Получается, по всем признакам, что по тем временам наша семья была богата — все атрибуты налицо: отдельная двухкомнатная квартира в сталинском доме, домработница, машина «Победа», шофер.
Все это благополучие зависело от авторских, если шли папины пьесы. Существовало страшное слово «лит» и глагол «залитовать» — получить разрешение цензуры. Этого «лита» долго ждали, его не давали. А высокие инстанции с их партийной паранойей могли запретить даже пьесу с «литом», усмотрев в ней нечто идеологически вредное. На этапе «прогона» — сдача готового спектакля чиновникам Министерства культуры — тоже могли возникнуть всякие осложнения. Но если пьесу не запрещали и она с тысячью поправок преодолевала все препоны и ее разрешали ставить во всех городах (бывало, что разрешали ставить только в Москве) — тогда папа получал авторские. Поступали они на счет в Управление по охране авторских прав. Помещалось оно в подвале «писательского» дома, того самого, что крушила Маргарита в романе Булгакова.
Папа, помятуя, что следующая пьеса может оказаться в столе — никакой предыдущий успех не гарантировал от гонений и зубодробительной статьи в «Правде», — с деньгами обращался очень осторожно. Чек он выписывал всегда неохотно. И мы с мамой отправлялись в «охранку» — так среди писателей называлось это благословенное учреждение.
Ехали до метро «Новокузнекая», а потом, перейдя Пятницкую, шли мимо церкви с уцелевшими барочными ангелками.
В Лаврушинском переулке всегда стояла зима, с серого низкого неба летел редкий снег. Я смотрела под ноги, чтобы не поскользнуться на черных до зеркальности отполированных языках льда на тротуаре. Дверь в «охранку» тяжелая, солидная, как и сам дом, неохотно впускала посетителей. Но, преодолев ее сопротивление, так приятно было очутиться с мороза в уютном канцелярском тепле. У лестницы помещался гардероб со швейцаром, но мы обычно не раздевались — на получение денег со счета не требовалось много времени. Зато, когда возвращались, швейцар торопился открыть дверь. Ему принято было давать на чай, чтобы услышать замечательную фразу: «Преемного ваме-с благодарен-с!»
Пока мама заполняла бланк у окошечка кассы, я вдыхала замечательный запах конторы: сургучный, чернильный, бумажный. Однако ничего казенного тут не было: кассирша всех знала в лицо и обращалась по имени отчеству, а к ней — по имени. На Новый год и на 8 Марта кассирше приносили подарочки. Не роскошные подношения — их время еще не наступило — а просто от души: плитку шоколада «Гвардейский» или флакончик духов «Красная Москва».
Она никогда не отнекивалась, не говорила «Ну что вы, не надо!» и прочую лицемерную чепуху. Она была рада, и лицо ее, обычно бледное, слегка розовело. В возрасте я тогда не разбиралась. Кассирша, впрочем, с годами не менялась: тот же пучок блеклых волос, неизменный белый круглый воротничок и шерстяная растянутая кофта.
Она, конечно, была страшно бедна — теперешняя нищета несравнима с той послевоенной, советской. Каково ей было постоянно иметь дело с чужими деньгами и немалыми? Что она чувствовала? Завидовала? Или такие мысли не посещали ее, принимала как должное? Ведь ей внушили с самого детства, что в СССР все равны, значит, так оно и есть. Ведь вера не допускает рассуждений и не принимает вещей очевидных.
Как и у всех, из ее скудной зарплаты еще вычитали так называемый государственный заем. В обязательном порядке, хочешь не хочешь, одалживай деньги любимому государству. Время от времени проводились тиражи облигаций, но с течением времени государство как-то забыло, что долги следует возвращать, да и облигации обесценились после бесконечных денежных обменов и девальваций. В восьмидесятые годы, после долгих проволочек устроили все-таки полное погашение, но это вышли ничтожные копейки, к тому же многие нищие кредиторы сказочно богатой страны к этому времени уже умерли или просто выбросили никому не нужные бумажки. Современная история с «пирамидами» — детская игра по сравнению с той гигантской аферой.
На обратном пути покупали в цветочном магазине на Пятницкой горшок ярко-розовых цикламенов с поднятыми дыбом вверх и отогнутыми назад, как будто под порывом ветра, лепестками. Продавщица заворачивала горшок в несколько слоев бумаги, и мы спешили до метро, скорей, скорей, а то цветы замерзнут.
Но доставленные домой в целости и сохранности, они все равно были обречены на скорую гибель. Цикламены не приручались, не приживались в квартире и умирали через два-три дня — стебли размягчались и полегали, листья желтели. Но все то короткое время, что они жили, мне не сиделось на месте — тянуло еще и еще ими полюбоваться.
Горшок стоял вплотную к балконной двери — считалось, что цикламены любят прохладу. Вьюжило. Странен был контраст между оранжерейной яркостью и нежностью цветов и толстым слоем снега на перилах балкона. Лишь стекло отделяло цикламен от зимы. В голову лезла недавно прочитанная «Снежная королева» (AKADEMIA, 1937, Москва-Ленинград. Ганс Христиан Андерсен. «Сказки и истории»). Чем я хуже Кая и Герды. У них в ящике цвели розы, а у меня, вот — цикламены.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |