Громадный город исчез в кипящей мгле. Пропали висячие мосты у храма, ипподром, дворцы, как будто их и не было на свете.
Но время от времени, когда огонь зарождался и трепетал в небе, обрушившемся на Ершалаим и пожравшем его, вдруг из хаоса грозового светопреставления вырастала на холме многоярусная, как бы снежная глыба храма с золотой чешуйчатой головой. Но пламя исчезало в дымном черном брюхе, и храм уходил в бездну. И грохот катастрофы сопровождал его уход.
При втором трепетании пламени вылетал из бездны противостоящий храму на другом холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи простирали к черному вареву руки. И опять прятался огонь, и тяжкие удары загоняли золотых идолов в тьму.
Гроза переходила в ураган. У самой колоннады в саду переломило, как трость, гранатовое дерево. Вместе с водяной пылью на балкон под колонны забрасывало сорванные розы и листья, мелкие сучья деревьев и песок.
В это время под колоннами находился только один человек. Этот человек был прокуратор.
Он сидел в том самом кресле, в котором вел утром допрос. Рядом с креслом стоял низкий стол и на нем кувшин с вином, чаша и блюдо с куском хлеба. У ног прокуратора простиралась неубранная красная, как бы кровавая, лужа и валялись осколки другого, разбитого кувшина.
Слуга, подававший красное вино прокуратору еще при солнце, до бури, растерялся под его взглядом, чем-то не угодил, и прокуратор разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив:
— Почему в лицо не смотришь? Разве ты что-нибудь украл?
Слуга кинулся было подбирать осколки, но прокуратор махнул ему рукою, и тот убежал.
Теперь он, подав другой кувшин, прятался возле ниши, где помещалась статуя нагой женщины со склоненной головой, боясь показаться не вовремя на глаза и в то же время боясь и пропустить момент, когда его позовут.
Сидящий в грозовом полумраке прокуратор наливал вино в чашу, пил долгими глотками, иногда притрагивался к хлебу, крошил его, заедал вино маленькими кусочками.
Если бы не рев воды, если бы не удары грома, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет, разговаривает сам с собою. И если бы нестойкое трепетание небесного огня превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо прокуратора с воспаленными от последних бессонниц и вина глазами выражает нетерпение, что он ждет чего-то, подставляя лицо летящей водяной пыли.
Прошло некоторое время, и пелена воды стала редеть, яростный ураган ослабевал и не с такою силою ломал ветви в саду. Удары грома, блистание становились реже, над Ершалаимом плыло уже не фиолетовое с белой опушкой покрывало, а обыкновенная серая туча. Грозу сносило к Мертвому морю.
Теперь уже можно было расслышать отдельно и шум низвергающейся по желобам и прямо по ступеням воды с лестницы, по которой утром прокуратор спускался на площадь. А наконец зазвучал и заглушенный доселе фонтан. Светлело, в серой пелене неба появились синие окна.
Тут вдали, прорываясь сквозь стук уже слабенького дождика, донеслось до слуха прокуратора стрекотание сотен копыт. Прокуратор шевельнулся, оживился. Это ала, возвращаясь с Голгофы, проходила там внизу за стеною сада по направлению к крепости Антония.
А наконец он услышал и долгожданные шаги, шлепание ног на лестнице, ведущей к площадке сада перед балконом. Прокуратор вытянул шею, глаза его выражали радость.
Показалась сперва голова в капюшоне, а затем и весь человек, совершенно мокрый, в прилипающем к телу плаще. Это был тот самый, что сидел во время казни на трехногом табурете.
Пройдя, не разбирая луж, по площадке сада, человек в капюшоне вступил на мозаичный пол и, подняв руку, сказал приятным высоким голосом:
— Прокуратору желаю здравствовать и радоваться.
— Боги! — воскликнул Пилат по-гречески. — Да ведь на вас нет сухой нитки! Каков ураган? Прошу вас немедленно ко мне. Переоденьтесь!
Пришедший откинул капюшон, обнаружив мокрую с прилипшими ко лбу волосами голову, и, вежливо поклонившись, стал отказываться переодеться, уверяя, что небольшой дождик не может ему ничем повредить.
Но Пилат и слушать не захотел. Хлопнув в ладоши, он вызвал прячущихся слуг и велел им позаботиться о пришедшем, а также накрыть стол.
Немного времени понадобилось пришельцу, чтобы в помещении прокуратора привести себя в порядок, высушить волосы, переодеться, и вскорости он вышел в колоннаду в сухих сандалиях, в сухом военном плаще, с приглаженными волосами.
В это время солнце вернулось в Ершалаим и, прежде чем утонуть в Средиземном море, посылало прощальные лучи, золотившие ступени балкона. Фонтан ожил и пел замысловато, голуби выбрались на песок, гулькали, расхаживали, что-то клюя. Красная лужа была затерта, черепки убраны, стол был накрыт.
— Я слушаю приказания прокуратора, — сказал пришедший, подходя к столу.
— Но ничего не услышите, пока не сядете и не выпьете вина, — любезно ответил Пилат, указывая на другое кресло.
Пришедший сел, слуга налил в чашу густое красное вино. Пока пришедший пил и ел, Пилат, смакуя вино, поглядывал прищуренными глазами на своего гостя.
Гость был человеком средних лет, с очень приятным округлым лицом, гладко выбритым, с мясистым носом. Основное, что определяло это лицо, это, пожалуй, выражение добродушия, нарушаемое, в известной степени, глазами. Маленькие глаза пришельца были прикрыты немного странными, как будто припухшими, веками. Пришедший любил держать свои веки опущенными, и в узких щелочках светилось лукавство. Пришелец имел манеру во время разговора внезапно приоткрывать веки пошире и взглядывать на собеседника в упор, как бы с целью быстро разглядеть какой-то малозаметный прыщик на лице.
После этого веки опять опускались, оставались щелочки, в которых и светились лукавство, ум, добродушие.
Пришедший не отказался и от второй чаши вина, с видимым наслаждением съел кусок мяса, отведал вареных овощей.
Похвалил вино:
— Превосходная лоза. «Фалерно»?
— «Цекуба», тридцатилетнее, — любезно отозвался хозяин.
После этого гость объявил, что сыт. Пилат не стал настаивать.
Африканец наполнил чаши, прокуратор поднялся, и то же сделал его гость.
Оба они отпили немного вина из своих чаш, и прокуратор сказал громко:
— За нас, за тебя, кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из людей!
После этого допили вино, и африканцы вмиг убрали чуть тронутые яства со стола. Жестом прокуратор показал, что слуги более не нужны, и колоннада опустела.
Хозяин и гость остались одни.
— Итак, — заговорил Пилат негромко, — что можете вы сказать мне о настроении в этом городе?
Он невольно обратил взор в ту сторону, где за террасой сада видна была часть плоских крыш громадного города, заливавшегося последними лучами солнца.
Гость, ставший после еды еще благодушнее, чем до нее, ответил ласково:
— Я полагаю, прокуратор, что настроение в этом городе теперь хорошее.
— Так что можно ручаться, что никакие беспорядки не угрожают более?
— Ручаться можно, — проговорил гость, с удовольствием поглядывая на голубей, — лишь за одно в мире — мощь великого кесаря...
— Да пошлют ему боги долгую жизнь, — сейчас же продолжил Пилат, — и всеобщий мир. Да, а как вы полагаете, можно ли увести теперь войска?
— Я полагаю, что когорта Громоносного легиона может уйти, — ответил гость. И прибавил: — Хорошо бы, если бы еще завтра она продефилировала по городу.
— Очень хорошая мысль, — одобрил прокуратор, — послезавтра я ее отпущу и сам уеду, и, клянусь пиром двенадцати богов, ларами клянусь, я отдал бы многое, чтобы сделать это сегодня.
— Прокуратор не любит Ершалаима? — добродушно спросил гость.
— О, помилуйте, — светски улыбаясь, воскликнул прокуратор, — нет более беспокойного места на всей земле! Маги, чародеи, волшебники, фанатики, богомольцы... И каждую минуту только и ждешь, что придется быть свидетелем кровопролития. Тасовать войска все время, читать доносы и ябеды, из которых половина на тебя самого. Согласитесь, что это скучно!
— Праздники, — снисходительно отозвался гость.
— От всей души желаю, чтобы они скорее кончились, — энергично добавил Пилат, — и я получил бы возможность уехать в Кесарию. А оттуда мне нужно ехать с докладом к наместнику. Да, кстати, этот проклятый Вар-Равван вас не тревожит?
Тут гость и послал этот первый взгляд в щеку прокуратору. Но тот глядел скучающими глазами вдаль, брезгливо созерцая край города, лежащий у его ног и угасающий перед вечером. И взгляд гостя угас, и веки опустились.
— Я думаю, что Вар стал теперь безопасен, как ягненок, — заговорил гость, и морщинки улыбки появились на круглом лице, — ему неудобно бунтовать теперь.
— Слишком знаменит? — спросил Пилат, изображая улыбку.
— Прокуратор, как всегда, тонко понимает вопрос, — ответил гость, — он стал притчей во языцех.
— Но во всяком случае... — озабоченно заметил прокуратор, и тонкий длинный палец с черным камнем в перстне поднялся вверх.
— О, прокуратор может быть уверен, что в Иудее Вар не сделает шагу без того, чтобы за ним не шли по пятам.
— Теперь я спокоен, — ответил прокуратор, — как, впрочем, и всегда спокоен, когда вы здесь.
— Прокуратор слишком добр.
— А теперь прошу сделать мне доклад о казни, — сказал прокуратор.
— Что именно интересует прокуратора?
— Не было ли попыток выражать возмущение ею, попыток прорваться к столбам?
— Никаких, — ответил гость.
— Очень хорошо, очень хорошо. Вы сами установили, что смерть пришла?
— Конечно. Прокуратор может быть уверен в этом.
— Скажите, напиток им давали перед повешением на столбы?
— Да. Но он, — тут гость метнул взгляд, — отказался его выпить.
— Кто именно? — спросил Пилат, дернув щекой.
— Простите, игемон! — воскликнул гость. — Я не назвал? Га-Ноцри.
— Безумец! — горько и жалостливо сказал Пилат, гримасничая. Под левым глазом у него задергалась жилка. — Умирать от ожогов солнца, с пылающей головой... Зачем же отказываться от того, что предлагается по закону? В каких выражениях он отказался?
— Он сказал, — закрыв глаза, ответил гость, — что благодарит и не винит за то, что у него отняли жизнь.
— Кого? — глухо спросил Пилат.
— Этого он не сказал, игемон.
— Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат?
— Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственно, что он сказал, это что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость.
— К чему это было сказано? — услышал гость треснувший внезапно голос.
— Этого нельзя было понять. Он вообще вел себя странно, как, впрочем, и всегда.
— В чем странность?
— Он улыбался растерянной улыбкой и все пытался заглянуть в глаза то одному, то другому из окружающих.
— Больше ничего? — спросил хриплый голос.
— Больше ничего.
Прокуратор стукнул чашей, наливая гостю и себе вина. После того как чаши были осушены, он заговорил:
— Дело заключается в следующем. Хотя мы и не можем обнаружить каких-либо его поклонников или последователей, тем не менее ручаться, что их совсем нет, никто не может.
Гость внимательно слушал, наклонив голову.
— И вот предположим, — продолжал прокуратор, — что кто-нибудь из тайных его последователей овладеет его телом и похоронит. Нет сомнений, создаст возле его могилы род трибуны, с которой, конечно, польются какие-либо нежелательные речи. Эта могила станет источником нелепых слухов. В этом краю, где каждую минуту ожидают мессию, где головы темны и суеверны, подобное явление нежелательно. Я слишком хорошо знаю этот чудесный край! Поэтому я прошу вас немедленно и без всякого шума убрать с лица земли тела всех трех и похоронить их так, чтобы о них не было ни слуху ни духу. Я думаю, что какой-нибудь грот в совершенно пустынной местности пригоден для этой цели. Вам это виднее, впрочем.
— Слушаю, игемон, — отозвался гость и встал, говоря: — Ввиду сложности и ответственности дела разрешите мне ехать немедленно.
— Нет, сядьте, — сказал Пилат, — есть еще два вопроса. Второй: ваши громадные заслуги, ваша исполнительность и точность на труднейшей работе в Иудее заставляют меня доложить о вас в Риме. О том же я сообщу и наместнику Сирии. Я не сомневаюсь в том, что вы получите повышение или награду.
Гость встал и поклонился прокуратору, говоря:
— Я лишь исполняю долг императорской службы.
— Но я хотел просить вас, если вам предложат перевод отсюда, отказаться от него и остаться здесь. Мне не хотелось бы расстаться с вами. Пусть наградят вас каким-нибудь иным способом.
— Я счастлив служить под вашим начальством, игемон.
— Итак, третий вопрос, — продолжал прокуратор, — касается он этого, как его... Иуды из Кериафа.
Гость послал прокуратору свой взгляд и, как всегда, убрал его.
— Говорят, что он, — понизив голос, говорил прокуратор, — что он деньги получил за то, что так радушно принял у себя этого безумного философа.
— Получит, — негромко ответил гость.
— А велика ли сумма?
— Этого никто знать не может, игемон.
— Даже вы? — изумлением своим выражая комплимент, сказал игемон.
— Даже я, — спокойно ответил гость. — Но что он получит деньги сегодня вечером, это я знаю.
— Ах, жадный старик, — улыбаясь, заметил прокуратор, — ведь он старик?
— Прокуратор никогда не ошибается, — ответил гость, — но на сей раз ошибся. Это молодой человек.
— Скажите... У него большая будущность, вне сомнений?
— О да.
— Характеристику его можете мне дать?
— Трудно знать всех в этом громадном городе.
— А все-таки?
— Очень красив.
— А еще. Страсть имеет ли какую-нибудь?
— Влюблен.
— Так, так, так. Итак, вот в чем дело: я получил сведения, что его зарежут этой ночью.
Тут гость открыл глаза и не метнул взгляд, а задержал его на лице прокуратора.
— Я не достоин лестного доклада прокуратора обо мне, — тихо сказал гость, — у меня этих сведений нет.
— Вы — достойны, — ответил прокуратор, — но это так.
— Осмелюсь спросить, от кого эти сведения?
— Разрешите мне покуда этого не говорить, — ответил прокуратор, — тем более что сведения эти случайны, темны и недостоверны. Но я обязан предвидеть все, увы, такова моя должность, а пуще всего я обязан верить своему предчувствию, ибо никогда еще оно меня не обманывало. Сведение же заключается в том, что кто-то из тайных друзей Га-Ноцри, возмущенный поступком этого человека из Кериафа, сговаривается его убить, а деньги его подбросить первосвященнику с запиской: «Иуда возвращает проклятые деньги».
Три раза метал свой взор гость на прокуратора, но тот встретил его не дрогнув.
— Вообразите, приятно ли будет первосвященнику в праздничную ночь получить подобный подарок? — спросил прокуратор, нервно потирая руки.
— Не только неприятно, — почему-то улыбнувшись прокуратору, сказал гость, — но это будет скандал.
— Да, да! И вот я прошу вас заняться этим делом, — сказал прокуратор, — то есть принять все меры к охране Иуды из Кериафа. Иудейская власть и их церковники, как видите, навязали нам неприятное дело об оскорблении величества, а мы — римская администрация — обязаны еще за это заботиться об охране какого-то негодяя! — Голос прокуратора выражал скуку и в то же время возмущение, а гость не спускал с него своих закрытых глаз.
— Приказание игемона будет исполнено, — заговорил он, — но я должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудновыполним. Ведь подумать только: выследить его, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Каиафе. Да еще в одну ночь!
— И тем не менее его зарежут сегодня! — упрямо повторил Пилат. — Зарежут этого негодяя! Зарежут!
Судорога прошла по лицу прокуратора, и опять он потер руки.
— Слушаю, слушаю, — покорно сказал гость, не желая более волновать прокуратора, и вдруг встал, выпрямился и спросил сурово:
— Так зарежут, игемон?
— Да! — ответил Пилат. — И вся надежда только на вас и вашу изумительную исполнительность.
Гость обернулся, как будто искал глазами чего-то в кресле, но, не найдя, сказал задумчиво, поправляя перед уходом тяжелый пояс с ножом под плащом:
— Я не представляю, игемон, самого главного: где злодеи возьмут денег. Убийство человека, игемон, — улыбнувшись, пояснил гость, — влечет за собою расходы.
— Ну, уж это чего бы ни стоило! — сказал прокуратор, скалясь. — Нам до этого дела нет.
— Слушаю, — ответил гость, — имею честь...
— Да! — вскричал Пилат негромко. — Ах, я совсем и забыл! Ведь я вам должен!..
Гость изумился:
— Помилуйте, прокуратор, вы мне ничего не должны.
— Ну как же нет! При въезде моем в Ершалаим толпа нищих... помните... я хотел швырнуть им деньги... у меня не было... я взял у вас...
— Право, не помню. Это какая-нибудь безделица...
— И о безделице надлежит помнить!
Пилат обернулся, поднял плащ, лежащий на третьем кресле, вынул из-под него небольшой кожаный мешок и протянул его гостю. Тот поклонился, принимая, пряча его под плащ.
— Слушайте, — заговорил Пилат, — я жду доклада о погребении, а также и по делу Иуды из Кериафа сегодня же ночью, слышите, сегодня. Я буду здесь на балконе. Мне не хочется идти внутрь, ненавижу это пышное сооружение Ирода! Я дал приказ конвою будить меня, лишь только вы появитесь. Я жду вас!
— Прокуратору здравствовать и радоваться! — молвил гость и, повернувшись, вышел из-под колоннады, захрустел по мокрому песку. Фигура его вырисовывалась четко на фоне линяющего к вечеру неба. Потом пропала за колонной.
Лишь только гость покинул прокуратора, тот резко изменился. Он как будто на глазах постарел и сгорбился, стал тревожен. Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал отброшенный его рукою плащ. В надвигающихся сумерках, вероятно, прокуратору померещилось, что кто-то третий сидел и сидит в кресле.
В малодушии пошевелив плащ, прокуратор забегал по балкону, то потирая руки, то подбегая к столу, хватаясь за чашу, то останавливаясь и глядя страдальчески в мозаику, как будто стараясь прочитать в ней какие-то письмена. На него обрушилась тоска, второй раз за сегодняшний день. Потирая висок, в котором от адской утренней боли осталось только тупое воспоминание, прокуратор старался понять, в чем причина его мучений. Он понял это быстро, но старался обмануть себя. Он понял, что сегодня что-то было безвозвратно упущено, и теперь он, это упустивший, какими-то мелкими и ничтожными действиями старается совершенное исправить, внушая себе, что действия эти большие и не менее важные, чем утренний приговор. Но они не были серьезными действиями, увы, он это понимал.
На одном из поворотов он остановился круто, и свистнул, и прислушался. На этот свист в ответ послышался грозный низкий лай, и из сада выскочил на балкон гигантский остроухий пес серой шерсти в ошейнике с золочеными бляшками.
— Банга... Банга... — слабо крикнул прокуратор.
Пес поднялся на задние лапы, а передние опустил на плечи своему хозяину, так что едва не повалил его на пол, хотел лизнуть в губы, но прокуратор уклонился от этого и опустился в кресло. Банга, высунув язык, часто дыша, улегся у ног своего хозяина, и в глазах у пса выражалась радость оттого, во-первых, что кончилась гроза, которой пес не любил и боялся, и оттого, что он опять тут рядом с этим человеком, которого любил, уважал и считал самым главным, могучим в мире повелителем, благодаря которому и себя считал существом высшим.
Но, улегшись и поглядев в вечереющий сад, пес сразу понял, что с хозяином его случилась беда. Поэтому он переменил позу, подошел сбоку и передние лапы и голову положил на колени прокуратору, вымазав полы палюдаментума мокрым песком. Вероятно, это должно было означать, что он готов встретить несчастие вместе со своим хозяином. Это он пытался выразить и в глазах, скошенных к хозяину, и в насторожившихся, навостренных ушах.
Так оба они, и пес и человек, и встретили вечер на балконе.
В это время гость, покинувший прокуратора, находился в больших хлопотах. Покинув балкон, он отправился туда, где помещались многочисленные подсобные службы великого дворца и где была расквартирована часть когорты, пришедшей в Ершалаим вместе с прокуратором, а также та, не входящая в состав ее, команда, непосредственно подчиненная гостю.
Через четверть часа примерно пятнадцать человек в серых плащах верхом выехали из задних черных ворот дворцовой стены, а за ними тронулись легионные дроги, запряженные парой лошадей. Дроги были загружены какими-то инструментами, прикрытыми рогожей. Эти дроги и конный взвод выехали на пыльную дорогу за Ершалаимом и под стенами его с угловыми башнями направились на север к Лысой горе.
Гость же через некоторое время, переодетый в старенький невоенный плащ, верхом выехал из других ворот дворца Ирода и поехал к крепости Антония, где квартировали вспомогательные войска. Там он пробыл некоторое очень незначительное время, а затем след его обнаружился в Нижнем городе, в кривых его и путаных улицах, куда он пришел уже пешком.
Придя в ту улицу, где помещались несколько греческих лавок, он подошел к той из них, где торговали коврами. Лавка была уже заперта. Гость прокуратора вошел в калитку, повернул за угол и у терраски, увитой плющом, негромко позвал:
— Низа!
На зов этот на террасе появилась молодая женщина без покрывала. Увидев, кто пришел, она приветливо заулыбалась, закивала. Радость на ее красивом лице была неподдельна.
— Ты одна? — по-гречески негромко спросил Афраний.
— Одна, — шепнула она, — муж уехал. Дома только я и служанка.
Она сделала жест, означающий «входите». Афраний оглянулся и потом вступил на каменные ступени. И он и женщина скрылись внутри.
Афраний пробыл у этой женщины недолго, не более пяти минут. Он вышел на террасу, спустил пониже капюшон на глаза и вышел на улицу.
Сумерки надвигались неумолимо быстро. Предпраздничная толчея была велика, и Афраний потерялся среди снующих прохожих, и дальнейший путь его неизвестен.
Женщина же, Низа, оставшись одна, стала спешить, переодеваться, искать покрывало. Она была взволнована, светильника не зажгла.
В несколько минут она была готова, и послышался ее голос:
— Если меня спросят, скажи, что я ушла в гости к Энанте.
Ее сандалии застучали по камням дворика, старая служанка закрыла дверь на террасу.
В это же время из домика в другом переулке Нижнего города вышел молодой чернобородый человек в белом чистом кефи, ниспадавшем на плечи, в новом голубом таллифе с кисточками внизу, в новых сандалиях.
Горбоносый красавец, принарядившийся для великого праздника, шел бодро, обгоняя прохожих, спеша к дворцу Каиафы, помещавшемуся недалеко от храма.
Его и видели входящим во двор этого дворца, в котором пробыл Недолгое время.
Посетив дворец, в котором уже стали загораться светильники, молодой человек вышел еще бодрее, еще радостнее, чем раньше, и заспешил в Нижний город.
На углу ему вдруг пересекла дорогу как бы танцующей походкой идущая легкая женщина в черном, в покрывале, скрывающем глаза. Женщина откинула покрывало, метнула в сторону молодого человека взгляд, но не замедлила легкого шага.
Молодой человек вздрогнул, остановился, но тотчас бросился вслед женщине. Нагнав ее, он в волнении сказал:
— Низа!
Женщина повернулась, прищурилась, холодно улыбнулась и молвила по-гречески:
— А, это ты, Иуда? А я тебя не узнала...
Иуда, волнуясь, спросил шепотом, чтобы не слышали прохожие:
— Куда ты идешь, Низа? — Голос его дрожал.
— А зачем тебе это знать? — спросила Низа, отворачиваясь.
Сердце Иуды сжалось, и он ответил робко:
— Я хотел зайти к тебе...
— Нет, — ответила Низа, — скучно мне в городе. У вас праздник, а мне что делать? Сидеть и слушать, как ты вздыхаешь? Нет. И я ухожу за город слушать соловьев.
— Одна? — шепнул Иуда.
— Конечно одна.
— Позволь мне сопровождать тебя, — задохнувшись, сказал Иуда.
Сердце его прыгнуло, и мысли помутились. Низа ничего не ответила и ускорила шаг.
— Что же ты молчишь, Низа? — спросил Иуда, равняя по ней свой шаг.
— А мне не будет скучно с тобой? — вдруг спросила Низа и обернулась к Иуде.
В сумерках глаза ее сверкнули, и мысли Иуды совсем смешались.
— Ну хорошо, — вдруг смягчилась Низа, — иди. Но только отойди от меня и следуй сзади. Я не хочу, чтобы про меня сказали, что видели меня с любовником.
— Хорошо, хорошо, — зашептал Иуда, — но только скажи, куда мы идем.
Тогда Низа приблизилась к нему и прошептала:
— В масличное имение, в Гефсиманию, за Кедрон... Иди к масличному жому, а оттуда к гроту. Отделись, отделись от меня и не теряй меня из виду.
И она заспешила вперед, а Иуда, делая вид, что идет один, что он сам по себе, пошел медленнее.
Теперь он не видел окружающего. Прохожие спешили домой, праздник уже входил в город, в воздухе слышалась взволнованная речь. По мостовой гнали осликов, подхлестывали их, кричали на них. Мимо мелькали окна, и в них зажигались огни.
Иуда не заметил, как пролетела мимо крепость Антония. Конный патруль с факелом, обливавший тревожным светом тротуары, проскакал мимо, не привлекши внимания Иуды.
Он летел вперед, и сердце его билось. Он напрягался в одном желании — не потерять черной легкой фигурки, танцующей впереди. Когда он был у городской восточной стены, луна выплыла над Ершалаимом. Народу здесь было мало. Проскакал конный римлянин, проехали двое на ослах. Иуда был за городской стеной.
Дорогу под стеною заливала луна. Воздух после душного города был свеж, благоуханен.
Черная фигурка бежала впереди. Иуда видел, как она оставила дорогу под стеной и пошла прямо на Кедронский ручей. Иуда хотел прибавить шагу, но фигурка обернулась и угрожающе махнула рукою.
Тогда Иуда отстал.
Фигурка вступила на камни ручья, где воды было по щиколотку, и перебралась на другую сторону.
Немного погодя то же сделал и Иуда. Вода тихо журчала у него под ногами. Перепрыгивая с камешка на камешек, он вышел на Гефсиманский берег. Фигурка скрылась в полуразрушенных воротах имения и пропала.
Иуда прибавил шагу.
Ко всему прибавился одуряющий запах весенней ночи. Благоухающая волна сада накрыла Иуду, лишь только он достиг ограды. Запах мирта и акаций, тюльпанов и орхидей вскружил ему голову.
