В восьмом часу вечера, если уж точно, в семь сорок пять, — отмечу также, что вечеру тому выпало быть в предновогодье, в последних числах декабря, — у подъезда знаменитейшего московского театра, на всю страну знаменитого и даже за ее пределами, появился молодой человек. Был он худ и долговяз. Одет в кургузую куртку из синтетической материи, на голове кроличья шапка, изрядно облезшая. Добавлю, что прикатил он не на «Жигулях» и не на такси или леваке, а сошел с троллейбуса на остановке рядом с театром.
Спектакль давно начался, и у театрального подъезда, обращенного на старинный московский бульвар, было пустынно. Публика, гужевавшаяся перед началом, рассеялась и рассосалась. Счастливые обладатели билетов дождались тех, кого поджидали: мужья жен, жены мужей, приятели, скажем так, — приятельниц. Все уже сидели в зале, на законных местах, и наслаждались, как принято было выражаться в старину, искусством Мельпомены. Точнее ее верных служителей. Ну, а представители беспокойного племени ловцов лишних билетиков, те из них, кому в тот вечер не улыбнулась фортуна, разбрелись, проклиная собственное невезенье. Разъехались по домам смотреть телевизор или еще куда двинули. Увы, автор не может дать подробную справку, куда деваются после начала спектакля незадачливые ловцы лишних билетиков.
Легко вбежав на ступени театрального подъезда, молодой человек в кроличьей шапке (пока мы так его обозначим) первым делом посмотрел на свои наручные часы. Затем сверил их с часами на фонарном столбе. Но ему и этого показалось недостаточно: он и у случайного прохожего поинтересовался, который час. Показания сходились с точностью до минуты.
Надежно определив себя не только в пространстве, но и во времени, молодой человек в кроличьей шапке неторопливо двинулся вдоль фасада и принялся разглядывать стеклянные витрины с фотографиями артистов в ролях текущего репертуара и отдельных сцен из спектаклей. Заметно было, что разглядывание производится им без особого интереса. Остается предположить, что за таким занятием молодой человек просто убивал время. Несколько раз он снова поглядывал на часы: на свои наручные, не упускал из виду и фонарных.
Среди витрин была одна, посвященная спектаклю на революционную тему. Главным его действующим лицом был, конечно, Ильич. Когда молодой человек перешел к этой витрине, чей-то голос за его спиной вполне явственно произнес:
— Нечего сказать, театр! Постыдились бы играть такие бездарные пьесы!
В зеркальном стекле отразилась ощеренная кошачья морда.
Молодой человек в изумлении обернулся и не обнаружил у себя за спиной никакого кота. Тем не менее кот был! Неправдоподобно крупный, можно сказать, матерый котище черной масти неторопливо и степенно спустился по ступенькам на тротуар, пересек проезжую часть бульвара и исчез в сумраке среди деревьев.
Сдвинув на лоб шапку, молодой человек почесал затылок. Не найдя разумного объяснения коту, он обратился к следующей витрине, посвященной гоголевскому «Ревизору».
Без пяти минут восемь молодой человек круто развернулся и теперь уже, отнюдь не фланируя, а с чрезвычайно озабоченным видом стал огибать театральное здание, по странному замыслу архитектора сильно смахивающее на амбар для хранения сельскохозяйственной продукции. Он зашел на «амбар» с тыла и остановился перед дверью, над которой молочно светилась узенькая стеклянная табличка с надписью «Служебный вход». Здесь молодой человек шумно выдохнул из себя воздух, набрал вновь в легкие до упора — так поступают купальщики перед тем, как войти в воду, — и потянул на себя тяжелую дверь.
Слева от входа, в особой будке, частично застекленной, а частично обитой фанерой, впрочем, крашенной, сидела женщина в накинутом на плечи пальто. Она читала книжку, водила пальцем по строчкам, губы ее беззвучно шевелились. Войдя, молодой человек осторожно кашлянул, стараясь привлечь внимание к своей персоне. Женщина медленно оторвалась от чтения. Отметила нужную строку пальцем, погрузила в пришельца вопрошающий взгляд и недружелюбно произнесла:
— Вам чего?
— Мне Сутеневский назначил, Аркадий Михайлович, — отвечал молодой человек.
— А как ваша фамилия?
— Якушкин.
— Вы драматург, что ли? — Женщина в будке наморщила нос, показывая своим видом, что занятие драматургией лично она никак не одобряет. Взамен четкого ответа молодой человек лишь развел руками, что могло означать и «да» и «нет». Женщина-страж эту неопределенность тоже не одобрила, недовольно покрутила головою. Затем отвела взгляд в сторону и несколько раз повторила: «Якушкин, Якушкин...». От повторения, как ни странно, наступило прояснение. Она полезла в обшарпанный письменный стол, непонятно каким образом втиснутый в будку, порылась в ящике и достала картонную папку оранжевого цвета с завязками.
— Ваша?
Молодой человек, которого мы теперь с полной ответственностью можем называть Якушкиным, успел окрестить про себя женщину в будке Цербершею. Он имел обыкновение давать клички различным людям, с которыми его сталкивала судьба. Впрочем, клички эти он никогда не обнародывал, да и были они не такими уж обидными.
— Моя, — отвечал Якушкин, и в голосе его впервые прозвучали нотки растерянности.
— Ну, так забирайте.
Но молодой человек вместо того, чтобы проявить к своей папке хоть какой-то интерес, спросил, где Сутеневский. Объяснил, что уславливались с ним на восемь часов.
— Сутеневский ушел, — твердо и уверенно отвечала Церберша. — С полчаса как. Попрощался и ушел.
Тут с Якушкиным случилось нечто. Он вытаращил на Цербершу глаза, сцепил опущенные руки и задал совсем уж глупый, если не бестактный вопрос:
— А куда?
— Что куда? — удивилась Церберша.
— Я спрашиваю: куда ушел Аркадий Михайлович?
— А он мне не докладывает.
— Да нет! — стал оправдываться Якушкин. — Вы меня не так поняли. Я к тому, что, может, он вышедши? Может, по какой надобности, а после вернется?
— По какой это еще надобности? — возвысила голос Церберша. — Ушел он, и все. А вам наказывал передать...
И она просунула оранжевую папку в полукруглое окошечко, изогнув ее, иначе бы папка не пролезла. Якушкину ничего другого не оставалось, как ее принять. Принять-то он принял, но повел себя при этом странно. Можно сказать, непоследовательно и даже противоречиво. Сунул папку под мышку. Затем отвесил Церберше явно шутовской поклон. Пробормотал: «Как же так?»... Напоследок с силой лягнул входную дверь ногой и вышел. Церберша некоторое время глядела ему вслед, а затем возвратилась к чтению.
К Якушкину, к тому, что приключилось с ним в этот вечер, мы еще вернемся. Сейчас же давайте понаблюдаем, что произошло на служебном входе спустя каких-нибудь четверть часа. На первый взгляд, ничего существенного.
Из недр театральных помещений и различных служб по пустынному коридору вышли на служебный вход двое. Один из них был низенького роста, в очках, с закинутой назад головою, словно от такого ношения головы он старался казаться повыше. На нем также была синтетическая куртка, но совсем иного рода, чем на Якушкине. Даже не куртка, а модное стеганое полупальто, со множеством затейливых прострочек и застежек на «молниях». Его спутник, наоборот, был высокого роста, отменных статей. А уж одет был не в какую-нибудь синтетику, которая, хоть и модные простежки, но все ж синтетика, — а в добротную дубленку редкостного апельсинового цвета. Но что характерно, на ногах у обоих были абсолютно одинаковые элегантные боты из непромокаемого материала, легкие, прочные и теплые. Да простит меня читатель за подробности в описании одежды моих героев! Но я прошу верить, что сведения этого рода окажутся в недалеком будущем не только полезными, но даже необходимыми для понимания хода событий.
Низкорослого звали Аркадием Михайловичем Сутеневским и пребывал он в театре в должности завлита, или, официально, помощником главного режиссера по литературной части. И если верить Церберше, никак не мог он быть в данный момент в театре. Скорее уж дома, ужинать в кругу семьи или, скажем, проверять дневник у сына-школьника. И тем не менее!..
Ну а того, что был высокого роста и отменных статей, если бы вы где-то встретили, то безусловно узнали. Фамилия его Урванцев, состоял он да и сейчас состоит политическим обозревателем на телевидении, регулярно появляется на телеэкранах с репортажами из различных точек земного шара.
На подходе к Церберше между завлитом и политическим обозревателем велся такой разговор.
— Экспозиция у тебя, Паша, явно затянута, — говорил Сутеневский своему спутнику. — Наш дурак... — Тут он оглянулся и проверил, не подслушивает ли кто? — Наш дурак любит энергичное начало, чтобы рвануть с места в карьер.
— А как же Антон Павлович? — возражал Урванцев.
— При чем тут Антон Павлович? Тогда другое время было. Тогда, брат, на извозчиках в театр ездили.
Проницательный читатель уже догадался, что речь шла о пьесе, которую написал Урванцев. Редко кто из политических обозревателей не пишет нынче пьес.
Когда собеседники достигли Церберши, та поднялась со стула и поманила к себе пальцем Сутеневского.
— Якушкин приходил, — сообщила она заговорщическим шепотом.
— Какой Якушкин? Декабрист? Друг Александра Сергеича? — Шутки Сутеневского обычно были либо литературного, либо театрального свойства.
— Да нет, драматург.
— Вечно вы меня пугаете, Марья Андреевна! Да еще на ночь глядя. Таких драматургов нет. Вот драматург! — И Сутеневский указал на Урванцева. Тот улыбнулся Церберше, не разжимая губ.
Но Церберша стояла на своем.
— Ну как же! Вы еще наказывали вернуть ему папку... Такой худой...
— Ах, этот! — воскликнул Сутеневский и легонько хлопнул себя ладошкой по лбу, то ли притворно, то ли взаправду, кляня свою забывчивость. — Ну и что ж, что приходил? Все к нам приходят.
— Я отдала ему папку.
— Отлично! Благодарю вас от имени и по поручению...
С этими словами Сутеневский пропустил вперед Урванцева, и оба вышли на улицу. Когда они огибали «амбар», выходя к фасаду, Урванцев поинтересовался, кто такой Якушкин.
— Да графоман один. Житья от них нет. Несут и несут пьесы. А я по доброте душевной читаю. Говорю им после всякие разные слова. Зачем — непонятно. Мне молоко следует выдавать, как химикам, за повышенную вредность.
— Я похлопочу, — пообещал Урванцев. — Вернемся, однако, к нашим баранам...
И он спросил, что все-таки надлежит делать с его пьесой. Сутеневский отвечал, что ничего не делать. Надо выждать момент, когда «наш дурак»... (так завлит аттестовал главного режиссера)... будет в настроении, и подсунуть ему для прочтения. Урванцев согласно кивал головой. Но спросил, не будет ли пользительно, если главному режиссеру кто-нибудь позвонит. Назвал несколько фамилий достаточно высокого начальства. Сутеневский отвечал, что звонки только разъярят главного режиссера и вызовут негативную реакцию — в последнее время он возомнил себя пупом Земли, ни с чьим мнением не считается, а если уж кого и слушает, то только его, Сутеневского.
Они вышли на бульвар, пересекли проезжую часть. Стали с поднятыми руками у края тротуара, принялись ловить такси или, на худой конец, левака.
— А может, устроить дружескую встречу? — не отставал Урванцев. — В ресторации или на холостяцкой квартире. В непринужденной обстановке, за бокалом вина, и поднять вопрос...
Сутеневский объяснил, что все эти дружеские встречи, и даже с приглашением дам, ровным счетом ничего не стоят и ни к чему путному не приводят. Главный напивается в первые пятнадцать минут, а на следующий день ни за что не вспомнит, где был, с кем, кто поставил угощение и напитки. Остается одно — запастись терпением, доверившись во всем ему.
Мимо проносились такси, но все с пассажирами. С зелеными огоньками ни одного. Да и леваки в последнее время стали жутко капризны.
— Обидно, что тема пьесы, что называется, с пылу, с жару, — продолжал гнуть свою линию Урванцев. — Там, за океаном, идет страшная борьба — поддерживать нашу перестройку или нет. Представляешь, как это может прозвучать, срывание всяческих масок!..
Он взмахнул рукою, показал, как он срывает маски, и неловко задел Сутеневского. Завлит отшатнулся и чуть не упал, но Урванцев вовремя его подхватил. Оба рассмеялись.
— Как обувка? — неожиданно спросил Урванцев, кивнув на боты Сутеневского.
— Не говори! — отвечал тот. — Какое-то чудо. Главное, ни у кого в Москве таких нет. Да я и сам, сколько ни езжу, не встречал...
Сутеневский рассказал, как народный артист республики Петрищев, завидя на Сутеневском необыкновенные боты, аж затрясся от зависти. Предлагал отстегнуть за них любую сумму, но Аркадий Михайлович на торговую сделку не пошел, отчего Петрищев впал в полное уныние.
— Отдал бы, — добродушно обронил Урванцев. — Я тебе еще приволоку. Руководство по-новой собирается в заграницу, поеду освещать визит.
По-прежнему никак не удавалось схватить машину. Один левак, правда, остановился, но, узнав, что ехать совсем близко, на улицу Герцена в Дом литераторов и разговор всего лишь о трешке, захлопнул в гневе дверь и укатил.
— А может, как в старые добрые времена? — От обсуждения достоинств импортной обуви Урванцев вернулся к прежней теме, к драматургической. Дабы расшифровать новую свою идею, он развернул в воздухе правую ладонь, затянутую в кожаную перчатку, а левую уточкой, по касательной, под нее подсунул. Сутеневский наблюдал за манипуляциями политического обозревателя поверх очков.
— Наш дурак не берет, — глухо произнес он, догадавшись, что предлагает Урванцев. И добавил: — По крайней мере, у тебя не возьмет.
На том разговор прервался. Затормозил еще один левак. После уговоров и повышения ставки до пяти рублей он согласился везти Сутеневского с Урванцевым в Дом литераторов, куда они отправлялись «по предварительному соглашению», как было это позже зафиксировано в милицейском протоколе, отужинать в тамошнем ресторане. Придет время, мы к ним вернемся...
К оглавлению | Следующая страница |