Представьте себе, однажды бредет он с кислой душой в «Метрополь» и кого же встречает после долгой-долгой, после прямо бесконечной разлуки?
Да, вы угадали, читатель: вдруг, ни с того ни с сего он встречает ее, ушедшую от него навсегда!
«Но, очевидно, все-таки была судьба, — впоследствии рассудит она. — Потому что, когда я в первый раз вышла на улицу, я встретила его...»
В первый раз после данного слова, представьте себе!
Сочной зеленью веселится роскошный июнь. На прогретых солнечных улицах воняет гнусным бензином и пылью. Он не видит перед собой ничего, ничего. Он расцветает. Он преображается весь. У него сияют глаза. Он смеется от приступа счастья. Он стоит перед ней, в один миг молодой и здоровый, хотя только что еле ноги волок от усталости, от мерзейшего нежелания жить, знакомого всем, у кого на нервах истерлись чехлы. И он говорит:
— Я жить без тебя не могу.
И она отвечает:
— Я тоже.
И тут же в один голос без колебаний решают соединить свои жизни в одну, уже навсегда. Они приходят на Пироговскую и на какое-то время остаются одни. Он сидит на диване, может быть, в кресле, не знаю, не успел разглядеть. Она у его ног опускается на подушку, и тут они говорят друг другу слова, которые позднее он, почти ничего не меняя, вставит в свой знаменитый роман. Она глядит с любовью в глазах. Она говорит:
— Как ты страдал! Как ты страдал, мой бедный! Об этом знаю только я одна. Смотри, у тебя седые нитки в голове и вечная складка у губ. Мой единственный, мой милый, не думай ни о чем. Тебе слишком много пришлось думать, а теперь буду думать я за тебя! И я ручаюсь тебе, что все будет ослепительно хорошо.
Но именно в эту минуту на него ледяной волной наплывают сомнения. И он говорит:
— Я ничего не боюсь, и не боюсь потому, что я уже все испытал. Меня слишком пугали и ничем более испугать не могут. Но мне жалко тебя. Вот в чем фокус. Вот почему я и твержу об одном и том. Опомнись! Зачем тебе ломать свою жизнь с больным и нищим? Вернись к себе! Жалею тебя, потому это и говорю.
Именно эти слова они говорят, и пусть мне чем угодно и как угодно доказывают, что я ошибаюсь, что это всего лишь роман, я останусь стоять на своем, даже если и ошибаюсь. Он именно это должен ей непременно сказать. Остановить на краю. И она с улыбкой бесконечного превосходства, как в таких случаях говорят настоящие женщины, обрекая себя на подвиг и крест, отвечает ему, что она никогда не оставит его.
Ему все еще кажется, что она не совсем понимает, какие страдания ее ждут впереди. Он предупреждает ее: мало того, что он выброшен из литературы и почти из театра, у него дурная наследственность. Он рассказывает, от какой болезни и как тяжело умер отец, ведь он лекарь с отличием, и вся подноготная ему слишком известна. Он уверенно говорит:
— Я рано умру.
Ей кажется, что он шутит. Она беззаботна, потому что отныне всегда будет с ним. Она спрашивает:
— Когда?
Он отвечает абсолютно уверенно:
— В тридцать девятом году!
Неврастения! Неврастения подводит его. Как лекарь с отличием, он доподлинно знает, что наследственность жестока, что наследственность неотвратима. Но он не может также не знать, что не следует самому запускать ее механизм, не следует ей потакать. В психологии тоже таятся могучие силы. Очень вредно с ними шутить.
Она недоверчиво улыбается:
— Не может этого быть. Тебе сорок лет. Ты здоров. Ты совсем молодой.
Он хмурится. Для него слишком важно, чтобы она это знала:
— Это не имеет значения. Я умру в тридцать девятом году. И я буду тяжело, очень тяжело умирать.
И он вдруг говорит ей слова, которых она никак не ждет от него и которых, может быть, он и сам за мгновенье не ждал от себя, да, видимо, в изможденное сердце вдруг с размаху вонзилась игла:
— Дай мне слово, что в больницу меня не отдашь, что умирать я буду у тебя на руках.
Она смеется, молодая, красивая, полная самого светлого счастья и непоколебимой веры в себя:
— Конечно, я никому тебя не отдам. Ты будешь умирать у меня на руках.
Он смотрит угрюмо, хорошо понимает ее и по этой причине обращается к ней еще раз:
— Я говорю об этом серьезно. Клянись!
Серьезней она не становится, вечная женщина, и все же произносит твердо и смело:
— Клянусь, ты умрешь у меня на руках!
И спустя несколько дней на все лето уезжает с детьми в Лебедянь.
Вот и скажите по совести: какой это цвет? Оранжевый? Розовый? Голубой?
Месяц проходит, и к этим великолепным цветам прибавляется еще один, если и не роскошный, то во всяком случае довольно приятный и тоже живительный цвет: Алексей Максимович, неугомонный учредитель всевозможных новых изданий, учреждает серию «Жизнь замечательных людей», мысль о которой лелеет уже двадцать лет.
Редактор серии Тихонов-Серебров, по настоянию того же Алексея Максимовича скорее всего, запрашивает уважаемого Михаила Афанасьевича, не соблаговолит ли почтенный автор «Кабалы святош» сочинить небольшую, однако же яркую биографию бессмертного комедиографа и комедианта одного французского короля.
Михаил Афанасьевич, натурально, соблаговолит, и при этом, я думаю, его рука от нетерпенья дрожит. Ах, какая это удача! Мой читатель, если сами вы никогда ничего не писали, вам ни за что не понять, что за невероятное, что за невозможное чудо, когда сам редактор предлагает затравленному, отлученному от литературы писателю изумительный труд, от запаха, от вида которого может тотчас вспыхнуть и разгореться душа, а к этому достойному благословенья труду еще оформленный законнейшим образом договор и аванс!
Но, повторяю, чудеса все еще разражаются над его головой, как разражается в душном июле гроза, и одиннадцатого числа именно этого прекрасного летнего месяца он подписывает с редакцией ЖЗЛ договор, не смущаясь нисколько, что на такого объема работу отводится только полгода.
Не имеет значения! Он уже переносится в никогда им не виданный, призрачный, сказочный город Париж, в семнадцатый век, к гусиным перьям, к свечам, к завитым парикам и кафтанам. Чуть ли не в тот самый день, когда была поставлена его бесценная подпись под этим спасительным и во всех отношениях выгодным договором, он бросается за свой письменный стол и стремительно, почти без помарок начинает писать, и удивительная легкость осеняет его, точно никогда и не было чернейшей тоски.
И этому обновлению творящего духа много причин, от неугасимой любви до лихого безденежья. Однако среди них есть одна, которая окрыляет его сильнее других и которая помогает одолевать все преграды, даже если в канве жизни знаменитого комедиографа, творившего при дворе одного короля, зияет провал и все добытые кропотливой наукой источники жестоко молчат: всюду в этой замечательной книге пишет он о себе.
Да, да, о себе, сливаясь со своим великолепным героем в такое единство, что уже невозможно отделить друг от друга Жана Батиста Поклена-Мольера от автора его биографии Михаила Булгакова, тоже комедиографа, тоже в молодые годы скитальца, впрочем, по более опасным и жутким местам, чем места легких стычек французского короля с гугенотами, тоже страдальца в зрелые годы, тоже больного, с той же мрачной привычкой постоянно не спать по ночам.
И когда от его собственного биографа приходит упоительное известие, что биограф, представьте себе, благополучен, жив и здоров, отдыхает с семейством в деревеньке под названием Тярлево, он с трудом покидает прекрасный, такой теперь близкий и по-прежнему такой недоступный Париж, отрывается от истории жизни своего командора, как он все чаще величает его, и отрывочно, кратко сообщает в ответ:
«Дорогой друг Павел Сергеевич, как только Жан Батист Поклен де Мольер несколько отпустит душу и я получу возможность немного соображать, с жадностью Вам стану писать. Биография — 10 листов — да еще в жару — да еще в Москве! А Вам хочется писать о серьезном и важном, что невозможно при наличии на столе Гримаре, Депуа и других интуристов. Сейчас я посылаю Вам и Анне Ильиничне дружеский привет и отчаянное мое сожаление, что я не могу повидать Вас 7-го...»
Стремительный бег прерывается лишь беготней в Нащокинский переулок, где надстраивается этот писательский дом, и разными канцелярскими хлопотами по поводу внесенного пая, распределения квартир и чего-то еще.
Денег, естественно, нет, и деньги надо искать и искать, а где же деньги найдешь? Мертвая пауза. В голове пустота. Беспокойство. Вновь противное ощущенье бессилия. Именно всей этой дрянью начисто обглодана и съедена мысль.
В эту мертвую паузу, все сметая и скручивая, врывается новая, опять-таки нестерпимая боль. Елена Сергеевна возвращается из Лебедяни и сообщает абсолютно нелепую, невозможную вещь.
В Лебедяни она получает от военачальника-мужа письмо, причем каким-то фантастическим способом: письмо прямо сверху упало, оказалось впоследствии, что бросил в открытую форточку почтальон, поленившийся в дом заходить.
Предчувствуя, что таким способом письма падают не к добру, она решает прочитать письмо без детей. При этом нигде во всей Лебедяни ни малейшего укромного уголка. Наконец она затворяется в деревянной будке уборной. Солнце бьет сквозь широкие щели кое-как приколоченных досок. Сонные мухи жирно жужжат.
В этой тесной неприютной кабине она и читает письмо. На волю муж великодушно отпускает ее. Признает, что кругом виноват. Просит разрешения навестить ее в Лебедяни. Умоляет, чтобы она с детьми хотя бы в его доме осталась, всегда бы с ним рядом была.
В общем, кисейная барышня в военном мундире. Ничего нового на все времена, ибо именно так из века в век рассуждают все суслики в брюках, нищие духом.
А вот уж что глупо, даже гадко до слез: она соглашается, соглашается после клятвы своей, что он умрет у нее на руках!
Он бледнеет. Он спрашивает тихо, без сил:
— Ты что, с ума сошла?
Она ломает руки и плачет:
— Дура я, дура!
Слава Богу, муж ее в Сочи. Михаил Афанасьевич решается обратиться к кисейной барышне в военном мундире как мужчина к мужчине, тоже на все времена известный мотив:
«Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше. И мы хотим по...»
На этом месте письмо обрывается. Может быть, это был черновик. Может быть, он передумал отправлять такое письмо. Со своей стороны, военачальнику-мужу пишет Елена Сергеевна. Он только приписывает:
«Дорогой Евгений Александрович, пройдите мимо нашего счастья...»
Евгений Александрович отвечает жене и также приписывает несколько слов для него:
«Михаил Афанасьевич, то, что я делаю, я делаю не для Вас, а для Елены Сергеевны...»
Он снова бледнеет, точно ему влепили пощечину.
После многих усилий военачальник обретает все-таки мужество и соглашается на разрыв, как можно судить по тому, что он для какого-то черта извещает об этом родителей Елены Сергеевны, суслик он суслик и есть:
«Дорогие Александра Александровна и Сергей Маркович! Когда Вы получите это письмо, мы с Еленой Сергеевной уже не будем мужем и женой. Мне хочется, чтобы Вы правильно поняли то, что произошло. Я ни в чем не обвиняю Елену Сергеевну и считаю, что она поступила правильно и честно. Наш брак, столь счастливый в прошлом, пришел к своему естественному концу. Мы исчерпали друг друга, каждый давая другому то, на что был способен, и в дальнейшем (даже если бы не разыгралась вся эта история) была бы монотонная совместная жизнь, больше по привычке, чем по действительному взаимному влечению к ее продолжению. Раз у Люси родилось серьезное и глубокое чувство к другому человеку, — она поступила правильно, что не пожертвовала им...»
В общем, человек порядочный, благородный, разумный, однако слабый духом до низости, испорченный, разумеется, службой, на которой ему позволяется чуть ли не все, если не рассчитывающий тайно на то, что родители всполошатся и наставят Люсю на путь истинный.
Выясняется, что родители Елены Сергеевны принадлежат к числу по-старинному интеллигентных людей, то есть порядочных и благородных не только по внешности, на словах, но по самому складу души, а потому и не берутся взрослую Люсю ни на какой путь наставлять.
Тогда, извергнув эти в известной мере искренние, даже благоразумные строки, красный воин делит детей, причем старшего, десятилетнего Женю, оставляет себе, а Елене Сергеевне разрешает взять с собой только Сережу. И настаивает, чтобы Елена Сергеевна сама поговорила с остающимся мальчиком и объяснила ему, по каким причинам оставляет его. И требует, чтобы Михаил Афанасьевич явился к нему для какого-то уже последнего разговора. И ставит условие, чтобы мужчины остались в доме одни.
Елена Сергеевна прячется на противоположной стороне переулка, за воротами церкви, которую новая власть не успела снести. Она видит, как понурый и бледный Михаил Афанасьевич входит в подъезд.
О чем они говорят, неизвестно. Ясно только одно: бывший муж уговаривает, будущий муж стоит на своем. Этакая грязненькая торговлишка пылью сорит.
Наконец красный воин вырывает из кобуры револьвер и целит в упор, видимо, позабыв, что сам, и не так уж давно, отбил жену у своего адъютанта.
И бывший военврач белой армии, а ныне опальный писатель, бледный, как полотно, наблюдая под самым носом эту паскудную черную дырку, находит в себе мужество произнести негромко и сдержанно, поскольку и в самом деле слишком много и часто пугали его:
— Не станете же вы стрелять в безоружного? Дуэль — это пожалуйста!
Прячется в кобуру револьвер. Елена Сергеевна все-таки обретает свободу.
Начинаются переговоры с Любовью Евгеньевной, которая об их отношениях знает давно и у которой тоже бурно кипит какой-то роман. В общем, револьвером она не грозит, не устраивает грызни, не заваривает унизительных сцен. Она отпускает его на свободу чуть не с видимым удовольствием: все-таки не ее он герой.
Возникает один-единственный, зато проклятый, потому что квартирный, вопрос. Где они станут жить? Квартирой на Ржевском, натурально, владеет Шиловский, и даже тень мысли не осеняет красного воина, что он должен оставить эту квартиру женщине, хотя бы и бывшей жене, поскольку по своему положению начальника штаба Московского военного округа в мгновение ока получит другую. Любовь Евгеньевна вовсе не имеет жилплощади. Возникает соблазнительный план: они поживут какое-то время втроем. И когда ей сообщают, что решили, мол, пожениться, она предлагает сама:
— Но я буду жить вместе с вами!
На что Елена Сергеевна искренне отвечает:
— Конечно.
Вероятно, осуществился бы этот соблазнительный план и они поселились бы в самом деле втроем, однако вскоре Любовь Евгеньевна по бабьей глупости берется остеречь и подруге помочь:
— Ты не знаешь, на что идешь. Он жадный, скупой. Он не любит детей.
Черт их возьми, этих баб! Восемь лет прожила с замечательным человеком, каких мало на свете, и вот только эту гнуснейшую ложь и узнала о нем! Елена Сергеевна именно знает, что он не такой и что идет на подвиг и крест, причем на подвиг и крест идет с радостью, с высоко поднятой головой, и потому говорит:
— Нет, Любочка, боюсь, нам не придется жить вместе. Я слышать не могу, как ты говоришь о нем плохо. Ну какой Миша скупой!
Таким образом, на Большой Пироговской однажды тоже составляется военный совет. Судят и рядят втроем. Решают купить Любочке комнату, в том же доме, чуть ли не за стеной. Остается открытым только один, зато низменный и тоже проклятый вопрос: на какие деньги купить. А пока Елена Сергеевна остается в квартире Шиловского, что, натурально, Михаила Афанасьевича заставляет жестоко страдать, а по временам доводит до бешенства.
Третьего октября он разводится с Любовью Евгеньевной. Четвертого октября должна состояться регистрация с Еленой Сергеевной, однако в этот поистине праздничный день он обязан томиться на одной из давно ставших бессмысленными репетиций заколдованных «Мертвых душ» и не имеет права уйти, хотя уже вполне неизвестно, для какой надобности он обязан эти постылые репетиции посещать. И он, улучивши минутку, передает записочку режиссеру, который властен над ним:
«Секретно. Срочно. В 3¾ я венчаюсь в Загсе. Отпустите меня через 10 минут».
И Сахновский милостиво отпускает его через десять минут. И он наконец регистрирует брак с Еленой Сергеевной в загсе, после чего она возвращается к бывшему мужу, а он возвращается к бывшей жене.
Железная формула о бытии и сознании давит неумолимо, топчет и разрушает его, и уже действительно невозможно представить себе, чтобы этот измученный, беспрестанно оскорбляемый человек, бытие которого составляется, как нарочно, из одних неприятностей и лишений, вдруг одумался бы, перековался и грянул хвалу.
Для порядочного человека никакая при таком бытии невозможна хвала.
Той же стороной эта жестокая формула катком проходит и по бывшей жене, и Любовь Евгеньевна напишет впоследствии, много десятилетий спустя:
«Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в заключительных строках пьесы Булгакова «Мольер»...»
И каким-то неведомым, чуть ли не фантастическим и неземным духом пышет записочка, полученная в эти нервные дни из Парижа:
«Автору «Мольера» и «Мертвых душ» привет от странника, который — к слову сказать — оскандалился и на юге получил грипп, только 3—4 дня как гуляю. Напишите, как живете и работаете...»
Что ответить на этот потусторонний запрос? Как рассказать, что они там под благословенными лазурными небесами подхватывают легкомысленную простуду, а у нас тут денег нет, а есть квартирный вопрос, жизни по причине которого нет, так что ум, натурально, заходит за разум.
На две недели удается с Еленой Сергеевной укатить в Ленинград. В Ленинграде снимают прекрасный номер в «Астории», чуть не тот самый, который впоследствии попадет мимоходом в роман, с серо-голубой позолоченной мебелью, главное же, с великолепным ванным отделением, что для него важно до чрезвычайности, поскольку без теплых успокоительных ванн он, кажется, уже не живет. Отсюда он пытается хоть как-нибудь ответить в Париж:
«Дорогой странник! Что же, милый Евгений Иванович, Вы так скупы на слова? Хотел ответить Вам тем же — написать кратко...»
Однако не получается, ни кратко, ни длинно, не слышится ни малейшей охоты писать. Вновь пытается через несколько дней:
«Зачем же, о Странник, такая скупость на слова? Хотел ответить Вам тем же, но желание говорить о драматургии берет верх. Как работаю? Прежде всего, как Вы работаете? Пишете ли? Что? Почему? Как? Скучаете ли? Слышал, что Вы вскоре возвращаетесь на родину. Когда?..»
Не заканчивается и это пустое послание и, вероятно, не заводится никакого другого. Связи непрочные обрываются страшно легко.
Жестокая формула о бытии и сознании истязает его, и он внезапно приобретает в Ленинграде тетрадь, тут же, в «Астории», раскрывает ее, ставит дату: «1932», и когда, видя это, Елена Сергеевна любопытствует знать, что он задумал, он отвечает неожиданно для нее, может быть, несколько неожиданно и для себя, что возвращается к консультанту с копытом.
Она в изумлении:
— Как же ты будешь писать? Все черновики остались в Москве!
Он мимо глядит возродившимся полыхающим взглядом:
— Я помню все.
И тот прежний полусожженный роман он начинает с начала, прямо с той первой главы, в которой действие завязывается на Патриарших прудах, и все до того устоялось, все действительно помнится до того хорошо, что пишется словно бы набело, стремительно и легко.
Ему бы писать и писать, а приходится возвращаться в Москву. Елена Сергеевна перебирается на Пироговскую. Шиловский с запоздалым великодушием предлагает ей всю обстановку. Она отвечает понятным отказом. Она перевозит только кушетку и старый нянин сундук. Когда Михаил Афанасьевич пытается поднять крышку, оказывается, что сундук невозможно открыть, и он мрачно шутит:
— Это Шиловский его гвоздями заколотил.
И начинается новая жизнь, с Еленой Сергеевной, с любимейшей женщиной, его доброй феей, с ее сынишкой, шестилетним Сережкой, смышленым мальчишкой, которого он любит, как своего, возможно, и больше, чем своего, поскольку своих детей ему судьба не дает.
Раз в неделю устраивается особый, воскресный обед. На этот обед приглашается Женя. Все четверо сидят за накрытым столом, и ему представляется на час или два, что больше не надо уже ничего, что есть наконец и дом и семья, тишина и покой, что достигнуто счастье, а другого счастья не существует на свете, да никакого другого счастья и не нужно ему.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |