Мой друг Ильф.
Евгений Петров
Мне уже случалось отметить, что у российского литературоведения установились несколько сложные, я бы даже сказала, загадочные отношения с покойным Ильей Ильфом.
Начало этих отношений восходит, увы, к поре удушающего безумия, которое называлось «борьбой с космополитизмом» и было одним из пиков государственного антисемитизма в России.
Тогда, в потоке многих трагических и страшных событий, буквально наслаивавшихся одно на другое, прошла и небольшая «редакционная» статья в «Правде», в которой издание романов Ильфа и Петрова было названо ошибкой.
Стоял февраль 1949 года. Статус «редакционной», то есть никем не подписанной, статьи исключал возражения. Ильф изымался из литературы ввиду его еврейской национальности. Е. Петров — с некоторым вздохом и сожалением — как русский писатель, пошедший на поводу...
От статьи, как и от всего прочего, пахло погромами. Евреи в очередной раз вздрагивали: будут высылать или не будут? Общественная мысль обреченно молчала. Да и не было никакой общественной мысли. Было скопище разобщенных людей, каждый из которых ожидал — каждый в отдельности — неведомого удара по тонкой нити своей судьбы.
Но была у ситуации и особенность: Ильфа и Петрова к этому времени уже давно не было в живых, их нельзя было арестовать, расстрелять, даже всего лишь вытащить на трибуну для всенародного оплевывания и «покаяния». И большого скандала как-то не получилось.
Просто кому-то в Москве влепили выговор за издание таких не подходящих советской литературе писателей. Кого-то погнали с работы. Да в печати прошло несколько грязных и бездарно плоских статей. В них фигурировали как бы три писателя: «Ильф и Петров и в особенности Илья Ильф» (Б. Горбатов); указывалось, что эти писатели принадлежали к той «южнорусской школе», которая культивировала «одесский жаргон» и тем нанесла «большой ущерб развитию художественного языка советской литературы» (А. Тарасенков); устанавливалось их неуважение к классической, в частности гоголевской, традиции (В. Ермилов) и многое другое, впрочем, столь же неинтересное.
И еще в Киевском университете состоялось совместное заседание ректората, парткома и декана филологического факультета, известного украинского критика. Солидные профессора решали на этом заседании актуальнейший вопрос: что делать со студенткой Лидией Г. (я тогда еще не была Яновской), написавшей, как говорили, ужасно интересную дипломную работу об Ильфе и Петрове. Сразу же, еще до защиты, исключить ее из университета? Или защиту все-таки допустить, а уж потом студентку отдать под суд за что-нибудь такое подходящее? И если отдать под суд, то какой ей дать «срок», чтобы было славно и нравоучительно? (Вопрос о «сроке» тогда решал не суд; это определялось заранее.)
На одно из представительных заседаний вызвали и студентку, и секретарь парткома, маленький и верткий человек, почему-то похожий на Геббельса в карикатурах, резвясь, расспрашивал, почему ее фамилия так похожа на фамилию только что разоблаченного «космополита», не родня ли она ему и не этим ли объясняется ее странное увлечение такой неподходящей темой, как творчество Ильфа и Петрова. А неподвижные лица преподавателей, еще недавно ставивших пятерки этой самой студентке на экзаменах, были при этом исполнены важности.
Надо сказать, что ректорат Киевского университета вместе с парткомом и деканом работали на редкость кустарно, посоветоваться с КГБ забыли. И в результате судья, получивший «дело» о том, что злосчастная студентка специально написала свое слишком интересное сочинение в коварных целях уклониться от работы по назначению, просто не довел «дело», до суда.
Сказал со вздохом, что если довести до суда, то четыре года дать придется, поскольку университет «обговорил» с райкомом партии именно этот срок. Потом выловил из «дела» и вручил студентке необходимые документы, без которых ни по какому «назначению» доехать нельзя было. Схватился за голову, представив себе объяснения с райкомом... И велел начинающей «ильфоведке» уматывать из Киева немедленно и подальше, чем скорее и дальше — тем лучше... (Где ты, судья, имени которого я не помню? Чем кончилась твоя карьера, с которой ты обращался так небрежно?)
Еще года три вызывали в «инстанции», даже весьма высокие (ведь дальше границы не уедешь), и в этом дымном кошмаре вчерашняя студентка проходила свой ускоренный курс изучения советского общества в разрезе, за что потом была благодарна судьбе. На филфаке Киевского университета, как рассказывали, время от времени поминали ужасный случай: дипломную работу об Ильфе и Петрове! А потом это все ушло, как дурной сон, и казалось — навсегда...
Ильф и Петров вернулись в литературу с первыми же проблесками «оттепели» — они были любимыми писателями поколения, так трагически победившего в великой войне. Дипломатичнейший К.М. Симонов, как и полагалось, с множеством оговорок, но тем не менее упорно продвигая свою мысль, высказался в печати о том, что Ильфа и Петрова нужно переиздать. И вскоре, еще в 50-е, их романы были переизданы. Правда, с купюрами. И уже в начале 60-х вышло пятитомное Собрание сочинений. Правда, тоже с купюрами в романах, без фельетона «Их бин с головы до ног», без рассказов о Колоколамске... И моя книга об Ильфе и Петрове тоже вышла — в рубцах купюр, почти лишенная фотографий, но все-таки вышла и даже была переиздана...
Шли бесконечные тиражи «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», и рынок не насыщался, и реплики из сочинений Ильфа и Петрова звучали в газетах, на телевидении, на улице, дома, входили в язык, звонко, язвительно, радостно украшали живую речь, как до этого в истории русской литературы было только с «Баснями» Крылова и «Горем от ума» Грибоедова...
Я упустила момент, когда все началось снова. Когда это произошло? В самом конце 60-х? Или уже в 70-е? И снова, как обрывки дурного сна, стали всплывать формулы, памятные по 1949 году. Обвинения Ильфа и Петрова в социальной безнравственности (О. Михайлов). Обвинения в засорении языка (М. Чудакова). Какие-то туманные намеки... Какие-то ссылки на неизвестно что...
Писали не только О. Михайлов и М. Чудакова. Просто эти имена мелькали особенно часто. И поражала синхронность мысли этих двух властителей дум российской интеллигенции, принадлежавших к столь разным, считалось даже — противоположным, литературным лагерям: за Олегом Михайловым стояли «Литературная Россия» и «Наш современник», за Мариэттой Чудаковой — «Литературная газета» и «Новый мир». И только равная ненависть к покойному Илье Ильфу трогательно объединяла их.
«Новые» были эрудированней и писали эффектней. Куда Борису Горбатову до Олега Михайлова! Или А. Тарасенкову с В. Ермиловым до Мариэтты Чудаковой...
У Горбатова была по-партийному прямо и грубо: дескать, в романах Ильфа и Петрова много «обывательского», много «безыдейного, пустого юмора ради юмора». И все понимали, что это чушь.
А Михайлов писал красиво: «Смех в «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке»... это смех неозабоченных людей»; сравнивал Ильфа и Петрова с «бездумным Аркадием Аверченко, смех которого дооктябрьская «Правда» недаром — как уверял Михайлов — назвала сытым». И начинало казаться, что в этом есть какая-то мысль. Хотя и оставалось неясным, почему два тощих журналиста «Гудка», сочинявших по вечерам в прокуренной и опустевшей редакции, за голыми, заляпанными чернилами столами свой смешной роман, были более «сытыми», чем литературный вельможа Олег Михайлов...
И знаменитый Ермилов, вероятно, снял бы шляпу перед Чудаковой, сообщившей в конце концов со страниц «Литературной газеты», что Ильф и Петров просто продались советской власти... с целью разгрома русской классики.
Но... на свете ничего не бывает «снова», и все всегда, повторяясь, происходит иначе. «Иначе» на этот раз заключалось не только в том, что «новые» писали грамотней, но и в том, что вся эта грамотность и пальба уже не имели значения. Статья Чудаковой в «Литературной газете» была всего-навсего статьей Чудаковой, а не «указанием сверху», как появившаяся за сорок лет до того и в той же газете статья А. Тарасенкова.
Да и не читали граждане статьи Чудаковой по причине исключительной скучности этих статей. Ильфа и Петрова читали, потому что в периоды общественных бедствий человеческой душе так нужна хрупкая защита юмора. И по-прежнему шли, не насыщая рынок, тиражи «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка». И все так же дерзко звучали с газетных листов и с телевизионного экрана, в толпе и дома реплики Остапа Бендера, обруганного равно и очень похоже Б. Горбатовым и О. Михайловым.
Поэтому я не слишком близко приняла к сердцу, когда в феврале 1991 года...
В феврале 1991 года ко мне в Харьков позвонили из московского журнала «Октябрь», а потом и приехала очаровательная молодая дама, сотрудница этого журнала.
Мир собирался в мае 1991 года отмечать столетие со дня рождения Михаила Булгакова, и «Октябрь», в ту пору самый прогрессивный, самый смелый и, естественно, самый популярный толстый журнал в стране, пожелал украсить свой майский номер главами из моей книги о Булгакове «Треугольник Воланда», которая как раз тогда находилась в лихорадке последней правки.
Польщенная вниманием знаменитого журнала, я, конечно, постаралась выбрать то, что считала лучшим, — уже вычитанные главы о третьей редакции романа «Мастер и Маргарита» и, в связи с этим, об отношениях Булгакова и Ильфа. Здесь была новая информация, новые идеи, никогда не публиковавшиеся фрагменты из рукописей «Мастера и Маргариты» — короче, как раз то, что, по-моему, нужно было журналу.
К моему удивлению, сотрудница журнала мягко, но с профессиональной редакторской непреклонностью предложенные мною главы отвела и выбрала другие, с моей точки зрения еще сыроватые. И по тому, как осторожно она обходила имя Ильфа, было видно, что таково задание редакции.
«Что, у российской общественности опять конфликты с покойным Ильей Ильфом?» — попробовала пошутить я, но молодая дама не улыбнулась.
Гостья спешила. С отобранной пачки листов — это были машинописные черновики, правленные от руки, — знакомый инженер, сунув кому-то бутылку водки, срочно сделал у себя на заводе довольно грязную ксерокопию, радостная дама тут же увезла ее в Москву, и в назначенный срок главы из книги появились в журнале. Те, разумеется, в которых не упоминалось имя Ильфа.
А через короткое время, в июне того же года, прояснилась и таинственная загадка ситуации: другое, еще более прогрессивное, смелое и, соответственно, популярное издание, газета «Московские новости», опубликовало статью авторитетнейшего литературоведа Людмилы Сараскиной «Ф. Толстоевский против Ф. Достоевского», где потрясенному человечеству были открыты наконец глаза на то, что Ильф и Петров были не более чем «наемной литературой», «обслуживавшей режим» и выступавшей против корифеев русской дореволюционной культуры вообще и великого русского писателя Федора Достоевского в частности.
Это была замечательная статья.
Она начиналась с заявления, что Ильф и Петров нарушили «пределы нравственно допустимого в сатире». (И тотчас стукнуло в голове пушкинское — о поэзии, которая «выше нравственности», и сразу же за этим слова Михаила Булгакова: «Вряд ли найдется в мире хоть один человек, который бы предъявил властям образец сатиры дозволенной».)
Далее в статье шли гневные слова: «издевательство», «комическое осквернение», «комическое передразнивание, призванное снизить бытовой образ писателя», иллюстрируясь бедной подписью отца Федора из «Двенадцати стульев»: «Твой вечно муж Федя».
Оказывается, наглецы-юмористы использовали подпись великого Достоевского, именно так подписывавшего свои письма к жене: «Твой вечно муж Федя»...
(Боже! — опять стукнуло в голове. Хорошо еще, что она забыла: «Грузите апельсины бочках. Братья Карамазовы». И не заметила: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». Какая возможность уличить в нарушении пиетета еще и к Льву Толстому!)
Тут же разоблачался рассказ Евгения Петрова «Идейный Никудыкин», один из самых ранних его рассказов, довольно ехидно высмеявший русских «нудистов», не то всего лишь призывавших раздеться, не то действительно прошедших нагишом по Москве в начале 20-х годов.
Ах, не верьте простодушной интонации двадцатилетнего Е. Петрова! Л. Сараскина обнаружила, что уже этот рассказ самым злостным образом был направлен против писателя Достоевского и даже «ударял по вершинным точкам творчества опального писателя, выявляя тотальную несовместимость его художественной идеологии с господствующим режимом».
(Но позвольте — уже не стукнуло, а только пискнуло в голове, — ведь Достоевский, сколько помнится, к «нудистам» не принадлежал и в обществе появлялся не иначе как вполне одетым?)
Самый псевдоним Ф. Толстоевский, который сочинили Ильф и Петров после выхода и неожиданного успеха «Двенадцати стульев», псевдоним, полный веселой иронии над самими собой, тоже, как открыла Сараскина, свидетельствовал о злодейском намерении «освободиться от угнетавшего авторитета корифеев».
И т. д. и т. п.
В конце сочинения сообщалось, что полностью «большая статья на эту тему» будет опубликована в журнале «Октябрь».
Что ж, кто любит попа, а кто попадью, не так ли? Одни ценят хороший юмор, другие — так сказать, маленькие «Саванарыло» (использую образ из фельетонов Ильфа и Петрова) юмор на дух не переносят?
Да нет, любят в редакции журнала «Октябрь» Ильфа и Петрова. И у сотрудников «Московских новостей» тоже, наверно, стоят на полке, и, может быть, даже прямо в редакции, любимые веселые романы. Просто слишком долгая война с «Молодой гвардией» и «Нашим современником» не прошла даром: известно, что логика и лексика противника прилипчивы, как вирус. И на очередном витке российской нравственности — в который раз! — входило в моду долбать русскоязычного писателя Илью Ильфа и примкнувшего к нему Евгения Петрова. А редакторы престижных изданий, как известно, больше всего на свете боятся отстать от моды.
Я так и не поинтересовалась, опубликовал ли журнал «Октябрь» большую статью «на эту тему» и удалось ли Л. Сараскиной доказать, что Ильф и Петров — не большие писатели, а всего лишь талантливые подонки. Как-то не хотелось этим интересоваться. В «Московские новости» написала, потому что этого требовал долг чести, и редакция, у которой, видимо, было другое представление о чести, сделала вид, что письмо не получила. От всего этого слабо, но тошнотворно пахло 1949 годом, и я подумала, что напрасно не спешу с уже принятым решением о выезде.
На харьковском почтамте висело объявление — приказ министра связи Украины — о том, что в Израиль и США от одного отправителя принимается только одна бандероль весом в 3 кг, «так как функционирование почтовых служб во Всемирном почтовом союзе содействует развитию культурных связей между народами». Стояла тихая очередь с книжками в полиэтиленовых пакетах. Никто не пытался спрашивать, почему «культурные связи между народами» нужно развивать в количестве трех килограммов из одних рук. Примерно у каждого третьего сквозь мутный полиэтилен просвечивали Ильф и Петров... Чтобы отправить «своего» Ильфа и Петрова, пришлось съездить несколько раз. Потом — с Гоголем. Потом — с Булгаковым...
А теперь я хочу посвятить читателя в те вопросы, которые так не подошли очень благожелательному ко мне журналу «Октябрь» в перестроечном 1991 году.
Вокруг романа «Мастер и Маргарита», как известно, сложилось множество самых невероятных легенд. В их числе легенда о некой причастности Ильфа и Петрова к трудной судьбе романа.
Впервые и, так сказать, печатно эта история была изложена в книге Олега Михайлова «Верность» (Москва, «Современник», 1974). По этой книге мы ее и процитируем.
«Замечательно, что по свидетельству очевидца И. Ильф и Е. Петров, прочитав роман Булгакова (в одном из ранних вариантов), убеждали автора «исключить все исторические главы» и переделать его в юмористический детектив.
— Тогда мы гарантируем, что он будет напечатан.
Когда они ушли, Булгаков горько сказал:
— Так ничего и не поняли... А ведь это еще лучшие...»
Замечательной в этом трогательном рассказе была ссылка на таинственного «очевидца». И еще замечательней: «Мы гарантируем» — в устах Ильи Ильфа.
Десять лет спустя, в книге «Страницы советской прозы» (Москва, «Современник», 1984), О. Михайлов эту историю повторил, но теперь «очевидец» уже обрел имя: «Характерен эпизод, сообщенный мне Е.С. Булгаковой...» — а далее, как выше.
В третий раз эта история появилась уже в книге Мариэтты Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (Москва, «Книга», 1988). Поправив: не Ильф и Петров читали, а Булгаков «читал роман (или часть его) И. Ильфу и Е. Петрову», М. Чудакова не преминула подчеркнуть, что не кому-нибудь, а именно ей рассказывала это Елена Сергеевна.
Но самую историю изложила примерно так же: «И едва ли не первой их репликой после чтения была такая: «Уберите «древние» главы — и мы беремся напечатать»».
Правда, у Михайлова после этого «Булгаков горько сказал», а у Чудаковой: «Он побледнел».
При свидетельстве двух таких авторитетных литературоведов история как бы обретала научную достоверность, но становилась еще загадочней. Ильф и Петров, которых до этого я знала как деликатнейших людей, вдруг с интонациями чиновников от литературы требовали от товарища по перу «убрать» отдельные главы (каков апломб!) и далее с теми же чиновничьими интонациями «брались напечатать» еще не оконченный роман. Ведь, как известно, Ильф умер в апреле 1937 года, когда еще не было самого названия «Мастер и Маргарита» и не была даже начата первая полная редакция романа.
Но интереснее всего, каким образом и где они собирались его печатать?
Дело в том, что ни Ильф, ни Петров не занимали никаких должностей. (Впоследствии Евгений Петров стал заместителем редактора «Литературной газеты», потом главным редактором «Огонька», но это было позже — уже после смерти Ильфа.)
Они сами мечтали написать новый роман — свой «третий роман». В 1933—1934 годах работали над этим романом. Оставили, понимая, что никто его печатать не будет. В 1936 году Ильф, уже не поддерживаемый даже Петровым, делал прелестные и совершенно безнадежные записи к фантастическому и сатирическому роману о вторжении древних римлян в нэповскую Одессу...
Но они были фельетонистами «Правды»?! — скажет читатель. Да, они были фельетонистами этой самой официальной и самой авторитетной газеты в стране. Им разрешались фельетоны и очерки — не более того. И они писали газетные фельетоны прекрасной, отнюдь не газетной прозой. И их путевые очерки об Америке стали фактом большой литературы..
Но даже фельетоны...
В декабре 1932 года в «Правде» был опубликован фельетон Ильфа и Петрова «Клооп». Арон Эрлих, в 30-е годы заведовавший отделом литературы в «Правде», много лет спустя рассказывал мне, как после публикации «Клоопа» его вызвал главный редактор «Правды» Л.З. Мехлис и спросил: «Вы хорошо знаете Ильфа и Петрова?» — «Да», — с готовностью ответил Эрлих. «И ручаетесь за них?» — «Д-да», — ответил Эрлих не так бодро. «Головой?» — «Д-да», — ответил Эрлих, окончательно угасая (и даже в пересказе слышалась эта его обреченная интонация). «Вчера я был у Иосифа Виссарионовича, — сказал Мехлис. — Эти вопросы были заданы мне. Я ответил на них так же, — продолжил он благосклонно. — Но помните: вы отвечаете за то, чтобы «Клооп» не повторился».
Весь предыдущий абзац можно было бы взять в кавычки: я привела его по рукописи моей книги «Почему вы пишете смешно? Об И. Ильфе и Е. Петрове, их жизни и их юморе» (Москва, «Наука», 2-е изд., 1969).
Привела его по рукописи, а не по книге, ибо в книге этих строк нет. На полях рукописи помета редактора: «Это придется снять!» Тут же моя мольба, тоже письменная: «Необходимо оставить». Рядом надпись академика Д.С. Лихачева, ответственного редактора книги, — попытка кинуть мне спасательный круг: «Но это давно напечатано в книге А. Эрлиха. Может быть, дать цитату и ссылку?» (То, что было напечатано — где-то, когда-то, — легче было «пробить»; как часто я морочила голову редакторам — и успешно! — уверяя, что та или иная моя идея, мое открытие — вовсе не мои, а заимствованы мною черт знает откуда...)
Ах, ошибался Дмитрий Сергеевич: этот сюжет, рассказанный мне Эрлихом в 1954 или 1955 году, он слышал от меня. Из маленькой книги мемуаров Эрлиха с претенциозным и, вероятно, в издательстве придуманным названием «Нас учила жизнь» (Москва, «Советский писатель», 1960) это давно было вырублено другим редактором...
И теперь у редактора, не оставившего даже своего имени на моей книге, было неизмеримо больше прав, чем у меня и Д.С. Лихачева вместе. Диалог Эрлиха с Мехлисом и страницы о том, как тяжко прорывалась через требования цензуры «Одноэтажная Америка», были беспощадно сняты: официальной линии в литературе требовался образ Ильфа и Петрова — баловней судьбы...
Так вот, с 1933 года из их «правдинских» фельетонов печально и последовательно уходит гротеск. Что могли они, находившиеся под жестоким прессом, «гарантировать напечатать» из незаконченного романа Булгакова?
Неужто рассказ о самопишущем костюме?
Или сон Никанора Ивановича, и в 1966—1967 годах вымаранный цензурой в первой, журнальной публикации романа?
Может быть, сеанс черной магии, во время которого Воланд рассуждает о том, изменились ли москвичи?
Вы думаете, в отличие от «Клоопа» это прошло бы?
Тут мне хочется сделать отступление и сказать несколько слов об Ароне Эрлихе.
Арон Эрлих был писатель и журналист. Не очень большой писатель и не очень яркий журналист, поэтому не удивительно, хоть и жаль, что в «Краткой литературной энциклопедии» (Москва, 1962—1978) его имя не упоминается.
Но вот биографу Ильфа и Петрова и биографу Михаила Булгакова не заметить его трудно.
Эрлих, в начале 30-х годов попав на работу в «Правду», «привлек», как тогда говорили, а попросту втащил туда Ильфа и Петрова, обеспечив им этим самым несколько лет почти спокойной работы. И привлек, и удержал, ибо растерянное и все-таки недвусмысленное «д-да» в разговоре с Мехлисом вряд ли было единственным действием в таком роде.
А еще раньше, в 1922 году, встретив в Москве на улице голодного и неустроенного Булгакова, с которым был знаком по краткой службе в Лито, Эрлих буквально за руку привел его в «Гудок», где Булгаков получил так необходимые ему в тот момент бедное, но прочное жалованье и официальную службу.
Арона Эрлиха (изменив имя на: «один симпатичный журналист по имени Абрам») Булгаков описал в автобиографических записках «Тайному другу»:
«Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.
Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным.
Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама».
Отмечу, что о существовании этих записок Михаила Булгакова Эрлих так никогда и не узнал.
И вот где-то в начале 1954 года, когда едва повеяло «оттепелью» и я вернулась к своей уничтоженной работе об Ильфе и Петрове, один киевский литератор дал мне адрес Эрлиха.
За всю последующую жизнь я так и не приобрела журналистской легкости, и все визиты — в первый раз к незнакомым людям, от которых мне нужна была информация, — давались мне с очень большим душевным напряжением. Тот, самый первый в моей литературоведческой жизни поход к А. Эрлиху был, кажется, проще и легче всех.
Эрлих меня принял... в прихожей. Это была когда-то отдельная, но к этому времени густо заселенная разросшейся родней квартира в писательском доме — в Лаврушинском переулке в Москве.
В прямоугольничке прихожей, в нешироком коридоре, ведшем в кухню или в ванную, стояли от пола до потолка книжные стеллажи, сводя до минимума и без того очень маленькое пространство и все-таки выгораживая уголок для письменного стола. Эрлих с гордостью щелкнул выключателем, зажглась лампочка над этим маленьким творческим уголком. У стола помещался единственный стул — рабочее место Эрлиха. Второй стул поставили сбоку, и, когда кто-нибудь из близких проходил то ли из кухни, то ли из ванной, я вставала, потому что иначе разминуться нельзя было.
Эрлих рассказывал. Как я просила — об Ильфе и Петрове. И, без моей просьбы, о Булгакове.
Не могу сказать, что именно он открыл мне глаза на Булгакова. Михаил Булгаков выходил из небытия сам. В 50-е годы произошло (а потом захлебнулось) чудо, подобное более позднему чуду 80-х: в советских библиотеках стали открываться «спецфонды» — огромные хранилища запрещенных, арестованных, запечатанных книг русской классики XX века. В Киеве (а я жила тогда в Киеве), в библиотеке Академии наук Украины «спецфонды» помещались в загадочных и, должно быть, глубоких подвалах. Книги в буквальном смысле слова «подымались» из заточения — наверх, в читальные залы, к свету. В этом потоке освобожденных книг явились и оба издания «Дьяволиады» Михаила Булгакова — 1925 и 1926 годов. С клеймом, впечатанным на обложке: «Не для загального вжитку», что в переводе с украинского означало: «Не для общего употребления».
Сборник «Дьяволиада» и рассказы, рассыпанные в советской периодике 20-х годов (к комплектам берлинской «Накануне», мертвой хваткой схваченным «спецхраном» Библиотеки имени Ленина, я продралась много позже), — вот все, что было для меня Булгаковым в середине 50-х годов. Впрочем, это было не так уж мало.
Эрлих был первым, кто мне о Булгакове рассказывал. Записывать я тогда не умела. Записывала, конечно, и записи эти сохранились — конспективные, глухие. Не понимала, как многое уходит бесповоротно, навсегда...
Он мечтал о книге воспоминаний, писал эту книгу, и я ждала ее выхода, уверенная, что там будет все. Незадолго до выхода книги встретила Эрлиха. Он вежливо и равнодушно отвечал на приветствие, на расспросы о книге, и я подумала с удивлением, что он меня не узнал. Теперь, перешагнув через возраст, в котором он был, понимаю: узнал; просто ему было плохо и неинтересно...
Книга вышла — пустая, как вытряхнутый мешок, изуродованная не только беспощадным редактированием и редакторской цензурой, но и привычной самоцензурой, когда человек знает правду и в раскованной обстановке говорит правду, а пишет не то, что знает, а то, что «надо писать»...
После смерти Эрлиха я долго искала рукопись его книги. Не нашла. В издательстве меня уверили, что рукописи не сохраняются; разыскала близких — мне сказали, что он уничтожил черновики.
В середине 80-х я рецензировала — это была внутрииздательская, рабочая рецензия — рукопись сборника «Воспоминания о Михаиле Булгакове». Составленный за двадцать лет до того Еленой Сергеевной Булгаковой сборник к этому времени безнадежно устарел; я перетряхивала его, объясняла издателям, что именно устаревшее нужно выбросить и что новое, свежее необходимо ввести; показывала противоречия в мемуарах и подсказывала, как, не нарушая волю авторов-мемуаристов, уважительно и четко отметить в комментариях эти противоречия и ошибки... (Скажу сразу: это был напрасный труд; сборник делали холодные руки, и книга вышла плоской, даже какой-то недостоверной; а с противоречиями и ошибками поступили просто: сделали купюры и исправления.)
И вот в числе прочего я предложила ввести в сборник хотя бы малый кусочек из мемуаров Эрлиха. Ну, не полностью же там все испорчено. Я сама отберу — одну-две странички из всей книги — с интересной и точной, уцелевшей информацией... С каким гордым презрением было отвергнуто это мое предложение! Фи!.. Мемуары приспособленца!.. Казалось, высоконравственный редактор готов брезгливо поддеть носком ботинка бедную книжку Эрлиха. И было это в том самом московском издательстве «Советский писатель», где за четверть века до того были заредактированы и загублены эти самые слишком рано написанные мемуары...
Редактор был уверен, что он редактор новой формации и демократ до мозга костей. А мне казалось: тот же... Из тех, кто сначала раздавливают человека, а потом высокомерно презирают за то, что он позволил себя раздавить1.
Собственно говоря, Булгаков дружил не с Ильфом и Петровым, а с Ильфом, и пунктир их знакомства уходит к началу 20-х годов.
Где-то там, в начале 20-х, была редакция газеты «Гудок», а в ней оба — Ильф и Булгаков — обработчики рабочих корреспонденций... Комната в страшной коммунальной квартире на Большой Садовой, где Булгаков жил со своей первой женой Татьяной Николаевной и куда так часто приходили трое, и чаще всего вместе, — Валентин Катаев, Юрий Олеша, Илья Ильф...
Бесконечно много лет спустя, когда я разыскала и впервые «разговорила» восьмидесятилетнюю Татьяну Николаевну, на ее лице все еще вспыхивала слабенькая и давняя тень раздражения, когда она называла Катаева и особенно Олешу: приходили поздно, приходили с вином, много пили и она боялась, что они споят Булгакова... Ее старое лицо разглаживалось, и тень раздражения уходила, когда она называла Ильфа...
А вот и более поздний найденный мною архивный след: в записной книжке Ильфа за август — сентябрь 1927 года, той самой, где первые записи к «Двенадцати стульям», на внутренней стороне обложки адрес и телефон: Б. Пироговская, 35-б, кв. 6, тел. 2-03-27. Фамилии нет. Но я знаю: это адрес и телефон Михаила Булгакова, только что переехавшего на Большую Пироговскую со своей второй женой, Любовью Евгеньевной.
Сюда, на Большую Пироговку, Ильф обыкновенно приходил уже вместе с Петровым.
Это было время тяжких литературных скандалов вокруг имени Булгакова, время газетной травли и запрещения булгаковских пьес. Любовь Евгеньевна уверяла, что по одному только виду Е. Петрова, по тону его сразу же можно было определить, какая погода на дворе стоит вокруг имени Михаила Булгакова. А Ильф был неизменно ровен, как будто не было никаких скандалов, или он о них не знал, или они не имели никакого значения. Ровен, доброжелателен, божественно остроумен...
Это ее слова: божественно остроумен...
Позже, в королевстве Елены Сергеевны — в квартире Булгаковых в Нащокинском переулке, — Ильф, по-видимому, бывал реже. Хотя до начала 1937 года, до переезда в Лаврушинский (что произошло в последние месяцы жизни Ильфа), жил почти рядом — в соседнем подъезде этого двухподъездного писательского дома.
Дневник Елены Сергеевны зафиксировал только два его визита. Оба раза он приходил вместе с Евгением Петровым и, загадочным образом, в один и тот же день: 26 ноября. В 1934 году и в 1936-м.
26 ноября 1934 года Е.С. записала кратко: «Вечером — Ильф и Петров. Пришли к М.А. советоваться насчет пьесы, которую они задумали».
Впрочем, это не вполне дневниковая запись. Дневник Е.С. за 1934 год дошел до нас только в поздней редакции — переписанный ею в 60-е годы, и что было записано в день события — неизвестно.
Зато запись 1936 года представлена дважды — и собственно дневниковая, и в редакции 60-х годов. В дневнике, 26 ноября 1936 года:
«Вечером у нас — Ильф с женой, Петров с женой, Сережа Ермолинский с Марикой. За ужином уговорили Мишу прочитать сценарий («Минина»). М.А. прочитал первые два действия. Слушали очень хорошо. Мне очень нравится Петров. Он очень остроумен, это первое. А кроме того, необыкновенно серьезно и горячо говорит, когда его заинтересует вопрос. К М.А. они оба (а главным образом, по-моему, Петров) относятся очень хорошо. И потом — они настоящие литераторы. А это редкость».
Как видите, в гостях шестеро. В том числе киносценарист Сергей Ермолинский и его жена Марика. И так соблазнительно было бы процитировать мемуары Ермолинского, подробно описавшего этот вечер: и как Ильф (Е. Петрова Ермолинский не упоминает) пил рябиновку, и что говорил при этом Булгаков, и что говорил Ильф... Но цитировать Ермолинского нет смысла, ибо ни рябиновки, ни приведенных мемуаристом в общем-то незначительных слов, вероятнее всего, просто не было. Увы, забыл Ермолинский живые реалии тех дней, и этот вечер с Ильфом и Петровым нашел не в памяти своей, а в том же дневнике Елены Сергеевны, который я цитирую здесь и из которого она разрешила Ермолинскому сделать выписки в феврале 1970 года. Нашел и расцветил сочиненными им подробностями.
А что же было?
Да вот то, что видно из этой краткой и все-таки насыщенной информацией записи в дневнике.
И без того не слишком разговорчивый при посторонних, Ильф после своей поездки в Америку особенно молчалив. Поэтому Елена Сергеевна слышит в основном Евгения Петрова. Ильф мало говорит и потому, что уже смертельно болен. Он молчит и покашливает. У него туберкулез горла.
Но Булгаков хорошо слышит и непосредственного, увлекающегося Петрова, и редкие реплики и молчание Ильфа. Ильф и Булгаков — люди, которые вообще и слышат и понимают без слов.
Булгаков читает свое оперное либретто «Минин и Пожарский» и потчует гостей (он был радушный хозяин), слушает Петрова, слушает Ильфа, шутит... А между тем вторым и очень сильным планом в его воображении созревают и разрешаются чрезвычайно важные для него творческие вопросы.
Как правило, гости у Булгакова засиживаются далеко за полночь. Но в этот вечер гости уходят рано — Ильф и Петров люди утренней работы. Булгаков провожает гостей до прихожей и, пока дамы целуются и обмениваются прощальными приглашениями, уходит к себе в кабинет. Открывает доску бюро, за которым так любит работать. Может быть, зажигает свечи. На первой странице тетради ставит дату — эту самую — 26 ноября 1936 года и пишет заглавие: «Театральный роман».
И сразу, с предисловия, почти набело, начинает роман. Было, видимо, что-то очень существенное для него в этом вечере с Ильфом и Петровым — что-то «размыкающее» внутренний «замок», «разрешающее» почти сложившийся замысел...
А Елена Сергеевна, прислушиваясь к грохоту в кухне, где домашняя работница моет посуду, и к тишине в булгаковском кабинете, дверь в который, вероятно, открыта, присаживается к своему рабочему столику в столовой и делает эту самую запись в дневнике. И то, что запись сделана несколько общо и вместе с тем на редкость дружелюбна (а Елена Сергеевна не жаловала писателей), говорит о том, что она не слишком близко знала Ильфа и Петрова, и еще о том, что Булгаков относился к ним хорошо. Ибо, как известно, любая неприязнь Михаила Булгакова к кому бы то ни было у Елены Сергеевны немедленно превращалась в ненависть.
В 60-е годы, редактируя свои дневники, Елена Сергеевна эту запись от 26 ноября 1936 года переписала так: «Вечером у нас: Ильф с женой, Петров с женой и Ермолинские. За ужином уговорили М.А. почитать «Минина», М.А. прочитал два акта. Ильф и Петров — они не только прекрасные писатели. Но и прекрасные люди. Порядочны, доброжелательны, писательски, да, наверно, и жизненно — честны, умны и остроумны».
И это значит, что в 60-е годы ее общее отношение к Ильфу и Петрову не переменилось.
И все-таки можно ли, опираясь на дневниковые записи Елены Сергеевны, считать, что в середине 30-х годов Ильф только дважды побывал у Булгакова?
Нет, конечно. Елена Сергеевна записывала не все. Вот что она рассказала мне об Ильфе сразу же, когда я познакомилась с нею.
Когда в жизни Булгакова — а было это в марте 1936 года — в очередной раз разразилась катастрофа и пьесы его снимали со сцены, а театры требовали возвращения авансов и в доме не было ни гроша, приходил Ильф и предлагал деньги — так же, как некогда, в 1929 году, это сделал В.В. Вересаев. Булгаков предложения не принял: к этому времени у него было твердое решение — в долги, подобные вересаевскому, более не входить.
Помнится, меня тогда поразило сочетание двух слов: «Ильф» и «деньги». Видите ли, литературовед иногда входит в биографию писателя, так сказать, с черного хоДа. Незадолго перед тем я работала с «Записными книжками» Ильфа. Записи Ильф делал не для читателей, а для себя. Многие — очень для себя. И из записей этих у меня сложилось весьма прочное ощущение, что чего другого — а денег у Ильфа не было.
Мое простодушное изумление вызвало гнев Елены Сергеевны. Мне была дана достойная отповедь (дескать, если она говорит, то знает, что говорит, и никакие сомнения здесь не уместны). И повторено: «Приходил Ильф. Предлагал деньги».
А вот записи в дневнике об этом нет...
И еще две записи Елены Сергеевны об Ильфе — теперь уже после его смерти. 1937, 14 апреля: «Тяжелое известие: умер Ильф». И 15 апреля: Михаил Булгаков в карауле у гроба Ильфа в Союзе писателей...
Незадолго до смерти, 3 апреля 1937 года, Ильф выступал на московском собрании писателей. Точнее, Ильф сидел в зале, по обыкновению последних месяцев молчал, покашливая, а Евгений Петров читал их совместную речь.
Газеты уже неумолчно кричали о «бдительности». Прошли разгромные писательские собрания в Минске и Ленинграде. Возникали новые «литературные обоймы», теперь они звучали так: «Корниловы, Васильевы, Смеляковы и прочие контрреволюционеры...» И писатели, суетливо отталкивая друг друга, старались впихнуть в эти обоймы новые имена.
А в речи, которую читал Евгений Петров, не было писательских имен, и в обстановке подавленности и страха это было чудом. «Здесь не бой быков, чтобы колоть писателей направо и налево», — говорил Евгений Петров и даже печально шутил на тему о том, что «топор не есть орудие критики и воспитания». Речь называлась «Писатель должен писать». (Она опубликована в Собрании сочинений И. Ильфа и Е. Петрова, Москва, 1961, и, помнится, я очень позаботилась об этом; но в книге «Почему вы пишете смешно?» цитировать ее мне уже не разрешили.)
Ильф умер через десять дней после этого выступления. Умер не в застенке — у себя дома, в своей постели, при консультации знаменитого профессора, на руках у любящих и любимых. В возрасте 39 лет. Как три года спустя от наследственного нефросклероза Михаил Булгаков — на 49-м году жизни.
О, эти смерти русских писателей «на воле» — от болезней, «наследственных», «естественных», «случайных», в расцвете творческих сил и светлых замыслов. Эпоха штурмовала хрупкие щиты их физического здоровья и, конечно, рано или поздно находила брешь...
Итак, Елена Сергеевна ничего не записала о том, что Ильф и Петров слушали роман. Может быть, и не говорила о таком чтении? Все-таки говорила. Правда, без «он побледнел» и «горько сказал». И даже называла дату: 1935 год.
Разговор возник так.
Летом 1967 года Елена Сергеевна читала мою рукопись о жизни и творчестве Михаила Булгакова. Это была массивная рукопись — рукопись книги, был договор с издательством «Художественная литература», и Елена Сергеевна с ее оптимизмом предпочитала считать, что книга готовится к печати. Но книга была написана слишком раскованно для 60-х годов (главу из нее отказался печатать даже «Новый мир» Твардовского), конечно, выйти не могла и так никогда и не вышла в свет. И был в этой рукописи такой момент.
Меня поразила какая-то перекличка, какие-то формальные совпадения между задуманным Ильфом в середине 30-х годов сатирическим романом о древних римлянах, попавших — загадочным образом перешагнув через Прут и через две тысячи лет — в нэповскую Одессу, и «древними» главами, главами о римлянах, в сатирической стихии романа «Мастер и Маргарита».
Вслушайтесь, у Булгакова: «Затем перед прокуратором предстал светлобородый красавец с орлиными перьями на гребне шлема, со сверкающими на груди золотыми львиными мордами, с золотыми же бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве и в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат».
И первая запись Ильфа к задуманному им роману, о командующем легионом легате: «Это был молодой римский офицер. Впрочем, не надо молодого. Его обязательно будут представлять себе кавалером в красивом военном наряде. Лучше, чтоб это был пожилой человек, грубоватый, может быть даже неприятный... Итак, это был уже немолодой римский офицер...»
Я высказала парадоксальное предположение: созвучия эти вызваны именно тем, что Ильф не знал «древних» глав романа «Мастер и Маргарита». Может быть, вообще не был знаком с романом. Иначе не увлекся бы так своим новым, таким заманчивым и, увы, безнадежным замыслом.
(Чтобы не томить читателя, скажу сразу: строк о красавце легате в романе Булгакова Ильф действительно никогда не слышал — они сочинены после его смерти. Как происходит это одновременное зарождение сюжета, мотива, образа у разных художников? Из атмосферы вокруг них? Из какого-то общего впечатления? Из случайно сказанного слова? Кто знает, о чем говорят два писателя, давно знающие друг друга, встретившись в букинистической лавке, в клубе писателей или попросту у подъезда своего дома? Кстати, у Ильфа и Булгакова можно найти отблески и противоположного порядка: портрет Ивана Бездомного в первой главе романа «Мастер и Маргарита» неожиданно похож на портрет Шуры Балаганова; причем роман «Золотой теленок» был опубликован все-таки раньше, чем сложился портрет героя Булгакова.)
Мое предположение, что Ильф романа Булгакова не знал, вызвало мгновенную и ревнивую реакцию Елены Сергеевны.
«Не так! Знал Ильф», — записала она в своих заметках на мою рукопись.
И я, уточняя и расспрашивая, пометила в своей тетради с ее слов: «В 1935 г. читал Ильфу». (Обе записи сохранились.)
Быстрые, без предварительной проверки, датировки Елены Сергеевны бывали ошибочны, и нет уверенности, что чтение действительно состоялось в 1935 году. В ее дневниках за 1935 год вообще нет ни одного упоминания о чтении романа — кому бы то ни было. К тому же Ильф и Петров в сентябре 1935 года уехали в свое заокеанское путешествие и вернулись только в следующем, 1936 году. Дата — 1935, — вполне возможно, вызвана тем, что замысел Ильфа о древних римлянах я отнесла к 1936 году.
Нет уверенности, что чтение это вообще было. И все-таки — оно могло быть? Примем допущение, что оно могло быть, а если так, то попробуем определить и ту конкретную тетрадь (те тетради), по которой (по которым) Булгаков мог. читать Ильфу и Петрову черновики своего романа. Это реально? Вполне.
Известно, что этапов работы над романом, условно называемых «редакциями» романа, было шесть. (Об этом подробно: Лидия Яновская. Треугольник Воланда. Киев, 1992, с. 10—58.)
Первую редакцию нам придется отвести сразу же. Она создавалась в 1929—1930 годах, на глазах у Любови Евгеньевны Белозерской-Булгаковой. Но Любовь Евгеньевна, очень интересно рассказывавшая и о работе Булгакова над романом, и о чтении его в узком кругу близких, и об Ильфе и Петрове, бывавших у Булгакова, никогда не соединяла это вместе.
Еще очень слабые первоначальные главы слушали Николай Лямин, самый близкий булгаковский друг, его жена Тата Ушакова, Марика, тогда еще Чимишкиан, а не Ермолинская. Ни Ильф, ни тем более Ильф и Петров в этот домашний кружок не входили.
Вторую редакцию, относящуюся к 1932—1934 годам, также придется отвести.
«Уберите «древние» главы», — якобы сказали Ильф и Петров Булгакову (так утверждает М. Чудакова). «Исключить все исторические главы», — якобы сказали они, по утверждению О. Михайлова. Так вот, во второй редакции романа нет «исторических», или «древних», глав. Они помечены в плане, для них намечается место, но они не написаны... Пишутся в основном сатирические главы.
Придется отвести также четвертую, пятую и шестую редакции: все они написаны после смерти Ильфа.
Остается редакция третья — 1934—1936 годов. Кстати, время ее создания не противоречит дате чтения, названной Еленой Сергеевной.
Три тетради этой редакции сохранились в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина (ныне Российская государственная библиотека, или РГБ). В первых двух тетрадях — первая часть романа. Она написана не полностью, с пробелами; вместо некоторых глав оставлены чистые листы. В третьей тетради — заключительная глава романа; вся предшествующая этой главе вторая, фантастическая часть, с полетом Маргариты и великим балом у сатаны, уничтожена автором.
Были ли написаны в этой редакции «все исторические главы», неизвестно. На этом этапе работы вообще предполагалось, что их будет не четыре, а три. Две из них были написаны. Сохранились. Одна называется «Золотое копье» (здесь это титул Пилата, отголоском дошедший до самой последней редакции романа: «Мы теперь будем всегда вместе, — говорил ему во сне оборванный философ-бродяга, неизвестно каким образом ставший на дороге всадника с золотым копьем»). Другая — «На Лысой Горе» (в законченном романе превратится в главу «Казнь»).
Сюжетная схема этих двух глав — примерно та же, что и в законченном романе. Но что такое — сюжетная схема!
Установлен подрамник, натянуто полотно. Слабый штриховой эскиз углем — для будущей картины маслом... Выбранная мастером мраморная глыба, в которую он всматривается, которую обходит со всех сторон, предчувствуя в ней скульптуру...
Снимите с полки роман «Мастер и Маргарита». Как начинается глава «Понтий Пилат»? «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого...»
В третьей редакции, которую «мог» слушать Ильф, этого околдовывающего ритма зачина нет. Глава начинается просто и бедно: «Шаркающей кавалерийской походкой в десять часов утра на балкон вышел шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
Еще нет этой тревожной игры красного и белого цвета в романе («В белом плаще с кровавым подбоем...»), игры, которая сначала вспыхивает в главе «Понтий Пилат», а потом — отблесками — во всех трагических и философских узлах романа. Читатель не всегда осознает эту игру, но она проникает в подсознание, завораживает, будит воображение...
В главе «Золотое копье» нет даты — этой ритмически звучащей даты, такой волнующе конкретной для нас здесь, такой таинственно значительной для читателей в России: «четырнадцатого числа весеннего месяца нисана...»
«В крытую колоннаду...» Но в главе «Золотое копье», которую «могли» слушать Ильф и Петров в 1935 году, еще неизвестно, как выглядит и как называется дворец. Булгакову еще предстоит «построить» дворец, в который он поместит Пилата, дать дворцу имя Ирода Великого, разместить статуи, расстелить мозаичные полы, воздвигнуть фонтаны, озвучить сцену гульканьем голубей...
Как просто ложатся в романе слова: «Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике...» Кажется, что не может быть других слов, что никогда и ни в какой редакции романа не могло быть других слов. Но в редакции, написанной в 1934—1936 годах, этих слов нет, ибо мозаичных полов еще нет.
Вы можете закрыть роман, потому что помните наизусть: «От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта Двенадцатого Молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед...»
Но в тетради третьей редакции еще бескрасочно и эскизно: «Из недальной кордегардии заносило дымком — легионные кашевары начали готовить обед для дежурного манипула».
И нет этой конкретной, загадочной и сильной «первой когорты Двенадцатого Молниеносного легиона». Нет и «верхней площадки сада», ибо нет еще столь важного для Булгакова и для его романа ощущения высоты и взгляда Пилата на город — сверху.
Роскошный многоярусный сад, по которому Пилат будет спускаться на площадь, еще предстоит создать. И не шестым, а пятым прокуратором Иудеи будет Пилат в окончательной редакции романа — автор сделает это, доверившись в конце концов своему поэтическому, своему музыкальному чувству слова (Понтий — понт — пент... по-гречески pente — пять).
Болезнь Пилата, в законченном романе названная греческим словом «гемикрания», здесь, в этой ранней редакции, еще носит французское название «мигрень». И звучит французское слово «кордегардия», которого в романе «Мастер и Маргарита», конечно, не будет.
Это — строка за строкой, страница за страницей... Но это — только словесная правка. Увлекательнейшая словесная правка, по которой можно проследить, как «одевает» словом свой замысел мастер.
А ведь параллельно — до последних дней писателя, до предсмертных его дней — формируется, меняясь, самый замысел, созревает философское осмысление жизни, идет огромная духовная работа, преобразуясь в бесконечно движущееся свершение романа.
И нас хотят уверить, Илья Ильф, при жизни которого существовал всего лишь эскиз, бледный набросок будущего чуда, не только «не понял» и не оценил чуда «древних» глав романа «Мастер и Маргарита», но еще и с «прагматической деловитостью» (слова М. Чудаковой) советовал «убрать» и «исключить» их.
Когда роман впервые вышел в 1966—1967 годах, страшно изуродованный купюрами, читатели тем не менее и поняли, и оценили его сразу. Когда в 1973 году роман вышел, наконец, полностью, но обедненный множеством стилистических искажений, он тем не менее сразу же стал любимым чтением подростков. Константин Симонов, впервые прочитавший роман в рукописи в середине 60-х годов, немедленно, собрав всю свою дипломатию и весь свой авторитет, стал хлопотать о его издании; писал мне (15.09.1965; письмо, впрочем, неоднократно опубликовано): «Надеюсь, что не через год, так через два, не через два, так через три этот роман — по-моему, лучшая вещь Булгакова (а если говорить об истории Христа и Пилата, то это вообще одни из лучших страниц русской литературы 20-го века) — будет напечатан». (Ему удалось это сделать в течение полутора лет).
А Ильф и Петров, по мнению любимого автора «Литературной России» Олега Михайлова и не менее любимого автора «Литературной газеты» Мариэтты Чудаковой, — «так ничего и не поняли»! Такие вот нехорошие Ильф и Петров. Замечательный образец мифотворчества советского литературоведения.
Итак, оставим открытым вопрос, читал ли Булгаков какие-то главы из будущего своего романа Ильфу и Петрову, и если читал, то какие именно. Для нашей темы это существенного значения не имеет — чуда «древних» глав при жизни Ильфа не существовало. В подлинном своем блеске эти главы сложились позже — в течение двух с половиной лет после смерти Ильфа...
С Евгением Петровым Булгаков виделся и в дальнейшем. Судя по записям Елены Сергеевны, Булгаковы несколько раз ездили к Евгению Петрову — и, значит, Петров им звонил.
Вот запись 30 сентября 1938 года: «Сейчас двенадцать часов ночи. М.А. ушел в Дом писателей, в клуб, посидеть, поужинать с Евгением Петровым».
Запись 1 февраля 1939-го: «Сегодня в газетах — награждение писателей орденами. Награждены, за малым исключением, все сколько-нибудь известные. Больше двадцати человек получили орден Ленина, сорок с чем-то — орден Красного Знамени и больше ста — «Знак Почета».
Это награждение, по-видимому, произвело большое впечатление на читающую публику, во всяком случае — даже шофер, который вез нас сегодня к Евгению Петрову, говорил (узнав, что надо ехать в дом писательский в Лаврушинском) — «там ведь праздник сегодня».
Мы с Евгением Петровым сговорились накануне, что приедем к ним завтра, а сегодня днем Миша спросил его по телефону — может быть, в связи с награждением вам надо идти куда-нибудь — он сказал, что нет и что они ждут нас.
Заводил радиолу — американскую, у него есть очень хорошие пластинки. Слушали Шестую симфонию Чайковского, Дебюсси...»
Мне рассказывали и А. Эрлих, и В. Ардов, и Г. Мунблит: Евгений Петров любил зазывать в гости, включал радиолу... При близких друзьях, таких, как Эрлих или Мунблит, тут же, под включенную радиолу, садился работать... Смерть Ильфа была для него тяжелой душевной травмой, он трудно переносил одиночество, тянулся к людям, помнившим Ильфа, к людям, с которыми дружил Ильф. Булгаков это, вероятно, понимал, а Елена Сергеевна, может быть, и нет.
Интересно, что разговоров об орденах в этот вечер не было — ни о награждении Е. Петрова, ни о ненаграждении Михаила Булгакова. Елена Сергеевна непременно записала бы такой разговор, как неприязненно и иронически записала несколько дней спустя попытку такого разговора в Большом театре.
А вот в доме Булгаковых после смерти Ильфа Евгений Петров, по-видимому, не бывал. В тесный кружок друзей Булгакова, в который входили театральные художники В. Дмитриев и П. Вильямс, братья Борис и Николай Эрдманы, — не вошел. Теперь Елена Сергеевна аккуратно и подробно записывает о чтениях романа — Евгений Петров не упоминается. После смерти Ильфа он уж точно не слушал роман «Мастер и Маргарита». И не читал, разумеется: рукописей из дому Булгаков не выносил...
Вот и все. Если не считать упоминания в записях Елены Сергеевны телеграммы от Е. Петрова, пришедшей на пятый день после смерти Михаила Булгакова... Самой телеграммы нет, и откуда ее прислал Е. Петров, часто и подолгу ездивший тогда в журналистские свои командировки, неизвестно. О смерти Булгакова он, по-видимому, узнал из газетного некролога...
Но с российско-советским (советско-российским?) литературоведением не соскучишься. Истории о том, как авторы «Двенадцати стульев» не оценили еще не написанные главы «Мастера и Маргариты», показалось мало, и для Евгения Петрова неунывающими булгаковедами была сочинена отдельная занимательная версия. Эта версия изложена Виолеттой Гудковой в комментарии к уже упомянутому выше Собранию сочинений М.А. Булгакова (том 2, Москва, «Художественная литература», 1989, с. 697—698).
Читатель, вероятно, помнит, что в повести Михаила Булгакова «Роковые яйца», в числе многих замечательных вещей, с неподражаемым сатирическим блеском выведена фигура невежественного и наглого репортера Альфреда Бронского. И вот В.В. Гудкова информирует нас, что прототипом («одним из прототипов») Альфреда Бронского, притом «в момент создания повести легко узнаваемым», был... юный Евгений Петров!
Приведу фрагмент из повести, подвигнувший В.В. Гудкову на ее великое открытие.
«— Объясните мне, пожалуйста, — заговорил Персиков, — вы пишете там, в этих ваших газетах?
— Точно так, — почтительно ответил Альфред.
— И вот мне непонятно, как вы можете писать, если вы не умеете даже говорить по-русски. Что это за «пара минуточек» и «за кур»? Вы, вероятно, хотели спросить «насчет кур»?
Бронский жидко и почтительно рассмеялся:
— Валентин Петрович исправляет».
С точки зрения В. Гудковой, в этом фрагменте Бронский чрезвычайно похож на Евгения Петрова. Ну, просто узнаваем! Во-первых, «не умеет даже говорить по-русски». У Гудковой есть сведения (почерпнутые ею из беллетристики), что Е. Петров «даже гимназию» не окончил. Во-вторых — Валентин Петрович! А поскольку именно так звали писателя Валентина Катаева, а писатель Валентин Катаев был родным братом писателя Евгения Петрова, то вот вам доказательство безграмотности Е. Петрова, которому сочинения «исправлял» брат!
Не будем напоминать Виолетте Гудковой, что Евгений Петров — классик, подаривший, совместно с Ильей Ильфом, русской литературе два классических романа — «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», — по которым несколько поколений юных граждан России осваивали свой не только великий, но и веселый язык. Успокоим Виолетту Гудкову: окончил Евгений Петров гимназию. В детстве он был примерным мальчиком, в 1920 году окончил классическую гимназию, а потом, в 1923-м, приехав в Москву, поступил не «надзирателем в Бутырскую тюрьму» (В. Катаев пошутил в своем «Алмазном венце»), а в институт — продолжать учебу.
Но Гудкова утверждает, что у нее в запасе еще и «убедительные биографические и физиономические параллели». Между Альфредом Бронским и Евгением Петровым? Может быть, почтенный комментатор шутит?
В 1924 году — в год написания повести «Роковые яйца» — Евгению Петрову двадцать лет. Высокий, худой, по-юношески угловатый, по-провинциальному застенчивый, он обаятелен, насмешлив, талантлив, честен, трудолюбив...
«Гладковыбритое маслянистое лицо» и «ни секунды не глядящие в глаза собеседнику агатовые глазки» Бронского — это «физиономические параллели»?
Параллели «биографические» тоже как-то не просматриваются. Е. Петров никогда не был репортером. В марте 1924 года опубликован его первый рассказ «Уездное (Гусь и украденные доски)» — в «Накануне», где печатается и Булгаков. Потом Петров работает «выпускающим» в добротном сатирическом журнале «Красный перец». Пишет очень неплохую юмористическую прозу...
Так что же имеет в виду Гудкова? Что ж, прокомментируем комментатора.
Дело, видите ли, в том, что Альфред Бронский в «Роковых яйцах», нравится вам это или не нравится, — явно еврей. У Булгакова вообще персонажи имеют национальность. Это свойственно людям: сразу же определять национальность друг друга. («Вы — немец? — осведомился Бездомный. — Я-то?.. — переспросил профессор и вдруг задумался. — Да, пожалуй, немец... — сказал он». — «Мастер и Маргарита».)
Гудкова же исходит из известной в 80-е годы в России сплетни, что братья Валентин Катаев и Евгений Петров — евреи, но тайные. Отсюда и поиски «легко узнаваемого» сходства. Нам предлагают рассматривать повесть «Роковые яйца» как доказательство еврейского происхождения Евгения Петрова, а ни сном ни духом не причастного к этому Булгакова — как свидетеля.
Почему-то в России такие вещи воспринимались очень болезненно, и, выступая «там», я назвала это «мерзостью» и даже «клеветой». Нехорошо, конечно, грубо. Ну, почему же «клевета»? В конце концов, может быть, примем Евгения Петрова в евреи, если нам так настойчиво предлагает это ученый комментатор?.. Жаль, раввинат не утвердит: и папа у него славянин — русский, и мама славянка — украинка.
Вот такие «физиономические параллели».
1993
Примечания
1. Уже после публикации этого очерка мне стало известно, что записанный мною рассказ Эрлиха о «Клоопе» пересказан (к сожалению, весьма топорно, дурным, литературоведческим языком) в книге: А.А. Курдюмов. В краю непуганых идиотов. Париж, 1983. С. 168. Сделал это доктор Яков Соломонович Лурье (А.А. Курдюмов — его псевдоним), не испросив у меня разрешения, не поставив меня в известность и не упомянув в своем пересказе мое имя. Источником была моя полная (включающая последовавшие затем цензурные купюры) рукопись книги «Почему вы пишите смешно?», в 60-е годы в течение нескольких лет хранившаяся у Я.С. Лурье. Есть в книге Курдюмова-Лурье и пересказы некоторых моих устных рассказов об Ильфе и Петрове — и тоже без моего ведома и без каких бы то ни было ссылок на источник.
Нужно отметить, что в советской России многие литературоведы были убеждены в нравственности такого использования в печати идей или материалов, принадлежащих непубликуемым авторам; это представлялось как самоотверженное спасение соответствующих идей и материалов от забвения и полной гибели. («...Пламя ударило мне в лицо. Я побежал в кладовку, спас семгу, Я побежал в кухню, спас халат. Я считаю, мессир, что я сделал все, что мог, и не понимаю, чем объясняется скептическое выражение на вашем лице». — «Мастер и Маргарита».)
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |