Вернуться к Л.В. Губианури. Жизнь знаменитых людей в фотографиях и воспоминаниях. Михаил Булгаков

Убеждения, вера

Он был вообще вне всякой политики. Ни на какие собрания или там сходки не ходил. Но большевиков он не любил, и по убеждениям он был монархист.

Т.Н. Кисельгоф с. 63 (51)

* * *

Очень обижается Булгаков на Советскую власть и очень недоволен нынешним положением. Совсем работать нельзя. Ничего нет определенного. Нужен обязательно или снова военный коммунизм, или полная свобода. Переворот, говорит Булгаков, должен сделать крестьянин, который наконец-то заговорил настоящим родным языком. В конце концов коммунистов не так уж много (и среди них много «таких»), а крестьян, обиженных и возмущенных, десятки миллионов. Естественно, что при первой же войне коммунизм будет вымещен из России и т. д.

Вот они мыслишки и надежды, которые копошатся в голове автора «Роковых яиц», собравшегося сейчас прогуляться за границу. Выпустить такую «птичку» за рубеж было бы совсем неприятно. (Из доноса в ГПУ, 21 февраля 1928 г.)

В.А. Шенталинский с. 301 (74)

Когда Михаил Афанасьевич был приглашен на работу в Художественный театр, один московский драматург В., встретив его в клубе писателей, сказал ему.

— Я слыхал, что вас пригласили в Художественный театр, но на какую роль, интересно знать?

Ответ Михаила Афанасьевича прозвучал довольно резко и громко:

— На должность штатного контрреволюционера с хорошим окладом!

Н.П. Ракицкий с. 172 (15)

* * *

...Я спросил ее о том, о чем тогда (середина 60-х годов. — сост.) спорили. Булгакова надо было ввести в советскую литературу, и для этого его нужно было «усыновить». Уже появились первые статьи на тему того, как Булгаков шел постепенно к пониманию революции и принятию советской власти и только рапповцы-инородцы помешали ему окончательно слиться с этой литературой. На некорректный вопрос, как он «к ним», то есть к большевикам, относился, голубые глаза Е.С. вспыхнули каким-то веселым и злым огнем: «Он их ненавидел!»

А.М. Смелянский с. 35 (63)

* * *

М.А. Литературным трудом начал заниматься с осени 1919 г. в городе Владикавказе, при белых. Писал мелкие рассказы и фельетоны в белой прессе. В своих произведениях я проявлял критическое и неприязненное отношение к Советской России... На территории белых я находился с августа 1919 г. по февраль 1920 г. Мои симпатии были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением... (Из протокола допроса в ОГПУ, 22 сентября 1926 г.)

* * *

Он не был фрондером! Положение автора, который хлопочет о популярности, снабжая свои произведения якобы смелыми, злободневными намеками, было ему несносно. Он называл это «подкусыванием Советской власти под одеялом». Такому фрондерству он был до брезгливости чужд, но писать торжественные оды или умилительные идиллии категорически отказывался.

С.А. Ермолинский с. 90 (25)

* * *

М.А. ...Считаю, что произведение «Повесть о собачьем сердце» вышло гораздо более злостным, чем я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны... Это произведение я читал на Никитинских субботниках редактору «Недр» — т. Ангарскому и в кружке поэтов у Зайцева Петра Никаноровича и в «Зеленой Лампе». В Никитинских субботниках было человек 40, в «Зеленой Лампе» человек 15, и в кружке поэтов человек 20...

Вопрос: Укажите фамилии лиц, бывающих в кружке «Зеленая Лампа»?

Ответ: Отказываюсь по соображениям этического порядка... (Из протокола допроса в ОГПУ, 22 сентября 1926 г.)

* * *

Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих (выделено автором. — сост.) пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбьи даже «Дни Турбиных» — рыба. Конечно, очень легко «критиковать» и требовать запрета в отношении непролетарской литературы. Но самое легкое нельзя считать самым хорошим. Дело не в запрете, а в том, чтобы шаг за шагом выживать со сцены старую и новую непролетарскую макулатуру в порядке соревнования, путем создания могущих её заменить, настоящих, интересных, художественных пьес советского характера.

И.В. Сталин с. 328 (64)

* * *

Вчера пришел по делу Загорский (из Киева), внезапно почувствовал себя плохо, остался ночевать.

М.А. пошел с Колей Ляминым к Поповым, а мы с Загорским проговорили до рассвета о М.А.

— Почему М.А. не принял большевизма?... Сейчас нельзя быть аполитичным, нельзя стоять в стороне, писать инсценировки.

Почему-то говорил что-то вроде:

— Из темного леса... выходит кудесник (писатель — М.А.) и ни за что не хочет большевикам песни петь... (Из дневника, 29 августа 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 66 (21)

* * *

Были с М.А. у Вельса... Жуховицкий — он, конечно, присутствовал — истязал М.А., чтобы он написал декларативное заявление, что он принимает большевизм. (Из дневника, 31 августа 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 66 (21)

* * *

М.А. После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен, как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет: Сочинить «коммунистическую пьесу» (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.

Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале. Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет... (Из письма Правительству СССР, 28 марта 1930 г.)

* * *

Немцы напали на Францию. Михаил Афанасьевич, тяжело больной, сидел дома, в черном халате, в черной шапочке (какие носят ученые), часто надевал темные очки. Михаил Афанасьевич говорил о том, как ужасно то, что немцы напали на Францию, что война перекинется на Советский Союз. Он сказал мне: «Вы знаете, Рубен Николаевич, я, наверное, все-таки пацифист. Я против убийств, насилий, бессмысленной войны».

Р.Н. Симонов с. 358 (15)

* * *

Вечерело. Катили мы по лыжне Москвы-реки и продолжали рассуждать. А тут как раз подвернулся случай поговорить о трусости. О, трусость, говорил он, не от нее ли происходит вся подлость человеческая? Полистаешь журнальчик, почитаешь книжку — и такой вдруг стыд! Эх, эх, страшная вещь!

С.А. Ермолинский с. 68 (25)

* * *

В области искусств для нас существовало только два авторитета: Командор и Мейерхольд. Ну, может быть, еще Татлин, конструктор легендарной «башни Татлина», о которой говорили все, считая ее чудом ультрасовременной архитектуры.

Синеглазый же, наоборот, был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора, Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе, как любил выражаться ключик, «колебать мировые струны».

В.П. Катаев с. 219 (30)

* * *

Футуристические композиции увлекали Бориса Валентиновича (Шапошникова. — сост.) и в 20-е годы, когда он познакомился с М.А. Булгаковым. Надо сказать, что отношение их к миру искусства было достаточно разным, так как Михаил Афанасьевич совершенно не признавал авангарда. Кстати, он вообще не любил живописи, бесконечное рассматривание рядов картин в музеях казалось ему скучным, и, как рассказывали мне и Наталия Казимировна, моя бабушка, и Любовь Евгениевна Белозерская, затащить его в музей было почти невозможно. Для этого нужны были особые обстоятельства, которые все же время от времени возникали. Так два раза им удалось вместе побывать на интереснейших выставках.

Н.В. Шапошникова с. 13 (73)

* * *

Он был лирик хотя бы потому, что всю жизнь хранил воспоминания детства. Не воспоминания даже, а ощущения — и как утрами топили печи и шаркал валенками истопник, и как в гостиной сидели папины и мамины гости, белый свет парадных спиртовых ламп проникал в детскую, и как мама собиралась в театр... И многое другое, оставившее чувство особенного, томительного уюта. В квартире его отца, киевского профессора, все было строго и скромно, избави бог, без намека на буржуйскую роскошь, и с тем умеренным профессорским свободомыслием, бестревожность которого покоилась на уверенности, что иначе и быть не может... Прочный мир детства. Так казалось. Может быть, поэтому он и ходил на допотопную «Аиду», нацепив бантик, или иногда играл в винт (как папа).

Помните его ироническую фразу: «Хотелось быть примерным мальчиком»?

С.А. Ермолинский с. 137 (25)

* * *

В своем творчестве он всегда исходил из того, что подсказывала ему жизнь. Он смотрел на нее неравнодушными глазами. Его писательская позиция была неизменной и тем более непримиримой, когда он сталкивался с любым проявлением беспринципности и угодничества, нечестности и бесстыдного хамелеонства.

С.А. Ермолинский с. 434 (15)

* * *

На легком морозце, на воздухе чистейшем, райском для города, в безлюдье и вне суеты вольготно было без обиняков поговорить о литературе и о себе.

— Не могу привыкнуть, а поря, бы, — сокрушался он, чуть отталкиваясь палками. — Все время чувствую недоверие к себе, подозрительность, придирку к каждому написанному слову. Наверное, преувеличиваю, ну да тут нечему удивляться — чехлы на нервах поистрепались Когда я приехал в Москву, литература наша начиналась с ручейков, крикливых и шумных, и лишь постепенно сливалась в большую реку. Казалось бы, плыть стало просторнее, а ведь нет, не легче. Тут потребовалось особое умение, его у меня не оказалось Другие умели, а я, о нет, решительно не умел!..

Позже он скажет жестче:

— Литература, приспособленная для того, чтобы поспокойнее и побогаче устроить свою жизнь, самый отвратительный вид делячества. Писатель должен стать стойким, как бы ни было ему трудно. Без этого литературы не существует.

И еще он скажет: «Главное не потерять уверенности в себе, не изменить своему глазу».

А еще позже фраза его «рукописи не горят», словно мимоходом проброшенная в «Мастере и Маргарите», мгновенно разлетится во все концы мира, станет поговоркой... Он не любил общих рассуждений, а вот тихое поскрипывание снега на лыжне всегда располагало его к этому.

С.А. Ермолинский с. 429—430 (15)

* * *

В театре ему предлагали написать декларативное письмо, но это он сделать боится, видимо, считая, что это «уронит» его как независимого писателя и поставит на одну плоскость с «кающимися и подхалимствующими». Возможно, что тактичный разговор в ЦК партии мог бы побудить его сейчас отказаться от его постоянной темы — противопоставления свободного творчества писателя и насилия со стороны власти... (Из доноса в ОГПУ, 14 марта 1936 г.)

В.А. Шенталинский с. 317—318 (74)

Евангелие читал вслух, видимо, сам отец. Семья была богобоязненная. Но дети все отнюдь не были религиозны. Атмосфера в доме после отца была иная... Поклонники Варвары... Она была очень похожа на Мишу. Некрасивая, но чрезвычайно женственная. Вообще студенты в те годы были совершенно индифферентны к религии. Еще медики, знаете. Они вообще этим не интересуются.

Е.Б. Букреев с. 43 (69)

* * *

Мать тогда подарила мне такую золотую браслетку... шириной с палец и вся из таких мелких колечек сделана. Очень красивая браслетка была, мягкая, на руке удобно лежала. А у замка такая пластинка, и на ней буква «Т» выгравирована. Булгаков потом все время брал ее у меня, как что-нибудь такое... рискованное. Как амулет.

Т.Н. Кисельгоф с. 25 (51)

* * *

Нет, он верил. Только не показывал этого.

— Молился?

Нет, никогда не молился, в церковь не ходил, крестика у него не было, но верил. Суеверный был. Самой страшной считал клятву смертью. Считал, что это... за нарушение этой клятвы будет обязательно наказание. Чуть что — «Клянись смертью!»

Т.Н. Кисельгоф с. 63 (51)

* * *

М.А. ...Сейчас я просмотрел «Последнего из могикан», которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере! Тип Давида, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.

Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое, осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему надеюсь на Бога. (Из дневника, 26 октября 1923 г.)

* * *

Любовь Евгеньевна Белозерская рассказывала своим знакомым, что во второй половине двадцатых годов Михаил Афанасьевич вместе с близкими друзьями всегда ходил в Зачатьевский монастырь на Остоженке на Рождественскую и Пасхальную службы. А затем все садились за праздничный стол, как было заведено с детства. Знакомые недоумевали — годы-то какие, а Михаил Афанасьевич, разводя гостеприимно руками, шутил: «Мы же русские люди!»

«Голос Родины» с. 229 (18)

* * *

М.А. ...Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера «Безбожника», был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены. (Из дневника, 5 января 1925 г.)

* * *

В последние дни он попросил меня позвать Якова Леонтьевича (Леонтьева). Я позвонила ему. Он попросил Я.Л. нагнуться и что-то прошептал. Только после смерти я узнала, что Миша сказал: «Люся захочет, конечно, хоронить меня с отпеванием. Не надо. Ей это повредит. Пусть будет гражданская панихида». И потом многие меня упрекали — как я могла хоронить верующего человека... Но это была его воля.

Е.С. Булгакова с. 670 (69)

Считаем необходимым привести и свидетельство С.А. Ермолинского. В одном из наших разговоров он решительно отверг такое объяснение последней воли Булгакова: «Не в этом дело! Он боялся того, что случилось с Гоголем! После перезахоронения (в 1931 г. — М.Ч.) об этом много говорили по Москве. И он не раз говорил: «Ты помнишь, что Гоголь перевернулся в гробу?.. Нет-нет — в крематории! Там даже если очнешься, не успеешь ничего почувствовать — пых, и все!».

«... Огонь, с которого все началось и которым мы все заканчиваем».

М.О. Чудакова с. 670 (69)

* * *

М.А. ...В литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь...

Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем... (Из дневника, 6 ноября 1923 г.)