О, Аллах, я чувствую, я знаю — вот солнце...
Я осязаю его простертыми к нему руками...
Так сними же с глаз моих повязку,
Дабы я мог его увидеть,
Пламенем лучей зажечь свое сердце
И воскликнуть:
Да будет благословенна жизнь!..
Из песни Гейлюна
I
В каждом уголке, в каждом укромном закоулке этого города слышна неумолкаемая живая песня Терека, а в воздухе смешаны все запахи, какими только дышат земля, травы, цветы и деревья.
Солнце не устает сыпать на город свои золотые колосья. Золотая арба, влекомая белыми буйволами, медленно катится по небу с востока на запад — изо дня в день, изо дня в день...
Изредка ее заслоняет густая, отягченная туча, и тогда проносится ливень — с неба обваливается водяная лавина и, соревнуясь с Тереком, мчится по улицам, тропам, сточным трубам, чтобы через час испариться, впитаться в землю, живоносными соками подняться от корней до вершин деревьев и растаять в воздухе цветочной пылью.
От первых дней весны до глубокой осени пестрит тучная долина всеми живыми благоухающими красками: они сменяют друг друга или сливаются в один пестрый ковер, расшитый цветами и плодами и брошенный к подножию гор, как дар правоверных к стопам аллаха.
Все дома окружены деревьями, тонут в глухой зелени — весь город замкнут тесным кольцом садов, всползающих на предгорья.
По улицам, медленно ступая, плывут верблюды — эти гордые животные, пренебрегающие пищей, точно делающие снисхождение людям, неся их на своих горбах. Они приходят из кубанских и астраханских степей, где никого нет выше их, — и вот перед ними караван гигантских, неподвижных существ, вздымающих горбы свои к самому небу.
Верблюды останавливаются, закидывают круглые головы на лебединых шеях и кричат отрывисто и резко. В их голосе слышен голос пустынь, бескрайних горизонтов, дорог, уходящих неведомо куда. Они тоскуют — глаза их становятся печальными. Мальчишки-папиросники бросают в них каменья.
Время от времени гуськом по окраинному переулку семенят персиянки в цветных шелковых чадрах, скрывающих их стан и головы и подхваченных у маленьких проворных ног. Женщины не переставая говорят — выщелкивают короткие слова, не понижая, не повышая голоса, все на одной и той же металлической ноте. Точно большие, жирные, в райском оперении птицы. Черный глаз нет-нет да и блеснет из-за яркого убежища, из-за прямой брови.
Под солнцем улицы сонно валятся друг на дружку, одурев от запахов, ползут то вверх, то вниз, переплетаясь, похожие на спутанный моток суровых ниток, кинутых на ковер.
Но все они ведут к базару — этому главному нерву города.
Разноязычный говор вместе с пылью, терпким запахом баранины, черемши и брынзы колышется над низкими рядами, камышовыми навесами кэбавен и духанов, арбами и корзинами. Ингуши, осетины, терские казаки, татары, персы, армяне, кабардинцы, беженцы-турки, красноармейцы из Ярославской, Тульской, Рязанской губерний продают и покупают, покупают и продают — меняют одно на другое, торгуются, клянутся, ругаются, призывают в свидетели бога, черта, аллаха, джинна. Мальчишки-папиросники снуют между ног, перекликаются друг с другом, ныряют в толпу, как пловцы.
Пузатые русские самовары клубят белый пар на длинных столах, русские бабы-казачки в платках с розанами подают чай. Масленые, жирные солнечные пятна плывут по их потным, круглым, румяным лицам, по самоварной меди, по стаканам и чашкам, по красным звездам буденовок, по рыжим папахам.
Во фруктовых лавках над пирамидами алой клубники, розовых, лакированных черешен, скороспелой янтарной айвы, в густом приторном дыханье плодов, поджав ноги, сидят персы, перебирают четки, кивают мимо идущим.
Распялив ноги, вниз головой висят освежеванные туши баранов, капля за каплей падает наземь пунцовая кровь, — вьются над ними черной стаей овода и мухи, особенные, жирные, блестящие изумрудные мухи, точно родившиеся из густой бараньей крови. Старый, тощий пес сидит в стороне, из открытой пасти его свешивается голодная, мутная слюна.
А над базаром, над людьми, над плодами и травами, над кровлями города, над белыми шапками гор катится неизменно золотая арба, влекомая белыми буйволами, — с востока на запад вращает она свои огненные колеса и никогда — с запада на восток.
II
Один день сменяет другой.
Лето цветет все пышнее, все ярче. Оно приходит к своему зениту.
Плоды наливаются, зреют и опадают — соки земли возвращаются земле.
Арбы, нагруженные фруктами, медленно двигаются к городу — за ними летит пчелиный рой.
Янтарным медом насыщен воздух. По вечерам медовое солнце покоится на горах, медленно льет свои лучи на дубовые рощи, птицы начинают перекликаться между деревьями. Медвяная роса ложится на скошенный луг.
И над степью, над солью, полынью и мятой подымается налитая, бронзовая луна — медленно и величаво, как престарелая султанша, которой скучно.
Теперь на высотах из-под снега бегут ручьи. Все выше уходят овечьи отары, и пастухи слышат песню Гейлюна.
Она звучит все радостней, все звонче, а в иные дни доносится до аулов, лежащих в расселинах.
Гейлюн всегда начинает свою песню в пору созревания плодов, когда земля как буйволиха с сосцами, полными молока.
В одно раннее утро ветер касается оборванных струн его лиры, и она начинает петь. Ручьи бегут по камням, между корнями деревьев и упадают в бездну. Так рождается песня Гейлюна.
Из года в год, когда соты до краев наполняются медом, она звучит сызнова.
И так будет до конца дней.
Гейлюн был сыном аварского уцмия Гассана-Али. Он родился от самой молодой из жен его в последней четверти месяца — медовой — и так был красив, что старшая жена Гассана-Али не могла стерпеть и убила его мать, чтобы называть его своим сыном.
На пятом году его отдали в аталыки к Мамсудину Холотийскому из Кайтака. Ему подарили лучших лошадей из табуна и лучшее оружие.
Но он не глядел на них, он шел к ручью, слушал его плеск и пел.
Никто так не мог петь и играть на лире, как он.
На заре девушки шли за водой к ручью и оставались там, заслушавшись его песен. Они прикрывали свои лица чафчарами и чадрами так, чтобы их нельзя было увидеть, и слушали.
— Гейлюн, какую песню поешь ты? — спрашивали они.
— Я пою песню сегодняшнего дня, — отвечал юноша.
— Но ты ведь поешь каждый день новую песню?
— Да, потому, что у каждого дня своя песня.
И он пел и улыбался, и глаза его отражали в себе ручей, небо, солнце в небе.
Слишком долго оставались девушки подле ручья. Слишком красив был Гейлюн.
Тогда все юноши аула — уздени и чанки — пришли к нему и потребовали, чтобы он ушел.
— Ты плохой джигит, — сказали они ему, — ты не владеешь кинжалом, не любишь коня, не участвовал ни в одном набеге, не чинил баремту. Ты сидишь у ручья и поешь песни, ты нам не нужен. Уходи.
И некоторые из них схватили камни, желая его ударить.
Старейшины решили вернуть его отцу, чтобы предотвратить убийство. Они боялись кровавой мести.
Дома Гейлюн жил как послушный сын, во всем следуя примеру отца.
Но по ночам он выходил на крышу своей сакли, играл и пел. Он думал, что его никто не слышит.
Да будет благословенна жизнь! — пел он.
От восхода до захода солнца — да будет благословен каждый день.
Утренний и вечерний багрянец, крепкий сон ночью, радостное пробуждение, бодрый труд, когда пот, как мед, утучняет землю, волчий голод в полдень после труда и жажда, когда алчущие губы тянутся к поющему ручью; блаженный отдых, и сладкая лень, и благодарная молитва аллаху.
Да будет благословенна любовь! — робкая и нетерпеливая, стыдливая и требовательная, любовь, несущая весть и семя новой жизни; любовь, как алое покрывало и как черный плащ, любовь, как лепестки розы и как укус змеи, любовь, у которой нет закона и которая для всего живущего — закон.
От захода до восхода солнца да будет благословенна каждая ночь. Да будет благословенна!
Гейлюн сидел на крыше своей сакли, смотрел на звезды, играл и пел.
Он думал, что его никто не слышит.
Но если бы он взглянул вниз, он увидал бы на крышах соседних саклей, во дворах и даже рядом с собою колеблющиеся тени. Это девушки и женщины тайком вышли его слушать. Они оставили своих возлюбленных и своих мужей ради песен Гейлюна.
До зари сидели и слушали и старались во мраке разглядеть прекрасное, светлое лицо его. Днем они этого не смели.
Слишком долго сидели они так! Слишком красив был Гейлюн.
Тогда пришли к Гассану-Али кадий и старшины аула.
— Ты — уцмий, Гассан-Али, самый именитый и уважаемый среди нас, и мы никогда не ослушаемся тебя, — сказали они и поклонились до земли, потому что на уцмии была зеленая чалма и он видел Мекку, — а твой сын Гейлюн самый красивый из всех джигитов Дагестана, но аллах наградил его даром песен, и красота его стала преступной. Наши дочери и жены забыли своих женихов и мужей ради его песен. Они приходят к нему ночью, они нарушают закон аллаха — мы не сумеем охранить его от мести. Ты мудр и добр, и ты знаешь, как поступить!
И уцмий поступил так, как знал.
Он увел Гейлюна далеко в горы, на границу своих владений, построил ему шалаш и приказал жить там.
Гейлюн остался один. Человеческого следа не было вокруг. Даже пастухи со своими баран-кошами в зените лета не подымались до него. Но он пел и улыбался, как раньше.
Да будет благословенна жизнь! — пел он. Да будет благословенна!
К нему приходили из лесов шакалы, рыси, волки и медведи. К нему слетались дикие гуси, синицы, сороки и орлы.
Осторожные туры слушали его, остановясь у края обрыва.
Всем понятна была его песня, никто не уставал ее слушать.
Едва внятно она доносилась и до его родного аула. На заре девушки слышали ее. Когда они встречались со своими возлюбленными, они говорили, что слышат ее.
— Как хорошо поет Гейлюн, — шептали они.
— Это поет мое сердце, — отвечали влюбленные.
Но им не верили.
Да будет благословенна жизнь! Да будет благословенна!
Но однажды Гейлюну почудился человеческий голос; может быть, во сне увидал он кого-нибудь из близких.
И Гейлюн затосковал, его неудержимо потянуло к людям.
— Пусть лучше я навеки останусь нем, но буду жить среди людей. Потому что для человека создал аллах землю, небо и солнце и нет жизни без человека!
И он бросил свою лиру в пропасть, тайком ночью спустился к себе в аул, упал отцу в ноги и просил не гнать от себя.
— Отныне уста мои будут немы, — сказал он, и глаза его сияли от счастья.
Он остался жить в сакле своего отца — никто его не видел, — а ночью поднимался на крышу и молча смотрел на звезды. Только сердце и душа его пели, пели его глаза и лицо, но уста молчали. Он никого не хотел смутить.
Но наутро отец нашел его спящим среди цветов. Чьи-то любящие женские руки засыпали его лепестками и травами. Он улыбался, губы его были полуоткрыты и беззвучно пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
Так продолжалось семь ночей — от пятницы до пятницы. Семь ночей девушки и женщины приходили его слушать и приносили цветы.
Слишком красноречиво было его молчание, слишком велик был соблазн.
Тогда понял Гассан-Али, что ничего не остается ему, как убить сына.
Он призвал старшин и во всем им открылся.
— Я убью его сам, — сказал он, — чтобы ни на кого из вас не пала его кровь. Пусть небо мстит мне.
Это было в великий день байрама. Уцмий вывел своего сына за руку на площадь, где собрался весь народ — все старейшины, джигиты, девушки и женщины. Все должны были увидеть смерть Гейлюна и поверить, что песнь его смолкнет навеки.
Отец подвел сына к камню, положил его и поднял ятаган.
Но в то же мгновение все закрыли глаза — так прекрасно было лицо Гейлюна, — и никто не видел, как он умер.
На четыре части разрубил сына Гассан-Али и бросил их в четыре стороны — на восток, на запад, на север и на юг. Так, чтобы они никогда не могли найти друг друга.
Потом сам лег на окровавленный ятаган и совершил над собой месть неба.
Но когда собравшиеся открыли глаза и в страхе посмотрели друг на друга, то в каждом они увидели лицо Гейлюна. Оно сияло, как солнце, уста его открывались в улыбке — они пели:
Да будет благословенна жизнь, да будет благословенна!
— Как хорошо поет Гейлюн, — сказали девушки.
— Он умер и не может петь, — ответили им старшины.
Но никто им не поверил. Нет, никто не видел, как умер Гейлюн. У всех были закрыты глаза в то время. Никто не видел.
На высотах из-под снега бегут ручьи, янтарным медом насыщен воздух, плоды наливаются, зреют и опадают. Лето приходит к своему зениту, и с гор долетает песня Гейлюна.
Да будет благословенна жизнь, — слышат люди, — да будет благословенна!
К оглавлению | Следующая страница |