Я прошу извинения за то, что я просил для себя слова, но, собственно, предыдущий оратор явился причиной того, что я пришел сюда, на эстраду.
Предыдущий оратор сказал, что нэпманы ходят на «Дни Турбиных», чтобы поплакать, а на «Зойкину квартиру», чтобы посмеяться. Я не хочу дискутировать и ненадолго задержу ваше внимание, чтобы в чем-то убедить тов. Орлинского, но этот человек, эта личность побуждает во мне вот уже несколько месяцев, — именно с 5 окт. 26 г., день очень хорошо для меня памятный, потому что это день премьеры «Дней Турбиных», — возбуждает во мне желание сказать два слова. Честное слово, я никогда не видел и не читал его рецензии, в частности о моих пьесах, но у меня наконец, явилось желание встретиться и сказать одну важную и простую вещь, именно, — когда критикуешь, когда разбираешь какую-нибудь вещь, можно говорить и писать все, что угодно, кроме заведомо неправильных вещей или вещей, которые пишущему совершенно неизвестны. Вот об этом просто я и хочу сказать, чтобы избавить т. Орлинского, наконец, от привлекательного желания в выступлениях сообщать неизвестные ему вещи и не вводить публику, которая его слушает, в заблуждение.
Дело заключается в следующем: каждый раз, как только он выступает устно или письменно, по поводу моей пьесы, он сообщает что-нибудь, чего нет. Например, он здесь оговорился фразой «автор и театр панически изменили заглавие своей пьесы». Так вот относительно автора — это неправда. О театре, конечно, полностью говорить не берусь, был ли он в состоянии паники, не знаю, но твердо и совершенно уверенно могу сказать, что никакого состояния паники автор «Турбиных» не испытывал и не испытывает, и меньше всего от появления на эстраде товарища Орлинского. Я панически заглавия не менял. Мне автор «Турбиных» хорошо известен. Твердо знаю, что автор настаивал на том, чтобы было сохранено первое и основное заглавие пьесы «Белая гвардия». Изменено оно было, как известно это автору «Турбиных», — а он имеет более или менее точные сведения, — изменено оно было по консультации с тем же автором и по соображениям чисто художественного порядка, причем автор не был согласен с этими соображениями и возражал, но театр оказался сильнее его, представивши ему доводы чисто театральные, именно, что название «Белая гвардия» пьесе не соответствует, ибо нет тех элементов, которые подразумевались в романе под этими словами. И автор в конце концов отступился и сказал: называйте, как хотите, только играйте. Это — первое. Есть одна очень важная деталь, и почему-то критик Орлинский приводит ее с уверенностью, совершенно изумительной. Эта деталь чрезвычайно характерна, как чрезвычайно характерно все, что пишет и говорит Орлинский. Эта маленькая деталь касается денщиков в пьесе, рабочих и крестьян. Скажу обо всех трех. О денщиках. Я, автор этой пьесы «Дни Турбиных», бывший в Киеве во время гетманщины и петлюровщины, видевший белогвардейцев в Киеве изнутри за кремовыми занавесками, утверждаю, что денщиков в Киеве в то время, то есть когда происходили события в моей пьесе, нельзя было достать на вес золота (смех, аплодисменты). Значит, при всем моем желании вывести этих денщиков — я вывести их не мог, хотя бы даже я и хотел их вывести. Но я скажу больше: даже если бы я вывел этого денщика, то я уверяю вас, и знаю это совершенно твердо, что я критика Орлинского не удовлетворил бы (смех, аплодисменты).
Я выступил здесь (и, конечно, не буду больше выступать) не для того, чтобы разжигать страсти, а чтобы извлечь наконец эту истину, которая мучает меня несколько месяцев. (Вернее, мучит критика Орлинского.) Я представлю очень кратко две сцены с денщиком: одну, написанную мною, другую — Орлинским. У меня она была бы такой: «Василий, поставь самовар», — это говорит Алексей Турбин. Денщик отвечает: «Слушаю», — и денщик пропал на протяжении всей пьесы. Орлинскому нужен был другой денщик. Так вот я определяю: хороший человек Алексей Турбин отнюдь не стал бы лупить денщика или гнать его в шею — то, что было бы интересно Орлинскому. Спрашивается, зачем нужен в пьесе этот совершенно лишний, как говорил Чехов, щенок? Его нужно было утопить. И денщика я утопил. И за это я имел неприятность. Дальше Орлинский говорит о прислуге и рабочих. О прислуге. Меня довели до белого каления к октябрю месяцу — времени постановки «Дней Турбиных», — и не без участия критика Орлинского. А режиссер мне говорит: «Даешь прислугу». Я говорю: помилуйте, куда я ее дену? Ведь из пьесы при моем собственном участии выламывали громадные куски, потому что пьеса не укладывалась в размеры сцены и потому что последние трамваи идут в 12 часов. Наконец я, доведенный до белого каления, написал фразу: «А где Анюта?» — «Анюта уехала в деревню». Так вот, я хочу сказать, что это не анекдот. У меня есть экземпляр пьесы, и в нем эта фраза относительно прислуги есть. Я лично считаю ее исторической.
Последнее. О рабочих и крестьянах. Я лично видел и знаю иной фон, иные вкусы. Я видел в этот страшный 19-й год в Киеве, совершенно особенный, совершенно непередаваемый и, я думаю, мало известный москвичам, особенный фон, который критику Орлинскому совершенно неизвестен. Он, очевидно, именно не уловил вкуса этой эпохи, а вкус заключается в следующем. Если бы сидеть в окружении этой власти Скоропадского, офицеров, бежавшей интеллигенции, то был бы ясен тот большевистский фон, та страшная сила, которая с севера надвигалась на Киев и вышибла оттуда скоропадщину.
Вот в том-то и суть, что в романе легче все изобразить, там несчетное количество страниц, а в пьесе это невозможно. Автор «Дней Турбиных» лишен панического настроения, я этого автора знаю очень хорошо, автор изменил фон просто потому, что не ощущал его вкуса, тут нужно было дать только две силы — петлюровцев и силу белогвардейцев, которые рассчитывали на Скоропадского, больше ничего, поэтому когда стали писать критики, я собрал массу рецензий, некоторые видят под маской петлюровцев большевиков, я с совершенной откровенностью могу по совести заявить, что я мог бы великолепнейшим образом написать и большевиков и их столкновение и все-таки пьесы бы не получилось, а просто повторяю, что в намеченную автором «Турбиных» задачу входило показать только одно столкновение белогвардейцев с петлюровцами и больше ничего.
Теперь я бы сказал еще последнее, самое важное. Сейчас критик Орлинский проделал вещь совершенно недопустимую: он взял мой роман и стал цитировать, я знаю, чтобы доказать вам, что пьеса плоха с политической точки зрения. Это совершенно очевидно и понятно, но почему он, например, заявил вам здесь, с эстрады, что, мол, Алексей Турбин, который в романе врач, в пьесе представлен в виде полковника. Действительно, в романе Алексей врач, больше того, там он более прозаичен, там он больше приближается к нэпманам, которые ко всем событиям относятся так, чтобы не уступить своих позиций, но все-таки ошибаются те, кто сознательно сообщает неправду, потому что тот, кто изображен в моей пьесе под именем полковника А. Турбина, есть не кто иной, как изображенный в романе полковник Най-Турс, ничего общего с врачом в романе не имеющий. Значит, или т. Орлинский не читал романа, а если читал, тогда он заведомо всю аудиторию вводит в заблуждение.
Я даже, не имея перед собою текста романа, могу доказать, что это одно и то же лицо: фраза, с которой А. Турбин умирает, — это есть фраза полковника Най-Турса в романе. Это произошло опять-таки по чисто театральным и глубоко драматическим (видимо, «драматургическим». — Сост.) соображениям, два или три лица, в том числе и полковник, были соединены в одно, потому, что пьеса может идти только 3 часа, до трамвая, там нельзя все дать полностью.
Так вот я и выступаю не для дискуссии, а чтобы сказать, что очень часто сообщают сведения неверные. Я ничего не имею против того, чтобы пьесу ругали как угодно, я к этому привык, но я хотел бы, чтобы сообщали точные сведения. Я утверждаю, что критик Орлинский эпохи 1918 года, которая описана в моей пьесе и в романе, абсолютно не знает.
Дальше опять-таки т. Орлинский неверно цитирует мой роман и предъявляет совершенно неприемлемые требования в отношении к пьесе в виде денщиков и прислуги и т. д. Вот приблизительно все, что я хотел сказать, больше ничего (аплодисменты).
7 февраля 1927 года
Примечания
Огонек, 1969. № 11. Публикация В.В. Петелина. (РГАЛИ) Письма. Печатается и датируется по первой публикации.
7 февраля 1927 г. в театре Вс. Мейерхольда состоялся диспут по поводу постановок пьес «Дни Турбиных» М. Булгакова и «Любовь Яровая» К. Тренева. Многие критиковали театр за отход от «последовательно-исторического реализма», обвиняли автора «Турбиных» в сознательном и грубо тенденциозном извращении обстановки гражданской воины на Украине, в политическом оправдании борьбы белой гвардии против восставшего народа: «Дни Турбиных» — это «призыв к советскому зрителю примириться с белой гвардией, ныне белой эмиграцией и объявить борьбу классов тяжелым и удручающим недоразумением» (Новый зритель, 1926 № 43).
На диспуте выступили А. Луначарский, А. Орлинский, П. Юдин, П. Марков.
А. Орлинский заявил, что он не может считаться с субъективными желаниями театра и автора, его интересует лишь «объективное действие» спектакля: «В изображении событий в пьесе белый цвет выступает настолько, что отдельные пятнышки редисочного цвета его не затушевывают», — говорил он, заверяя своих слушателей, что «Турбины» «панически переименованы автором», что Булгаков якобы проявил «паническую боязнь массы», не показав ее в пьесе. Орлинский обвинил Булгакова в «идеализации» своих персонажей: будто бы «героическим ореолом веет от этих героев». (См. также об этом статью А. Орлинского «Об одном открытии сезона», где автор называет пьесу Булгакова «правооппортунистической и шовинистической» — На литературном посту, 1927, с. 15—16.)
В стенограмме есть и выступление П. Маркова, бывшего в то время завлитом МХАТа. П. Марков, извинившись за то, что будет «говорить не полемически, как это бывает обыкновенно на диспутах, и, следовательно, скучно», рассказал «о той внутренней линии, которая более всего интересна в этой пьесе и которую занимал театр, когда он над этой пьесой работал...» «Тут многие сомневаются, почему пьеса названа не «Белая гвардия», а «Дни Турбиных». Да просто потому, что этот спектакль вовсе не имел задания нарисовать в целом белую гвардию. Мы посмотрели на этот спектакль не как на изображение белой гвардии в целом, а только как на гибель семьи Турбиных». Перед театром стояла сложная проблема: показать силу, которая приходит на смену Турбиным. «На сцену нельзя привести весь полк солдат, — говорил П. Марков, — а нужно было показать на сцене грандиозные шаги тех, кто входит в город, грандиозные шаги тех, кто пришел, чтобы смести этих разодранных мрачным ощущением жизни белогвардейских людей». «Возможно ли было вот в этой истории о семействе Турбиных возводить спектакль в тот плакат, о котором мечтает Орлинский? Невозможно, потому что пьеса написана иначе, потому что в ней нет никаких оснований для того, чтобы из этих образов, которые показаны на сцене, сценически представить грандиозный плакат. Тут этого нет. Всегда нужно подходить к искусству с точки зрения замысла художника, а не с той точки зрения, которую желает видеть критика. Первое, в чем можно обвинить т. Орлинского, это в том, что он продемонстрировал сегодня свою полную изоляцию от искусства, эту полную изоляцию от искусства я и констатирую».
Этот эпизод в жизни М.А. Булгакова привлек внимание мемуаристов. Но, вспоминая об этом интересном эпизоде, и С. Ермолинский, и Э. Миндлин, как это часто бывает, допустили много неточностей. С. Ермолинский утверждает, что он слышал М. Булгакова на этом диспуте в 1926 г., диспут же состоялся, повторяем, 7 февраля 1927 г. «Возбужденный и нервный», М. Булгаков, «простирая руку в сторону критика, выкрикивал: «Я рад, что наконец вас увидел! Увидел наконец! Почему я должен слушать про себя небылицы? И это говорится тысячам людей, а я должен молчать и не могу защищаться! Это же не суд даже! Мне не дают слова! Какой же это суд? У меня есть зрители — вот мои судьи, а не вы! Но вы судите! И пишете на всю страну, а спектакль смотрят в одной Москве, в одном театре! И обо мне думают те, кто не видел моей пьесы, так, как вы о ней пишете! А вы о ней пишете неправду! Вы искажаете мои мысли! Вы искажаете смысл того, о чем я написал!.. И вот я увидел наконец, хоть раз увидел, как вы выглядите! Хоть за это спасибо! Низко кланяюсь! Благодарю!..»
Взмахнув рукой, все такой же встревоженный, такой же нервный, с порозовевшим лицом, он исчез. В зале царило молчание. Ни одного хлопка. Ни единого возгласа. Какая-то странная тишина, которую сразу нарушить было почему-то неловко...
Он показался мне высоким, длинноруким, длинноногим, по-юношески горбившимся.
Познакомился я с ним спустя несколько дней после этого диспута» (Театр, 1966, № 9, с. 81—82).
Несколько месяцев спустя (Наш современник, 1967, № 2) Э. Миндлин опубликовал свои воспоминания «Молодой Михаил Булгаков». Здесь много любопытного. Но вот как ему запомнилось все то же выступление М.А. Булгакова все в том же театре:
«Он медленно, преисполненный собственного достоинства, проследовал через весь зал и с высоко поднятой головой взошел по мосткам на сцену. За столом президиума уже сидели готовые к атаке ораторы, и среди них — на председательском месте «сам» Орлинский. Михаил Афанасьевич приблизился к столу президиума, на мгновение застыл, с видимым интересом вглядываясь в физиономию Орлинского, очень деловито, дотошно ее рассмотрел и при неслыханной тишине в зале сказал:
— Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец-то я увидел живого Орлинского, получил представление. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.
И с гордо поднятой головой, не торопясь спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики. Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале».
Пришлось бы поверить мемуаристам, как очевидцам этого события, если б не сохранившаяся стенограмма этого диспута, которая, конечно, пресекает все эти «выдумки». Сейчас, пожалуй, невозможно установить, медленно проследовал М. Булгаков через весь зал или, напротив, возбужденно взлетел на сцену. Да это и не важно. Важно другое: сохранилось живое слово драматурга (пусть и неправленое!), запечатленное в стенограмме, сохранились выступления А. Луначарского, А. Орлинского, П. Юдина, а главное, что среди выступавших был и Павел Александрович Марков, защищавший в то время спектакль, что равносильно подвигу, и пронесший через всю жизнь верность М.А. Булгакову.
В архиве М.А. Булгакова хранятся три списка критиков и писателей, причастных в той или иной мерс к травле Булгакова. Списки составлены самим Булгаковым с участием Елены Сергеевны. Приводим их полностью, без какой-либо корректировки.
Первый из них — «Список врагов М. Булгакова по «Турбиным» — включает следующих лиц: Авербах, Киршон, Пикель, Раскольников. Ф. Ф., Кольцов М., Фурер, Сутырин, Пельше, Блюм В.И., Лиров, Горбачев, Орлинский А., Придорогин А., Ян Стэн, Нусинов, Якубовский, Загорский М., Каплун В., Рокотов Т., Маллори Д., Влад. Зархин, Кут Я., Алперс Б., Вакс Б., Масленников Н., Попов-Дубовской, Гроссман-Рощин, Литовский О., Безыменский, Бачелис».
Второй список не имеет заголовка, и в нем отражены: А. Орлинский +, Н. Минский, М. Загорский +, Момус, Г. Горбачев, Влад. Зархин, И. Кор, Бор. Вакс, С. К-ов, Н. Масленников, Сутырин В., Н. Крэн, Попов-Дубовской, Р.И. Рубинштейн, Л.Л. Обо-ленский+, Р. Пельше+, Амаглобели+, А. Селивановский, Я. Кут, Б. Розенцвейг, И. Гроссман-Рощин, Зельцер, Ник. Никитин, Горев, Р. Пикель+, Арго, Абцев, Г. Лелевич, М. Лиров, Л. Авербах, В. Шкловский, В. Блюм, А. Ценовский, Литовский, Грандов, Киршон+, Билль-Белоцерковский, Ян Стэн, Н. Волков, С. Якубовский, И. Бачелис+, Ермилов, А. Фадеев+, М. Подгаецким
На страничке с третьим списком сбоку приписано рукой Е.С. Булгаковой: «Авторы ругательных статей о Мише (см. толстую книгу вырезок, составленную Мишей)». В список включены: В. Гейм (Закгейм?), М. Кубатый?, М. Загорский, Луначарский, Ашмарин, В. Блюм, А. Орлинский, М. Левандов (Левит), А. Ценовский, К. Кр-в, Театрал, М. Бройде, Незнакомец (Борис Дан. Флит), Уриэл (Литовский), А. Безыменский, Ст. Асилов, В. Шершеневич, П. Горский, Момус (Лазарев), О. Литовский, Е. Мустангова, Спутник (Рабинович), А. Флит, П. Краснов, Д. Маллори (Флит), Пингвин (Шершеневич), Г. Рыклин, Горбачев, Садко (Блюм), Юр. Спасский, П. Адуев, Бастос Смелый, Савелий Октябрь (Борис Григ. Самсонов), Рабинович, Гольденберг, Арго, Никита Крышкин, Р. Пикель, Кузьма Пруткин, В. Павлов, Ст. Ас. (Илов?), А. Жаров, П. К-цев, И. Кор, В. Орлов, И. Бачелис, Вс. Вишневский, В. Кирпотин, С. Дрейден, Коллин, Д’Актиль (Френкель), А. Братский (Арк. Бухов), Георг, Намлегин, Бис, Я. С-ой, Машбиц-Веров.
В той же папке, где хранятся вес три списка авторов ругательных статей, Е.С. Булгакова оставила копию статьи В. Блюма «Куда не заглядывает критика» (Жизнь искусства, 1925, № 23). Это статья о радиовещании. Вот лишь некоторые выдержки из нее: «<...> Вопроса, нужно ли эту стотысячную аудиторию так глушить чайковщиной, для беззаботной трубки, видимо, и не существует. «Музыкальные пояснения» ведутся в тоне самого беспардонного, почти психопатического панегирика, — благоговейно приемлется всё!
<...> Традиционное беспробудное народничество совершенно безнаказанно тут «правит бал»... Высшая похвала композитору — провозглашение «национальности», «самобытности» его музыки. Даргомыжский оказывается (я записал дословно), «был один из первых, положивших начало русскому направлению в национальной русской музыке»... Ведь это же устарелый, вопиющий вздор, который извинительно было нести в стасовские времена, а не сейчас...»
Кроме того, интересные подробности этого диспута недавно опубликованы с точки зрения агентов ОГПУ, давших в агентурной сводке свои толкования выступлений Луначарского, Орлинского, Маркова, Булгакова и др. (см. «Независимая газета», 1994, 28 декабря).