Вернуться к В.В. Петелин. Жизнь Булгакова. Дописать раньше, чем умереть

Вместо эпилога

В последние годы имя Михаила Афанасьевича Булгакова прочно вошло в сознание русских читателей, привлекло внимание всего читающего мира. Огромен интерес не только к творчеству, но и к судьбе, личности художника. Пока, к сожалению, в удовлетворении этого интереса гораздо более преуспели заграничные издатели, чем соплеменники знаменитого писателя. Но сколько в этих заграничных изданиях неточностей, а то и просто ошибочных сведений. Сколько здесь всяческого вымысла и домысла, рассчитанных на сенсацию. Одни представляют Булгакова как жертву культа личности, искажают факты, чтобы представить его несчастным мучеником 30-х годов. Другие стремятся выпятить его имя в литературе тех лет настолько, что оно заслоняет других выдающихся художников того времени...

Казалось бы, после публикации «Мастера и Маргариты» (1966—1967) наступила пора трезвого осмысления личности и творчества М.А. Булгакова, сразу обретшего мировую славу. И действительно, в наши издательства посыпались предложения издавать его сборники рассказов, повестей, фельетонов, пьес, издавать монографии о его творчестве. Но кому-то из «державных» людей показалось, что слава писателя наносит ущерб нашему государству. И вот — издатели попадали в зависимость от вышестоящего чиновника, слово которого всегда оказывалось решающим...

Но это время прошло, и сейчас началась кропотливая работа по собиранию и реконструкции фактов жизни великого русского писателя. Огромную роль в раскрытии сущности личности сыграли письма Булгакова, опубликованные в последние годы, дневники.

В жизни Булгакова было много действительно драматического. Чаще всего к этим фактам его биографии и привлекают внимание исследователи. Но были ведь и счастливые годы. Да и в годы тяжкие жизнь не замыкалась кругом страданий. В частности, вспомним май 1931 года. В письме Генеральному секретарю ВКП(б) И.В. Сталину Булгаков со всей откровенностью перечисляет все, что им сделано за последние два года. Сделано немало. Здесь же он признается в том, что устал от многолетней травли, говорит о переутомлении, о надрыве. И это все так, соответствует фактам его биографии. Но вот проходит месяца два после письма Сталину, и Булгаков пишет своей приятельнице Н.А. Венкстерн: «План мой: сидеть во флигеле одному и писать, наслаждаясь высокой литературной беседой с Вами. Вне писания буду вести голый образ жизни: халат, туфли, спать, есть... Расскажу по приезде много смешного и специально для Вас предназначенного... Буду сидеть как Диоген в бочке».

В письме Сталину Булгаков правдиво рассказал о своем положении в обществе и о своем душевном состоянии. Положение, конечно, ужасное. Но жизнь полна неожиданностей, контрастов, противоречий. И читатель, прочитав письма, может себе представить его жизнь во всей ее многогранности.

Письма родным, брату Николаю Афанасьевичу Булгакову в Париж, письма Сталину, Горькому, Станиславскому, Вересаеву, писателям Евгению Замятину, Юрию Слезкину, другу Павлу Попову, наконец, жене Елене Сергеевне Булгаковой... Сколько неповторимых подробностей запечатлено в этих документах, сколько деталей быта, примет времени, сиюминутных настроений и забот, сколько страданий и радостей, творческих достижений и несбывшихся надежд... Читаешь письма Михаила Булгакова, подлинные, без всяких вольных усекновений, которые позволяют себе авторы многих монографических трудов о нем, — и вспоминаешь прекрасные слова Герцена о сокровенности письма: «Письма больше чем воспоминания: на них запеклась кровь событий, это — само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное». В письмах предстает подлинный Булгаков, который даже в самые трудные и критические годы жил полной жизнью, много работал, любил женщин, умных, обаятельных, прекрасных в своей неповторимости, поигрывал в карты, играл в теннис, бильярд, много страдал, но и много смеялся, познал шумный успех, но и изведал горе одиночества... Работа порой беспощадно захлестывала его, заставляя торопиться, спешить с ее исполнением, но потом что-то менялось в планах заказчиков, и что-то сразу рушилось — тут же расторгали договор, требуя возвращения аванса, уже, как обычно, истраченного, прожитого; но тут же возникали новые предложения и новые договоры, заставлявшие вновь и вновь спешить и торопиться с исполнением заказа. И снова беспощадная к самому себе, изнурительная работа — работа на износ. Так продолжалось все двадцать лет его творческой жизни. Он работал много, самозабвенно и самоотверженно. Брался порой за вещи, за которые мог бы не браться, если б не нужно было зарабатывать на жизнь.

Конечно, при чтении писем М. Булгакова необходимо помнить, в какое сложное и противоречивое время он жил и работал... Уже в самом начале своего творческого пути М. Булгаков опасался полной откровенности, а потому предупреждал свою сестру не доверяться целиком белому листу бумаги: он опасался перлюстрации писем. Но бывало и так, что его холодная осторожность уступала бурным признаниям, и он подробно и откровенно изливал свое самое наболевшее. Так было и в письмах Советскому правительству, в письмах И.В. Сталину, П.С. Попову, В.В. Вересаеву, Н.А. Булгакову... Время требовало порой осмотрительности, приспособленчества, угождения власть имущим, но М.А. Булгаков не внял этим требованиям и остался самим собой, беспощадно правдивым и бескомпромиссным.

При чтении писем Булгакова родным необходимо знать, что Н.А. Земская, сестра Михаила Афанасьевича, публикуя их частично (1976), кое-что весьма существенное опустила. Купюры были сделаны по охранительным соображениям — Н.А. Земская не решилась оставить те фразы, которые свидетельствовали о мыслях М.А. Булгакова покинуть пределы России. Еще в феврале 1921 года в туманных выражениях он писал двоюродному брату Косте: «Во Владикавказе я попал в положение «ни взад ни вперед». Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать или в Москву (может быть, очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь...» (подчеркнуто мною. — В.П.). Выделенные слова при публикации Н. Земской были опущены. Такие же намеки содержались и в других письмах писателя тех лет к родным.

Что ж сделал он в русской культуре? Об этом много говорилось в печати. Но... Перелистаем страницы его произведений. Напомним лишь некоторые, как нам представляется, ключевые факты его биографии. Подведем некоторые итоги: здесь неизбежны повторения полюбившихся автору мыслей.

«Мне сразу стало ясно, что передо мной человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный, очень умный, с ним, даже тяжело больным, было интересно разговаривать, как редко бывает с кем. И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно на самом деле, то в этом нет ничего удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил» (письмо А.А. Фадеева к Е.С. Булгаковой от 15 марта 1940 года).

Если к этим словам Фадеева, довольно точно передающим сущность творческой личности Михаила Булгакова, приобщить высокие отзывы о нем Горького как о прозаике и драматурге, напомнить восторженные оценки Станиславского его режиссерского и актерского таланта, если рядом с этими оценками привести воспоминания о Булгакове его близких и знакомых, то перед нами предстанет облик не только всесторонне одаренного художника, но и очень своеобразного человека с добрым и бескорыстным сердцем, человека благородного, мужественного и принципиального, умеющего даже в самые тяжелые для него времена смотреть на жизнь с оптимизмом, с юмором, с верой в доброе и светлое.

Булгаков — художник, оставивший богатое литературное наследство почти во всех жанрах: начинал он с фельетонов, создал несколько драматических шедевров, повестей, рассказов, кончил творческий путь глубокими по содержанию и блестящими по форме романами «Мастер и Маргарита» и «Записки покойника» («Театральный роман»).

Булгаков — человек сложный, трудный, трагической судьбы. Сейчас к нему пришло признание, заслуженная слава. А было время, когда он был лишен того, что по праву ему, как большому художнику, принадлежало, лишен был главного — живого и непосредственного общения с читателем, зрителем; вокруг его имени создавали нездоровый интерес, каждую новую его вещь встречали подозрительно и часто видели в ней то, чего там вовсе не было.

Трудно жилось, трудно писалось Булгакову, но он всегда оставался верным своему народу, своему Отечеству. Резко протестуя против искажений текста пьесы «Зойкина квартира», допущенных в переводе ее на французский, М.А. Булгаков писал своему брату Н.А. Булгакову: «Прежде всего я со всей серьезностью прошу тебя лично проверить французский текст «Зойкиной» и сообщить мне, что в нем нет и не будет допущено постановщиками никаких искажений или отсебятины, носящих антисоветский характер, следовательно, совершенно неприемлемых и неприятных для меня как гражданина СССР. Это самое главное». «Русский писатель не может жить без родины» — таков главный смысл его ответа на вопрос Сталина, не хочет ли он покинуть Россию. Глубинные истоки творчества Булгакова питались его кровной связью с Россией, которую он беспредельно любил.

В каждой строчке своих произведений он исповедуется в любви к Отечеству. Любви не созерцательной, а активной, подобной той, заинтересованной в судьбе народа любви, которая сделала Гоголя и Салтыкова-Щедрина великими сатириками. Верность традициям русской классики, особенно традициям Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Льва Толстого, — вот то главное, что присуще Михаилу Булгакову как художнику советского времени, художнику, который противопоставил свое творчество, свою индивидуальность некоторым заметным молодым писателям начала 20-х годов, отказывавшимся от национального культурного наследия. Булгаков избежал этого пагубного поветрия. И вместе с тем его творчество предстало перед нами как принципиально новое художественное явление.

В «Дьяволиаде», «Записках на манжетах», «Похождениях Чичикова», «Роковых яйцах» Булгаков создал фантастический мир, полный противоречий, больших и малых конфликтов, возникающих всякий раз, когда человек, по личному заблуждению, оказывается не на своем месте. Одновременно с этим в его «Белой гвардии», «Мольере», «Пушкине», «Дон Кихоте», «Театральном романе» изображен другой, реальный мир с его нравственными исканиями, утверждением человечности в человеческом бытии, опутанном многими искусственными путами. В «Мастере и Маргарите» эти два мира, как бы до сей поры существовавшие отдельно, слились в один, полномерный и многогранный. В этом, последнем своем романе писатель решает одну из центральных проблем своего времени — проблему гуманизма, ратует за незыблемость гуманности, дает критику античеловечности, жестокости, несправедливости.

Булгаков обладал редким даром гармонического миросозерцания: он с одинаковой остротой видел и изобличал отрицательное в жизни и одновременно, следуя своему душевному складу, воплощал в художественных созданиях образы светлые.

Почему же так случилось, что столь талантливого писателя не признавали, а в конце 20-х и начале 30-х годов беспощадно травили?

Некоторые исследователи жизни и творчества М.А. Булгакова отвечают на этот вопрос просто: виноват Сталин, диктатор, восточный деспот, погубивший множество честных людей... В нашей же истории все было гораздо сложнее, противоречивее. Нужны документы, публикации архивов, исследования историков, исследования неподкупные и объективные...

Современному читателю трудно понять причины этой травли, если он незнаком, хотя бы поверхностно, с литературной обстановкой 20—30-х годов.

В то время острой атаке подвергалось культурное наследие русского народа, все великие завоевания мировой культуры. В известном стихотворении В. Кириллова «Мы», которое часто цитируется историками литературы, прямо говорилось: «Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля, // Разрушим музеи, растопчем искусства цветы». Это стихотворение было опубликовано во втором номере журнала «Грядущее» в 1918 году. И здесь лишь «поэтическое» воплощение целой идеологической платформы.

Ожесточенные споры вокруг культурного наследия пролетариата возникли еще до Великого Октября. В частности, некоторые «теоретики» марксизма признавали Шекспира «исполином», но только «в рамках своего времени»: «с точки зрения нашего времени» его царственные «герои» «кажутся марионетками» и вызывают «чувство досады».

Уже в то время (1910—1912) появлялись мысли, будто «пролетариат должен отвергать всякое искусство, тенденции которого не находятся в согласии с его мировоззрением» (Лежнев А. Вопросы литературы и критики. М.—Л., 1926. С. 18). Эти мысли в разных вариациях высказывались напостовцами, лефовцами, пролеткультовцами.

«Изучение памятников искусства, — поучал Осип Брик, — не должно выходить за пределы научного исследования... Пролетариат, как класс творящий, не смеет погружаться в созерцательность, не смеет предаваться эстетическим переживаниям от созерцания старины» (Искусство коммуны. 1919, № 5).

В 20-е годы находились такие горячие головы, которые заявляли, что революция переплавила прежний быт, что самый уклад жизни подвергся уничтожению или коренному переустройству. А если не удастся переплавить, то все прежнее «надо перепахать». «Литература прошлых эпох была пропитана духом эксплуататорских классов» (см.: На посту. 1923, № 1), а раз это верно, то творчество Тургенева, Льва Толстого, Чехова, Гоголя годится только для музейного изучения.

По отношению к культурному наследству у В.И. Ленина и его сторонников была четкая и ясная позиция. В «Декрете о государственном издательстве» партия и правительство призывали немедленно приступить к широкой издательской деятельности: «В первую очередь должно при этом быть поставлено дешевое народное издание русских классиков» (О партийной и советской печати. М., 1954. С. 174). «Необходимо открыть и сделать доступными для трудящихся все сокровища искусства, созданные на основе эксплуатации их труда и находившиеся до сих пор в исключительном распоряжении эксплуататоров» (там же, с. 197). Этой четкой и ясной ленинской позиции противостоял Троцкий и троцкисты.

В письме ЦК РКП(б) «О пролеткультах» говорится: «...В пролеткульты нахлынули социально чуждые нам элементы, элементы мелкобуржуазные, которые иногда фактически захватывают руководство пролеткультами в свои руки. Футуристы, декаденты, сторонники враждебной марксизму идеалистической философии и, наконец, просто неудачники, выходцы из родов буржуазной публицистики и философии стали кое-где заправлять всеми делами в пролеткультах».

В тот год, когда М. Булгаков заканчивал работу над повестью «Дьяволиада» и романом «Белая гвардия» (1923), вышел первый номер журнала «На посту». Об этом необходимо напомнить, потому что напостовцы много сделали для того, чтобы исказить подлинный смысл булгаковского творчества.

Первый принципиальный пункт напостовской программы: «Прежде всего, пролетарской литературе необходимо окончательно освободиться от влияния прошлого и в области идеологии и в области формы». В передовой «От редакции» говорилось об «упадочной полосе русской литературы последних лет и десятилетий (?) перед революцией», говорилось о намерении бороться против тех, кто старается «построить эстетический мостик между прошлым и настоящим» (На посту, 1923, № 1. С. 6—7).

В своей литературной практике напостовцы руководствовались идеей Троцкого, писавшего, что «Октябрь вошел в судьбы русского народа, как решающее событие, и всему придал свой смысл и свою оценку. Прошлое сразу отошло, поблекло и обвисло, и художественно оживить его можно только ретроспекцией от того же Октября. Кто вне октябрьских перспектив, тот опустошен, насквозь и безнадежно» (Правда, 1922 г.).

Известно, что Троцкому принадлежит и термин «попутчик». Логика его удивительно проста: раз писатель идет из деревни и пишет о деревне, то он не может осознать, уловить «революционную алгебру в действии». «...Первостепенная черта, идущая не от деревни, а от промышленности, от города...» — «ясность, реалистичность, физическая сила мысли, беспощадная последовательность, отчетливость и твердость линии, — эта основная черта Октябрьской революции чужда ее художественным попутчикам». «И оттого они только попутчики. И это нужно сказать им — в интересах той же ясности и отчетливости линии революции».

К. Федин, Л. Леонов, Вс. Иванов и многие другие принимали участие в революционных событиях, работая в армейских газетах, в советских учреждениях, но они были зачислены всего лишь в попутчики. Сергеев-Ценский, А. Толстой, Пришвин, Чапыгин, Есенин и многие другие навсегда связали себя с новой Россией, а их относили к разряду новобуржуазной литературы, что равносильно реакционной, контрреволюционной. Грубая, предвзятая характеристика давалась Горькому, который назывался «бывшим главсоколом, ныне центроужом».

Здесь же, в первом номере «На посту», Г. Лелевич оценивает творчество Маяковского как «поэзию деклассированного интеллигента, заядлого индивидуалиста». Г. Лелевич, исходя из того, что «с изменением экономического базиса меняются и идеологическая надстройка, и потребности читателей», в статье «Отказываемся ли мы от наследства?» приходит к выводу: литература прошлого только объект «серьезнейшего научного изучения», «как продукт определенной классовой идеологии и в определенной исторической обстановке», «пролетарий в то же время строит свою литературу, совершенно отличную от прошлой, как по содержанию, так и по форме» (На посту, 1923, № 2—3. С. 50).

Лелевича поддержал А. Тарасов-Родионов в статье «Классическое и классовое»: попутчик, «как бы доброжелательно к пролетариату он ни настраивался, — пока мы его не поставили прочно на коммунистическую точку зрения, — он все равно никаких объективных ценностей в целом создать для нас не может» (На посту, 1923, № 2—3. С. 92).

Характеризуя положение на литературном фронте, А. Чапыгин писал Горькому (1926): «Молодые писатели МАПа — ВАПа, ЦАПа и других ассоциаций густо невежественны, в этом их смерть. Один со мной пространно рассуждал о том, что-де «психология — это штука буржуазная, и мне — пролетарскому писателю — она не нужна...» (Горький и советские писатели. Неизданная переписка. М., 1963. С. 646.) Даже Федор Гладков, позиция которого значительно отличалась от чапыгинской по ряду вопросов, в 1928 году сообщал тому же Горькому: «...Наши шустрые пострелы и казенные писаря из «На литературном посту» невыносимо пустозвонят с репетиловской развязностью о вещах, в которых они ничего не смыслят. Все эти Волины, Зонины, Авербахи, Ермиловы, Фатовы и Ко, не имеющие никакого отношения к литературе, изо всех сил лезут в «вожди» и «идеологи» и апломбом невежд и бесстыдников пророчествуют об «органически гармоническом человеке современности», о «живом человеке в художественной литературе и т. п.» (там же, с. 104).

Булгаков осознавал себя продолжателем великих реалистических традиций русской литературы. По выражению самого писателя, «Дни Турбиных», «Бег», «Белая гвардия» — это «упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране». В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы Гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией. Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает, несмотря на свои великие усилия стать бесстрастно над красными и белыми — аттестат белогвардейца-врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР» (Октябрь, 1987, № 6).

Леонид Леонов, задумываясь над вопросом, почему некоторые писатели не могут написать о своей эпохе так, чтобы «каждая строчка жгла», видел одну из причин этого в том, что критики усматривают в любом просчете писателя «либо бессилие творческое, либо явную злонамеренность»: «Существуют в литературных краях этакие добровольные аргусы, которые мгновенно свешивают это на весах советской благонадежности и, буде окажется, что процент «уклона» превышает процент «добродетели», сразу начинается самая похабная травля писателя» (Печать и революция, 1929, № 1).

Остро поставленный вопрос «кто кого?» был механически перенесен в область литературы и искусства. Раз социалистическое строительство в своем поступательном движении вызывает сопротивление враждебных социализму социальных групп, то и «своеобразие современного этапа художественного развития в том и состоит, что враждебные пролетариату стремления обнаруживаются с особой силой» (Печать и революция, 1929, № 4). В связи с этим называются прежде всего имена Сергеева-Ценского и Булгакова. Л. Авербах в статье «Классовая борьба в современной литературе» (Звезда, 1929, № 1. С. 148) писал: «Буржуазная литература носит самый различный характер. С одной стороны, она носит характер контрреволюционного памфлета, как у Сергеева-Ценского, затем идеализация патриархальной старой деревни, как у Сергея Клычкова... и с другой стороны, если не идеализация, то во всяком случае оправдание белогвардейщины, как в «Днях Турбиных» Булгакова и в «Беге», произведении, еще более реакционном, чем «Дни Турбиных».

Русская литература издавна славилась психологизмом, глубоким и тонким постижением человеческой души. Вот почему выступали и против психологизма: если враг будет изображен во всем многообразии и полноте своего характера, со всеми своими человеческими переживаниями, то может стереться граница между другом и врагом, тогда все смешается в «густой душевной мешанине», тогда психологизм «становится контрреволюцией». Отсюда и оценка «Белой гвардии».

Другие теоретики, выступавшие против «психологизма», ссылались на то, что «психология рабочего достаточно проста, ясна, что поэтому никаких сложных переживаний у рабочего нет, что всякие разговоры о психологизме являются интеллигентскими выдумками».

Не одного М. Булгакова подвергали разносной критике. В том же 1927 году А. Чапыгин в письме Горькому просит за Клюева: «Очень вас прошу написать в Москву кому-либо из власть имущих о Клюеве, — его заклевали и он бедствует, а между прочим, поэт крупный и человек незаурядный — пусть ему как-нибудь помогут. Не печатают его, и живет он по-собачьи. Жаль будет, если изведется!» (Горький и советские писатели. С. 656.)

Ю. Тынянов пренебрежительно отзывался и о Сергее Есенине, не видя в его стихах ничего нового, оригинального: «В сущности Есенин вовсе не был силен ни новизной, ни левизной, ни самостоятельностью... Наивная, исконная и потому необычайно живучая стиховая эмоция — вот на что опирается Есенин». Стихи Есенина, по мнению Ю. Тынянова, — стихи для легкого чтения, и они в большей мере перестают быть стихами. Теоретик «формальной школы», цитируя, пожалуй, лучшие есенинские строчки, видит в них только «банальности», «слова захватанные», «ежеминутные». И все дело в том, что Есенин желает «выровнять лирику по линии простой, исконной эмоции» (Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. М.: Прибой, 1929. С. 544—547).

Б. Эйхенбаум публикацию сборников стихов А. Блока считал анахронизмом. «Блок увел нас от подлинного искусства, но не привел нас к подлинной жизни» (Б. Эйхенбаум. Сквозь литературу. Сборник статей. Л., 1924. С. 215—232).

В. Шкловский не принял роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: «Горький — «жертва установки на «великую литературу»...»

П. Незнамов дал резко отрицательный отзыв о романе Леонова «Вор» по той же самой причине: «Леонов... просто переписывает Достоевского» (там же, с. 139).

Леонид Леонов не выдержал и возмутился. «Следует разумно, — писал он, — использовать литературу для построения нового общества, следует всячески способствовать расцвету ее живых и здоровых сил, а не стандартизировать циркулярами художественную мысль» (Печать и революция. 1929, № 1. С. 69). Критики, которые стояли, как им казалось, на правильных позициях и поносили Горького, Сергеева-Ценского, Чапыгина, Есенина, Клюева, Клычкова, Шолохова, Андрея Белого, Федора Сологуба, Евгения Замятина, Булгакова, Леонова, Федина и др., как раз и способствовали своими циркулярами стандартизации художественной мысли. Сергеева-Ценского, Замятина, Булгакова называли «писателями новой буржуазии», «так как общая картина общественной жизни, которую они дают в своих произведениях, показывает их отрицательное отношение к современной действительности» (Саянов В. Современные литературные группировки. Л., 1930. С. 34).

В конце 20-х годов глава конструктивистов К. Зелинский, как бы подводя итоги этой нигилистической «переоценки ценностей», писал: «Да, не повезло русскому народу просто как народу... Мы начинаем свою жизнь как бы с самого начала, не стесняемые в конце никакими предрассудками, никаким консерватизмом сложной и развитой старой культуры, никакими обязательствами перед традициями и обычаями, кроме предрассудков и обычаев звериного прошлого нашего, от которого мысли или сердцу не только не трудно оторваться, но от которого отталкиваешься с отвращением, с чувством радостного облегчения, как после тяжелой неизлечимой болезни».

Самые прозорливые деятели того времени чувствовали, что перебрали с нигилистическим отрицанием культурного наследия народа, и предупреждали, что необходимо унять этот пафос. А.В. Луначарский на совещании в Отделе печати ЦК партии в мае 1924 года, отвечая лидерам напостовства, сказал: «Если мы встанем на точку зрения тт. Бардина и Авербаха, то мы окажемся в положении кучки завоевателей в чужой стране».

Даже в эти кризисные годы, при всей оригинальности дарования, при всей его неповторимости, Михаил Булгаков был верен национальным традициям. Он всегда был верен самому себе, взглядам, чувствам, тому, что обычно называют миросозерцанием. Не изменил себе художник и после того, как за короткий срок на него обрушилось 298 «враждебно-ругательных» отзывов о его творчестве. Он делал аккуратные вырезки этих публикаций, наклеивал их в альбом или вывешивал на стены комнаты, как рассказывали Л.Е. Белозерская, Е.С. Булгакова, явно издеваясь над всей шумихой недоброжелателей. В Отделе рукописей Государственной библиотеки имени В.И. Ленина хранится этот примечательный альбом — он стоит того, чтобы внимательно перелистать его, вчитываясь в то, что писали тогдашние критики. Иначе как коллективным доносом это и не назовешь. А много лет спустя Е.С. Булгакова извлекла из альбома все фамилии и составила список.

«Вспоминаю, как постепенно распухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое к ним отношение со стороны М.А., а попутно истощалась и нервная система писателя: он становился раздражительней, подозрительней, стал плохо спать, начал дергать плечом и головой (нервный тик). Надо только удивляться, что творческий запал (видно, были большие его запасы у писателя Булгакова!) не иссяк от этих непрерывных грубо ругательных статей. Я бы рада сказать критических статей, но не могу — язык не поворачивается» (Л.Е. Белозерская).

И наконец М. Булгаков, больной от недобрых предчувствий, издерганный постоянной травлей, обратился с письмом к Правительству СССР 28 марта 1930 года. А меньше чем через месяц ему позвонил Сталин, о чем уже говорилось здесь.

Л.Е. Белозерская вспоминала, что к этому телефонному звонку прислушалась вся литературная и театральная Москва: «В скором времени после приезда из Крыма (лето 1930 года. — В.П.) М.А. получил вызов в ЦК партии, но бумага показалась Булгакову подозрительной. Это оказалось «милой шуткой» Юрия Олеши. Вообще Москва широко комментировала звонок Сталина. Каждый вносил свою лепту выдумки, что продолжается и по сей день»...

Читатели, конечно, обратят внимание на письма М.А. Булгакова Енукидзе, Горькому, Вересаеву, Правительству СССР, Сталину, брату Николаю Афанасьевичу в Париж, в которых он описывает свое положение после того, как все три его пьесы, поставленные в театрах, были сняты с репертуара, а законченные «Бег» и «Кабала святош» не разрешены Главреперткомом. В этих письмах чувствуется безысходность, отчаяние, но они полны также благородства и достоинства.

Положение М.А. Булгакова было действительно тяжелейшим. И телефонный звонок Сталина, пообещавшего хорошо оплачиваемую работу в любом театре, действительно вернул его к творческой жизни.

Примем во внимание, что 1930 год — это год «великого перелома», бурная пора повсеместной коллективизации... Лишь в январе 1932 года, как свидетельствуют очевидцы, Сталин снова вспомнил о Булгакове, подивившись, что «Дни Турбиных», одна из его любимых пьес, не идет в театре. Таковы очевидные факты, которые необходимо учитывать, читая письма Михаила Афанасьевича этого времени. О своих переживаниях, связанных с возобновлением спектакля, Булгаков подробно рассказывает П.С. Попову.

Так что же происходило в жизни М.А. Булгакова за это время — от телефонного звонка Сталина до возобновления «Дней Турбиных»?

Булгаков начал работать над инсценировкой «Мертвых душ» Гоголя для МХАТа, куда он поступил режиссером-ассистентом: то, что было сделано с «Мертвыми душами» до него, никуда не годилось, и поневоле ему пришлось заново переписывать пьесу. В 1931 году Булгаков вновь вернулся к «роману о дьяволе», о чем свидетельствуют две тетради с черновыми главами романа. Но то, что получалось, казалось ему, вряд ли могло быть напечатано, и он вновь бросает рукопись романа, хотя предполагал завершить ее в самое ближайшее время: жизнь заставляет художника вернуться к более актуальным, злободневным задачам.

Больше года прошло с тех пор, как Булгаков послал письмо в правительство, и после разговора со Сталиным, а ощутимых сдвигов в его творческой судьбе так и не произошло. И он вновь решил обратиться к Сталину: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем...» На этом письмо обрывается, так и оставшись неоконченным.

В это время Булгаков начинает работать над пьесой о «будущей войне»: в июле он заключает договор с Театром им. Вахтангова и Красным театром в Ленинграде на пьесу «Адам и Ева», а в октябре читает ее в Ленинграде. В конце августа заключает договор на инсценировку романа Льва Толстого «Война и мир» для Ленинградского драматического театра. 3 октября 1931 года Главрепертком разрешил постановку пьесы «Кабала святош», предложив переменить название. Пьеса стала называться «Мольер».

Большой интерес вызывают письма Булгакова Е.И. Замятину, В.В. Вересаеву, П.С. Попову. Из них мы узнаем и о самочувствии, о переживаниях писателя, о судьбе его литературных произведений, о творческих замыслах, о препонах, которые по-прежнему стояли на его пути. То разрешат к постановке «Бег», то снова запретят; поставят визу, позволяющую во всех городах Советского Союза постановку «Мольера», и снова откажут...

Особую ценность представляют письма М.А. Булгакова родным — матери, сестрам, братьям...

Из писем родным, прежде всего из Владикавказа, можно узнать о начале его творческого пути, о рукописях, которые остались в Киеве, о пьесах, с успехом шедших в местном театре. Но и не только об этом. М, Булгаков переживает в это время острые противоречия, разочарования и сомнения.

Гражданская война, утихающая как кровавое столкновение антагонистических классов, продолжалась в иных формах — в формах идеологических сражений против тех, кто так или иначе связывал свое настоящее с великим тысячелетним прошлым России. В «Записках на манжетах» Булгаков изобразит это столкновение как диспут о Пушкине, как дискуссию о культурном наследии вообще.

Булгаков не побежал вместе с белыми из Владикавказа, он остался в надежде, что его не тронут: его участие в белом движении в качестве военного врача было кратковременным и не принципиальным. Ему надоели тревоги, опасности, он хочет покоя, потому чистый лист бумаги его притягивал, как мощный магнит: он хочет покоя, чтобы писать. М. Булгаков стал работать заведующим сначала литературной, а впоследствии театральной секцией подотдела искусств Наробраза. Заведовал подотделом искусств писатель Юрий Слезкин.

Владикавказ — город с добрыми литературными и театральными традициями. И не все успели убежать, опасаясь красных. А некоторые просто ждали их прихода. Так что ожили два театра, опера, цирк, по-новому стали работать клубы, устраивая концерты, спектакли самодеятельных коллективов.

4 мая 1920 года местный «Коммунист» дал информацию о первомайском митинге-концерте: «Как всегда, Юрий Слезкин талантливо читал свои политические сказочки; как всегда, поэт Щуклин прочел свою «Революцию». В общем все артисты, все зрители и все ораторы были вполне довольны друг другом, не исключая и писателя Булгакова, который тоже был доволен удачно сказанным вступительным словом, где ему удалось избежать щекотливых разговоров о «политике». Подотдел искусств определенно начинает подтягиваться».

В эти первые дни советской власти во Владикавказе Булгаков брался за любую работу, какую только предоставлял «господин случай». («В общем, чего только не приходилось делать, особенно в эпохи, которые называют историческими...» — вспоминал позднее И. Эренбург.) Делился всем, что умел и что знал, горячо, активно, со всем жаром своей души отдавался он новому для него делу. Ничуть не приспосабливаясь ко вкусам тех, кто только приступал к освоению великой культуры прошлого, он говорил всегда то, что думал, что накопилось за годы самостоятельного чтения, за годы увлечения литературой и искусством. И все бы хорошо, если бы эта новая аудитория спокойно внимала умным речам и мыслям. Но жаждущая культуры молодежь, подстрекаемая вождями местного футуризма и пролеткульта, воинствующе диктовала свои мнения и суждения. Конфликт между Булгаковым и его единомышленниками и новым читателем и зрителем назревал...

29 июня 1920 года в Доме артиста, или Летнем театре, в девять часов вечера состоялся диспут на тему «Пушкин и его творчество с революционной точки зрения». Сейчас почти невозможно восстановить все нюансы диспута, по материалам тех лет можно лишь пунктирно обозначить тезисы противоборствующих сторон. Если Астахов, в то время редактировавший газету «Коммунист», говорил: «И мы со спокойным сердцем бросаем в революционный огонь его полное собрание сочинений, уповая на то, что если там есть крупинки золота, то они не сгорят в общем костре с хламом, а останутся» (Коммунист, 1920, 3 июля), то Булгаков, естественно, говорил о великом значении Пушкина для развития русского общества, о революционности его духа, о связях его с декабристами, о новаторстве его как стихотворца и как великого гуманиста... «В истории каждой нации есть эпохи, когда в глубине народных масс происходят духовные изменения, определяющие движение на целые столетия. И в этих сложных процессах качественного обновления нации немалая роль принадлежит искусству и литературе. Они становятся духовным катализатором, они помогают вызреть новому сознанию миллионов людей и поднимают их на свершение великих подвигов. Так было в разные эпохи истории Италии, Англии, Франции, Германии. Мы помним, какую блистательную роль сыграло творчество великих художников слова — Данте, Шекспира, Мольера, Виктора Гюго, Байрона, Гете, Гейне... Мы помним, что с «Марсельезой» Руже де Лиля народ Франции вершил свои революционные подвиги, а в дни Парижской коммуны Эжен Потье создал «Интернационал»... Великие поэты и писатели потому и становятся бессмертными, что в их произведениях заложен мир идей, обновляющих духовную жизнь народа. Таким революционером духа русского народа был Пушкин...» — так говорил Булгаков на диспуте о Пушкине.

Через несколько дней после диспута, 10 июля 1920 года, в «Коммунисте» была опубликована статья М. Скромного «Покушение с негодными средствами», в которой резко осуждалась позиция Булгакова и Беме, осмелившихся выступить в защиту Пушкина. «Русская буржуазия, не сумев убедить рабочих языком оружия, вынуждена попытаться завоевать их оружием слова, — писал М. Скромный. — Объективно такой попыткой использовать «легальные» возможности являются выступления гг. Булгакова и Беме на диспуте о Пушкине. Казалось бы, что общего с революцией у покойного поэта и у этих господ. Однако именно они и именно Пушкина как революционера и взялись защищать. Эти выступления, не прибавляя ничего к лаврам поэта, открывают только классовую природу защитников его революционности... Они вскрывают контрреволюционность этих защитников «революционности» Пушкина... А потому наш совет гг. оппонентам при следующих выступлениях, для своих прогулок, подальше — от революции — выбрать закоулок».

Так Михаил Афанасьевич Булгаков попал под обстрел «критиков».

Вскоре, правда, Астахов, по словам Д. Гиреева, исследователя этого периода жизни и творчества Булгакова, был освобожден от обязанностей редактора решением Владикавказского ревкома «за допущенные ошибки», но Булгакову от этого стало ничуть не легче: его начали травить как заведующего театральной секцией подотдела искусств, не справляющегося с работой. Недостатков в работе, конечно, было много, их невозможно было устранить за два-три месяца, нужны были долгие годы по созданию национального театра Осетии. А деятели, подобные Астахову, требовали пролетарского искусства уже сейчас, сию минуту. Подотдел был подвергнут критике, созданная комиссия по проверке деятельности подотдела предложила реорганизовать его работу, изгнать из числа его сотрудников Слезкина и Булгакова, как не проявивших достаточной пролетарской твердости, как «бывших», как «буржуазный элемент».

Три недели после этого Булгаков болел. Помогли супруги Пейзулаевы — не дали пропасть. Исхлопотали ордер на квартиру. А вскоре из Киева приехала измученная жена Татьяна Николаевна. «Через день переехали на Слепцовскую улицу. Из двух старых козел и досок смастерили широкую лежанку, фанерный ящик из-под папирос превратился в письменный стол. Пейзулаевы дали табуретки, старое кресло, матрац, кастрюли и посуду... Можно справлять новоселье...» — так описывает переезд в новую квартиру Д. Гиреев в книге «Михаил Булгаков на берегах Терека» (Орджоникидзе, 1980. С. 108).

После болезни Булгаков снова начинает свою просветительскую деятельность, выступает с лекциями, участвует в диспутах на различные темы, например такие, как «Любовь и смерть», участвует в вечерах, посвященных Пушкину, Гоголю, Чехову... Но за ним внимательно следили, и каждое его выступление попадало под обстрел «дебошира в поэзии», который, послушав Булгакова, тут же «летел с записной книжкой в редакцию». На четвертой полосе газеты появлялась рецензия: «Опять Пушкин!» И вечера запретили. «Идет жуткая осень. Хлещет косой дождь. Ума не приложу, что же мы будем есть? Что есть-то будем?» — писал Булгаков в «Записках на манжетах», вспоминая этот период своей жизни во Владикавказе.

Здесь М. Булгаков начал писать для местного театра — нужны были революционные спектакли. Так появляются пьесы «Самооборона», «Братья Турбины», «Глиняные женихи», «Парижские коммунары». В письмах родным М. Булгаков подробно описывает свою жизнь во Владикавказе, свои первые литературные и театральные успехи, излагает свою литературную программу. 26 апреля 1921 года в письме к сестре Вере Булгаков доверительно сообщает, «как иногда мучительно» ему «приходится» в творческой работе, что творчество его «разделяется резко на две части: подлинное и вымученное», вымученное идет порой с успехом, а подлинное застревает в комиссиях.

Жизнь во Владикавказе была голодной, неустроенной, приходилось бороться за каждый кусок хлеба. Илья Эренбург вспоминал Владикавказ осенью 1920 года, когда он проездом останавливался в местной гостинице: «...все было загажено, поломано; стекол в окнах не было и нас обдувал холодный ветер. Город напоминал фронт. Обыватели шли на службу озабоченные, настороженные; они не понимали, что гражданская война идет к концу, и по привычке гадали, кто завтра ворвется в город» (И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Книги первая и вторая. М., 1961. С. 520).

А в 1921 году здесь побывал Серафимович и нарисовал еще более безотрадную картину: «На станции под Владикавказом валяются по платформе, по путям сыпные вперемежку с умирающими от голода. У кассы — длинный хвост, и все, кто в череду, шагают через труп сыпного, который уже много часов лежит на грязном полу вокзала.

Положение безвыходное: денег совершенно нет, койки сокращены до минимума. Жалкие крохи, какие имеются, недостаточны даже, чтобы мертвецов вывозить.

Рабочие заволновались. Они отрывали крохи от своего жалкого заработка и несли в помощь голодным. На собраниях требовали экстренного обложения буржуазии. И добились этого обложения. Были собраны крупные суммы, и началась борьба с голодом и эпидемией. Стали подбирать голодных, сыпных, стали кормить, лечить, одевать».

Вот на этом фоне и развивалась творческая деятельность Михаила Булгакова. А тут еще М. Вокс не пропускал ни одного случая, чтоб не уколоть, используя для этого даже успешные постановки пьес Булгакова в местном театре.

Наиболее шумный успех выпал на долю пьесы «Сыновья муллы», поставленной первым советским театром к майским дням 1921 года.

Наступили трудные дни, полные противоречивых размышлений. По всему чувствовалось, что Владикавказ исчерпал себя. Булгаков давно подумывал оставить его. Но куда ехать? В Киев? В Москву? Эти вопросы вставали перед ним, но он никак не мог решиться... Семья разбросана по разным городам страны, сестры уехали из Киева, живут в Москве, Петрограде, братья покинули Россию с деникинцами...

Булгаков давно мечтал о Москве, твердо уверенный в том, что в столице не должно быть такого бедственного положения для писателя.

Однако Москва встретила его холодно.

17 ноября 1921 года Михаил Булгаков сообщает матери о том, какую «каторжно-рабочую жизнь» он ведет в Москве, где идет «бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни». Но через несколько месяцев дела стали налаживаться. 26 марта 1922 года в Берлине вышел первый номер газеты «Накануне», а в Москве создана московская редакция, которая должна была поставлять материалы о столице, Киеве, Петрограде и других городах Союза.

Эм. Миндлин, бывший в то время секретарем редакции «Накануне» в Москве, в книге «Необыкновенные собеседники» вспоминал о вхождении Булгакова в литературу: «Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко.

«Шлите побольше Булгакова!»

Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды... С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова...» (М., 1968. С. 115—120).

Желание Алексея Толстого — «Шлите побольше Булгакова!» — совпадало с намерениями самого Михаила Афанасьевича. И он писал... Материальное положение несколько улучшилось, меньше стало беготни в поисках хлеба насущного, больше оставалось времени для творческой работы. Конечно, бытовые неурядицы по-прежнему отнимали много времени; не раз он в фельетонах пожалуется на своих соседей по квартире, которые бранятся между собой, варят самогон, пьют, но все эти «мелочи» отходят на «десятый» план, как только он закрывается в своей комнате и склоняется над чистым листом бумаги. Пред ним оживали картины недавнего прошлого, перед глазами вставали его родные и близкие, сестры, братья, друзья, с которыми ему довелось пережить почти два года Гражданской войны в Киеве. Булгаков начал работать над романом, который вскоре получил название «Белая гвардия». Он уже написал «Записки на манжетах», где попытался рассказать самое интересное, что происходило с ним во Владикавказе и Москве, передать внутренние переживания русского интеллигента, попавшего в непривычное для него положение, когда нужно доказывать, что Пушкин — солнце русской поэзии.

Однако и в Москве развернулись настоящие бои вокруг все той же проблемы. Но в Москве и Петрограде возникают десятки частных и кооперативных издательств, в Берлине печатают его рассказы и фельетоны, очерки о Москве и Киеве...

«Я живая свидетельница того, с каким жадным интересом воспринимались корреспонденции Михаила Булгакова в Берлине, где издавалась сменовеховская газета «Накануне». Это были вести из России, живой голос очевидца», — вспоминала много лет спустя Любовь Евгеньевна Белозерская.

В начале 1923 года Михаил Булгаков — уже признанный в Москве и Берлине писатель и журналист. Его печатают не только в «Накануне» и литературном приложении газеты, но и в других московских газетах и журналах. В письме к Юрию Слезкину он рассказывает о своих творческих планах, о тех затруднениях, которые уже беспокоят его в связи с готовящимся в Берлине выходом «Записок на манжетах». Но настоящие конфликты еще впереди, а пока Булгаков с оптимизмом всматривается в будущее страны, которая только что получила новое название — Советский Союз.

Читаешь его «Золотистый город», опубликованный в четырех номерах «Накануне» за сентябрь—октябрь 1923 года, и словно видишь живые, прекрасные картины новой жизни, создаваемой умом, сердцем, руками людей, объединенных в единый и могучий Союз и показавших всему миру свои немалые достижения в сельском хозяйстве.

Михаила Булгакова радует сельскохозяйственная выставка, возникшая в неслыханно короткие сроки. И с каким презрением описывает он нэпмана и его Манечку, гремящую и сверкающую «кольцами, браслетами, цепями и камеями»; эта пара враждебна той «буйной толчее», которая спешит на выставку. Нэпман бормочет:

— Черт их знает, действительно! На этом болоте лет пять надо было строить, а они в пять месяцев построили!

Булгаков бывает в павильонах, на площадях, где возникают митинги, и повсюду видит картины новой жизни, бодрых, жизнестойких людей. В Доме крестьянина он увидел театрализованное представление, в котором «умные клинобородые мужики в картузах и сапогах» осуждают одного глупого, «мочального и курносого, в лаптях», за то, что он бездумно, без всякого понятия «свел целый участок леса». Павильон Табакотреста, павильон текстильный, павильон Центросоюза — точные детали, подробности, живые сценки, густые толпы посетителей. Вот три японца подходят к алюминиевой птице, гидроплану, двое благополучно влезли и нырнули в кабину, а третий сорвался и шлепнулся в воду. «В первый раз в жизни был свидетелем молчания московской толпы. Никто даже не хихикнул.

— Не везет японцам в последнее время».

Булгаков присутствует на диспуте на тему «Трактор и электрификация в сельском хозяйстве», слушает профессора-агронома, доказывавшего, что нищему крестьянскому хозяйству трактор не нужен, «он ляжет тяжелым бременем на крестьянина». Ему возражает «возбужденный оратор» в солдатской шинелишке и картузе:

— ...Профессор говорит, что нам, мол, трактор не нужен. Что это обозначает, товарищи? Это означает, товарищи, что профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые — не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи («Браво! Правильно!»).

«И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние 5 изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.

— А он не фантазер?

И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин».

Конечно, Булгаков видел не только эти радостные, оптимистические картины. Он видел не только творцов новой жизни, «клинобородых мужиков, армейцев в шлемах, пионеров в красных галстуках, с голыми коленями, женщин в платочках... московских рабочих в картузах», но и тех, кто все еще исподтишка шипел при виде этого изобилия и буйных красок жизни.

«Даму отрезало рекой от театра. Она шепчет:

— Не выставка, а черт знает что! От пролетариата прохода нет. Видеть больше не могу!

Пиджак отзывается сиплым шепотом:

— Н-да, трудновато.

И их начинает вертеть в водовороте».

Нет сомнений в том, что сам Булгаков — с клинобородыми мужиками и московскими рабочими в картузах, с «возбужденным оратором» в солдатской шинелишке, с народом, который гулом одобрения встречает каждое упоминание об Ильиче, с теми, кто совершает «непрерывное паломничество» к знаменитому на всю Москву цветочному портрету Ленина: «Вертикально поставленный, чуть наклонный двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок из его речи».

А перед этим Булгаков описал свои впечатления от посещения павильона кустарных промыслов, где увидел «маленький бюст Троцкого» из мамонтовой кости. «И всюду Троцкий, Троцкий, Троцкий. Черный бронзовый, белый гипсовый, костяной, всякий».

Не это ли сопоставление громадного Ленина с маленьким Троцким вызвало гнев одного из популярных руководителей страны того времени?

Заканчиваются эти очерки о Золотистом городе описанием игры десяти клинобородых владимирских рожечников, исполнявших русские народные песни на самодельных деревянных дудках: «То стонут, то заливаются дудки, и невольно встают перед глазами туманные поля, избы с лучинами, тихие заводи, сосновые суровые леса. И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда...»

Нет никакого сомнения в том, что Булгаков с теми, кто строит новую жизнь, с теми, кто мечтает о машинах на крестьянских полях, кто борется за сохранение лесов, за установление порядка и справедливости в стране.

В предисловии к «Золотым документам», опубликованным в «Накануне» 6 апреля 1924 года, Булгаков писал: «Когда описываешь советский быт, товарищи писатели земли русской, а в особенности заграничной, не нужно врать. Чтобы не врать, лучше всего пользоваться подлинными документами».

М. Булгаков и стремился в своих очерках, рассказах, зарисовках к правдивому изображению советского быта, радовался тому, как возникал новый порядок в различных сферах новой жизни, но и бичевал недостатки, беспорядок, бесхозяйственность, очковтирательство, бичевал тех, кто устраивал в квартире «самогонное озеро», кто пил «чашу жизни»...

Он мечтал увидеть свою родину такой, где человек человеку друг и брат, где никто никого не унижает, где царствует равенство, социальная справедливость и братство. Но Булгаков жил в стране, все еще охваченной пламенем революционной Гражданской войны. Шла коллективизация, индустриализация, много возникало тяжелейших, трагических конфликтов на этом пути. Гибли тысячи людей, ломались судьбы, шла борьба за выживание вообще. И в этот период нашей истории — столько исковерканных писательских судеб, столько запрещенных рукописей и спектаклей... Лишь немногим удалось победить в этой борьбе. Михаил Шолохов сумел отстоять свой «Тихий Дон» от попыток загубить его на корню. Михаил Булгаков сражался за право быть таким, каким он был...

Быть может, самыми тяжелыми были для Михаила Афанасьевича последние годы жизни. Несколько лет готовился во МХАТе спектакль по пьесе «Кабала святош», и в течение этих нескольких лет автор по настоянию театра переделывал то одну, то другую сцену. За всем этим внимательно следили недруги талантливого драматурга. И как только «Мольер» вышел на публику, встретившую новую постановку радостно и бурно, сразу же появились в печати раздраженные рецензии, а «Правда» просто учинила разгром спектакля, опубликовав статью под названием «Внешний блеск и фальшивое содержание». 9 марта 1936 года, как только прочитали статью, свидетельствует Елена Сергеевна Булгакова в своем «Дневнике», Михаил Афанасьевич сказал: «Мольеру» и «Ивану Васильевичу» конец». Днем пошли в театр. «Мольера» сняли», — записывает Е.С. Булгакова.

А между тем ничто не предвещало столь печальной участи спектакля, принятого самым широким зрителем. В «Дневнике» Е.С. Булгакова в радостных тонах описывает зрительский успех спектакля. Вот, в частности, запись от 9 февраля 1936 года: «Опять успех, и большой. Занавес давали раз двадцать. Американцам, которых Миша пригласил, страшно понравился спектакль. Они долго благодарили и восхищались.

Акулов (секретарь ЦК ВКП(б). — В.П.) говорил, что спектакль превосходен, но вот «подходит ли... для советского зрителя?». Советовал выбросить сцену о монашке». 24 февраля: «В Мхатовской газете «Горьковец» скверные отзывы Афиногенова, Всеволода Иванова и Олеши. Грибков в отзыве пишет, что пьеса лишняя на советской сцене.

Участь Миши мне ясна, он будет одинок и затравлен до конца своих дней.

Спектакль имеет оглушительный успех. Сегодня бесчисленно давали занавес».

В дневниковых записях от 11 и 16 февраля Елена Сергеевна снова и снова радовалась успеху спектакля, показанному студенческой молодежи и «знатным людям», среди которых она называет Акулова, Боярского, Керженцева, Литвинова, Межлаука, Могильного, Рыкова, Гая: «...вся публика была очень квалифицированная, масса профессоров, докторов, актеров, писателей. Успех громадный. Занавес давали опять не то 21, не то 23 раза. Очень вызывали автора». Но вместе с тем Елена Сергеевна обратила внимание на Афиногенова, смотревшего спектакль с «загадочным лицом», правда, он «много и долго аплодировал», но это не помешало ему дать в «Горьковец» «скверный отзыв» о пьесе. «Олеша сказал в антракте какую-то неприятную глупость про пьесу» — так непросто складывалось общественное мнение о «Мольере» М. Булгакова. «Ставлю большой черный крест»... — записала 9 марта 1936 года Елена Сергеевна, как только прочитали вместе с Михаилом Афанасьевичем статью в «Правде».

После снятия «Мольера» М.А. Булгаков решил порвать с МХАТом, и осенью 1936 года перешел в Большой театр в качестве консультанта-либреттиста. Так возникли либретто «Петр Великий», «Черное море», «Минин и Пожарский», «Рашель», переписка с Асафьевым, Дунаевским.

И жизнь продолжалась, «в труднейших и неприятнейших хлопотах». «Многие мне говорили, что 1936-й год потому, мол, плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, — писал Булгаков Попову, — что эта примета липовая. Теперь я вижу, что в отношении меня 37-й не уступает своему предшественнику...»

Записи в «Дневнике» Елены Сергеевны помогают понять, что это за труднейшие и неприятнейшие хлопоты: МХАТ потребовал выплаченные деньги за «Бег», а в доме — ни копейки. Почти одновременно с этим начались аресты, погромы в газетах неугодных лиц. Сложные и противоречивые чувства возникают у Булгаковых по этому поводу.

21 апреля 1937 года: «Слух о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладное. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла Немезида и для Киршона?»

23 апреля: «Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове, и «Большой день» уже признается плохой пьесой».

25 апреля: «...Есть слух, что арестован Крючков, бывший секретарь Горького. Что натворил Крючков — не знаю, но сегодня он называется в «Веч<ерней>» «грязным дельцом».

27 апреля: «Шли по Газетному, Олеша догоняет. Уговаривал Мишу идти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня и на котором будут расправляться с Киршоном. Уговаривал М.А. выступить и сказать, что Киршон был главным организатором травли М.А. Это, вообще, правда, но, конечно, М.А. и не думает выступать с этим заявлением. Киршон ухитрился вызвать всеобщую ненависть к себе и, главным образом, своей неслыханной наглостью.

Вечером на «Онегине». Очень люблю Кругликову в Татьяне».

5 июня Е.С. Булгакова с радостью узнала, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома: «Литовский — один из самых гнусных гадин, каких я только знала по литературной Мишиной жизни». 11 июня запись о предании суду Тухачевского, Уборевича, Корка, Эйдемана, Фельдмана, Примакова, Путны и Якира «по делу об измене Родине».

17 июня 1937 года М. Булгаков читал главы из романа «Консультант с копытом» (первоначальное название романа «Мастер и Маргарита») художнику Вильямсу и его жене. 22 июня вечером «зашел Федя М. (скорее всего, это Федор Михальский. — В.П.). На днях уезжает в Париж. Поездку считает трудной, ответственной Ну, конечно, разговор перебросился на Мишины дела. Все тот же лейтмотив — он должен писать, не унывать. Миша сказал, что он чувствует себя, как утонувший человек — лежит на берегу, волны перекатываются через него. Федя яростно протестовал». «...Некоторые знакомые передавали угрозы властей — снимут «Турбиных», если М.А. не напишет агитационной пьесы. А М.А. на это сказал: «Ну, я люстру продам»...»

25 июня: «...М.А. возится с луной, смотрит на нее целыми вечерами в бинокль — для романа. Сейчас полнолуние».

2 июля Елена Сергеевна записала, что вновь приходил художник Дмитриев, который рассказывал, «что они очень много говорили с Асафьевым об М.А., о том, что М.А. необычайно высоко стоит в моральном отношении; как забавно говорит Дмитриев, «другого такого порядочного человека они не знают».

«Дневник» пестрит записями о купаниях в Серебряном бору, о веселых ужинах и беседах, о поездках на дачу... И вновь в эти благополучные записи врывается тревога. 20 августа 1937 года: «...После звонка телефонного — Добраницкий (в те годы партийный работник. — В.П.). Оказывается, арестован Ангаров (театральный деятель. — В.П.).

По Мишиному мнению, он сыграл тяжкую роль в деле «Ивана Васильевича» и вообще в последних литературных делах Миши, в частности в «Минине». Добраницкий упорно предсказывает, что дальше в литературной судьбе М.А. будут изменения к лучшему, и так же упорно М.А. этому не верит.

Добраницкий задал такой вопрос: «...а вы жалеете, что в Вашем разговоре 30-го года Вы не сказали, что хотите уехать?»

М.А. ответил: «...это я Вас хочу спросить, жалеть ли мне или нет. Если Вы говорите, что писатели немеют на чужбине, то мне не все ли равно, где быть немым — на родине или на чужбине».

Из записей этого времени, как видит читатель, становится ясно, что тогда Михаил Афанасьевич упорно работал над своим фантастическим романом, который, как и прежде, Елена Сергеевна называет «Консультант с копытом». Читает готовые главы, целыми вечерами рассматривает в бинокль луну, стараясь разгадать тайны ее огромного притяжения...

...3 мая 1938 года Елена Сергеевна записала: «Ангарский (Клестов-Ангарский — известный издатель. — В.П.) пришел вчера и с места заявил — «не согласитесь ли написать авантюрный советский роман? Массовый тираж, переведу на все языки, денег тьма, валюта, хотите, сейчас чек дам — аванс?»

Миша отказался, сказал — это не могу.

После уговоров Ангарский попросил М.А. читать его роман («Мастер и Маргарита»). М.А. прочитал 3 первых главы.

Ангарский сразу сказал — «а это напечатать нельзя».

— Почему?

— Нельзя...»

Случилось так, что Елена Сергеевна, измотанная московским бытом, житейскими неурядицами, а главное литературными неудачами Михаила Афанасьевича (в пьесе Булгакова «Последние дни» Битков сокрушается о судьбе Пушкина: «...но не было фортуны ему. Как ни напишет, мимо попал, не туда, не те, не такие...»), пришла к выводу, что ей необходим отдых, и 26 мая 1938 года на все лето уехала в Лебедянь.

В своих письмах Елене Сергеевне М.А. Булгаков чуть ли не ежедневно давал полный отчет о прожитом дне. Из них читатели узнают много подробностей о его тогдашней жизни, описание встреч, разговоров, размышлений о себе и о других, узнают, что он работает по многу часов подряд, что «остановка переписки — гроб», «роман нужно окончить!». И наконец 15 июня Булгаков, утомленный изнурительной работой, днем и ночью, сообщает Елене Сергеевне: «Передо мной 327 машинных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится... «Что будет?» — ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или шкаф... Свой суд над этой вещью я уже совершил, и, если мне удастся еще немного приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика.

Теперь меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, никому не известно».

В это лето Булгаков закончил роман «Мастер и Маргарита» и взялся за инсценировку «Дон Кихота» Сервантеса. Но и с постановкой «Дон Кихота» возникли непредвиденные трудности и осложнения.

Вот запись в «Дневнике» Е.С. Булгаковой от 4 октября 1938 года: «...Настроение у меня сегодня убийственное, и Миша проснулся — с таким же. Все это, конечно, естественно, нельзя жить не видя результатов своей работы. В тот же день зашли в дирекцию Большого театра. Яков Леонтьевич (Я.Л. Леонтьев — заместитель директора ГАБТа. — В.П.), «как всегда очаровательный», неожиданно попросил Мишу помочь ему — написать адрес МХАТу от Большого театра. Миша сказал: «Яков Леонтьевич! Хотите, я Вам напишу адрес Вашему несгораемому шкафу? Но МХАТу — зарежьте меня — не могу — не найду слов...»

А 4 апреля 1939 года позвонил критик Долгополов, долго расспрашивал Михаила Афанасьевича о содержании либретто оперы «Рашель», по рассказу Мопассана «Мадемуазель Фифи», а потом сообщил о заседании Художественного совета при Всесоюзном Комитете по делам искусств, на котором выступил Немирович-Данченко. По словам Долгополова, Немирович-Данченко говорил о Булгакове как самом талантливом драматурге.

«...Вечером разговор с Мишей о Немировиче и об этом «он не наш»: я считаю полезной речь Немировича, а Миша говорит, что лучше бы он не произносил этой речи и что возглас этот дороже обойдется, чем сама речь, которую Немирович произнес через три года после разгрома.

Да и кому он ее говорит и зачем. Если он считает хорошей пьесой «Пушкина», то почему же он не репетирует ее, выхлопотав, конечно, для этого разрешения наверху».

Эти свидетельства Елены Сергеевны бесценны... Сколько ж нужно было мужества, гражданского бесстрашия и просто порядочности устоять и не написать «агитационной пьесы», чтобы вернуться в «писательское лоно». М. Булгаков написал «Батум» — пьесу о молодом Сталине. Пьеса понравилась мхатовцам. Хмелев мечтал сыграть роль Сталина, Немирович высказал свое мнение о пьесе как об «обаятельной, умной», говорил о «виртуозном знании сцены», о «потрясающем драматурге» — Булгакове. Но пьеса получила наверху резко отрицательный отзыв: «Нельзя такое лицо, как И.В. Сталин, делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова. Пьесу нельзя ни ставить, ни публиковать». Кроме того, со слов режиссера Сахновского, позвонившего Булгаковым по телефону, «наверху посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым, как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе». Чувствуется по всему, что эта догадка верхов особенно возмутила Булгаковых, и Елена Сергеевна записала: «Это такое же бездоказательное обвинение, как бездоказательно оправдание. Как можно доказать, что никакого моста М.А. не думал перебрасывать, а просто хотел, как драматург, написать пьесу, интересную для него по материалу, с героем, — и чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене?!»

Но есть еще один вопрос, который встает перед нами, если мы прочитаем письма, дневники М. Булгакова, воспоминания близких, друзей, знакомых, вопрос, на который трудно ответить... Каждая человеческая жизнь таит в себе столько тайн, загадок... Под каждой могильной плитой, сказал один классик, похоронен целый мир, глубокий и таинственный. Что уж говорить о таких выдающихся личностях, как Булгаков...

По воспоминаниям, письмам, дневниковым записям можно догадаться, что Булгаков был неравнодушен к женщинам, особенно красивым, добрым, обаятельным. И действительно, Булгаков много раз влюблялся, увлекался, трижды женился.

«Ты для меня всё...» — эти слова Михаила Афанасьевича приводит Елена Сергеевна Булгакова в «Последних записях» недавно изданного ее «Дневника». «Ты заменила весь земной шар...» — продолжил он свое признание. И действительно, о прекрасных отношениях Елены Сергеевны и Михаила Афанасьевича оставлено много свидетельств.

Но впервые эти слова: «Ты для меня всё...» — Михаил Булгаков произнес Татьяне Николаевне Лаппа, с которой познакомился в 1908 году, не мог без нее и дня, как говорится, прожить, а в апреле 1913 года, вопреки родительской воле, обвенчался... «В Киеве я поступила на Историко-филологические курсы, на романо-германское отделение, но некогда было учиться — все гуляли... Ходили в театр, «Фауста» слушали, наверно, раз десять... Его мать вызывала меня к себе — «Не женитесь, ему рано». Но мы все же повенчались...» — так рассказывает девяностолетняя Т.Н. Кисельгоф о своих годах молодости с М.А. Булгаковым (См.: «Воспоминания о Михаиле Булгакове». Литературная запись М.О. Чудаковой, с. 111). Возможно, Тасе он говорил другие слова, не такие выспренние, годы стерли детали и подробности первой любви, но ясно, что Михаил Булгаков был по-настоящему влюблен в нее, красивую, добрую, обаятельную...

Любовь Евгеньевна Булгакова-Белозерская тоже в преклонные годы написала свои «Воспоминания» («Художественная литература», 1990), в которых рассказала о своих отношениях с Михаилом Афанасьевичем. А опубликованный «Дневник Елены Булгаковой» просто свидетельствует о его отношении к своей третьей жене, ей он говорил: «Ты для меня всё...»

И вот три прекрасные женщины, каждая по-своему, рассказывают о совместной жизни с замечательным человеком — как писал, как работал, кто звонил и приходил, что говорил и что переживал, куда ходили и что смотрели, что запомнилось и что невозможно восстановить... И перед нами оживает Михаил Булгаков, со своими духовными взлетами, переживаниями, чувствами, страстями, слабостями и болями.

«Ты для меня всё...» — эти слова сказаны за неделю до смерти. А может, чуть раньше, но уже зная о своей неотвратимой участи, высказал пожелание, чтобы в его последние часы навестила его Татьяна Николаевна, его Тася... Тася, его первая любовь, чтобы попросить у нее прощения за то, что так жестоко и бездумно бросил ее шестнадцать лет тому назад, ее, с которой прожил он самые тяжелые годы — война, лазареты, село Никольское, такая глухомань, что волки выли под окнами, революция, мартовская и октябрьская, Владикавказ, когда страшно было выходить на улицу, Тифлис, Батум, где чуть ли не умирали с голоду, а чтобы не умереть, она продавала драгоценности, подаренные ей некогда отцом, наконец — Москва 1921 года, холодная, голодная, жуткое безденежье и бездомье...

И вот однажды, весной 1924 года, когда его стали бурно печатать, появились фельетоны, рассказы, написана «Дьяволиада» и роман «Белая гвардия» почти закончен, когда он вошел в литературную московскую среду, он приходит к своей несравненной Тасе, безропотно, повторяю, принимавшей все лишения и отрубавшей по кусочку от золотой цепочки, чтобы продать, купить что-нибудь на базаре и не умереть с голоду вместе со своим любимым, который в Батуми ничего не зарабатывал...

Приходит он не один, как говорится, а с бутылкой шампанского и говорит: «Тася, я ухожу от тебя, давай выпьем по бокалу на прощанье...» Так или не так, как рассказывают, было расставание, но он действительно ушел к Любови Евгеньевне Белозерской, красивой, элегантной, образованной, знающей языки, закончившей в прошлом балетное училище, прошедшей в недалеком прошлом все круги эмигрантской жизни, а главное — свободной: она только что рассталась с Василевским (Не-Буквой), превосходным фельетонистом, но очень ревнивым и на тринадцать лет ее старше...

Представьте себе чувства, мысли, переживания Таси, узнавшей от любимого эту новость... Невозможно измерить глубину ее несчастья... Воображение каждому, особенно читательнице, подскажет, какие чувства испытывала Татьяна Николаевна. Ведь чуть больше десяти лет тому назад Миша, ее любимый, говорил ей слова любви, говорил: «Ты всё для меня...» И она поверила ему, да и как не поверить, сама, безумно влюбленная в него, ждала этих слов, и он так был искренен, так пылок; так прекрасно провели они время до свадьбы, которой все взрослые противились, но они, юные влюбленные, победили, еще раз доказав — в какой уж раз на белом свете! — любовь непобедима.

В рассказах Татьяны Николаевны Кисельгоф (по мужу после М.А. Булгакова), записанных М. Чудаковой, подробно говорится о «Днях молодости», когда молодой Булгаков совершенно потерял голову от Таси, а она действительно была так хороша, что это и не удивительно: широко известен ее портрет той поры — прекрасное юное лицо, пышные роскошные волосы, сочные губы, не тронутые помадой, и чистые девичьей чистотой глаза.

И она рвалась из Саратова в Киев, а он, если она не приезжала, что-то придумывал, чтобы сбежать в Саратов. Помните: «В Киеве я поступила на Историко-филологические курсы, на романо-германское отделение, но некогда было учиться — все гуляли... Ходили в театр, «Фауста» слушали, наверно, раз десять... Его мать вызывала меня к себе — «Не женитесь, ему рано». Но мы все же повенчались — в апреле 1913-го... Чем жили? Отец присылал мне деньги, а Михаил давал уроки... Мы все сразу тратили... Киев тогда был веселый город, кафе прямо на улицах, открытые, много людей... Мы ходили в кафе на углу Фундуклеевской, в ресторан «Ротце». Вообще к деньгам он так относился: если есть деньги — надо их сразу использовать. Если последний рубль и стоит тут лихач — сядем и поедем! Или один скажет: «Так хочется прокатиться на авто!» — тут же другой говорит: «Так в чем дело — давай поедем!» Мать ругала за легкомыслие. Придем к ней обедать, она видит — ни колец, ни цепи моей. «Ну, значит, все в ломбарде!» — «Зато мы никому не должны!»... Как-то пошли в ресторан вместе с одним врачом, вышли — нищенка, Михаил протянул руку за портмоне, оно осталось в ресторане; вернулись, нам тут же отдали. Да, он всегда подавал нищим, вообще совсем не был скупым, деньги никогда не прятал, приносил — тут же все отдавал; правда, потом сам же забирал...» (См. «Воспоминания о Михаиле Булгакове», М., СП, 1988.)

Разве это не ценные свидетельства для понимания характера молодого Булгакова, это потом будет преследовать его всю жизнь: есть деньги — закатывает банкет на персон сорок; а если нет, то пишет очередную заявку на новую пьесу, авось получит аванс...

А сколько драгоценных свидетельств о жизни в селе Никольском, о первых шагах Булгакова как сельского врача... Вскоре после их приезда «привезли роженицу. Я пошла в больницу вместе с Михаилом. Роженица была в операционной, конечно, страшные боли; ребенок шел неправильно. И я искала в учебнике медицинском нужные места, а Михаил отходил от нее, смотрел, говорил мне, что искать... Потом, в следующие дни стали приезжать больные, сначала немного, потом до ста человек в день... Мне было там тяжело, одиноко, я часто плакала...».

Читатели «Записок юного врача» вспомнят, что этот эпизод рассказан автором чуть-чуть по-другому: будто он сам бегал в другую комнату, искал страницы, а потом уж делал, как рекомендовали в учебнике... Так что Тася, Татьяна Николаевна, всегда была рядом с ним в самые тяжкие минуты его жизни.

С Татьяной Николаевной мне не довелось повидаться, а вот с Еленой Сергеевной Булгаковой и Любовью Евгеньевной Белозерской был знаком, бывал у них, и они мне многое открыли в судьбе полюбившегося писателя.

Прямо скажу, что вышедшая книга «Дневник Елены Булгаковой» вызвала у меня противоречивые чувства: с одной стороны, хорошо, что появилась еще одна работа, казалось бы, очень серьезная и глубокая информация, полученная нами из первых рук, записи о событиях в жизни Михаила Афанасьевича по горячим следам, в тот же или на следующий день; а с другой — мы получаем «Дневник», отредактированный Еленой Сергеевной много лет спустя, а это значит, что свидетельство утрачивает свою «первозданность», непосредственность чувств, переживаний и пр. и пр.

И читая «Дневник», невольно сверяешь с подлинником, который хранится в ОР РГБ, и удивляешься решению Виктора Лосева опубликовать именно эту редакцию «Дневников», есть же настоящие «Дневники», подлинные, а не отредактированные.

А эти «Дневники» меня привлекали очень давно, больше тридцати лет назад, когда я только-только приступил к изучению творчества и биографии Михаила Булгакова. Узнал от О.Н. Михайлова, у которого чудом сохранились первые публикации Михаила Афанасьевича, что Елена Сергеевна в добром здравии и принимает. Но я все оттягивал время, чтобы побольше накопить материала для вопросов, хотелось, конечно, произвести впечатление своими познаниями и т. д.

И пришел день, когда Олег Михайлов повел меня к Елене Сергеевне. Приняла она нас просто хорошо, посидели, поговорили о том о сем, в первую очередь о Михаиле Афанасьевиче Булгакове. А потом...

Олег Николаевич Михайлов принес журнал «Сибирские огни», в котором была помещена его рецензия на «Избранную прозу» Михаила Булгакова, вышедшую в издательстве «Художественная литература» в 1966 году. Надо было видеть Елену Сергеевну в этот момент... Как она волновалась... Она готова была тут же раскрыть журнал и прочитать эту коротенькую рецензию: а что там сказано? Но, помню, сдержалась: знала — Олег Николаевич ничего дурного сказать о Булгакове не может... Долго мы просидели у Елены Сергеевны, разговаривали.

В то время я уже работал над биографией М.А. Булгакова, работал в архивах, в частности в ЦГАЛИ, в архиве ИМЛИ... Стали появляться в нашей печати воспоминания о М.А. Булгакове. Не раз я в это время бывал у Е.С. Булгаковой.

Почти одновременно были напечатаны воспоминания С. Ермолинского и Эм. Миндлина о Булгакове, в которых много было любопытного, но много было и отсебятины.

Я сказал Елене Сергеевне о своем отношении к этим публикациям.

— Ермолинский приносил мне свои воспоминания в рукописи. Я прочитала. «Сережа, — говорю ему. — Ну как же ты мог написать такое? Ведь ты все это придумал. Разве ты можешь спустя двадцать семь лет вспомнить, какие слова говорил в то время Миша. Не мог он так сказать. Это ты мог так сказать, а не он. Может, он так и думал, но такими словами он не мог говорить. Я в своем дневнике записывала все, что он говорил, в тот же день записывала. Я отвечаю за все, что там написано. Две, три фразы из всего, что он говорил, но это его слова...» После этого он многое вымарал, но многое осталось.

— А вы помните, Елена Сергеевна, выступление Михаила Афанасьевича в Театре Мейерхольда, о котором Ермолинский и Миндлин столь противоречиво рассказывают?

— Нет, я не была тогда знакома с Мишей, но у Ермолинского Михаил Булгаков уж очень истеричный, размахивает руками, выкрикивает. Этого не могло быть. Миша был не такой. Он был очень сдержанным, корректным, не мог он так выступать. Миндлин более спокойно описывает это событие.

— А вы знаете, Елена Сергеевна, что они оба врут. Сохранилась стенограмма обсуждения и полная речь Михаила Афанасьевича...

— Да что вы говорите? Неужели?! Виктор Васильевич, дайте я вас поцелую. Вы принесли мне такую радость! Как они будут обескуражены...

Все это я записал по горячим следам событий, сразу же после того, как мы распрощались, на лесенке, за дверью ее квартиры.

В другой раз я записал рассказ Елены Сергеевны о том, как с выставки, организованной в ЦДЛ, украли «Дьяволиаду», подаренную ей Михаилом Афанасьевичем.

— В 1929 году, когда только что познакомилась с Михаилом Афанасьевичем, я уехала в Кисловодск. Туда он мне прислал письмо, в котором писал, что, когда я приеду, меня будет ждать подарок. И когда мы встретились в Москве, действительно меня ждал подарок — вот эта книга и зеленая ученическая тетрадка, в которой было описано, как рождались его пьесы и романы, многое из этой тетради вошло в «Театральный роман». И вот эту книгу украли с выставки, которую организовали в ЦДЛ в марте 1965 года, в день двадцатипятилетия со дня смерти Михаила Афанасьевича. Надпись на этой книге: «Моему тайному другу, ставшему явным, моей жене Елене. М. Булгаков».

Как мучалась, узнав о пропаже, всю ночь ходила по комнате, а утром, часов в восемь, пришла в ЦДЛ, ждала Уманскую, хотя и понимала, что самое страшное, что могло случиться, случилось... Да, книгу украли...

И вот ровно через два года звонит один знакомый.

— Вы помните, у вас украли книгу с выставки?

Еще бы я не помнила!

— Так вот, человек, укравший книгу, стоит рядом со мной, он обещает привезти ее вам завтра.

— До завтра я не доживу, если он не привезет ее сейчас же.

И слышу в трубку: «Она до завтра не доживет». И слышу другой голос:

— Если вы требуете сегодня, то привезу сегодня.

— Я не требую, я прошу вас, умоляю, что хотите отдам я вам, лишь привезите...

И вот через час приходит мой знакомый с вином, фруктами, а позади него вижу небольшого человечка с книжкой в руках. Я сразу оттеснила моего знакомого и бросилась к тому, второму. Да, это моя книга, самое дорогое, что у меня осталось от Михаила Афанасьевича.

— Что вы хотите за эту книгу?

И вы понимаете, Виктор Васильевич, у человека ни стыда ни совести не было. Спокоен, деловит:

— Дайте мне сборник «Избранная проза».

Я тут же ему принесла, и он ушел. Я могла бы узнать, кто он, но было слишком гадливо, омерзительный тип... У меня в это время находился мой знакомый, высокий, сильный мужчина. Он все порывался побить его, но я его уговаривала: все-таки он возвратил мне мою радость...

Однажды я пришел к Елене Сергеевне после «Мольера», поставленного Театром Ленинского комсомола. И естественно, разговор зашел об этом спектакле. Много интересного рассказала Елена Сергеевна и в этот вечер. Но записать я смог только ее рассказ о Москвине:

— Мольера должен был играть Москвин. И начал уже репетировать, но однажды пришел к нам необычайно взволнованный, ушли в другую комнату и долго там говорили с Мишей. Потом уже Миша мне рассказывал, почему Москвин отказался от роли: у него был такой же разрыв с семьей, он расставался с Татьяной Михайловной, матерью его сыновей, и была любовь с Аллой Тарасовой. «Вообразите, я говорю на публике монолог Мольера, уговариваю Мадлену оставить надежду, объясняюсь в любви к Арманде, ведь это все и со мной случилось... И когда я все это начинаю излагать, я словно раздеваюсь на сцене. Не могу. Ведь все же об этом знают. И об Алле, и о моем уходе из семьи...» А Станицын не мог сыграть так, как было задумано. Уж не говорю о современных исполнителях роли Мольера...

А самое грустное, что я увидел у Елены Сергеевны, это одиннадцатый и первый номера журнала «Москва» с «Мастером»... Одна старая почитательница М. Булгакова проделала колоссальную работу — восстановила все места, которые были выброшены из опубликованного текста, аккуратно подклеив их туда, где они должны были быть. Страшная картина... Мы видели израненных людей, разрушенные дома, сожженные села, опоганенные храмы, но видеть столь израненную книгу, роман приходилось впервые, хотя к тому времени я уже много лет проработал в издательстве «Советский писатель» и много книг, рукописей прошло через мои руки. Целые куски, и сочные куски, были изъяты из рукописи... И тут Елена Сергеевна рассказала о своей клятве, которую она дала умирающему Михаилу Афанасьевичу.

— За пять дней до смерти я заметила, что Михаил Афанасьевич очень забеспокоился. Я спрашиваю его: «Пить?» Нет, замотал головой. «Сережу?» Тоже нет. «Мастер?» И я поняла, что его беспокоит. И тогда я ему сказала: «Клянусь, буду жить до тех пор, пока роман не будет издан полностью...» И можете себе представить мое волнение, беспокойство, когда я передала К. Симонову рукопись. Он прочитал и с восторгом говорил о романе. У меня появилась надежда. Но как я ни боролась, пришлось пойти на уступки. Причем мне совершенно непонятны требования редакции, ее мотивы. Все равно же все осталось, замысел, идеи, только испортили стиль, изранили тело, но ведь дух-то остался. Сейчас ведем переговоры с Гослитом об издании полного «Мастера»...

Елена Сергеевна не дожила до полного «Мастера и Маргариты» — в России роман вышел в 1973 году, — но полного «Мастера» она мне показывала на французском, немецком, английском, чешском... Так что эта героическая женщина сдержала свою клятву.

Сколько раз я был у Елены Сергеевны? Не знаю... К сожалению, я не все записывал после наших встреч. Помню, конечно, как она внимательно следила за моей работой над статьей «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных». Она предоставила мне выписки из своего дневника, касающиеся пьесы «Батум». Да и вообще она очень ждала этой публикации — ведь был март 1969 года, отношение к Булгакову было противоречивым...

Помню, как я принес журнал «Огонек» с публикацией этой статьи. Елена Сергеевна порадовалась вместе со мной: она-то хорошо знала от меня, что статья несколько раз «слетала» со страниц «Огонька» и мне приходилось дважды бывать по этому поводу в ЦК КПСС, доказывать, убеждать, спорить... Как раз в тот момент, когда мы радовались публикации, раздался телефонный звонок. Елена Сергеевна подошла к аппарату. Звонил В. Каверин. Я стал невольным свидетелем разговора. Обычно стараешься не прислушиваться к телефонным разговорам, мало ли какие тайны можешь узнать... Но тут дверь открыта: чувствовалось, разговор шел о статье, к тому же В. Каверин упрекал Елену Сергеевну, конечно в ироническом тоне, в том, что у нее появился еще один защитник. В гордой самонадеянности я подумал, что защитник — это я, автор статьи. Но вскоре я понял, что защитник М.А. Булгакова — так прочитал мою статью в «Огоньке» В. Каверин — это Сталин... Вовсе так не думал, цитируя известные слова Сталина о «Днях Турбиных» и столь же известный разговор между Сталиным и Булгаковым по телефону. Но вот, оказывается, можно было прочитать статью и таким образом. Елена Сергеевна никак не прокомментировала телефонный разговор с В. Кавериным, но я понял, что радоваться нечему: М.А. Булгаков, его личность, его судьба, его творчество становится ристалищем для литературных столкновений. Так оно и вышло...

И публикация «Дневника» — это то же самое ристалище, это битва за подлинного Булгакова, за восстановление сложной, драматической его судьбы. И кому, как не Елене Сергеевне, которая была рядом с ним в самые тяжелые, пожалуй, годы, когда все написанное не шло ни в театре, ни в издательствах, когда тяжелый меч репрессий вот-вот должен был опуститься и на голову художника, радоваться первым положительным статьям о Булгакове. По записям Елены Сергеевны можно почувствовать его и ее настроение: в такой-то день арестован артист МХАТа, в такой-то день умер от разрыва сердца Орджоникидзе, арестована жена близкого друга-художника... Все это вселяет тревогу, все это добавляет горечи к тому, что они уже лично испытали.

Но есть и другое: Елена Сергеевна просто довольна, что покачнулось положение Киршона, Авербаха, Афиногенова — главных гонителей Булгакова, просто радуется, узнав, что слетел со своего высокого поста О. Литовский: «В «Советском искусстве» сообщение, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома.

Гнусная гадина. Сколько зла он натворил на этом месте» (с. 152).

И какое горькое разочарование она испытала, когда через некоторое время записывала: «Пришли Марков и Виленкин. Старались доказать, что сейчас все по-иному... М.А. отвечал, что раз Литовский опять выплыл, опять получил место и чин — все будет по-старому. Литовский это символ...» Это произошло 28 сентября, почти через четыре месяца после первой записи.

А читаешь «Дневники», прослеживаешь творческую историю пьесы «Батум» и не перестаешь удивляться человеческой низости, а порой и подлости людей, которые только что превозносили пьесу, называли ее гениальной; со всех концов страны театры обращались с предложением поставить ее к шестидесятилетию Сталина, а потом, когда наверху пьеса не понравилась (руководителям третьего ранга сообщили, почему пьеса не понравилась), телефон вдруг замолчал, наступила в доме мертвая тишина. И лишь самые близкие, родные и друзья, выражали сочувствие и говорили слова поддержки... Кто не испытывал это на себе... И Елена Сергеевна лаконично констатировала эти факты, но за этой лаконичностью раскрывается глубочайшая трагедия творческой личности и той, которая как личное воспринимала все, что с Булгаковым происходило.

Горько, больно читать эти страницы «Дневника», многие его страницы использованы здесь в качестве комментариев.

О последних днях Михаила Афанасьевича говорится здесь, по понятным причинам, очень коротко. В «Письмах» — об этом полно и подробно, столько подробностей мы узнаем из этих писем.

Приведу лишь из последних записей Елены Сергеевны слова Михаила Афанасьевича, сказанные ей накануне смерти, за два дня, в минуты просветления, на которые я уже не раз ссылался: «Ты для меня всё, ты заменила весь земной шар. Видел во сне, что мы с тобой были на земном шаре».

Совсем по-иному воспринимаешь книгу «О, мед воспоминаний» Любови Евгеньевны Белозерской — это действительно воспоминания, написанные почти через полвека после того, как события произошли. Да, конечно, остались какие-то письма, записки, многое удерживала прекрасная память, и все это зафиксировало талантливое перо превосходной рассказчицы и превосходно образованного человека.

Самые добрые воспоминания остались у меня и о встречах с Любовью Евгеньевной.

В марте 1969 года в журнале «Огонек», повторяю, была опубликована моя статья «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных». Вскоре после этого в редакцию журнала «Молодая гвардия», где я работал, позвонила Любовь Евгеньевна Белозерская и пригласила приехать на Большую Пироговскую: ведь именно здесь она прожила вместе с Михаилом Афанасьевичем несколько лет конца 20-х и начала 30-х годов. Пожалуй, это были самые счастливые и плодотворные годы. Естественно, через какое-то время я уже звонил Белозерской. Дверь открыла пожилая женщина, которая с первых же слов вызывала какую-то необъяснимую симпатию. Следы былой красоты и женского обаяния, как сказали бы романисты, все еще были заметны в облике Любови Евгеньевны Белозерской.

Долго просидел я у нее. Любовь Евгеньевна о многом вспоминала, но меня очень интересовал тогда вопрос, как они познакомились где-то в начале 20-х годов, как молодой Булгаков выглядел, как одевался, что запомнилось ей о литературном быте и нравах того времени...

— Впервые я увидела Булгакова на вечере, который устроила группа писателей-сменовеховцев, недавно вернувшихся из Берлина. В пышном особняке в Денежном переулке выступали Юрий Слезкин, Дмитрий Стонов, мой муж Василевский (Не-Буква)... Среди выступавших был и Михаил Булгаков, который очень много и плодотворно сотрудничал с газетой «Накануне», выходившей, как вы, конечно, знаете, в Берлине, но широко распространенной в России. Слушая выступление Слезкина, я не переставала удивляться: неужели это тот самый, петербургско-петроградский любимец, об успехах которого у женщин ходили легенды? Ладный, темноволосый, с живыми черными глазами, с родинкой на щеке на погибель дамским сердцам... Вот только рот неприятный, жестокий, чуть лягушачий, что ли. Вы, может, читали его нашумевший роман «Ольга Орг»?

— Да, читал, но, увы, совсем недавно, после того как прочитал статью Булгакова о творчестве Юрия Слезкина, там очень хорошо говорится об этом романе.

— А интересно, что же там говорится? Я совершенно не помню содержания этой статьи, хотя и знаю, конечно, что они были очень дружны.

— Приблизительно я могу передать содержание этой статьи, к сожалению мало известной даже специалистам. Статья называется: «Юрий Слезкин (Силуэт)». И начинается она очень по-булгаковски, точно и резко определяет он свою тему и свое отношение к предмету статьи. Какое место отвести Слезкину на литературном Олимпе наших дней? На какую полку поставить разнокалиберные тома и томики? «Помещика Галдина», «Ольгу Орг», «Господина в цилиндре», «Ветер»? — спрашивает он. Казнь египетская всех русских писателей — бесчисленные критики и рецензенты — глянули на Ю. Слезкина, почти без исключений, светло и благосклонно. Он сразу заинтересовал, многим сразу понравился. Булгаков дает яркую и точную творческую характеристику своему собрату по перу, своему старшему товарищу...

— А как же он все-таки относился к «Ольге Орг»? Ведь этот роман много раз переиздавался, начиная с 1915 года, и, если память мне не изменяет, по этому произведению был поставлен фильм «Опаленные крылья». Балерина Коралли играла главную роль. Все рыдали... — вспоминала Любовь Евгеньевна.

— Как раз к фильму-то у Булгакова отношение несколько ироничное. Да, говорил он, Юрий Слезкин — словесный киномастер, стремительный и скупой. У него, как и в кино, быстро летят картины, словно вспыхивают и тотчас же гаснут, уступая свое место другим. Как в кино ценен каждый метр ленты, его не истратят даром, так и он не истратит даром ни одной страницы. Жестоко ошибается тот, кто подумает, что это плохо. Быть может, ни у одного из русских беллетристов нашего времени нет такой выраженной способности обращаться со словом бережно. Юрий Слезкин неизменно скуп и сжат. На его страницах можно найти все, кроме воды. И это очень нравится Булгакову, нравится то, что Слезкин скупо роняет описания, не размазывает нудных страниц. В этом он видит выигрыш художника. Там, где другой не развернул бы и половины своей панорамы, Слезкин открывает ее всю целиком. Вот почему у него обильные происшествия не лезут друг на друга, увязая в болотной тине словоизвержения, а стройной чередой бегут, меняясь и искрясь. Как в ленте кино, складной ленте. Недаром по выходе «Ольги Орг», вспоминает Михаил Афанасьевич, как раз этот роман пронырливые киношники выпотрошили для экрана. Так и написал, это я запомнил... Лучше было бы, если бы Слезкин сам написал сценарий... И вы знаете, Любовь Евгеньевна, все, что Булгаков говорил в этой статье о Слезкине, можно отнести и к самому Булгакову.

— Да, вы правы. Видимо, общность каких-то задач и целей чисто художественных и сблизила их в свое время. И Булгаков, как и Юрий Слезкин, был таким же выдумщиком и фантазером. Он всегда любил повторять, что жизнь куда хитрее на выдумки самого хитрого выдумщика. Вся задача лишь в том, чтобы ее оправдать. Исполнил это — хороший фабулист, нет — неудачный выдумщик... Так вот, я и увидела их рядом на том памятном вечере. Я читала Михаила Булгакова в «Накануне», там ведь и мой муж работал, читала его «Записки на манжетах» и фельетоны. Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий язык его, мастерство диалога и на такой его неназойливый юмор. Мне нравилось все, что принадлежало его перу. Вы не помните, в каком фельетоне он мирно беседует со своей женой и речь заходит о голубях? «Голуби тоже сволочь порядочная», — говорит он.

Нет, я не помнил.

— Прямо эпически-гоголевская фраза, — продолжала Любовь Евгеньевна. — Сразу чувствуется, что в жизни что-то не заладилось... После вечера нас познакомили. Передо мной стоял человек лет тридцати — тридцати двух, волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны, когда говорит, морщит лоб. Но лицо, в общем, привлекательное, лицо больших возможностей. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же он походил. И вдруг осенило меня — на Шаляпина! А вот одет он был далеко не по-шаляпински... Какая-то глухая черная толстовка без пояса, этакой «распашонкой» была на нем. Я не привыкла к такому мужскому силуэту. Он показался мне комичным слегка, так же, как и лакированные ботинки с ярко-желтым верхом, которые я сразу окрестила «цыплячьими». Только потом, когда мы познакомились поближе, он сказал мне не без горечи: «Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом мне достались эти ботинки, она бы не смеялась...» Тогда я и поняла, что он обидчив и легкораним. На этом же вечере он подсел к роялю и стал напевать какой-то итальянский романс и наигрывать вальс из «Фауста»... Было это где-то в начале января. Москва только что отпраздновала встречу Нового года, 1924-го... Второй раз я встретилась с ним случайно, на улице, уже слегка пригревало солнце, но все еще морозило. Он шел и чему-то улыбался. Заметив меня, остановился. Разговорились. Он попросил мой новый адрес и стал часто заходить к моим родственникам Тарновским, где я временно остановилась на житье (как раз в это время я расходилась с моим первым мужем). Глава этой замечательной семьи Евгений Никитич Тарновский, по-домашнему — Дей, был кладезем знаний. Он мог процитировать Вольтера в подлиннике, мог сказать хонку, стихотворение в три строки на японском языке. Но он никогда не поучал и ничего не навязывал. Он просто по-настоящему много знал, и этого было достаточно для его непререкаемого авторитета... Стоило Булгакову и Тарновскому один раз поговорить, и завязалась крепкая дружба. Дей, как и все мы, полностью подпал под обаяние Булгакова...

А вскоре и началась наша совместная жизнь с Михаилом Афанасьевичем. На первых порах приютила нас сестра его Надежда Афанасьевна Земская, она была директором школы и жила на антресолях здания бывшей гимназии. Получился терем-теремок. А в теремке жили: она сама, муж ее, Андрей Михайлович Земской, их маленькая дочь Оля, его сестра Катя и сестра Надежды Афанасьевны Вера. Ждали приезда из Киева младшей сестры Елены Булгаковой. А тут еще появились мы... И знаете, как-то все хорошо устраивалось. Было трудно, но и весело... Потом мы переехали в покосившийся флигелек во дворе дома номер 9 по Чистому переулку, раньше он назывался Обухов. Дом свой мы прозвали «голубятней», но этой голубятне повезло: здесь написана пьеса «Дни Турбиных», повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» (кстати, посвященное мне). Но все это будет несколько позже, а пока Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете «Гудок». Он берет мой маленький чемодан по прозванью «щенок» (мы любим прозвища) и уходит в редакцию. Домой в «щенке» приносит письма частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона...

Любовь Евгеньевна показывает книги М.А. Булгакова, подаренные ей с нежными надписями. Показывала «книги» в единственном экземпляре, в которых много было забавного и шутливого: рисунки, эпиграммы, дружеские шаржи.

По-новому раскрылись мне после этой встречи некоторые стороны творческой личности Михаила Булгакова. Вот почему об этой встрече и об этом нашем разговоре и захотелось здесь рассказать.

Это был счастливый период его жизни. Еще ничто не омрачало ее. Булгаков не умел и не желал лукавить, приспосабливаться ни в жизни, ни в литературе. Он был на редкость цельным человеком, что, естественно, проявлялось и в его творчестве.

Любовь Евгеньевна напомнила мне о том, что как раз в это время в «Гудке» работали Валентин Катаев, Юрий Олеша, Евгений Петров и многие другие, ставшие впоследствии известными писателями. Фельетоны Михаил Афанасьевич писал быстро, «залпом», и Любовь Евгеньевна спросила меня, помню ли я то место из автобиографии Булгакова, где он рассказывает о том, как писались эти фельетоны: «...Сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут. Переписка на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось».

Да, это место из автобиографии М. Булгакова я помнил...

Еще не раз мне приходилось бывать у Любови Евгеньевны Белозерской... Однажды она показала свои воспоминания о совместной жизни с М.А. Булгаковым. Можно себе представить, с каким интересом я вчитывался в эти страницы (Л.Е. разрешила мне предложить рукопись воспоминаний в «Огонек», другие издательства, но из этого ничего не получилось), а потом снова и снова задавал вопросы. Не всегда я получал прямые ответы, может, что-то и коробило ее в моих прямых вопросах. Трудно сказать... Много лет ушло на то, чтобы опубликовать эти воспоминания в России, но они впервые вышли в Америке (Л.Е. Белозерская-Булгакова. «О, мед воспоминаний», Ардис, Мичиган, 1979).

Сколько здесь содержится незабываемых и драгоценных свидетельств о времени, о быте, о творчестве, о театре, о знакомых.

Любовь Евгеньевна рассказывает в своих воспоминаниях о том, как однажды Михаил Афанасьевич пожаловался своему другу Николаю Леонидовичу Глодыревскому на боли в правом боку, тот показал Булгакова своему учителю профессору Мартынову, а вскоре профессор сделал Булгакову операцию — вырезал аппендицит. «Все это было решено как-то очень быстро. Мне разрешили пройти к М.А. сразу же после операции. Он был такой жалкий, такой взмокший цыпленок... Потом я носила ему еду, но он был все время раздражителен, потому что голоден: в смысле пищи его ограничивали. Это не то что теперь — котлету дают чуть ли не на второй день после операции...»

Такие детали и подробности быта можно узнать только из воспоминаний действительно близкого человека, каким и была эти годы Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова. «Ты для меня всё...» — не раз, по всей видимости, слышала эти слова Любовь Евгеньевна в эти годы близости...

Любовь Евгеньевна не раз вспомнит о том, что именно здесь, на «голубятне», Михаил Булгаков написал пьесу «Дни Турбиных», повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце». С повестью «Роковые яйца» все обошлось благополучно, а вот «Собачьему сердцу» не повезло: Клестов-Ангарский на рукописи начертал: «Нельзя печатать» (ОР РГБ, ф. 9, к. 3, ед. хр. 214).

«Время шло, и над повестью «Собачье сердце» сгущались тучи, о которых мы и не подозревали, — вспоминает Л.Е. Белозерская. — ...В один не прекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было), и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привел!»

На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник, с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход «гостей», и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти.

Все прошли в комнату и сели. Арендатор, развалясь в кресле, в центре... — и вдруг знакомый стук.

Я бросилась открывать и сказала шепотом М.А.:

— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

Но он держался молодцом (дергаться он начал гораздо позже).

Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.

И тут случилось неожиданное: М.А. сказал:

— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)

И на нас обоих напал смех, может быть, нервный.

Под утро зевающий арендатор спросил:

— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневной час?

Ему никто не ответил... Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали.

По настоянию Горького приблизительно через два года «Собачье сердце» было возвращено автору».

«Арест» «Собачьего сердца» и дневниковых записей внешне мало повлиял на жизнь Булгаковых, но внутри надолго поселился страх... По-прежнему собирались на чтениях у Николая Николаевича Лямина и его жены художницы Наталии Абрамовны Ушаковой: здесь Михаил Афанасьевич читал главы романа «Белая гвардия», «Роковые яйца», «Собачье сердце», «Зойкину квартиру», «Багровый остров», «Мольера», «Консультанта с копытом», первую редакцию романа «Мастер и Маргарита».

«Настоящему моему лучшему другу Николаю Николаевичу Лямину. Михаил Булгаков, 1925 г., 18 июля. Москва» — с такой надписью Михаил Афанасьевич подарил Н.Н. Лямину «Дьяволиаду».

Среди присутствовавших постоянно на этих чтениях бывали писатель С.С. Заяицкий, шекспировед М.М. Морозов, филолог-античник Ф.А. Петровский, поэт и переводчик С.В. Шервинский, бывали искусствоведы, философы, режиссеры, актеры И.М. Москвин, В.Я. Станицын, М.М. Яншин, Ц.Н. Мансурова, Е.Д. Понсова. «Вспоминается мне и некрасивое, чисто русское, даже простоватое, но бесконечно милое лицо Анны Ильиничны Толстой. Один из писателей в своих «Литературных воспоминаниях» (и видел-то он ее всего один раз!) отдал дань шаблону: раз внучка Льва Толстого, значит, высокий лоб; раз графиня, значит, маленькие аристократические руки. Как раз все наоборот: руки большие, мужские, но красивой формы. М.А. говорил о ее внешности: «Вылитый дедушка, не хватает только бороды», — писала Любовь Евгеньевна. — Иногда Анна Ильинична приезжала с гитарой. Много я слышала разных исполнительниц романсов и старинных песен, но так, как пела наша Ануша — никто не пел! Я теперь всегда выключаю радио, когда звучит, например, «Калитка» в современном исполнении. Мне делается неловко. А.И. пела очень просто, но как будто голосом ласкала слова. Получалось как-то особенно задушевно. Да это и немудрено: в Толстовском доме любили песню. До 16 лет Анна Ильинична жила в Ясной. Любил ее пение и Лев Николаевич. Особенно полюбилась ему песня «Весна идет, манит, зовет», — так мне рассказывала Анна Ильинична, с которой я очень дружила. Рядом с ней ее муж: логик, философ, литературовед Павел Сергеевич Попов, впоследствии подружившийся с М.А... Так же просто пел Иван Михайлович Москвин, но все равно, у А.И. получалось лучше... Вспоминается жадно и много курящая Наталия Алексеевна Венкстерн... Слушали внимательно, юмор схватывали на лету. Читал М.А. блестяще, выразительно, но без актерской аффектации, к смешным местам подводил слушателей без нажима, почти серьезно — только глаза смеялись...»

Как видим, Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна Булгаковы стали бывать в кругу людей, близких им по творческим интересам.

И вот, изучая биографию Михаила Булгакова, все время думаю: как же можно было так легко бросить Татьяну Николаевну, принести бутылку шампанского и сказать... Ах, не буду, не буду высказывать то, что я думаю... Пусть каждый подумает над этим фактом биографии выдающегося человека и даст ему свою оценку.

Конечно, Любовь Белозерская была эффектной, умной, повидавшей там, за рубежом, такое, что Михаилу Афанасьевичу было интересно с ней, но как он мог забыть горькие страдания, перенесенные с Тасей... Нет, нет, нет у меня ни сил, ни права вмешиваться в чужую жизнь. Если 6 не война, если б не революция, если б не распростершая свои черные крылья так называемая свободная любовь, которую проповедовали и показывали пример женщины-большевички... Скорее всего, вот эта жизнь, легкая, беззаботная, «нэповская» — хоть день, да наш, — разрушала традиционные супружеские связи. И неповторимые слова — ТЫ ДЛЯ МЕНЯ ВСЁ — упали с душевных небес и рассыпались, как хрустальная ваза, в которой хранилась их первая любовь. И тот факт, что, предчувствуя близкую кончину, Булгаков звал Татьяну Николаевну, чтобы попросить у нее прощения, говорит о многом: душа его всегда таила в себе вину и мучалась, наверное, не только в последние дни своего существа на земле.

Этот факт о многом говорит в его земном существовании.

Но также уверен, что и Любовь Евгеньевна Белозерская слышала в первые годы их совместной жизни, наиболее счастливые и успешные, все те же слова: «Ты для меня всё...» Иначе Михаил Афанасьевич Булгаков, человек искренний, правдивый, но вместе с тем увлекающийся и артистичный, не мог бы покинуть одну и уйти к другой. Только в одном случае он мог это сделать, почувствовать, что: «Ты для меня всё...» (см. «Дневник»).

Так что и первая, и вторая, и третья женщины в его жизни — это волшебное чувство любви, когда Женщина, которую любишь, кажется олицетворением всего земного шара.

И женщины, пережившие его на много лет, отплатили ему тем же — ЛЮБОВЬЮ, ни одного упрека не услышим мы со страниц их воспоминаний, хотя знаем, что порой тяжко приходилось всем, особенно, конечно, Елене Сергеевне Булгаковой. И память о ней вечно сохранится на Русской земле: на Новодевичьем кладбище стоит скромный памятник, на котором есть надпись:

Писатель
Михаил Афанасьевич
БУЛГАКОВ
1891—1940

Елена Сергеевна
БУЛГАКОВА
1893—1970