И он, после пустынной дороги, сверкающей в лунном неудержимом сиянии, проскочив за ограду, попал в таинственные тени развесистых, громадных маслин. Дорога вела в гору, и Иуда подымался, тяжело дыша, из тьмы попадая в узорчатые лунные ковры. Он увидел на поляне на левой руке у себя темное колесо масличного жома и груду бочек... Нигде не было ни души.
Над ним теперь гремели и заливались соловьи.
Цель его была близка. Он знал, что сейчас он услышит тихий шепот падающей из грота воды. И услыхал его. Теперь цель была близка.
И негромко он крикнул:
— Низа!
Но вместо Низы, отлепившись от толстого ствола маслины, перед ним выпрыгнула на дорогу мужская коренастая фигура, и что-то блеснуло тускло в руке у нее и погасло.
Как-то сразу Иуда понял, что погиб, и слабо вскрикнул: «Ах!»
Он бросился назад, но второй человек преградил ему путь.
Первый, что был впереди, спросил Иуду:
— Сколько получил сейчас? Говори, если хочешь сохранить жизнь!
Надежда вспыхнула в сердце Иуды. Он отчаянно вскрикнул:
— Тридцать денариев, тридцать денариев. Вот они! Берите! Но сохраните жизнь!
Передний мгновенно выхватил у него из рук кошель. В то же мгновение сзади него взлетел нож и, как молния, ударил его под лопатку. Иуду швырнуло вперед, и руки со скрюченными пальцами он выбросил вверх. Передний размахнулся и по рукоять всадил кривой нож ему в сердце. Тело Иуды тогда рухнуло наземь.
Передний осторожно, чтобы не замочить в крови сандалий, приблизился к убитому, погрузил кошель в кровь. Тот, что был сзади, торопливо вытащил кусок кожи и веревку.
Третья фигура тогда появилась на дороге. Она была в плаще с капюшоном.
— Все здесь? — спросил третий.
— Все, — ответил первый убийца.
— Не медлите, — приказал третий.
Первый и второй торопливо упаковали кошель в кожу, перекрестили веревкой. Второй сверток засунул за пазуху, и затем оба устремились из Гефсимании вон. Третий же присел на корточки и глянул в лицо убитому. В тени оно представилось ему белым как мел и неземной красоты.
Через несколько секунд на дороге никого не осталось. Бездыханное тело лежало с раскинутыми руками. Одна нога попала в лунное пятно, так что отчетливо был виден каждый ремешок сандалии.
Человек в капюшоне, покинув зарезанного, устремился в чашу и гущу маслин к гроту и тихо свистнул. От скалы отделилась женщина в черном, и тогда оба побежали из Гефсимании, по тропинкам в сторону, к югу.
Бежавшие удалились из сада, перелезли через ограду там, где вывалились верхние камни кладки, и оказались на берегу Кедрона. Молча они пробежали некоторое время вдоль потока и добрались до двух лошадей и человека на одной из них. Лошади стояли в потоке. Мужчина, став на камень, посадил на лошадь женщину и сам поместился сзади нее. Лошади тогда вышли на ершалаимский берег. Коновод отделился и поскакал вперед вдоль городской стены.
Вторая лошадь со всадником и всадницей была пущена медленнее и так шла, пока коновод не скрылся. Тогда всадник остановился, спрыгнул, вывернул свой плащ, снял с пояса свой плоский шлем без гребня перьев, надел его. Теперь на лошадь вскочил человек в хламиде, с коротким мечом.
Он тронул поводья, и горячая лошадь пошла рысью, потряхивая всадницу, прижимавшуюся к спутнику.
После молчания женщина тихо сказала:
— А он не встанет? А вдруг они плохо сделали?
— Он встанет, — ответил круглолицый шлемоносный гость прокуратора, — когда прозвучит над ним труба мессии, но не раньше. — И прибавил: — Перестань дрожать. Хочешь, я тебе дам остальные деньги?
— Нет, нет, — отозвалась женщина, — мне сейчас их некуда деть. Вы передадите их мне завтра.
— Доверяешь? — спросил приятным голосом ее спутник.
Путь был недалек. Лошадь подходила к южным воротам. Тут военный ссадил женщину, пустил лошадь шагом. Так они появились в воротах. Женщина стыдливо закрывала лицо покрывалом, идя рядом с лошадью.
Под аркой ворот танцевало и прыгало пламя факела. Патрульные солдаты из 2-й кентурии второй когорты Громоносного легиона сидели, беседуя, на каменной скамье.
Увидев военного, вскочили, военный махнул им рукою, женщина, опустив голову, старалась проскользнуть как можно скорее. Когда военный со своей спутницей углубились в улицу, солдаты перемигнулись, захохотали, тыча пальцами вслед парочке.
Весь город, по которому двигалась парочка, был полон огней. Всюду горели в окнах светильники, и в теплом воздухе отовсюду, сливаясь в нестройный хор, звучали славословия.
Над городом висела неподвижная полная луна, горевшая ярче светильников.
Где разделилась пара, неизвестно, но уже через четверть часа женщина стучалась в греческой улице в дверь домика неунывающей вдовы ювелира Энанты. Из открытого окна виден был свет, слышался мужской и женский смех.
— Где же ты была? — спрашивала Энанта, обнимая подругу. — Мы уже потеряли терпение.
Низа под строгим секретом шепотом сообщила, что ездила кататься со своим знакомым. Подруги обнимались, хихикали. Энанта сообщила, что в гостях у нее командир манипула, очаровательный красавец.
Гость же прибыл в Антониеву башню и, сдав лошадь, отправился в канцелярию своей службы, предчувствуя, что пасхальная ночь может принести какие-либо случайности.
Он не ошибся. Не позже чем через час по его приезде явились представители храмовой охраны и сделали заявление о том, что какие-то негодяи осквернили дом первосвященника, подбросив во двор его окровавленный пакет с серебряными деньгами.
Гостю пришлось поехать с ними и на месте произвести расследование. Точно, пакет был подброшен. Храмовая полиция волновалась, требовала розыска, высказывала предположение, что кого-то убили, а убив уже, нанесли оскорбление духовной власти.
С последним предположением гость согласился, обещая беспощадный поиск начать немедленно с рассветом. Тут же пытался добиться сведений о том, не были ли выплачены какие-либо деньги представителями духовной власти кому-либо, что облегчило бы нахождение следа. Но получил ответ, что никакие деньги никому не выплачивались. Взяв с собою пакет с вещественным доказательством, пакет, запечатанный двумя печатями — полиции храма и его собственной, гость прокуратора уехал в Антониеву башню, чтобы там дожидаться возвращения отряда, которому было поручено погребение тел трех казненных. Он знал, что ему предстоит бессонная и полная хлопот ночь в городе, где, как светляки, горели мириады светильников, где совершалось волнующее торжество праздничной трапезы.
Дворец Ирода не принимал участия в этом торжестве. Во второстепенных его покоях, обращенных на юг, где разместились офицеры римской когорты, пришедшей с прокуратором в Ершалаим, светились огни, было какое-то движение и жизнь, передняя же часть, парадная, где был единственный и невольный жилец — прокуратор, — вся она, со своими колоннадами, как ослепла под ярчайшей луной.
В ней была тишина, мрак внутри и насторожившееся отчаяние.
Прокуратор бодрствовал до полуночи, все ждал прихода Афрания, но того не было. Постель прокуратору приготовили на том же балконе, где он вел допрос, где обедал, и он лег, но сон не шел. Луна висела, оголенная, слева и высоко в чистом небе, и прокуратор не сводил с нее глаз в течение нескольких часов.
Около полуночи сон сжалился над ним; он снял пояс с тяжелым широким ножом, положил его в кресло у ложа, снял сандалии и вытянулся на ложе. Банга тотчас поднялся к нему на ложе и лег рядом, голова к голове, и смежил наконец прокуратор глаза. Тогда заснул и пес.
Ложе было в полутьме, но от ступеней крыльца к нему тянулась лунная дорога. И лишь только прокуратор потерял связь с тем, что было вокруг него в действительности, он тронулся по этой дороге и пошел прямо вверх и к луне. Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на светящейся голубой дороге. Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. Они спорили о чем-то сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились, и от этого их спор был особенно интересен и нескончаем. Конечно, сегодняшняя казнь оказалась чистым недоразумением — ведь вот же философ, выдумавший невероятно смешные вещи вроде того, что все люди добрые, шел рядом, значит был жив. И конечно, совершенно ужасно было бы даже подумать, что такого человека можно казнить. Казни не было! Не было! Вот в чем прелесть этого путешествия по лестнице луны ввысь!
Времени свободного сколько угодно, а гроза будет только к вечеру, и трусость один из самых страшных пороков. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок!
Ведь не трусил же ты в Долине Дев, когда германцы едва не загрызли Крысобоя-великана! Но помилуйте меня, философ! Неужели вы допускаете мысль, что из-за вас погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?
«Да, да», — стонал и всхлипывал во сне Пилат. Конечно погубит, на все пойдет, чтобы спасти от казни ни в чем, решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!
«Мы теперь вместе всегда, — говорил ему во сне бродячий оборванный философ, неизвестно откуда взявшийся. — Раз я, то, значит, и ты! Помянут меня — помянут и тебя! Тебя, сына короля-звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы!»
«Помяни, помяни меня, сына короля-звездочета», — просил во сне Пилат. И, заручившись кивком идущего рядом бедняка из Эн-Назиры, от радости плакал и смеялся.
Тем ужаснее, да, тем ужаснее было пробуждение прокуратора. Он услышал рычание Банги, и лунная дорога под ним провалилась. Он открыл глаза и сразу же вспомнил, что казнь была! Он больными глазами искал луну. Он нашел ее: она немного отошла в сторону и побледнела. Но резкий неприятный свет играл на балконе, жег глаза прокуратора. В руках у Крысобоя-кентуриона пылал и коптил факел, кентурион со страхом косился на опасную собаку, не лежащую теперь, а приготовившуюся к прыжку.
— Не трогать, Банга, — сказал прокуратор и охрипшего голоса своего не узнал.
Он заслонился от пламени и сказал:
— И ночью, и при луне мне нет покоя. Плохая у вас должность, Марк. Солдат вы калечите...
Марк взглянул на прокуратора удивленно, и тот опомнился. Чтобы загладить напрасные слова, произнесенные со сна, он добавил:
— Не обижайтесь, Марк, у меня еще хуже... Что вам надо?
— К вам начальник тайной службы, — сказал Марк.
— Зовите, зовите, — хрипло сказал прокуратор, садясь.
На колоннах заиграло пламя, застучали калиги кентуриона по мозаике. Он вышел в сад.
— И при луне мне нет покоя, — скрипнув зубами, сказал сам себе прокуратор.
Тут на балконе появился Афраний.
— Банга, не трогать, — тихо молвил прокуратор и прочистил голос.
Афраний, прежде чем начать говорить, оглянулся, по своему обыкновению, и, убедившись, что, кроме Банги, которого прокуратор держал за ошейник, лишних нет, тихо сказал:
— Прошу отдать меня под суд, прокуратор. Вы оказались правы. Я не сумел уберечь Иуду из Кериафа. Его зарезали.
Четыре глаза в ночной полутьме глядели на Афрания, собачьи и волчьи.
— Как было? — жадно спросил Пилат.
Афраний вынул из-под хламиды заскорузлый от крови мешок с двумя печатями.
— Вот этот мешок с деньгами Иуды подбросили убийцы в дом первосвященника, — спокойно объяснял Афраний, — кровь на этом мешке Иуды.
— Сколько там? — спросил Пилат, наклоняясь к мешку.
— Тридцать денариев.
Прокуратор рассмеялся, потом спросил:
— А где убитый?
— Этого я не знаю, — ответил Афраний, — утром будем его искать.
Прокуратор вздрогнул, глянул на пришедшего.
— Но вы наверное знаете, что он убит?
На это прокуратор получил сухой ответ:
— Я, прокуратор, пятнадцать лет на работе в Иудее. Я начал службу еще при Валерии Грате. И мне не обязательно видеть труп, чтобы сказать, что человек убит. Я официально вам докладываю, что человек, именуемый Иудой из города Кериафа, этою ночью убит.
— Прошу простить, Афраний, — отозвался вежливый Пилат, — я еще не проснулся, оттого и говорю нелепости. И сплю я плохо и вижу лунную дорогу. Итак, я хотел бы знать ваши предположения по этому делу. Где вы собираетесь его искать? Садитесь, Афраний.
— Я собираюсь его искать у масличного жома в Гефсиманском саду.
— Почему именно там?
— Игемон, Иуда убит не в самом Ершалаиме и не далеко от него. Он убит под Ершалаимом.
— Вы замечательный человек. Почему?
— Если бы его убили в самом городе, мы уже знали бы об этом и тело уже было бы обнаружено. Если бы его убили вдалеке от города, пакет с деньгами не мог быть подброшен так скоро. Он убит вблизи города. Его выманили за город.
— Каким образом?
— Это и есть самый трудный вопрос, прокуратор, — сказал Афраний, — и даже я не знаю, удастся ли его разрешить.
— Да, — сказал Пилат во тьме, ловя лицо Афрания, — это действительно загадочно. Человек в праздничный вечер уходит неизвестно зачем за город и там погибает. Чем, как и кто его выманил?
— Очень трудно, прокуратор...
— Не сделала ли это женщина? — вдруг сказал прокуратор и поверх головы Афрания послал взгляд на луну.
А Афраний послал взгляд прокуратору и сказал веско:
— Ни в каком случае, прокуратор. Это совершенно исключено. Более того, скажу: такая версия может только сбить со следу, мешать следствию, путать меня.
— Так, так, так, — отозвался Пилат, — я ведь только высказал предположение...
— Это предположение, увы, ошибочно, прокуратор. Единственно, что в мире может выманить Иуду, это деньги...
— Ага... но какие же деньги, кто и зачем станет платить ночью за городом?
— Нет, прокуратор, не так. У меня есть другое предположение, и, пожалуй, единственное. Он хотел спрятать свои деньги в укромном, одному ему известном месте.
— Ага... ага... это, вероятно, правильно. Еще: кто мог убить его?
— Да, это тоже сложно. Здесь возможно одно лишь объяснение. Очевидно, как вы и предполагали, у него были тайные поклонники. Они и решили отомстить Каиафе за смертный приговор.
— Так. Ну что же теперь делать?
— Я буду искать убийцу, а меня тем временем вам надлежит отдать под суд.
— За что, Афраний?
— Моя охрана упустила его в Акре.
— Как это могло случиться?
— Не постигаю. Охрана взяла его в наблюдение немедленно после нашего разговора с вами. Но он ухитрился на дороге сделать странную петлю и ушел.
— Так. Я не считаю нужным отдавать вас под суд, Афраний. Вы сделали все, что могли, и больше вас никто не мог бы сделать. Взыщите с сыщика, потерявшего его. Хотя и тут я не считаю нужным быть особенно строгим. В этой каше и путанице Ершалаима можно потерять верблюда, а не то что человека.
— Слушаю, прокуратор.
— Да, Афраний... Мне пришло в голову вот что: не покончил ли он сам с собою?
— Гм... гм, — отозвался в полутьме Афраний, — это, прокуратор, маловероятно.
— А по-моему, ничего невероятного в этом нет. Я лично буду придерживаться этого толкования. Да оно, кстати, и спокойнее всех других. Иуду вы не вернете, а вздувать это дело... Я не возражал бы даже, если бы это толкование распространилось бы в народе.
— Слушаю, прокуратор.
Особенно резких изменений не произошло ни в небе, ни в луне, но чувствовалось, что полночь далеко позади и дело идет к утру. Собеседники лучше различали друг друга, но это происходило оттого, что они присмотрелись.
Прокуратор попросил Афрания поиски производить без шуму и ликвидировать дело, и прежде всего погребение Иуды, как можно скорее.
А затем он спросил, сделано ли что-либо для погребения трех казненных.
— Они погребены, прокуратор.
— О, Афраний! Нет, не под суд вас надо отдавать, нет! Вы достойны наивысшей награды! Расскажите подробности.
Афраний начал рассказывать. В то время как он сам занимался делом Иуды, команда тайной стражи достигла Голгофы еще засветло. И не обнаружила одного тела.
Пилат вздрогнул, сказал хрипло:
— Ах, как же я этого не предвидел!
Афраний продолжал повествовать. Тела Дисмаса и Гестаса с выклеванными уже хищными птицами глазами подняли и бросились на поиски третьего тела. Его обнаружили очень скоро. Некий человек...
— Левий Матвей, — тихо, не вопросительно, а как-то горько-утвердительно сказал Пилат.
— Да, прокуратор...
Левий Матвей прятался в пещере на северном склоне Голгофы, дожидаясь тьмы. Голое тело убитого Иешуа было с ним. Когда стража вошла в пещеру, Левий впал в отчаяние и злобу. Он кричал, что не совершил никакого преступления, что всякий по закону имеет право похоронить казненного преступника, если желает. Что он не желает расставаться с этим телом. Он говорил бессвязно, о чем-то просил и даже угрожал и проклинал...
— Меня, — сказал тихо Пилат, — ах, я не предвидел... Неужели его схватили за это?
— Нет, прокуратор, нет, — как-то протяжно и мягко ответил Афраний, — дерзкому безумцу объяснили, что тело будет погребено.
Левий Матвей, услыхав, что речь идет об этом, поутих, но заявил, что он не уйдет и желает участвовать в погребении. Что его могут убить, но он не уйдет, и предлагал даже для этой цели хлебный нож, который был с ним.
— Его прогнали? — сдавленным голосом спросил Пилат.
— Нет, прокуратор, нет.
Что-то вроде улыбки в полутьме мелькнуло на лице Афрания.
Левию Матвею было разрешено участвовать в погребении. Тут Афраний скромно сказал, что не знал, как поступить, и что если он сделал ошибку, допустив к участию этого Левия Матвея, то она поправима. Левий Матвей, свидетель погребения, может быть легко так или иначе устранен.
— Продолжайте, — сказал Пилат, — ошибки не было. И вообще, я начинаю теряться, Афраний. Я имею дело с человеком, который, по-видимому, никогда не делает ошибок. Этот человек — вы.
Левия Матвея взяли на повозку, так же как и тела, и через два часа, уже в сумерках, достигли пустынного ущелья. Там команда, работая посменно по четыре человека, в течение часа выкопала глубокую яму и похоронила в ней трех казненных.
— Обнаженными?
— Нет, прокуратор. Хитоны были взяты командой. На пальцы я им надел медные кольца. Ешуа с одною нарезкою, Дисмасу с двумя и Гестасу с тремя. Яма зарыта, завалена камнями. Поручение ваше исполнено.
— Если бы я мог предвидеть... Я хотел бы видеть этого Левия Матвея.
— Он здесь, прокуратор, — ответил Афраний, вставая и кланяясь.
— О, Афраний!..
Пилат поднялся, потер руки, заговорил так:
— Вы свободны, Афраний. Я вам благодарен. Прошу вас принять от меня это. — И он достал из-под плаща, как тогда днем, спрятанный мешок.
— Раздайте награды вашей команде. А лично от меня вот вам на память... — Пилат взял со стола тяжелый перстень и подал его Афранию.
Тот склонился низко, говоря:
— Такая честь, прокуратор...
— Итак, Афраний, — заговорил Пилат, плохо слушая последние слова своего гостя, нервничая почему-то и потирая руки, что, по-видимому, становилось привычкой прокуратора, — вы свободны, я не держу вас. Мне пришлите сюда этого Левия сейчас же. Я поговорю с ним. Мне нужны еще кое-какие подробности дела Иешуа.
— Слушаю, прокуратор, — отозвался Афраний и стал отступать и кланяться, а прокуратор обернулся, хлопнул в ладоши и вскричал:
— Эй! Кто там? Свету в колоннаду мне! Свету!
Из тьмы у занавеса тотчас выскочили две темные, как ночь, фигуры, заметались, а затем на столе перед Пилатом появились три светильника.
Лунная ночь отступила с балкона, ее как будто унес с собою уходящий Афраний, а через некоторое время громадное тело Крысобоя заслонило луну. Вместе с ним на балкон вступил другой человек, маленький и тощий по сравнению с кентурионом.
Кентурион удалился, и прокуратор остался наедине с пришедшим.
Огоньки светильников дрожали, чуть коптили.
Прокуратор смотрел на пришедшего жадными, немного испуганными глазами, как смотрят на того, о ком слышали много, о ком сами думали и кто наконец появился.
Пришедший был черен, оборван, покрыт засохшей грязью, смотрел по-волчьи, исподлобья. Он был непригляден и, скорее всего, походил на городского нищего, каких много толпится у террас храма или на базарах Нижнего города.
Молчание продолжалось долго, и нарушилось оно каким-то странным поведением пришельца. Он изменился в лице, шатнулся и если бы не ухватился грязной рукой за край стола, упал бы.
— Что с тобой? — спросил его Пилат.
— Ничего, — ответил Левий Матвей и сделал такое движение, как будто что-то проглотил. Тощая, голая, грязная шея его взбухла и опала.
— Что с тобою? Отвечай, — повторил Пилат.
— Я устал, — ответил Левий и поглядел мрачно в пол.
— Сядь, — молвил Пилат и указал на кресло.
Левий недоверчиво, испуганно поглядел на прокуратора, двинулся к креслу, поглядел на сиденье и золотые ручки и сел на пол рядом с креслом, поджав ноги.
— Почему не сел в кресло? — спросил Пилат.
— Я грязный, я его запачкаю, — сказал Левий.
— Ну хорошо, — молвил Пилат и сказал, помолчав: — Сейчас тебе дадут поесть.
— Я не хочу есть, — ответил Левий.
— Зачем же лгать? — спросил Пилат тихо. — Ты ведь не ел целый день, а может быть, и больше. Ну хорошо. Не ешь. Я призвал тебя, чтобы ты показал мне нож, который был у тебя.
— Солдаты взяли его, когда вводили сюда, — ответил Левий и обнаружил беспокойство. — Мне его надо вернуть хозяину, я его украл.
— Зачем?
— Нужно было веревки перерезать, — ответил Левий.
— Марк! — позвал прокуратор, и кентурион вступил под колонны. — Нож его покажите мне.
Кентурион вынул из одного из двух чехлов на поясе грязный хлебный нож и подал его прокуратору, ушел.
— Его вернуть надо, — неприязненно повторил Левий, не глядя на прокуратора.
— Где взял его?
— В хлебной лавке у ворот. Жену хозяина Лией зовут.
Пилат утвердительно кивнул головой и сказал, накладывая руку на лезвие ножа:
— Относительно этого будь спокоен. Нож будет в лавке тотчас же. Теперь второе: покажи хартию, которую ты носишь с собою и в которой записаны слова Иешуа.
Левий с ненавистью поглядел на Пилата и улыбнулся столь недоброй улыбкой, что лицо его обезобразилось.
— Все хотите отнять? И последнее? — спросил он.
— Я не сказал тебе — отдай, — сказал Пилат, — я сказал — покажи.
Левий порылся за пазухой и вытащил свиток пергамента.
Пилат взял его, развернул, расстелил между огнями и, щурясь, стал изучать чернильные знаки.
Это продолжалось довольно долго.
Пилат, с трудом разбираясь в корявых знаках, иногда склонялся к пергаменту, морщась, читал написанное рукою бывшего сборщика податей. Он быстро понял, что записанное представляет несвязную цепь каких-то изречений, каких-то дат, хозяйственных заметок и обрывков стихов.
Пилат обратился к концу записанного, увидел и разобрал слова:
«Смерти нет...», поморщился, пошел в самый конец и прочитал слова:
«...чистую реку воды жизни...», несколько далее «...кристалл».
Это было последним словом. Пилат свернул пергамент, протянул его Левию со словом:
— Возьми. — Потом, помолчав, заговорил: — Ты книжный человек, и незачем тебе, одинокому, ходить в нищей одежде без пристанища. У меня в Кесарии есть библиотека. Я могу взять тебя на службу. Ты будешь разбирать и хранить папирусы, будешь сыт и одет.
Левий встал и сказал:
— Нет, я не хочу.
Пилат спросил:
— Почему? — И сам ответил: — Я тебе неприятен, и ты меня боишься.
Опять улыбка исказила лицо Левия, и он сказал:
— Нет, потому что ты будешь меня бояться.
Пилат побледнел, но сдержал себя и сказал:
— Возьми денег.
Левий отрицательно покачал головой. Тогда прокуратор заговорил так:
— Ты, я знаю, считаешь себя учеником Иешуа, но я тебе скажу, что ты не усвоил ничего из того, чему он тебя учил. Ибо если бы это было не так, ты обязательно взял бы у меня что-нибудь, — лицо Пилата задергалось, он поднял значительно палец вверх, — непременно взял бы. Ты жесток.
Левий вспыхнувшими глазами посмотрел на Пилата, а тот — на коптящие огни.
— Чего-нибудь возьми, — монотонно сказал Пилат, — перед тем как уйти.
Левий молчал.
— Куда пойдешь? — спросил Пилат.
Левий оживился, подошел к столу и, наклонившись к уху Пилата, испытывая наслаждение, прошептал:
— Ты, игемон, знай, что я зарежу человека... Хватай меня сейчас... Казни... Зарежу.
— Меня? — спросил Пилат, глядя на язычок огня.
Левий подумал и ответил тихо:
— Иуду из Кериафа.
Тут наслаждение выразилось в глазах прокуратора, и он, усмехнувшись, ответил:
— Не трудись. Иуду этой ночью зарезали уже. Не беспокой себя.
Левий отпрыгнул от стола, дико озираясь, и выкрикнул:
— Кто это сделал?
— Не будь ревнив, — скалясь, ответил Пилат и потер руки, — ты один, один ученик у него! Не беспокой себя.
— Кто это сделал? — шепотом спросил клинобородый Левий, наклоняясь к столу.
Пилат приблизил губы к грязному уху Левия и шепнул:
— Я...
Левий открыл рот, дико поглядел на прокуратора, а тот сказал тихо:
— Возьми чего-нибудь.
Левий подумал, смягчился и попросил:
— Дай кусочек чистого пергамента.
Прошел час. Левия не было во дворце. Дворец молчал, и тишину ночи, идущей к утру, нарушал только тихий хруст шагов часовых в саду. Луна становилась белой, с краю неба с другой стороны было видно беловатое пятнышко утренней звезды.
Светильники погасли. На ложе лежал прокуратор. Подложив руку под щеку, он спал, дышал беззвучно. В ногах лежал Банга, спал.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |