михаил Афанасьевич говорит, что «потерял голову», а что будет, если еще и я потеряю голову? Имею ли я право ставить на карту не только свое благополучие, но и покой мужа и детей?
Муж в то время учился в Академии, я помогала ему усвоить немецкий язык, делала за него все чертежи, переписывала курсовой, а потом и дипломный проект, словом, очень нужна была ему. (Годы учебы были как раз самыми дружескими из всех 32 лет, прожитых с мужем.) Ну, хорошо, рассуждала я, мужей и жен бросают всяких, и хороших, и плохих.
А дети? Разве это на них не отразится? А у меня такие хорошие ребята, дочь и сын, которых я не только крепко люблю, но дружу с ними, которым я привыкла уделять массу времени. Что будет с ними?
Если встречаться и дальше, — это может войти в привычку, можно серьезно увлечься. Какой же выход? Выхода я не видела. Мучилась, но ничего не могла придумать.
Решила, пока еще в силах справиться с собой, нужно расстаться. Пусть это будет трудно, очень трудно, но это необходимо сделать сейчас, дальше будет еще труднее.
Вот все эти соображения я ему потом и высказала.
В первый момент он порывисто схватил меня за руку, вгляделся в мое лицо, как будто не доверяя моим словам, потом глубоко вздохнул и долго ничего не говорил. Так шли некоторое время, оба сильно волнуясь.
— Маргарита Петровна! Скажите, я вам не нравлюсь? Я плох для вас?
Старалась, конечно, разубедить его. Говорила, как я ценю в нем остроумного собеседника, как мне нравится безукоризненное, рыцарское отношение и в то же время дружеское, товарищеское внимание. Говорила, что теперь мне будет еще более одиноко на свете, что душа моя тянется к нему, что мне было очень хорошо с ним. Вдруг я увидела, что лицо его просветлело, он улыбнулся, сказал: «Ну, говорите, говорите еще...»
Я остановилась, сказала:
— И все-таки, мы должны расстаться!
— Маргарита Петровна! Что вы делаете? Разве так можно? Это безумство!
Очень бурно доказывал, что я не права. Но переубедить меня он не смог.
Мучительное было расставание.
Он все старался вырвать у меня обещание, что, пусть не теперь, не в ближайшее время, но когда-нибудь мы все же встретимся. Говорил, дайте мне хотя бы телефон и запишите мой. Я ответила, что мне звонить нельзя, а его телефон не могу записать по многим причинам. И пусть он мне не говорит свой телефон, я могу против своей воли запомнить, а этого не нужно.
— Ну, вот вы какая! Но, Маргарита Петровна, если вы когда-нибудь захотите меня увидеть, вы меня всегда найдете. Запомните только — Михаил Булгаков. А я вас никогда не смогу забыть!
Опять долго стояли на углу переулка. Я просила, чтобы он не доходил до калитки. Он остался на противоположном тротуаре. Перейдя дорогу, уже в калитке, я оглянулась. И последнее, что я запомнила, — это протянутые ко мне руки. Как будто он меня звал, ждал, что я сейчас вернусь к нему. И такое скорбное, обиженное лицо! Смотрит и все что-то говорит, говорит...
И эти руки, протянутые ко мне...
Все было так, как написал он на стр. 94, кн. 2 <«Москва», 1967, № 1, с. 94>, только не Маргарита с Воландом, а он так прощался со мной.
1970
Как передать словами облик, фигуру Михаила Булгакова?
У него была неповторимая, только ему свойственная привычка быстро поворачиваться всем фасом к собеседнику. Как-то вроде бы на одной ножке быстро повернется всем корпусом, как-то слегка передернет плечами... Очень оригинально и очень мило. Стоять долго на одном месте он не мог, а время от времени как бы чуть-чуть пританцовывал, переступал с ноги на ногу.
В полном покое он почти не бывал.
Когда обращался с вопросом, то вопрос был не только в голосе, но и в лице и во всей фигуре. Быстро и непосредственно реагировал на все вопросы, выражение лица моментально менялось, жило. Было в нем что-то немножко от весеннего воробушка. Мне это в нем нравилось, но и невольно подчас вызывало улыбку.
4 июня 1971 года в Государственном театральном музее имени Бахрушина был вечер, посвященный 80-летию М. Булгакова.
С воспоминаниями выступали: В. Лакшин, Мансурова, Иванова, Яншин, Воробьев.
И вот что значит артистическое перевоплощение: представляете себе фигуру Яншина? Полная противоположность Булгакову. Но когда Яншин говорил о Булгакове, передавал какие-то его черты, он вдруг передернул плечами, сидя на стуле, повернулся быстро вполоборота, и я ясно увидела — вот он, Булгаков!
Значит, и Яншин обратил внимание и запомнил манеру Булгакова быстро поворачиваться к собеседнику.
И мне так хотелось тогда же на вечере сказать Яншину большое спасибо за то, что он так здорово и правдиво изобразил Булгакова!
1971
Примечания
1. Прелестна, хороша, прекрасна (фр.).
2. Первые впечатления всегда самые правильные (фр.).
3. «Я вам скажу об этом попозже» (фр.).
4.
Паук утренний приносит печаль,
Паук дневной приносит...
Паук вечерний приносит надежду,
Паук ночной приносит скуку (фр.).
5.
— Вас что, опьянило солнце, весна?
— Нет, вы!
— Не говорите, чего не следует.
Вы очень болтливы, месье! (фр.).