Исследователи романа М. Булгакова и его читатели, сталкиваясь со множеством тайн, окружающих произведение, указывают на наличие в нем разнообразных загадок, пронизывающих все его уровни. Отчетливо ощущаемое «эзотерическое» звучание МиМ приводило ученых к попыткам прояснения всего скрытого, но явственно осязаемого в романе, несмотря на отвлекающие сюжетные ходы, занимательность и остросюжетность, фантастические ситуации, игровые моменты, гротескные эпизоды и пародийные сцены. Ощущение присутствия тайны, криптографического ключа в произведениях писателя отразилось в названиях исследовательских работ: «Bulgakov's The Master and Margarita: The Text as a Cipher» (Mahlow 1975); «Тайнопись в "Собачьем сердце" Михаила Булгакова» (Иоффе 1991); «Криптография романа "Мастер и Маргарита" Михаила Булгакова» и «Ключи даны: Шифры Михаила Булгакова» (Галинская 1986 и 1989); «Чертовщина в Американском посольстве в Москве, или 13 загадок Михаила Булгакова» (Паршин 1991). Флер загадочности отражен и в названиях статей других ученых: «О тайнописи в романе "Мастер и Маргарита"» (Ржевский 1990); «Тайнодействие в "Мастере и Маргарите"» (Кораблев 1991) и т. д.
«Таинственное» чаще всего пытались объяснить проекциями религиозного плана, преобладающей при этом оказалась фокусировка на христианском мифе. Первоначально ученые шли по пути сопоставления с евангельским сюжетом (Краснов 1969, Pope 1977, Йованович 1980, Яновская 1983, Haber 1985, Pittman 1991 и др.) и анализа расхождения с ним (Krugovoi 1985, Йованович 1982, Pruitt 1981, Ericson 1974 и др.). Постепенно круг источников МиМ был расширен, в него вошли Евангелия от Никодима, Филиппа и Фомы, книги Ф. Фаррара и Э. Ренана, Д. Штрауса и Иосифа Флавия, ряд апокрифических сказаний и пр. Последнее усилило разноголосицу мнений: одни ощущали антихристианскую направленность произведения; другие акцентировали внимание на романе мастера как своеобразном «документе», истории прихода Мессии к человечеству (Г. Лесскис, Л. Яновская, М. Йованович и др.); третьи говорили о евангельском сюжете как аналоге судьбы мастера (Schönfeld 1967, Гаспаров 1988 и др.).
Вместе с тем при всей своей ориентации на библейский прообраз, сохраняя общий тонус мистериальности, Булгаков не пренебрегал и «сигналами», имеющими отношение к другим религиям, верованиям, религиозно-мистическим системам, охотно используя весь спектр возможностей, предоставляемых мировой культурой. Не случайно, изучая космологию романа, анализируя булгаковскую концепцию добра и зла, образную систему МиМ, исследователи приходят к выводу о существовании в нем отголосков гностицизма и манихейства (Круговой 1979, Mikulasek 1989, Бэлза 1991, Глоба, Романов 1993), богомильства, альбигойства, зороастризма (Ericson 1974, Tikos 1981, Pruitt 1981, Barratt 1987, Галинская 1986, 1989 и др.).
Однако ни в творчестве Булгакова в целом, ни в романе МиМ ни одна из религиозно-мистических доктрин не реализуется в чистом виде. Чаще всего они существуют в виде проекций и отдельных знаков, в тесном переплетении с другими системами и знаками. В этом смысле попытка жесткой привязки к какой-либо одной традиции неизбежно приводит к обеднению текста, лишая его многих глубинных смыслов и противореча принципам его конструирования, ибо многие образы булгаковского романа предполагают множественность отсылок.
Сказанное касается и эзотерических проекций МиМ: все реалии, ситуации, образы входят в состав сразу нескольких ассоциативных цепочек, соотносясь одновременно с разными слоями культуры. Ни один эзотерический образ из вводимых в текст не остается изолированным и, как правило, представлен не разрозненными деталями, а целыми пластами образности.
Без учета культурно-исторических пристрастий Булгакова невозможно создать достоверную концепцию его творчества, осмыслить те глобальные метаморфозы, которые оно переживает в 1930-е гг., когда исходное балансирование МиМ между «сатирическим» (в духе Ильфа и Петрова) и «фантастическим» романом завершилось существенной трансформацией первоначального замысла и изменением общей авторской стратегии. Последнее диктует необходимость выявления наиболее значимых для Булгакова культурных кодов, специфики их введения в художественное единство и осмысление их роли в генерировании новых смыслов. Задачу затрудняет непроясненность источников знания Булгакова по многим проблемам мировой культуры, а также склонность к мистификациям и розыгрышам, предполагающая трансформацию традиции, игру с ней и с читателем, правила которой могут увести в сторону от истинного источника и поставить исследователя на зыбкую почву догадок. Мы можем восстановить лишь малую часть круга чтения М. Булгакова, осознавая, сколь громадный объем знания мог черпаться не из первоисточников, а опосредованно, из общей атмосферы современной писателю эпохи.
Личность Булгакова формировалась в период оккультного возрождения на рубеже столетий, широко охватившего искусство начала XX века. Эпоха, прошедшая через жестокий кризис рационального познания, была погружена в проблемы религии, «духа и плоти», вслушивалась в «трансцендентное», проникалась мифотворчеством, порождая авторские мифы, оживляя культуру «тайноведения» прошлого. Это подтверждают публикации книг адептов оккультизма — Э. Леви (Альфонс-Луи Констан), Е. Блаватской, А. Безант, Р. Штейнера, Г. Гурджиева, Папюса (Ж. Энкос) и пр. Однако органически развивающаяся традиция была в значительной мере прервана, религиозно-мистические формы искусства пошли на убыль. Булгаков был знаком как с культурой символизма, так и с массовой литературой с ее «черной фантастикой», интересом к оккультизму и мистическому авантюризму (Сен-Жермен, Калиостро, Л. Таксиль) и был свидетелем уничтожения традиции. Возможно, формула «я — мистический писатель», прозвучавшая в письме Правительству СССР от 28 марта 1930 г., отражает одну из сторон творческого потенциала Булгакова, проявившуюся в ряде произведений 1920-х гг. и в максимальной степени — в «закатном» романе.
Осмысление поэтики романа приближает нас к пониманию путей возникновения и развития альтернативной литературы в условиях тоталитарного диктата, помогает очертить ее особенности и способы выживания в условиях убивающего творческую инициативу режима. Политический и духовный климат 1920—1930-х гг. вынуждал, перебирая различные словесные формы, жанры и их элементы, создавать собственные символы-знаки, возникающие из ассоциативных глубин художественного сознания, чтобы, не поступаясь творческой свободой, говорить о существенном, экзистенциальном: Смерти и Бессмертии, Истине и Лжи, Добре и Зле, Боге и Дьяволе, Художнике и Свободе. Роман Булгакова оказался в этом смысле уникальной книгой русской литературы XX столетия. Известный в 1930-е гг. небольшому окружению писателя (как правило, фрагментарно, в авторском чтении), роман после его опубликования в конце 1960-х был воспринят на родине как «символ немыслимого в официальной культуре». И хотя Булгаков не принадлежал к числу писателей, формирующих литературный процесс (в этом смысле судьба МиМ сопоставима с судьбой первоначально запрещенных в ряде стран книг Дж. Джойса или с творчеством А. Платонова, пришедшего к читателю через десятилетия после смерти), он стал одним из тех художников, благодаря которым происходила тотальная переоценка истории советского периода русской литературы.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |