Зато вокруг самой пьесы разражается, как и следовало того ожидать, неприличный скандал. Чтение частным лицам действительно никого до добра не доводит. Слухи толкутся, кружат, расползаются по досужей Москве. Еще до объявленья в официальных кругах о новой пьесе Михаила Булгакова узнает неутомимый Илья Судаков и требует пьесу под крышу Художественного театра, который никак не может без нее обойтись, именно требует, поскольку Илье Судакову иной стиль не знаком. Уже 26 августа, набрав для подкрепления Калужского, Арендта и Леонтьева, бесцеремонный Илья врывается в Нащокинский переулок и слушает пьесу. Впечатление чрезвычайное, так что два дня спустя поступает новая депутация от Художественного театра в ином и более обширном составе: Марков, Виленкин, Сахновский, Михальский, Калужский, Мордвинов. Новое чтение. Новый чрезвычайный восторг, причем милый Федя Михальский, он же будущий Филя, высказывает свое непоколебимое убеждение, что такую пьесу может поставить один Станиславский, от чего, я думаю, у бедного автора дыбом волосы поднялись.
Судаков тем временем действует, и действует решительно и поспешно. Проворачивает дипломатическую операцию в вертепе Глав искусства, понимая, что никакие вахтанговцы никогда и ни под каким видом ничего не поставят, если на пьесу еще не пришпандорена печать разрешения, и начальник Главискусства требует, через Судакова же, пьесу к себе. Елена Сергеевна добросовестно запаковывает и через театр отправляет экземпляр для Акулова. В театре, давно не слыша голоса совести, пакет раскрывают, без дозволения автора снимают копию с текста и только после этого воровства пакет отправляют по назначению.
Разумеется, после шквального натиска Судакова Акулов разрешает пьесу для постановки, умышленно при этом не указав, что на основании договора пьеса передается автором театру Вахтангова. Таким образом, право постановки как будто получает и отличившийся в мошенничестве Художественный театр. У вахтанговцев, понятное дело, переполох, поскольку они с полнейшим на то основанием считают новую пьесу своей. Поднимается кутерьма.
«Ольга сообщила мне, что «Пушкин» пошел к Немировичу. Вахтанговцы прислали МХАТ письмо, с протестом против постановки, говорят, что пьеса — ихняя. А Ольга говорит, что Илья плевать хотел на письмо. Я говорю Мише, что самое правильное ни во что не вмешиваться, потому что в конце концов что он может сделать. Мхатчики говорят, что договор вахтанговцев — кабальный...»
Немировичу пьеса нравится чрезвычайно: написана большим мастером, со вкусом и тонко, образы сдержанные и четкие до того, что придется копать в глубину.
Между тем проходит шестисотое представление «Дней Турбиных». Читатель, ура!, поскольку некому больше кричать. Об авторе и не вспоминает никто. Из театра ни телефонного звонка, ни открытки, не говоря уже о депешах на красочных бланках и о букетах роскошных цветов, тогда как неукротимый Илья Судаков уже распределяет в «Последних днях» роли и Ольга Сергеевна передает, что Николая станет Качалов играть.
С осторожнейшим Немировичем тоже что-то приключается необъяснимое. Только что выпустивши «Врагов», Немирович берет на себя скорейший выпуск «Мольера». На генеральной Михаил Афанасьевич встречается с ним. В партере стоят, кроме них, Судаков и Калужский. Немирович сам наводит витиеватую речь на «Последние дни», поскольку уже решается официально вопрос, примет пьесу МХАТ к постановке или все же не примет. И тут в разговор влетает эта самая Ольга Сергеевна, разумеется, по праву приятельства и родства, уж доберется он до нее:
— Ты в ножки поклонись Владимиру Иванычу, чтобы он ставил.
В ножки Михаил Афанасьевич в жизнь свою не кланялся никому, а Немировича к этому времени так ненавидит, что при одном его имени у него как-то странно губы дрожат Падает гробовое молчание. Всем ужасно неловко, кроме дуры Бокшанской. Деликатный Немирович конфузится. Михаил Афанасьевич поспешно прощается и еще поспешней покидает театр.
Однако слухи о пьесе уже обвалом гремят. Никогда не виданный здесь, Сергей Прокофьев возникает в Нащокинском переулке и просит «Последние дни», из которых, почтеннейший Михаил Афанасьевич, прекрасная опера выйдет, только для полного успеха непременно надобно Глинку ввести. Вскоре с той же приятнейшей целью о пьесе заводит речь Шостакович, и Елена Сергеевна размышляет под воздействием нахлынувших новостей, что уж если из «Последних дней» оперу делать, так она предпочла бы, чтобы делал ее Шостакович, Это размышление, кстати сказать, вполне определенно свидетельствует о том, что в семье к Шостаковичу относятся с очевидной симпатией.
Тут, мой читатель, необходимо со всей возможностью сосредоточить внимание. Мне представляется, что из дальнейших, внешне как будто обыкновенных событий в жизни моего героя завязывается самый замечательный, абсолютно невероятный сюжет, причем за отсутствием прямых и неопровержимых свидетельств приходится вступать на скользкую, не всегда надежную тропу догадок, предположений, гипотез, так что именно тебе, мой читатель, придется решать, насколько прав, насколько заблуждается автор.
Прежде всего, непосредственно за «Последними днями» Михаил Афанасьевич стремительно завершает «Ивана Васильевича» и читает актерам Театра сатиры. Актеры хохочут, решают Пустить пьесу в работу немедленно, радуются ужасно, спешным порядком пересылают экземпляр в Главрепертком, который теперь возглавляет новая, еще более гнусная сволочь Литовский. В вертепе переполох. Пьеса Булгакова, шутка сказать! Контрреволюция, шельмование, подрыванье основ, не меньше того! Читают с пристрастием. Самым тщательным образом ищут крамольных идей и не обнаруживают решительно ничего, хотя подобрался все непоколебимый и совершенно оголтелый народ. В полнейшем расстройстве бросаются искать просто идею, поскольку твердо убеждены, что какая ни на есть, а должна же иметься в пьесе идея. Не находят вообще никакой. Теряются окончательно. Не ведают, как поступить. С какой-то словно бы робостью бормочут о том, а нельзя ли, товарищи, чтобы Иван Грозный сказал, что теперь лучше, чем было тогда? Разумеется, этот абсолютно идиотский запрос не получает никакого ответа. Решение со дня на день откладывается. Наконец к автору лично прибывают посланцы Театра сатиры и Главреперткома.
«Трудный, тяжелый, неприятный разговор, хотя и шел в довольно милых тонах. Млечин никак не решается разрешить пьесу. Сперва искал в ней какую-то вредную идею. Когда не нашел, стал расстраиваться от мысли, что в ней никакой идеи нет. Истязал этими вопросами Мишу. Такие разговоры вести невыразимо мучительно. Уехал, сказав, что пьесу будет читать еще раз вечером. По-видимому, во всех этих затяжках больше всего виноват Калинкин, и подозреваю, что Веров. Млечин так и сказал Калинкину: «Ведь у вас же есть опасения какие-то...» Бессмысленная трусость и подхалимство — вот причины всех этих дел...»
А пока что для заработка приходится спешно переводить мольеровского «Скупого», поскольку долгу семнадцать тысяч рублей.
Внезапно появляется Анна Ахматова, исхудавшая, лица на женщине нет, невозможно узнать. В одну ночь замели и мужа и сына. Письмо товарищу Сталину хочет писать. Михаил Афанасьевич просматривает ее черновик, исправляет. Переписанное прошение отправляется к адресату. Вскоре Ахматову извещают, что оба здоровы.
Его тоже не оставляют в покое. Однажды в Нащокинском переулке, точно снег на голову, падает Лежнев, когда-то высланный, затем возвращенный, принятый в партию, за какие-то неоповещенные подвиги награжденный прекрасной должностью в «Правде», что уж слишком о многом свидетельствует в те погиблые времена, когда честных людей ожидают хоть и почетные, однако разрушительные награды. Зачем появляется? А затем, что вот, Михаил Афанасьевич, не желаете ли поездить туда — сюда по стране, поглядеть, поездочку свою описать, что не может не означать: не желаете ли, Михаил Афанасьевич, в сукины дети вступить, в подлецы, перед сволочной властью мелким бесом вперед забежать? Михаил Афанасьевич, как всегда, не желает.
А то с Еленой Сергеевной заходит в «Националь» отведать ничем не примечательных котлет де воляй и нарывается прямо на слежку. «В вестибюле — шофер, который возит соседнего американца. Страшно любезен, предлагает отвезти обратно, желает приятного аппетита. Поднялись в ресторан. Я ахнула — дикая скука. Ни музыки, ни публики, только в двух углах — две группы иностранцев. Сидим. Еда вкусная, вдруг молодой человек, дурно одетый, вошел, как к себе домой, пошептался с нашим официантом, спросил бутылку пива, но пить не стал, сидел, не спуская с нас глаз. Миша говорит, «по мою душу». И вдруг нас осенило. Шофер сказал, что отвезет, этот не сводит глаз, — конечно, за Мишей следят...»
Все-таки начинаются репетиции «Ивана Васильевича». В Художественном театре возобновляется работа над давно прокисшим «Мольером». Репетиции ведет один Горчаков, готовит показ Немировичу. Михаил Афанасьевич все-таки помогает ему. Однако пьеса как будто бы заколдована, с этой пьесой все время что-то не так. Переход ее к Немировичу под крыло ведет к сплетням, склокам и добровольным доносам. Великий театр разваливается на два враждующих лагеря. Перебегают и шепчутся по углам. Вклинивается новая личность, некто Егоров, бывший бухгалтер фабрики Алексеевых, ныне заместитель директора по административно-хозяйственной части, беспримерный склочник и интриган, в ближайшем будущем Гаврила Степанович в «Записках покойника», которые зреют, зреют и принимаются понемногу проситься наружу. Вмешательство этого неприятного типа завершается тем, что театр требует с автора около двенадцати тысяч рублей за непоставленный «Бег» и за что-то еще.
За голову надо хвататься после таких изворотов судьбы. Он и хватается. Однако, заметьте, именно в эти тревожные, непостижимые дни у него затлевает, пока что малой искрой, новый замысел, и не о чем-нибудь замысел, а замысел пьесы о товарище Сталине, и он уже с Еленой Сергеевной держит совет. Более об этом замысле пока ничего неизвестно. По этой причине его направление нам с вами, читатель, предстоит угадать.
Наконец всего целиком в первый раз прогоняют «Мольера». К всеобщему ужасу и к такому же удивлению спектакль занимает более пяти часов театрального времени. Приходится наскоро выкидывать сцену в комнате няньки Мольера, а несколько персонажей изъять и отправить в небытие. У Кореневой в роли Мадлены выпадает несколько фраз, и Коренева с избытком подтверждает свою нелестную репутацию самой склочной артистки за всю предыдущую историю замечательного театра. В поисках защиты бросается к Лилиной, чтобы кое-кого на кое-кого натравить. Последние репетиции ведет в истерическом состоянии, что и вовсе делает ее невменяемой, так что стоит осветителю дать на нее, как и положено, свет, она взрывается душераздирающим воплем:
— Не надо мне никакого света!
Ах, Людмила Сильвестровна Пряхина! Плачет по вас, уже плачет одно золотое, хуже розги, исключительно злое перо!
Наконец Немирович смотрит прогон, 31 декабря, в канун Нового года. Думаю, читатель не удивится, узнав, что Коренева бесстыдно опаздывает, всех принудивши ждать, и своим опозданием взвинчивает весь состав до предела. Прогон получается удручающим. Немирович говорит неуверенно, с некоторой долей раскаянья, однако речь посвящает себе самому:
— Я четыре ночи не спал, думал, как бы не ошибиться и быть полезным. Мое положение с этой постановкой необычайное. Если бы это было год назад или, по крайней мере, восемь месяцев тому назад — тогда дело другое. Сейчас трудно во всех отношениях.
Тут Немирович предпринимает замысловатый дипломатический ход, поскольку ждет, боится и не желает скандала:
— Сейчас я отпускаю Лидию Михайловну Кореневу. У вас все блестяще, если и есть какие-нибудь спорные моменты, тс я о них вам после скажу.
Лидия Михайловна удаляется с торжествующим видом, и возникает надежда, что не заварятся новые сплетни в переулке у Станиславского. Немирович же получает возможность говорить с той долей открытости, на какую способен. И говорит. Вещи исключительно неприятные:
— Самый большой общий недостаток, который всегда был в Художественном театре, с которым я всегда боролся. Берется в работу пьеса. Сразу начинают с того, что не верят автору. Так было с пьесами «Три сестры», «Сердце не камень» и другими. Автору не верят: это у него банально, это не так и так далее. Начинается переделка. Обыкновенно каждый играет не пьесу, а то, что ему хотелось играть.
После такого вступления принимается рассуждать о существе профессии писателя и актера, и рассуждает, разумеется, хорошо, поскольку человек образованный и театральный, а такие люди всегда умеют и любят порассуждать. Разбирает заново каждую роль. Толкует о гениальности Мольера, затем о гениальности вообще. Видит зерно роли в том, что Мольер не может мириться с насилием. Указывает на кричащую противоречивость характера. И вдруг отпускает непостижимый, ужасно меткий совет:
— Берите пример с Константина Сергеевича, который до того мстительный, грозный, так обаятелен, так подозрителен и так доверчив, как молодая девушка, невероятное сочетание противоречий. Только тупой не поймет такого противоречия страстей.
Каждой роли дает собственное, абсолютно новое толкование. Имеет необыкновенный успех, поскольку остроумен, жив и блестящ. Однако последствия необыкновенного успеха оказываются прямо катастрофическими. Ливанов, выслушав, подводит итог:
— Я лично нахожусь в клиническом состоянии и по отношению к роли, и к пьесе. За все это время, пока репетируется «Мольер», я переиграл сорок Муарронов... Вот, кажется, уже все готово — и вдруг перерыв, после которого опять начинай все сначала... От всего этого я в полном бреду...
Похоже, что от всего этого безобразия уже все находятся в полном бреду, и ни вмешательство Немировича, и ничье другое вмешательство уже не может спектакля спасти.
Прошу обратить особенное внимание: 3 января Михаил Афанасьевич присутствует на втором представлении оперы Шостаковича «Леди Макбет», причем из Большого театра присылают автомобиль. Елена Сергеевна вносит в дневник:
«Мелик блистательно дирижирует. Публика иногда смеется — по поводу сюжета. Иногда — аплодисмент. Особенно — в музыкальных антрактах. После оперы поехали в Клуб актеров. У нас за столиком — Дорохин и Станицын. Состав «Леди Макбет» ужинал в соседнем зале...» 28 января новая запись в ее дневнике:
«Сегодня в «Правде» статья без подписи «Сумбур вместо музыки». Разнос «Леди Макбет» Шостаковича. Говорится «о нестройном сумбурном потоке звуков»... Что эта опера — «выражение левацкого уродства». Бедный Шостакович — каково ему будет теперь...»
Разумеется, будет Шостаковичу скверно, генеральная линия партии в том, чтобы одаренному человеку не нашлось уголка на российской земле, лютуют большевики.
Как относится к очередному убийству замечательной вещи Михаил Афанасьевич? Это известно. Он сочиняет совершенно блистательный устный рассказ, в котором сам Сталин в сопровождении своей неповторимой свиты ничтожеств и сволочей прибывает на представление «Леди Макбет» и с каким после этого апломбом невежества ведется разбор. Итог разбора — наутро в «Правде» статья. Таким образом, запрещение «Леди Макбет», по его убеждению, прямо исходит от товарища Сталина.
Далее, 5 февраля, проходит шесть дней, дают первую генеральную его полузадушенного «Мольера», которая, ко всеобщему удивлению, имеет громадный успех, несмотря даже на то, что поистине великолепны лишь Яншин и Болдуман, а Коренева, Герасимов и Подгорный чудовищно плохи. Нынче уже едва ли возможно определенно сказать, в чем причина такого успеха. Может быть, бедные зрители, уставшие от явного бреда современного лживого плоского репертуара, почуяли наконец прекрасную тему и прекрасную вещь. Это скорее всего. Только аплодируют много и широко. Требуют автора, и когда застенчивый автор, к тому же не желающий вокруг своего имени излишнего шума, скрывается, его отыскивают и выталкивают на сцену.
После генеральной обедают с Меликом, затем отправляются в Большой на «Садко», до того Михаилу Афанасьевичу хочется музыки.
Далее не совсем по записям ясно, в тот же вечер или 6-го внезапно являются Мелик с Леонтьевым. Весело ужинают. Мелик играет из «Валькирии», то есть опять ему хочется музыки.
И вот 6 февраля в дневнике гремит гром среди ясного неба:
«М. А. окончательно решил писать пьесу о Сталине...»
То есть именно в эти последние дни падает та последняя капля, которая переполняет чашу терпения. Генеральная «Мольера» играть роль этой капли, как я понимаю, не может. Остается признать, что роль этой капли черного цвета играет запрещение «Леди Макбет». Если принять во внимание щедринской ядовитости соль в рассказе о товарище Сталине, нельзя не признать, что замысел вызван горчайшим негодованием, а вовсе не низким желанием подольститься, на что мой герой не способен по самой природе своей. Подольститься? Отвесить в ножки поклон? Куда проще было бы в самом деле помотаться по стройкам социализма, книжонку очерков накропать, хоть левой ногой, победами восхититься, которые действительно есть, несмотря ни на что, и делу конец, однако когда спустя приблизительно год победами восхитится немецкий писатель Фейхтвангер, исторический романист, эмигрант, Михаилу Афанасьевичу это восхищение будет противно.
Что же выходит? Выходит, невероятно подумать, что товарища Сталина он намеревается выставить в его истинном свете, то ли продолжая традиции бессмертного Гоголя, то ли продолжая традиции тоже бессмертного Щедрина. Сомнений у меня нет никаких, но тогда на что же он может рассчитывать? Как, он собирается выставить товарища Сталина на посмешище, продвинуть такого рода пьесу на сцену и после таких поразительных подвигов остаться в живых? Не знаю, не знаю. Могу только напомнить читателю, что его бессмертный Учитель сумел-таки написать «Ревизора» и что сам он знает давно, что он обречен. Дерзкий он человек. Снова рискует своей головой, чтобы выиграть все или все проиграть.
Впрочем, пока что решение остается только решением. События собственной жизни захватывают его. 9 февраля проходит еще одна генеральная и падает еще один несомненный успех. 11 февраля бесконечные вызовы, занавес дают двадцать раз. 14 февраля то же самое. 15 февраля выпускается мхатовский «Горьковец», в котором весь разворот посвящен предстоящей премьере и выдержан в самых победных тонах. Все дают интервью. Немирович рассуждает о пьесе, о работе художника, о его странной литературной судьбе, это еще в первый раз, как он начал писать:
«Мне хочется подчеркнуть то, что я говорил много раз, что Булгаков едва ли не самый яркий представитель драматургической техники. Его талант вести интригу, держать зал в напряжении в течение всего спектакля, рисовать образы в движении и вести публику к определенной заостренной идее — совершенно исключителен, и мне сильно кажется, что нападки на него вызываются недоразумениями...» Здесь же дается фотография драматурга: голова опирается на руку, взгляд бесконечно печален. Интервью с ним озаглавлено многозначительно: «Он был велик и неудачлив».
Однако настроение у него не премьерное, фото его с головой выдает. Он полон предчувствий, которые обыкновенно сбываются. Февраля 11 он сообщает биографу:
««Мольер» вышел. Генеральные были 5-го и 9-го февраля, говорят об успехе. На обеих пришлось выходить и кланяться, что для меня мучительно. Сегодня в «Советском искусстве» первая ласточка — рецензия Литовского. О пьесе отзывается неодобрительно, с большой, но по возможности сдержанной злобой, об актерах пишет неверно, за одним исключением. Ивана Васильевича репетируют, но я давно не был в Сатире. Об Александре Сергеевиче стараюсь не думать, и так велика нагрузка. Кажется, вахтанговцы начинают работу над ним. В МХТ он явно не пойдет. Мне нездоровится, устал до того, что сейчас ничего делать не могу: сижу, курю и мечтаю о валенках. Но рассиживаться не приходится — вечером еду на спектакль (первый закрытый)...»
16 февраля дается премьера, которой он так долго ждал, что, кажется, и ждать перестал, «Зал был нашпигован, как говорит Мольер, знатными лицами. Тут и Акулов, и Боярский, и Керженцев, Литвинов, Межлаук, Могильный, Рыков, сейчас не могу вспомнить всех. Кроме того, вся публика была очень квалифицированная, масса профессоров, докторов, актеров, писателей. Афиногенов слушает пьесу с загадочным лицом, но очень внимательно. А в конце много и долго аплодировал, подняв руки и оглядываясь на нашу ложу. Олеша сказал в антракте какую-то неприятную глупость про пьесу. В антракте дирекция пригласила пить чай, там были все сливки, кроме правительственных, конечно. Успех громадный. Занавес давали, по счету за кулисами, 22 раза. Очень вызывали автора...»
За кулисами автору тем не менее задается кардинальный вопрос: подходит ли его пьеса для советского зрителя? Советуют выкинуть из спектакля монашку, которая появляется дважды как предвестие смерти Мольера.
По этим вопросам, в особенности по этим дурацким советам он тоже предчувствует предвестие смерти спектакля. Предчувствие и на этот раз его не обманывает. На другой день после гремящей громом премьеры «Вечерняя Москва» помещает подвал, в котором режут его на куски указанием, что замысел пьесы безнравственный:
«Совершенно недопустимо строить пьесу на версии о Мольере-кровосмесителе, на версии, которая была выдвинута классовыми врагами гениального писателя с целью его политической дискредитации...»
В театральные дела с какой-то стати суется газета «За индустрию» и тоже помещает неодобрительную заметку, впрочем, утаив от несчастных читателей, какое отношение к спешной индустриализации имеет этот явно без спешки выходивший спектакль.
В тот же вечер «Мольер» проходит с аншлагом, и у входа в театр то и дело мелькают озабоченные лица известных московских барышников, которые толк в успехе знают лучше газет.
Тут вновь в повествование врывается запись, которая свидетельствует о том, что Михаил Афанасьевич официально закрепляет свой фантастический замысел:
«М.А. поехал в МХАТ по вызову Аркадьева — для разговора. Я — в Большой на «Фауста». М.А. приехал туда часов в десять, рассказывал: разговор, над чем будет М.А. теперь работать? М.А. ответил, что единственная тема, которая его сейчас интересует, это о Сталине. Аркадьев обещал достать нужные материалы, М, А. не верит этому. После «Фауста» поехали с Меликом к нам ужинать...»
Из чего следует, первое, что замысел уже в это время относится к начальному периоду жизни героя, поскольку речь заходит о недоступных материалах засекреченных партийных архивов, второе, что Михаил Афанасьевич из каких-то малопонятных для нас побуждений говорит несомненную ложь, поскольку никогда в его жизни не было и по складу ума не могло быть единственных тем.
Аншлаг «Мольера» между тем повторяется 24 февраля, однако мхатовский «Горьковец» внезапно перестраивается на полном скаку и помещает на своих продажных страницах гаденькие бранчливые отзывы Афиногенова, Иванова, Олеши, Грибкова, причем последний напрямик объявляет, что на советской сцене это лишняя пьеса.
В мгновение ока Болдумана снимают с «Мольера».
На этих же днях останавливают деятельность МХАТа-Второго.
Разгромные статьи дубиноголовая «Правда» мечет одну за другой, точно из пушки палит.
Все-таки 4 марта «Мольер» проходит с аншлагом. Любопытно, что в этот же день появляется объявление о конкурсе на учебник по истории СССР для четвертого класса. Условия конкурса подписывают товарищи Сталин и Молотов. Премия — сто тысяч рублей. Эту приятную цифру Михаил Афанасьевич подчеркивает и решает учебник писать. Елена Сергеевна по своей женской наивности полагает, что это немыслимо. Надо собирать материалы, учебники, атласы. Однако оказывается: ему не нужно ничего из того, что с большими глазами перечисляет она. Он начинает работу всего день спустя, лишний раз подтверждая свою задушевную мысль, что в числе погибших он быть не желает.
Тут-то и разрывается в «Правде» статья с убийственным заголовком «Внешний блеск и фальшивое содержание», причем подписи нет, а это означает, что свыше спущен приказ. Ознакомившись с этой пакостью, Михаил Афанасьевич пророчески говорит:
— Конец «Мольеру». «Ивану Васильевичу» тоже конец, Федя Михальский расстроенным голосом кричит в телефон:
— Надо Мише оправдываться письмом.
Вечером прибегают Калужский, Ольга Сергеевна, Горчаков и тоже в один голос твердят о письме. Марков звонит, советует оправдаться, тоже письмом, точно им кто в уши надул.
Любопытно отметить, что ни один из этих заинтересованных и достаточно близких к нему театральных людей сам не предлагает писать и не пишет никакого письма, предоставляя утопающему спасаться, как сможет. Понимая все это, он заявляет категорически всем, что никаких оправдательных писем от него не дождутся.
Наутро «Литературная газета» открывается статьей Алперса «Реакционные домыслы М. Булгакова». Он едет в театр, встречается с Марковым, повторяет, что ничего оправдательного не станет писать.
В «Советском искусстве» Яншин дает интервью, названное «Поучительной неудачей», подтверждая тем самым, что не зря же дающий это паскудное интервью записался в сочувствующие. В тот же день дребезжит телефон: милый Лариосик клянется, что говорил репортеру абсолютно не то, что чертов газетчик все переиначил, все переврал. Михаил Афанасьевич молча вешает трубку, и его отношения с Яншиным обрываются навсегда.
Наконец мхатовский «Горьковец» разражается передовицей, полной самого ожесточенного покаяния, причем отдают голову автора, лишь бы свои головенки в этой заварухе спасти:
«Около четырех лет театр работал над пьесой ненужной, неверной, в которой автор пытался протащить кое-какие реакционные идейки, и, по существу, никто в театре не поднял голоса за то, что подобная пьеса, издевающаяся над историей, над замечательной личностью драматурга, не может идти в Художественном театре. Была затрачена большая творческая энергия актеров, режиссеров, художника на ненужную и в некотором смысле вредную работу. Советская печать приняла эту работу так, как эта работа заслуживала, отличая достижения художника и актеров, она совершенно справедливо все упреки направила по адресу пьесы и автора...»
И никто в театре не поднял голоса за то, что такого рода статьи преступно, стыдно, гадко, недопустимо писать. Один Немирович высказывает намерение публично выступить в том же листке и указать на нравственную сторону таких торопливых, безответственных покаяний, что для публично казнимого автора явилось бы громадной поддержкой, может быть, спасением для него. Даже с Бокшанской делится кой-какими соображениями:
«Мог ли минуту думать, что актерам нельзя высказываться о своем театре? Вопрос этики начинается с того, как это делают Грибков и Яншин... Только вдумчивость, глубина и добросовестность обязательны для всякого, выступающего открыто, но для своего имеются еще какие-то особо подчеркнутые обстоятельства или особое чувство порядочности. Вот, я думаю, об этом-то и поговорили бы между собой в труппе. Все это глубже, чем кажется на первый взгляд...»
Прекрасно мыслящий человек, истинно русский интеллигент, поступающий тоже как истинно русский интеллигент: никакой статьи не помещает нигде, так что эти великолепные, исключительно справедливые мысли об ответственности, об особом чувстве порядочности остаются глубочайшей тайной для всех.
А уж волна идет за волной. Вспыхивают тревожные волнения в Театре сатиры. Очень сатирикам хочется выпустить «Ивана Васильевича», и очень они опасаются, как бы им не влетело за этот якобы безыдейный спектакль, в котором, что там ни говорите, наш родной управдом находит полнейшее соответствие в грозном царе, причем один по каждому вздору все хватается за телефон куда следует настучать, а другой за что ни попало на кол грозит насадить, к тому же управдом явным образом глупее царя, а и царь с неба ни одной звезды не схватил, почти что круглый дурак. Думают, думают и как якорь спасения придумывают внести в спектакль пионерку, которая проскандирует публике какие-нибудь правильные слова, точно правильные слова могут заглушить и украсить такую странную параллель. Являются в Нащокинский с просьбой без промедления ввести пионерку, вроде оправдательного письма, однако получают полный отказ. Михаил Афанасьевич соглашается только внести кое-какие поправки в роль изобретателя Тимофеева.
И он прав: пионеркой уже ничего не спасешь. Приходит вызов от Керженцева, председателя только что учрежденного Комитета по делам удушенья искусства. Керженцев, полный болван, в выражениях бессмысленно-примитивных критикует «Мольера», а также «Последние дни». Михаил Афанасьевич ссылается на положительный отзыв Горького о прекрасной пьесе «Мольер», однако не позволяет себе на что-нибудь жаловаться, о чем-нибудь попросить, не оспаривает своего облеченного высоким доверием критика. Он заранее знает, что все уже давным-давно решено без него.
И что же, в Театре сатиры «Иван Васильевич» кой-как доживает до генеральной. В директорской ложе несколько строгих ответственных лиц. Еще одно входит к концу, даже не снявши пальто. Тут же без всякого обсужденья закрывают спектакль. Вахтанговцы кидаются в Нащокинский с мольбой о скорейших поправках в замечательной пьесе «Последние дни» и получают еще более полный отказ.
Он остается, в какой уже раз, не у дел.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |