У Михаила Афанасьевича появилась манера вдруг, среди самого веселья, говорить: «Да, вам хорошо, а я скоро умру». И он начинал говорить о своей предстоящей смерти. Причем говорил до того в комических тонах, что первая хохотала я. А за мной и все, потому что удержаться нельзя было. Он показывал вовсе это не как трагедию, а подчеркивал все смешное, что может сопутствовать такому моменту. И все мы так привыкли к этим рассказам, что, если попадался какой-нибудь новый человек, он смотрел на нас с изумлением. А мы-то все думали, что это один из тех смешных булгаковских рассказов, настолько он выглядел здоровым и полным жизни. Но он действительно заболел в 39-м году. И когда выяснилось, что он заболел нефросклерозом, то он это принял как нечто неизбежное. Как врач, он знал ход болезни и предупреждал меня о нем. Он ни в чем не ошибся. Очень плохо было то, что врачи, лучшие врачи Москвы, которых я вызывала к нему, его совершенно не щадили. Обычно они ему говорили: «Ну что ж, Михаил Афанасьевич, вы врач, вы знаете сами, что это неизлечимо». Это жестоко, наверно, так нельзя говорить больному. Когда они уходили, мне приходилось много часов уговаривать его, чтобы он поверил мне, а не им. Заставить поверить в то, что он будет жить, что он переживет эту страшную болезнь, пересилит ее. Он начинал опять надеяться.
Е.С. Булгакова с. 389 (15)
* * *
М.А. Дорогая Леля! Вот тебе новости обо мне. В левом глазу обнаружено значительное улучшение. Правый глаз от него отстает, но тоже как-будто пытается сделать что-то хорошее. По словам докторов выходит, что раз в глазах улучшение, значит есть улучшение и в процессе почек.
А раз так, то у меня надежда зарождается, что на сей раз я уйду от старушки с косой и кончу кое-что, что хотел бы закончить. (Из письма сестре (Е.А. Светлаевой), 3 декабря 1939 г.)
* * *
На глазах у всех Миша стал успокаиваться, как-то, если можно так выразиться, расцветать внешне, и к 1939-му году он был прелестен и внешне и душевно. Так что все его обычные разговоры о скорой смерти (а он их вел всегда в самой юмористической форме, за столом с друзьями — и все, глядя на его актерские показы и слушая его блестящий текст — не могли удержаться от смеха). Но так как он их вел всегда, то раз в год (обычно весной) я заставляла его проделывать всякие анализы и просвечивания. Все давало хороший результат, и единственное, что его мучило часто, это были головные боли, но он спасался от них тройчаткой — кофеин, фенацетин, пирамидон. Но осенью 1939 года болезнь внезапно свалила его, он ощутил резкую потерю зрения (это было в Ленинграде, куда мы поехали отдыхать), — и профессор, обследовав его, сказал: «Ваше дело плохо. Немедленно уезжайте домой». Эта докторская жестокость повторилась и в Москве — врачи не подавали ему надежды, говоря: «Вы же сами врач, и все понимаете». Миша всегда, с самого первого дня, когда попросил, чтобы я была с ним, взял у меня клятву, что я не отдам его в больницу, что он умрет у меня на руках, — предупреждая о том, что с ним будет все, как с отцом, Афанасием Ивановичем. И даже год сказал — 1939-й. Врачи мне тоже говорили, что это вопрос трех-четырех дней. Но Миша прожил после этого еще семь месяцев, как он говорил: «Потому, что верю тебе». А я клялась ему, что он выздоровеет. (Из письма Е.С. Булгаковой к Н.А. Булгакову, 17 октября 1960 г.)
Е.С. Булгакова с. 318 (21)
* * *
Они зашли ко мне проститься. После короткого прощания (Михаил Афанасьевич не любил сентиментальностей) я подошел к окну и глядел на них с четвертого этажа. Отлично помню спину Булгакова (он был в летнем пальто кофейного цвета и мягкой темной шляпе) — худую, с выступающими лопатками. Что-то скорбное, измученное было в этой спине. Я следил за его высокой фигурой, когда он, согнувшись, садился в такси, резким, характерным жестом отбросив в сторону папиросу. Хотелось крикнуть вслед какое-то прощальное слово, но я никак не мог его найти. Машина мягко тронулась с места и отъехала от нашего подъезда... «Неужели я больше никогда его не увижу, неужели?» — неожиданно подумал я.
Нет, я его увидел, и даже довольно скоро — примерно через месяц. Но Елена Сергеевна привезла обратно не отдохнувшего и успокоившегося, а уже очень больного и как-то сразу постаревшего человека. Михаил Афанасьевич слег и только спустя некоторое время, далеко не сразу, стал выходить к столу. Большей же частью он лежал на своей тахте, в легком халате (всякая излишняя одежда тяготила его). Подумать только, что и в те дни он находил силы, чтобы продолжать работу над романом, исправлять его, редактировать и кое-что дописывать заново!
И теперь еще случались, но редко, просветы в жизни — скажем прямо — умиравшего писателя.
А.М. Файко с. 350 (15)
* * *
Последний год жизни М.А. Булгаков работал особенно интенсивно и за лето сильно переутомился. Постепенно нараставшая болезнь грозно его подстерегала. В сентябре 1939 года обнаружился первый зловещий симптом: внезапная потеря зрения. В первые же дни заболевания глаз была выяснена глубокая органическая причина его: у Михаила Афанасьевича врачи засвидетельствовали неизлечимую болезнь: склероз почек. Будучи сам врачом, Михаил Афанасьевич хорошо сознавал собственное положение, тем более что картина болезни писателя была точным повторением болезни его отца, умершего от склероза почек в том же возрасте, как и Михаил Афанасьевич...
...Тяжкие месяцы все прогрессировавшей болезни Михаил Афанасьевич проводил как подлинный герой. Картину своей болезни он наблюдал острым вниманием писателя и мог бы ее использовать в качестве творческого материала подобно Мольеру. Жизнелюбивый и обуреваемый припадками глубокой меланхолии при мысли о предстоящей кончине, он, уже лишенный зрения, бесстрашно просил ему читать о последних жутких днях и часах Гоголя. Мысль его не падала, а обострялась. Она могла затуманиваться (болезнь, от которой умер Михаил Афанасьевич, часто у других кончается прямым умоисступлением), но тем ярче она вспыхивала в моменты просветления. В дни сильнейшего недомогания он продолжал править свой роман, который ему заботливо перепечатывала и читала вслух его жена, Елена Сергеевна, окружавшая его неизменным вниманием. Михаил Афанасьевич говорил, лежа на смертном одре, что нужно продолжать работу, пока не лишишься сознания. Последний месяц организм не воспринимал пищи.
А.М. Файко с. 350 (15)
* * *
Осенью 1939 года он с Леной уехал в Ленинград. Дел у него там не было. Просто хотелось пожить в гостинице бездумным и праздным путешественником. Побродить по городу. Без суеты. Посидеть в ресторане. Спать сколько влезет. Не звонить знакомым. Лишь в крайнем случае. И прожить там как можно дольше. Но это не удалось сделать.
В Ленинграде болезнь его открылась. Резко ослабло зрение. Врачи определили остро развивающуюся высокую гипертонию. Он знал, что это склероз почек, и знал, к чему это должно привести. Ему посоветовали возвращаться в Москву. В Москве его уложили в постель.
Я пришел к нему в первый же день после их приезда. Он был неожиданно спокоен. Последовательно рассказал мне все, что с ним будет происходить в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он называл недели и месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. Я не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному.
Воспользовавшись отсутствием Лены, он, скользнув к письменному столу, стал открывать ящики, говоря:
— Смотри, вот папки. Это мои рукописи. Ты должен знать, Сергей, где что лежит. Тебе придется помогать Лене.
Лицо его было строго, и я не посмел ему возражать.
— Но имей в виду, Лене о моих медицинских прогнозах — ни слова...
С.А. Ермолинский с. 170 (25)
* * *
...Сердце мое сжалось, когда я оказался в маленькой квартире Булгаковых у Кропоткинских ворот. Елена Сергеевна еще в прихожей сказала мне, что Михаил Афанасьевич почти ослеп, что он не переносит света и лежит в темной комнате с занавешенными окнами.
И вот я вхожу в темную спальню, где лежит на кровати Булгаков. В углу на столике горит лампа, но свет в сторону больного не падает. Булгаков — в длинной белоснежной ночной рубахе, и невольно у меня возникает в памяти известный портрет умирающего Некрасова работы художника Ге.
Я пробыл тогда у Булгакова часа два-три. Говорил больше он, я молчал, слушал и иногда задавал вопросы.
О чем говорил Булгаков?
Главной темой была история с запрещением его последней пьесы о юности Сталина. Об этом писали многие, знавшие Булгакова ближе, чем я, и поэтому я не стану повторять то, что известно. Я скажу лишь о том, что волновало и тревожило в связи с этим печальным происшествием самого Булгакова. Он сказал мне:
— Вы же, наверное, успели уже узнать наши литературные нравы. Ведь наши товарищи обязательно станут говорить, что Булгаков пытался сподхалимничать перед Сталиным и у него ничего не вышло.
Тут он повысил голос, насколько смог, и закончил так:
— Даю вам слово, и в мыслях у меня этого не было. Ну подумайте сами — какой это замечательный драматический конфликт: пылкий юноша — семинарист, революционно настроенный, и старый монах — ректор семинарии. Умный, хитрый, с иезуитским складом ума старик. Ведь мой отец был доктором богословия, я таких «святых отцов» знал не понаслышке.
Л.С. Ленч с. 379—380 (15)
* * *
Я пришел к больному Михаилу Афанасьевичу. Он лежал, отгороженный от света большими шкафами. Когда я вошел, он сел, выпрямившись на белой подушке, в белой рубашке, в черной шапочке и темных очках. Глаз не видно, но он был как будто готов слушать. Я рассказал ему о репетициях, и мне казалось, что вот именно таким странно величественным был Дон Кихот Ламанчский. Он слушал собеседника и слышал что-то еще — как будто ему одному доступное.
И.М. Рапопорт с. 364—365 (15)
* * *
В Москве в то время живут три сестры Булгаковых: старшая — Вера Афанасьевна (в замужестве Давыдова, 1892—1972), Надежда Афанасьевна и Елена Афанасьевна. С середины 30-х годов связь между братом и сестрами ослабевает: ездят в гости, встречаются, переписываются реже. Это объясняется, по-видимому, и обстоятельствами чисто внешнего порядка. Сестры Надя и Вера переезжают на далекие окраины Москвы, у них нет телефона. Младшая сестра Леля живет у Петровских ворот, недалеко от квартиры Булгаковых в Нащокинском переулке, но у нее тоже нет своего телефона.
Однако главной причиной ослабления семейных связей была общая атмосфера, создавшаяся вокруг М. Булгакова: постоянная травля на страницах газет и журналов, невозможность печататься.
Показательна запись в дневнике Н.А. Булгаковой-Земской, относящаяся к более раннему времени (11 декабря 1933 года) и передающая как бы внутреннюю речь писателя: «Михаил Булгаков, который «всем простил». Оставьте меня в покое. Жена и детишки. Ничего я не хочу, только дайте хорошую квартиру и пусть идут мои пьесы»
Болезнь, обрушившаяся на писателя в сентябре 1939 года, была для его родных неожиданным и тяжелым ударом.
Е.А. Земская с. 60 (66)
* * *
Всю осень 1939 г. (да и весь год) беспокойные мысли о том, что делается с Михаилом и что делается у него. Не видела его долго (с весны 1937 г., должно быть) и ничего о нем не знаю. Хочется его увидеть. <...>
8 ноября 1939 г. <...> Оля (старшая дочь Н.А. Булгаковой-Земской. — сост.) за утренним чаем говорит <...>: «А ты знаешь, что дядя Миша сильно болен. Меня Андрюша Понсов спрашивает: А что — выздоровел твой дядя? — А я ему сказала: А я даже и не знаю, что он был болен. Андрюша мне сказал, что он был очень серьезно болен уже давно» Я испугалась и тотчас пошла звонить по телефону Елене Сергеевне, услыхала о серьезности его болезни, услыхала о том, что к нему не пускают много народа, можно только в определенный срок, на полчаса; тут же Е.С. делает попытку объяснить, почему она нас никак не известила (хотя этот факт, говорящий сам за себя, в объяснениях не нуждается), от телефона, как была, в моем неприглядном самодельном старом пальтишке отправилась к нему, сговорившись об этом с Еленой Сергеевной.
Нашла его страшно похудевшим и бледным, в полутемной комнате в темных очках на глазах, в черной шапочке Мастера на голове, сидящим в постели. <...>
Когда мы остались одни, он рассказал мне историю «Батума» и начало своей болезни. <...>
(Среди записей Надежды Афанасьевны сохранился записанный ею со слов М. Булгакова рассказ о том, как началась его болезнь — Е.А. Земская)
« Заболевание.
1. Поиски, куда поехать в отпуск.
2. Первая замеченная потеря зрения — на мгновенье (сидел, разговаривал с одной дамой и вдруг она точно облаком заволоклась — перестал ее видеть). Решил, что это случайно, нервы шалят, нервное переутомление.
3. Поездка для отдыха, вместо юга, в Ленинград.
4. В гостинице.
5. Утром вышел на Невский и вдруг замечаю, что не вижу вывесок. Тут же к врачу. Он советует немедленно вернуться в Москву и сделать анализ мочи.
6. Жене: «Ты знаешь, что он мне произнес мой смертный приговор»
7. В Москве. Болезнь та же, что у отца. Воспоминания о том, как болел отец. Теперь Мише стало лучше.
8. Я: «У отца это было хроническое, а у тебя острое воспаление, которое сейчас поддалось лечению». Он: «Может быть».
За это свидание он несколько раз говорит о желании повидать Андрюшу (А.И. Земский, муж Н.А. Булгаковой-Земской. — сост.).
Вернувшись домой, я плачу, не веря надежде.
Когда я ухожу, плачем с Люсей (домашнее имя Елены Сергеевны), обнявшись, и она горячо говорит: «Несчастный, несчастный, несчастный!»
Я письмами — сообщаю о Мишиной болезни Леле и Вере в тот же день. Сообщаю Елене Сергеевне Лелин адрес и телефон.
Через несколько дней (когда?) Леля, которая начинает у Миши часто бывать, сообщает, что он уезжает в санаторий в Барвиху (правительственный).
Н.А. Булгакова-Земская с. 60—61, 64 (66)
* * *
У меня и сейчас перед глазами эта картина. Был выходной, воскресенье. Михаил Афанасьевич пообедал, принял лекарство и задремал на диване, повернувшись лицом к стене Мне сказал: «Вы тоже отдохните». Очень внимательным был. Совсем немного времени прошло, как в дверь позвонили. Я увидела двух женщин, одна — высокая, другая — маленькая, ей по плечо. Пригласила их сесть и осторожно приблизилась к Михаилу Афанасьевичу. Он встрепенулся «Вас пришли навестить две сестрички», — говорю. Он стал приподниматься на руке и так, полулежа, повернул голову. Увидел сестер, но взгляд его не потеплел и будто мысли свои побежали. Конечно, он сильно страдал от боли, но показалось, что и отношения с сестрами натянутые. Может, раздор какой случился? Уж не помню, как сестры поздоровались с братом, только вдруг разом опустились на колени. И я вместе с ними. А потом быстро вышла из комнаты, поняла — надо оставить одних...
Кто знает, были то минуты прощания близких людей или минуты прощения? Кто знает?
А.Е. Пономаренко (61)
* * *
М.А. Лечат меня тщательно и преимущественно специально подбираемой и комбинированной диетой. Преимущественно овощи во всех видах и фрукты. Собачья скука от того и другого, но говорят, что иначе нельзя, что не восстановят иначе меня как следует. Ну, а мне настолько важно читать и писать, что я готов жевать такую дрянь, как морковь. (Из письма сестре (Е.А. Светлаевой), 3 декабря 1939 г.)
* * *
Мака — то ничего, держится оживленно, но Люся страшно изменилась; хоть и хорошенькая, в подтянутом виде, но в глазах такой трепет, такая грусть и столько выражается внутреннего напряжения, что на нее жалко смотреть. Бедняжка, конечно, когда приходят навещать Маку, он оживляется, но самые его черные минуты она одна переносит, и все его мрачные предчувствия она выслушивает, и выслушав, все время находится в напряженнейшем желании бороться за его жизнь. «Я его не отдам, — говорит она, — я его вырву для жизни». Она любит его так сильно, это не похоже на обычное понятие любви между супругами, прожившими уж немало годов вместе... (Из письма О.С. Бокшанской к матери, декабрь 1939 г.)
О.С. Бокшанская с. 644 (69)
* * *
М.А. Чувствую я себя плохо, все время лежу и мечтаю только о возвращении в Москву и об отдыхе от очень трудного режима и всяких процедур, которые за три месяца истомили меня вконец.
Довольно лечений!
Писать и читать мне по-прежнему строго запрещено и, как сказано здесь, будет еще запрещено «надолго».
Вот словцо, полное неопределенности! Не можешь ли ты мне перевести, что значит «надолго»? (Из письма П.С. Попову, 6 декабря 1939 г.)
* * *
...Михаил Афанасьевич тяжело и безнадежно болел. Временами ненадолго наступало улучшение в его самочувствии. И вот в один из таких дней он просит зайти за ним, чтобы немного прогуляться. Выходим на наш Гоголевский бульвар, и вдруг он меня спрашивает:
— Скажи, как ты думаешь, может так случиться, что я вдруг все-таки поправлюсь?
И посмотрел мне в глаза.
Боже мой! Что мне сказать? Ведь он лучше меня знает все о своей болезни, о безнадежности своего положения. Но он хотел чуда и, может быть, верил в него. И ждал от меня подтверждения.
Что говорила я, уже не помню, и не помню, как мы вернулись домой. Но забыть этой прогулки, забыть его взгляда никогда не смогу.
Н.А. Ушакова с. 384 (59)
* * *
М.А. Себе ничего не желаю, потому что заметил, что никогда ничего не выходит так, как я желал. Окончательно убедившись в том, что аллопаты-терапевты бессильны в моем случае, перешел к гомеопату. Подозреваю, что загородный грипп будет стоить мне хлопот. Впрочем, не только лечившие меня, но даже я сам ничего не могу сказать наверное. Будь, что будет.
Испытываю радость от того, что вернулся домой. (Из письма сестре (Е.А. Светлаевой), 31 декабря 1939 г.)
* * *
На столике у постели появлялось все больше лекарств. Все чаще ходили врачи. Их было несколько. Мхатовский врач Иверов совсем примолк в окружении светил. Они выходили от него растерянные. Он сам себе поставил диагноз, и ничего нельзя было от него скрыть. Однако они еще долго шушукались в коридоре, прощались с Леной, ободряя ее, уходили.
Лицо его заострилось. Он помолодел. Глаза стали совсем светло-голубые, чистые. И волосы, чуть встрепанные, делали его похожим на юношу. Он смотрел на мир удивленно и ясно.
Очень часто заходили друзья — Дмитриев, Вильямс, Борис Эрдман (брат Николая Робертовича, художник), забегал Файко, живший по соседству, на той же лестничной площадке. К постели больного приставлялся стол. Мы выпивали и закусывали, а он чокался рюмкой с водой. Он настаивал, чтобы мы выпивали, как раньше бывало. И для нашего удовольствия делал вид, что тоже немного хмелеет. Но вскоре эти посиделки кончились. Они стали трудны для него.
С.А. Ермолинский с. 173 (25)
* * *
М.А. Ну, вот, я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать.
Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло. Как известно — есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется.
Поточнее говоря о болезни: во мне происходит, ясно мной ощущаемая, борьба признаков жизни и смерти. В частности, на стороне жизни — улучшение зрения.
Но, довольно о болезни!
Могу лишь добавить одно: к концу жизни пришлось пережить еще одно разочарование — во врачах-терапевтах.
Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно назову.
Есть исключения, конечно, но как они редки!
Да и что могут помочь эти исключения, если, скажем, от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они порою не могут распознать. (Из письма А.Г. Гдешинскому, 28 декабря 1939 г.)
* * *
Особенно ярко, и уже навсегда, мне запомнился один из наших разговоров. Булгаков лежал на свое широкой тахте, окруженный подушками, Ему трудно было поворачиваться с боку на бок, он болезненно воспринимал всякое прикосновение. И вот он лежит передо мной, очень худой, весь какой-то зелено-желтый, к чему-то прислушивающийся, как будто мудрый и как будто ничего не понимающий вокруг. После короткого визита, обычного в то время, я собрался уходить, но он вдруг остановил меня: «Погоди, Алексей Михайлович, одну минутку». Я хотел присесть на край тахты, но он предупредил меня: «Нет, не надо, не садись, я коротко, я быстро, а то ведь я очень устаю, ты понимаешь...» Я остался стоять, и какая-то мощная волна захлестнула меня. «Что, Михаил Афанасьевич?» — спросил я. «Помолчи». Пауза. «Я умираю, понимаешь?» Я поднял руки, пытаясь сказать что-то. «Молчи. Не говори трюизмов и пошлостей. Я умираю. Так должно быть — это нормально. Комментарию не подлежит». — «Михаил Афанасьевич...» — начал было я. «Ну что — Михаил Афанасьевич! Да, так меня зовут. Я надеюсь, что ты имени моего не забудешь? Ну и довольно об этом. Я хотел тебе вот что сказать, Алеша, — вдруг необычно интимно произнес он. — Не срывайся, не падай, не ползи. Ты — это ты, и пожалуй, это самое главное. Ведь я тебе не комплимент говорю, ты понимаешь?» Я, конечно, понимал, но вымолвить «да» не смог. «Ты не лишен некоторого дарования, — его губы криво усмехнулись. — Обиделся, да? Нет, не обиделся? Ну, ты умница, продолжай в том же духе. Будь выше обид, выше зависти, выше всяких глупых толков. Храни ее в себе, вот эту, эту самую, не знаю как она называется... Прощай, уходи, я устал...»
А.М. Файко с. 352 (15)
* * *
...Тихо, при свечах, встретили Новый год: Ермолинский — с рюмкой водки в руках, мы с Сережей — белым вином, а Миша — с мензуркой микстуры. Сделали чучело Мишиной болезни — с лисьей головой (от моей чернобурки), и Сережа, по жребию, расстрелял его... (Из дневника 1 января 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 286—287 (21)
* * *
Как-то однажды, уже во время своей предсмертной болезни, видя, как она измучилась с ним, и желая немного ее отвлечь, Булгаков попросил ее присесть на краешек постели и сказал: «Люся, хочешь, я расскажу тебе, что будет? Когда я умру (и он сделал жест, отклонявший ее попытку возразить ему), так вот, когда я умру, меня скоро начнут печатать. Журналы будут ссориться из-за меня, театры будут выхватывать друг у друга мои пьесы. И тебя всюду станут приглашать выступить с воспоминаниями обо мне. Ты выйдешь на сцену в черном бархатном платье с красивым вырезом на груди, заломишь руки и скажешь низким трагическим голосом: «Отлетел мой ангел...» «И оба мы, — рассказывала Елена Сергеевна, — стали неудержимо смеяться: это казалось таким неправдоподобным. Но вот сбылось. И когда меня приглашают выступить, я вспоминаю слова Михаила Афанасьевича и не могу говорить».
В.Я. Лакшин с. 363 (34)
* * *
Ужасно тяжелый день. «Ты можешь достать у Евгения револьвер?» (Из дневника, 1 февраля 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 291 (21)
* * *
Утром, в 11 часов. «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив... Лежу... покой, ты со мной... Вот это счастье...»
«Счастье — это лежать долго... в квартире... любимого человека... слышать его голос... вот и все... остальное не нужно...» (Из дневника, 6 февраля 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 291 (21)
* * *
7 февраля Андрюша сообщает, что Мише снова стало плохо и что необходимо его поскорее повидать.
8 февраля еду к нему с утра <...> Отдаю ему письмо от Оли. Он надписывает девочкам (племянницам Оле и Лене) карточку.
Встречает меня вопросом, могу ли я дежурить около него, если получу телеграмму. Я: Да, могу. Он: Ну, так жди телеграммы. Сажусь у постели в кресло. Миша: «Ну, давайте веселиться!» Разговор об Андрюшиной (мужа Н.Аф.) бороде: «Вы еще тогда — в 60-е годы — народ»...
Когда на минуту мы остаемся одни (все выходят), разговор о револьвере...
Последний раз я вижу его умирающим в ночь с 9 марта на 10 марта. Вера (сестра) приезжает ночью за мной на автомобиле...
Н.А. Булгакова-Земская с. 72—73 (66)
* * *
Дорогой Патя, благодарю тебя за твое хорошее, но очень печальное письмо. Я очень ясно представил себе обстановку Нащокинского переулка, и мне стало обидно, что я сейчас не могу быть там. Большой период моей жизни был связан с Макой, думаю, что и в его жизни я когда-то сыграл какую-то роль. Тебе, конечно, нужно возможно больше и чаще бывать у Маки. Ему это, наверное, очень приятно. Да и, кроме того, выражаясь громким языком, кто достаточно беспристрастен, чтобы запечатлеть и сохранить его подлинный образ. Это могут сделать только несколько его ближайших друзей и не конкурентов по писательской работе. Впрочем, может быть, все наши опасения излишни, Хочется думать, что он опять справится с новым приступом опасностей <...> Непременно передай от меня побольше нежных слов Маке. Вырази ему мою любовь так, как ты умеешь. (Из письма Н.Н. Лямина П.С. Попову, 12 февраля 1940 г.)
Н.Н. Лямин с. 669 (69)
* * *
Пишу после длительного перерыва. С 25-го января, по-видимому, начался второй — сильнейший приступ болезни, выразившийся и в усилившихся, не поддающихся тройчатке головных болях, и в новых болях в области живота, и в рвоте и в икоте. Одним словом, припадок сильнее первого. (Из дневника, 15 февраля 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 290 (21)
* * *
Около двух недель пробыла я возле Булгакова. Тоже дежурила и дни, и ночи. Чем могла, старалась облегчить его страдания. Михаил Афанасьевич любил прогулки — по комнате, конечно Сил-то у него тогда уже совсем мало осталось, но держался, превозмогал боль и слабость. Бывало настанет час нашей «прогулки», он сначала спустит ноги с дивана (лежал он в своем кабинете), посидит немного — отдохнет. Потом подымется, опираясь правой рукой на костыль, а левой на мою руку. Высокий — я ему до плеча — и очень-очень худой в своем темно-зеленом халате. Сделаем мы круг по большой комнате. Вижу, трудно ему. Посмотрю на него — мол хватит уже, а он: «Нет, нет, еще раз...»
А.Е. Пономаренко (61)
* * *
Михаил Афанасьевич чувствовал себя все хуже и хуже. И вот наступил такой момент, когда врачи потребовали круглосуточного дежурства у больного. Предлагали много медсестер из Литературного фонда и клиники Большого театра, но М.А. отказался и просил вызвать его младшую сестру Елену Афанасьевну и обратился ко мне с просьбой (в надежде, что Сергей Александрович не будет возражать) переехать к нему в дом на то особенно тяжелое время. Что я и сделала.
М.А., как врач, предвидел все проявления болезни, которые его ожидают, и предупредил, чтобы мы не пугались, когда так случится.
Несмотря на свое тяжелое состояние, он еще находил в себе силы острить и шутить. Он говорил: «Не смейте меня оплакивать, лучше вспоминайте меня веселого».
М.П. Чимишкян с. 398 (59)
* * *
У Миши очень тяжелое состояние — третий день уже.
Углублен в свои мысли, смотрит на окружающих отчужденными глазами. К физическим страданиям прибавилось или, вернее, они привели к такому болезненному душевному состоянию. (Из дневника, 19 февраля 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 290 (21)
* * *
Утром: «Ты для меня все, ты заменила весь земной шар. Видел во сне, что мы с тобой были на земном шаре».
Все время, весь день необычайно ласков, нежен, все время любовные слова — любовь моя... люблю тебя — ты никогда не поймешь это. (Из дневника, 29 февраля 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 291 (21)
* * *
Утром — встреча, обнял крепко, говорил так нежно, счастливо, как прежде до болезни, когда расставались хоть ненадолго.
Потом (после припадка): умереть, умереть... (пауза)... но смерть все-таки страшна... впрочем, я надеюсь, что (пауза)... сегодня последний, нет, предпоследний день... (Из дневника, 1 марта 1940 г.)
Е.С. Булгакова с. 291—292 (21)
* * *
...Вчера днем была я у Люси. Ее я застала более собранной внутренне, но вообще картина ужасно грустная. У него появляются периоды помутнения рассудка, он вдруг начинает что-то говорить странное, потом опять приходит в себя. Я взяла у них сидя энциклопедию, прочитала об уремии и вижу, что страшно схожие признаки. Это идет отравление всего организма частицами мочи, и это действует главным образом на нервную систему и мозг. Бедная Люсинька в глаза ему глядит, угадывает, что он хочет сказать, т. к. часто слова у него выпадают из памяти и он от этого нервничает; утром у него был жестокий приступ боли в области печени, он решил, что чем-то отравился, но когда я пришла, он отоспался и болей не было. Ах, как грустно, как страшно на все это смотреть. Он обречен, и все мы теперь больше думаем о Люсе, как с ней будет, ведь столько силы душевной надо иметь и еще это выдержать, как на ее глазах мутится разум близкого человека. Но когда он в себе, он мил, интересен, ласков по-старому с Люсей. А потом вдруг страшно раздражителен, требователен. Хотя надо сказать, что к Люсе и Сереже у него замечат(ельное) отношение, сердится он на других, но теперь ведь ему все прощают, только б не мучился, не волновался... (Из письма О.С. Бокшанской матери, 3 марта 1940 г.)
О.С. Бокшанская с. 488 (5)
* * *
У Люси сегодня с утра о(чень) плохо с Мишей, помутнение разума его достигает все больших размеров, вчера была у меня Лоли, рассказывала, что он испытывает и физич(еские) страдания, т. к. боли бывают повсеместно, а сегодня Женечка оттуда позвонил, говорит, что он в сильном возбуждении, но при этом в полном помрачении ума. С Женечкой говорила неск(олько) раз, Люся ему поручала звонить мне, сама она от него не отходит. К вечеру нет сведений, а сама звонить не решаюсь, не помешать бы... (Из письма О.С. Бокшанской матери, 5 марта 1940 г.)
О.С. Бокшанская с. 489 (5)
* * *
Все печальнее и печальнее вести от Люси... Веня говорил с их друзьями, дежурившими там. Они сказали, что Маке все хуже и хуже. А сегодня пришел один знакомый художник, друг их, который ночевал там вот в эту последнюю ночь. Он под убийственным впечатлением: Мака уже сутки как не говорит совсем, только вскрикивает порой, как они думают, от боли. Мочеиспускание почти прекратилось, и если в этой области показывается что-то, он вскрикивает, вероятно, это болезненно. Люсю он как бы узнает, других нет. За все время он произнес раз одну какую-то фразу, не очень осмысленную, потом, часов через 10 повторил ее, вероятно, в мозгу продолжается какая-то работа, мысль идет по какому-то руслу. Сережу Люся отправила к отцу и Женюше. Женечка мне не звонил нынче, был ли он там — не знаю... (Из письма О.С. Бокшанской матери, 8 марта 1940 г.)
О.С. Бокшанская с. 490 (5)
* * *
Все в том же положении Мака; сегодня звонила туда, говорила с дежурящей там их приятельницей. Она сказала, что накануне ночь и день были ужасные, ночь напролет ни он, никто глаз не сомкнул. А вот последнюю ночь он проспал, с докторским уколом наркотика, много, и Люся поэтому тоже отоспалась. Некоторые наркотики на него перестали уж действовать, он не засыпает, а вчерашний какой-то другой наркотический препарат вот подействовал. Конечно, надежд никаких не прибавляет эта спокойная для него ночь. Думаю, что теперь уж ни волоска надежды нет. (Из письма О.С. Бокшанской матери, 9 марта 1940 г.)
О.С. Бокшанская с. 491 (5)
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |