Вернуться к Б.В. Соколов. Расшифрованная «Белая Гвардия». Тайны Булгакова

Прототипы «Белой гвардии»

В романе Булгаков прибег к типизации образов, а также значительно сжал время действия. Так, в действительности подступившие к Киеву войска Директории во главе с Симоном Петлюрой и Владимиром Винниченко начали артиллерийский обстрел города уже вечером 21 ноября 1918 года, а описанные в романе похороны офицеров и юнкеров состоялись 27 ноября. У Булгакова же в романе с момента начала боев под Городом и до его взятия петлюровцами 14 декабря проходит всего трое суток. Главный герой, Алексей Турбин, хоть и явно автобиографичен, но, в отличие от писателя, не земский врач, только формально числившийся на военной службе, а настоящий военный медик, много повидавший и переживший за три года мировой войны. Он в гораздо большей степени, чем Булгаков, является одним из тех тысяч и тысяч офицеров, которым приходится делать свой выбор после революции, служить вольно или подневольно в рядах враждующих армий. Булгаков в «Белой гвардии» противопоставляет друг другу две группы офицеров. С одной стороны, это те, кто «ненавидели большевиков ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку», а с другой стороны — «вернувшиеся с войны в насиженные гнезда с той мыслью, как и Алексей Турбин, — отдыхать и отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь». Зная результаты Гражданской войны, Булгаков явно на стороне вторых, ибо убежден, что обуздать народную стихию могут только большевики, при всей их несимпатичности. Но и тех офицеров, которых ненависть к большевикам побуждает драться, он не осуждает. И в романе братья Турбины, Мышлаевский, Студзинский, Карась, Малышев, Най-Турс — все те, кто готов пойти в безнадежный и неравный бой, написаны с любовью и выглядят совсем иначе, чем несимпатичный расчетливый Тальберг, знающий об обреченности Города и потому предпочитающий заранее покинуть поле боя. Но все-таки лейтмотивом «Белой гвардии» становится идея сохранения Дома, родного очага, несмотря на все потрясения войны и революции, а домом Турбиных выступает реальный дом Булгаковых на Андреевском спуске, 13.

Достаточно широко известно, что семья Турбиных имеет своими основными прототипами семью Булгаковых, однако в целях художественной типизации Булгаков намеренно сократил число ее членов. Как вспоминал зять Булгакова Л.С. Карум, в период, к которому относится действие романа «Белая гвардия», в Киеве, в доме на Андреевском спуске находилось почти все булгаковское семейство: «После Октябрьской революции, с закрытием земства, Михаил приехал в Киев и действительно занялся врачебной практикой... В большой булгаковской квартире осталась молодежь: Михаил с женой, его сестры Вера и Варвара с мужем, два брата — Николай, только что поступивший на медицинский факультет, и Иван, гимназист 8 класса. Остался еще один из племянников, Константин, другой, Николай, уехал в Японию». В романе же из всех сестер Булгаковых-Турбиных осталась только Елена Васильевна, имеющая своим прототипом сестру Булгакова и жену Карума Варвару Афанасьевну. Также братьев осталось только двое вместо трех: Алексей Васильевич, имеющий прототипом самого Михаила Афанасьевича, и Николка, прототипом которого послужил его брат Николай. Сохранился также племянник Карума Николай Судзиловский, который в то время действительно проживал на Андреевском спуске и о котором мы скажем далее. А вот Костю-«японца» Булгаков из романа убрал, равно как и своего родного брата Ивана и сестру Веру с ее мужем Николаем Николаевичем Давыдовым, потомком знаменитого поэта-партизана Дениса Давыдова. И, что еще важнее, в романе отсутствует героиня, восходящая к первой жене Булгакова, Татьяне Николаевне Лаппа, Тасе, хотя не исключено, что некоторые ее черты воплотились в образе Елены Турбиной. Показательно, что как раз в период работы над «Белой гвардией» Булгаков познакомился со своей второй женой, Любовью Евгеньевной Белозерской, и именно ей посвятил свой первый роман. Но начинал-то свой роман Булгаков еще до знакомства с Любовью Евгеньевной. И тот факт, что в «Белой гвардии» Алексей Турбин сделан холостым и для его жены места среди героев не нашлось, может свидетельствовать о том, что Булгаков в тот момент, когда начинал писать «Белую гвардию», уже разлюбил Тасю и подумывал о поиске новой спутницы жизни.

В целом же квартира Турбиных оказалась гораздо менее населенной, чем была в действительности в то время квартира Булгаковых на Андреевском спуске, 13.

В 1906 году Булгаковы сняли квартиру в этом доме, на долгие годы ставшем их пристанищем и известном миллионам читателей как «Дом Турбиных». Сейчас там находится Киевский музей Михаила Булгакова. Этот дом много лет спустя, уже в 1965 году, когда Булгаков вновь стал входить в моду, и в самый канун публикации «Мастера и Маргариты», отыскал писатель киевлянин Виктор Некрасов, архитектор по первой профессии. Он так вспоминал о своих впечатлениях от исторического здания: «Андреевский спуск — лучшая улица Киева... Крутая, извилистая, булыжная. Новых домов нет. Один только. А так — одно-двухэтажные... Так он и останется со своими заросшими оврагами, садами, буераками, с теряющимися в них деревянными лестницами, с прилепившимися к откосам оврагов домиками, голубятнями, верандами, с вьющимися грамофончиками, именуемыми здесь «кручеными панычами», с развешанными простынями и одеялами, с собаками, с петухами... И вот мы стоим перед этим самым домом № 13 по Андреевскому спуску. Ничем не примечательный двухэтажный дом. С балконом, забором, двориком, «тем самым», с щелью между двумя дворами, в которую Николай Турбин прятал свои сокровища. Было и дерево, большое, ветвистое, зачем-то спилили, кому-то оно мешало, затемняло».

А в очерке, написанном вскоре после первых посещений «дома Турбиных» (очерк так и назывался), Виктор Платонович описал, как он его нашел: в романе дан совершенно точный его портрет. «Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик — в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе — и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу — первый, во двор под верандой Турбиных — подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями... Василий Иванович Лисович, а в верхнем — сильно и весело загорелись турбинские окна».

Ничто с тех пор не изменилось. И дом, и дворик, и сарайчики, и веранда, и лестница под верандой, ведущая в квартиру Василисы (Вас. Лис.) — Василия Ивановича Лисовича, — на улицу первый этаж, во двор — подвал. Вот только сад исчез — одни сарайчики.

Первый мой визит, повторяю, был краток. Я был с матерью и приятелем, приехали мы на его машине, и времени у нас было в обрез. Войдя во двор, я робко позвонил в левую из двух ведущих на веранду дверей и у открывшей ее немолодой дамы-блондинки спросил, не жили ли здесь когда-нибудь люди по фамилии Турбины. Или Булгаковы.

Дама несколько удивленно посмотрела на меня и сказала, что да, жили, очень давно, вот именно здесь, а почему меня это интересует? Я сказал, что Булгаков — знаменитый русский писатель, и что все, связанное с ним...

На лице дамы выразилось еще большее изумление.

— Как? Мишка Булгаков — знаменитый писатель? Этот бездарный венеролог — знаменитый русский писатель?

Тогда я обомлел, впоследствии же понял, что даму поразило не то, что бездарный венеролог стал писателем (это она знала), а то, что стал знаменитым...»

Потом, в «Белой гвардии», Булгаков с ностальгической любовью описывал такой уютный мир родного дома, безвозвратно потонувший в революцию: «Много лет... в доме № 13 по Алексеевскому спуску изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях».

А Виктору Некрасову соседи Булгакова рассказывали о профессорском семействе: «Очень они были веселые и шумные. И всегда уйма народу. Пели, пили, говорили всегда разом, стараясь друг друга перекричать... Самой веселой была вторая Мишина сестра. Старшая посерьезнее, поспокойнее, замужем была за офицером. Фамилия его что-то вроде Краубе (на самом деле Л.С. Карум. — Б.С.) — немец по происхождению. — (Так, поняли мы, — Тальберг...) — Их потом выслали, и обоих уже нет в живых (на самом деле Л.С. Карум умер в 1968 году в Новосибирске. — Б.С.). А вторая сестра — Варя — была на редкость веселой: хорошо пела, играла на гитаре... А когда подымался слишком уже невообразимый шум, влезала на стул и писала на печке: «Тихо!».

Как хорошо помнят читатели, в романе Турбины тоже очень любили оставлять на печке актуальные политические комментарии в шутливой форме. И еще семейство домовладельца инженера В.П. Листовничего, выведенного в «Белой гвардии» в образе «несимпатичного» Василисы, нарисовало такой портрет Михаила Булгакова: «Миша был высокий, светлоглазый, блондин. Все время откидывал волосы назад. Вот так — головой. И очень быстро ходил. Нет, дружить не дружили, он был значительно старше, лет на двенадцать (речь идет о дочери Листовничего Инне. — Б.С.). Дружила с самой младшей сестрой Лелей. Но Мишу помнит хорошо, очень хорошо. И характер его — насмешливый, ироничный, язвительный. Не легкий, в общем. Однажды даже отца ее обидел. И совершенно незаслуженно». Действительно, Булгаков из всех сестер больше всех любил младшую — Елену (Лелю). По свидетельству Т.Н. Лаппа, «Леля из всех сестер самая хорошенькая была. Когда мы с Михаилом обвенчались, она еще маленькая была, играла во дворе с дочкой Листовничего...»

В «Белой гвардии» Булгаков показывает нам, как революция и Гражданская война нарушили норму жизни. Символом этой нормы становятся такие детали домашнего уюта, как абажур и скатерть: «Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна... Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой колонной вазе, голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни... Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства...»

Интересно, что в статье «Бессознательное» П.С. Попов в качестве примера «развития творческой фантазии на основе впечатлений, сохранившихся в памяти», привел булгаковскую «Белую гвардию»: бегство Тальберга в Германию. Сборы. «А потом... потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте, пусть воет вьюга — ждите, пока к вам придут». Это место Попов связал с воспоминаниями Булгакова о лампе в отцовском кабинете, зафиксированными в беседе с писателем: «Особое значение для меня имеет образ лампы с абажуром зеленого цвета. Это для меня очень важный образ. Возник он из детских впечатлений — образа моего отца, пишущего за столом. Если мать мне служила стимулом создания романа «Белая гвардия», то по моим замыслам образ отца должен быть отправным пунктом для другого замышляемого мною произведения». Очевидно, речь шла о будущем романе «Мастер и Маргарита».

Жизнь Булгаковых в Киеве осложнялась напряженными отношениями с домовладельцем. Квартиру на Андреевском спуске они снимали у инженера-архитектора Василия Павловича Листовничего. В «Белой гвардии» Булгаков вывел его в образе Василисы — инженера Василия Лисовича, человека жадного и несимпатичного, начисто лишенного мужества. Вполне возможно, что прототип как раз был совсем неплохим человеком. Он купил дом, когда Булгаковы уже жили там, но оставил их в покое и сам поселился на нижнем этаже. Домовладельцу не нравился шум, который производили поздними вечерами собиравшиеся у Михаила друзья, не нравились и булгаковские пациенты — венерические больные, которых тому приходилось принимать на квартире. Т.Н. Лаппа вспоминала: «Иногда у Михаила возникали конфликты с хозяином дома Василием Павловичем, чаще всего из-за наших пациентов, которых он не хотел видеть в своем доме. Наверное, он боялся за дочь Инну».

Вскоре после прихода петлюровцев в дом на Андреевском спуске явились бандиты и, не найдя в квартире Булгаковых ценных вещей, зашли к Листовничим. По воспоминаниям Татьяны Николаевны и дочери Листовничего И.В. Кончаковской, они кое-чем смогли там поживиться. Так что соответствующий эпизод в «Белой гвардии» — это не плод булгаковской фантазии. Не выдуманы и сцены, где Турбины и Мышлаевский поют царский гимн. И.В. Кончаковская свидетельствовала, что при петлюровцах, не при гетмане, нечто подобное было, хотя и не совсем так, как описано в романе: «Как-то у Булгаковых наверху были гости; сидим, вдруг слышим — поют: «Боже, царя храни...» А ведь царский гимн был запрещен. Папа поднялся к ним и сказал: «Миша, ты уже взрослый, но зачем же ребят под стенку ставить?» И тут вылез Николка: «Мы все тут взрослые, все сами за себя отвечаем!» А вообще-то Николай у них был самый тактичный...»

У Булгакова и в самом деле было немало конфликтов с домовладельцем и в юности, и в более зрелом возрасте, и в «Белой гвардии» он отыгрался на этом образе на славу. Что ж, наверное, хороших домовладельцев не бывает, особенно если он сам занимает квартиру в том же доме, только на первом этаже. Булгаковы, жившие на втором этаже, иной раз даже заливали семейство Листовничих, что, понятно, восторга не вызвало и привело к неприятному выяснению отношений. О том, что отношения с семьей домовладельца были плохие, вспоминала и первая жена Булгакова, Татьяна Николаевна Лаппа: «Они Булгакова терпеть не могли и даже побаивались. Говорили про него: «Неудавшийся доктор». Все время жаловались: «Нет покоя от вас...». Естественно, семье Василия Павловича не понравилось, как он был изображен в «Белой гвардии», тем более что судьба прототипа «Василисы» была трагична. В.П. Листовничий либо погиб при попытке бежать с баржи, на которой большевики, отступая из Киева в конце августа 1919 года, эвакуировали заложников, либо, напротив, благополучно сумел добраться до берега Припяти, а потом и до Константинополя, где просил одного общего знакомого передать семье, чтобы она не пыталась его найти. В любом случае жена и дочь о его судьбе ничего достоверно не знали и больше никогда не видели.

Кстати сказать, Николка Турбин признает, что Василиса «какой-то симпатичный стал после того как у него деньги поперли», потому что основной грех, который делает Лисовича несимпатичным, — это все-таки не трусость, а стяжательство.

Важное место в булгаковском романе занимает киевская первая Александровская гимназия. 22 августа 1901 года Михаила Булгакова приняли в первый класс этой знаменитой гимназии. 8 июня 1909 года он ее благополучно окончил, получив аттестат зрелости. Аттестат, прямо скажем, был далеко не блестящим. Будущий всемирно известный писатель удостоился высших оценок только по двум предметам — Закону Божьему и географии.

Булгаков так запечатлел родную гимназию в «Белой гвардии»: «Стовосьмидесятиоконным, четырехэтажным громадным покоем окаймляла плац родная Турбину гимназия. Восемь лет провел Турбин в ней, в течение восьми лет в весенние перемены он бегал по этому плацу, а зимами, когда классы были полны душной пыли и лежал на плацу холодный влажный снег зимнего учебного года, видел плац из окна... По бесконечному коридору и во второй этаж в упор на гигантский, залитый светом через стеклянный купол вестибюль шла гусеница... На кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, поднимая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами. Посылая им улыбку за улыбкой, исполненные коварного шарма, Александр взмахивал палашом и острием его указывал юнкерам на Бородинские полки. Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и черной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном пространстве».

По точному определению Николая Полетики, учившегося в Александровской гимназии в 1905—1914 годах, «Киевская первая гимназия была консервативной, но не реакционной».

Он вспоминал: «Во главе нашей гимназии, как и других казенных гимназий, стояли, как правило, монархисты (директор, инспектор), часть учителей тоже была монархически настроена. Но образование и, главное, воспитание в нашей гимназии, при соблюдении монархической внешности и форм, было либерально-оппозиционным, прогрессивным и свободомыслящим. Нас старались воспитать людьми. Уважение к человеческому достоинству выражалось даже в том, что к гимназистам приготовительного класса обращались на «вы», «ты» говорилось лишь в порядке близкого знакомства и дружеского расположения. Официальное обращение к нам было — «господа гимназисты».

Император Александр I в 1811 году даровал Киевской гимназии, названной его именем, широкие права. Воспитанников готовили для поступления в университеты. Генерал П.С. Ванновский, ставший в 1901 году министром народного просвещения и выдвинувший лозунг «сердечного попечения о школе», стремился привлечь для работы в гимназиях университетских преподавателей. В Киеве для такого эксперимента была выбрана Александровская гимназия. Основные курсы в ней вели доценты и профессора местного университета и Политехнического института. Так, профессор Киевского, а в дальнейшем Московского университета, известный философ Г.И. Челпанов читал спецкурсы по философии, логике и психологии. После 1906 года его сменил доцент университета А.Б. Селиханович, который преподавал еще и литературу. За работу, содержавшую сравнительный анализ философии Канта и Юма, Селиханович был удостоен университетской серебряной медали. Преподаватель он был требовательный, к гимназии подходил почти с теми же мерками, что и к студентам университета, и уже пятиклассникам задавал читать университетский учебник философии В. Виндельбанда. Лекции Селихановича наверняка запомнились Булгакову, ведь не случайно имя и отчество этого преподавателя — Александр Брониславович — писатель дал одному из героев «Белой гвардии» и «Дней Турбиных» капитану Студзинскому.

Паустовский, учившийся вместе с будущим писателем, так описал Булгакова: «...был переполнен шутками, выдумками, мистификациями. Все это шло свободно, легко, возникало по любому поводу. В этом была удивительная щедрость, сила воображения, талант импровизатора. Но в этой особенности Булгакова не было между тем ничего, что отдаляло бы его от реальной жизни. Наоборот, слушая Булгакова, становилось ясным, что его блестящая выдумка, его свободная интерпретация действительности — это одно из проявлений все той же жизненной силы, все той же реальности. Существовал мир, и в этом мире существовало как одно из его звеньев — его творческое юношеское воображение».

По словам Паустовского, в рассказываемых Булгаковым историях «действительность так тесно переплеталась с выдумкой, что граница между ними начисто исчезала», а «изобразительная сила этих рассказов была так велика, что не только мы, гимназисты, в конце концов начинали в них верить, но верило в них и искушенное наше начальство».

Справедливости ради отметим, что сохранились и несколько иные воспоминания о Булгакове-гимназисте. Известный киевский врач-кардиолог Евгений Борисович Букреев вместе с Михаилом учился в приготовительном классе Второй гимназии, а потом и в Первой гимназии, но уже на разных отделениях. В 1980 году он так рассказывал о Булгакове: «В первых классах был шалун из шалунов. Потом — из заурядных гимназистов. Его формирование никак не было видно... Про него никто бы не мог сказать: «О, этот будет!..» — как, знаете ли, говорили в гимназиях про каких-то гимназистов, известных своими литературными или другими способностями. Он никаких особенных способностей не обнаруживал...»

Судя по аттестату, Булгаков учился далеко не блестяще. Здесь спорить не приходится. И часто шалил. Тут Букреев прав. Паустовский вспоминает, как характеризовало Булгакова гимназическое начальство: «Ядовитый имеете глаз и вредный язык, — с сокрушением говорил Булгакову инспектор Бодянский. — Прямо рветесь на скандал, хотя и выросли в почтенном профессорском семействе (Паустовский называет семью Булгаковых «насквозь интеллигентной семьей». — Б.С.). Это ж надо придумать! Ученик вверенной нашему директору гимназии обозвал этого самого директора Маслобоем! Неприличие какое! И срам! Глаза при этом у Бодянского смеялись». Однако относиться к мемуарам Букреева с полным доверием вряд ли возможно. Он не был близок с Булгаковым, учился с ним в разных классах и отличался от будущего писателя по политическим убеждениям (себя в ту пору Евгений Борисович числил анархистом, а Михаила считал, по его собственному выражению, «квасным монархистом», правда, без свойственного социальным низам или богатым помещикам черносотенного оттенка). В булгаковский круг общения мемуарист, очевидно, не входил, Булгакова — рассказчика и фантазера — почти не знал. Между тем о Булгакове как о чудесном сочинителе в гимназические годы вспоминает и его сестра Надежда: «Он был весел, он задавал тон шуткам, он писал сатирические стихи про ту же самую маму и про нас, давал нам всем стихотворные характеристики, рисовал карикатуры. Он был человек всесторонне одаренный: рисовал, играл на рояле, карикатуры сочинял». Из увлечений Булгакова того времени Надежда Афанасьевна выделяла футбол — игру, только начавшую в ту пору завоевывать популярность в России. Несомненно, что будущий писатель полнее всего раскрывался в кругу родных и друзей, а учеба в гимназии не была для него на первом месте.

Позднее, в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных», Булгаков перенес действие в здание Александровской гимназии. Именно там располагается артиллерийский дивизион, куда вступают добровольцами его герои. Как кажется, ни в каком артиллерийском дивизионе Булгаков никогда не служил, и в те декабрьские дни часть, куда он пошел добровольцем, не располагалась в Александровской гимназии. В мортирном дивизионе короткое время в 1917 году и в начале 1918 года служил прапорщиком Андрей Михайлович Земский, муж Надежды Афанасьевны Булгаковой. Возможно, это обстоятельство, равно как и служба в артиллерии прототипа Мышлаевского Н.Н. Сынгаевского, подсказали Булгакову идею отправить своих героев служить в артиллерийскую часть.

Михаилу Афанасьевичу очень нужно было перенести кульминацию действия своего любимого романа именно в это здание, с которым было связано столько светлых и забавных воспоминаний. Актер Марк Прудкин, игравший в «Днях Турбиных» Шервинского, вспоминал, как во время гастролей в Киеве Булгаков повел мхатовцев на экскурсию по городу, рассказав много интересного о памятных с детства местах. А в здании гимназии разыграл целый спектакль: «Михаил Афанасьевич в момент, когда мы пришли в здание бывшей Александровской гимназии, где теперь помещается одно из городских учреждений. И вот, не смущаясь присутствием сотрудников этого учреждения, он сыграл нам почти всю сцену «В гимназии» из «Турбиных». Он играл и за Алексея Турбина, и за его брата Николку и за петлюровцев».

Николка Турбин имел прототипами младших братьев Булгакова — главным образом Николая, но частично и Ивана. Оба они участвовали в Белом движении, были ранены, сражались до конца. Иван, интернированный в Польше вместе с войсками генерала Н.Э. Бредова, позднее добровольно вернулся в Крым к генералу Врангелю и оттуда уже отправился в эмиграцию. Николай же, по ранению эвакуированный в Крым (14/27 марта 1920 года Варвара Михайловна сообщала дочери Наде, что у Николая повреждено правое легкое и, не долечив, «пришлось отправить его на юг...»), служил вместе с Л.С. Карумом в Феодосии. В Крыму он был, вероятно, по выпуску из училища, произведен в прапорщики (сохранилась фотография Николая Афанасьевича в форме с погонами прапорщика). Однако негативного отношения к мужу сестры, в отличие от старшего брата, у него не было. В письме матери из Загреба 16 января 1922 года Н.А. Булгаков упоминает встречи «у Варюши с Леней» с двоюродным братом Константином Петровичем Булгаковым во время службы в Добровольческой армии и передает привет Каруму Это письмо было первым письмом Николая Афанасьевича Булгакова оставшимся в России родным после окончания Гражданской войны, которое дошло до нас. Так что к тому моменту, когда он начал работу над «Белой гвардией», Михаил Афанасьевич уже твердо знал, что его братья живы. Ведь письмо Николая было ответным на письмо матери, направленное в конце 1921 года на его загребский адрес. Следовательно, еще ранее Варвара Михайловна получила письмо от кого-то из эмигрировавших сыновей, либо от Николая, либо от Ивана, находившегося в тот момент в Болгарии. Да и из письма Н.А. Булгакова от 16 января 1922 года следовало, что Иван жив, и брат поддерживает с ним связь. Но в романе все равно сохранился намек на возможную гибель Николки. Вероятно, Булгаков хотел дать понять читателям, что такие чистые и наивные юноши, каким получился Николка в романе, искренне верившие в белое дело, не могли уцелеть в Гражданской войне. Не случайно в сне Елены у Николки во лбу — венчик с иконками.

Скажем кратко о биографии прототипа Николки Турбина. Николай Афанасьевич Булгаков родился 20 августа (1 сентября) 1898 года. В начале октября 1917 года он поступил в киевское Инженерное училище. Однако юнкером, пережив драматические дни октябрьских боев, пробыл недолго. В конце декабря 1917 года он стал студентом медицинского факультета Киевского университета.

Из Крыма прототип Николки Турбина эвакуировался в ноябре 1920 года вместе с Русской армией генерала барона П.Н. Врангеля в Галлиполи, откуда в 1921 году перебрался в Хорватию (тогда — часть Королевства сербов, хорватов и словенцев), где поступил в Загребский университет на медицинский факультет.

Узнав, что братья живы, Булгаков стремился им помочь. Так, 23 января 1923 года в письме сестре Вере он признавался: «С печалью я каждый раз думаю о Коле и Ване, о том, что сейчас мы никто не можем ничем облегчить им жизнь», а 8 октября 1928 года в письме к сестре Наде обещал позаботиться «насчет денег для Коли». Однако в 1929 году в связи с прекращением публикаций в печати и снятием с репертуара пьес Булгаков уже не мог больше посылать денег братьям на чужбину. Положение Николая Булгакова к тому времени существенно изменилось в лучшую сторону. После окончания Загребского университета он был оставлен там при кафедре бактериологии в аспирантуре. В 1929 году прототип Николки удостоился звания доктора философии. Он специализировался по бактериофагам. На его работы обратил внимание первооткрыватель бактериофага профессор Феликс д'Эрелль и вызвал к себе в Париж. Туда Николай Афанасьевич прибыл в августе 1929 года, о чем сообщил 17 августа брату в Москву: «...Условия дают мне возможность скромно жить, ни от кого не завися, я этого давно не имел».

В 1932 году Николай Афанасьевич женился на Ксении Александровне Яхонтовой, дочери профессора-эмигранта, а в декабре 1935 года по поручению д'Эрреля отбыл в Мексику, где в течение трех месяцев читал лекции. В 1941 году после начала германо-югославской войны Николай Булгаков как югославский подданный был арестован немецкими оккупационными властями во Франции и отправлен в лагерь для интернированных в районе Компьена, где стал работать врачом. Он участвовал в Сопротивлении, содействовал побегу нескольких узников. После войны Николай Афанасьевич работал в Пастеровском институте. Умер он от разрыва сердца 13 июня 1966 года в парижском пригороде Кламаре и был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. За научные достижения Николай Афанасьевич был награжден французским правительством орденом Почетного легиона. Как видим, его судьба сложилась вполне благополучно, несмотря на тяготы первых лет эмиграции.

В «Белой гвардии» упоминается близкий к семье Турбиных священник отец Александр. Именно он в начале романа, после похорон матери Турбиных, предрекает героям новые испытания и зачитывает цитату из Апокалипсиса: «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь». Речь идет об Александре Александровиче Глаголеве, настоятеле церкви Николы Доброго у подножия Андреевского спуска и близком друге семьи Булгаковых. Т.Н. Лаппа так характеризовала А.А. Глаголева: «Отец Александр был исключительно добрым, мягким и образованным человеком. Он знал много языков, преподавал в академии церковную археологию и древнееврейский язык».

Судьба Александра Александровича Глаголева, человека доброго и незаурядного, была трагичной, как и весь XX век для России. Протоиерей Александр Глаголев родился 14 февраля 1872 года в семье священника в Тульской губернии. Там же он окончил духовную семинарию, а потом Киевскую духовную академию, где был профессором кафедры древнееврейского языка и библейской археологии и занимал должность ректора. Также он был цензором в Духовно-цензурном комитете, преподавал Закон Божий в Фундуклеевской женской гимназии и служил настоятелем церкви святого Николы Доброго. В 1898 году получил степень кандидата богословия. В 1900 году 28-летний Александр Глаголев защитил в КДА магистерскую диссертацию «Ветхозаветное библейское учение об Ангелах» — выдающийся труд, который привлек внимание к молодому талантливому ученому. Глаголев был членом комиссии по научному изданию славянской Библии, принимал участие в издании Православной богословской энциклопедии. По просьбе А.П. Лопухина он написал комментарии на Третью и Четвертую книги Царств для «Толковой Библии», публиковался в различных журналах, особенно в «Трудах Киевской духовной академии». О. Александр знал 18 классических и европейских языков.

Его внучка, Магдалина Алексеевна Глаголева-Пальян, так вспоминала о дедушке: «Ему были присущи смирение и простота. Не та sancta simplicitas, о которой говорят в отношении детей или простаков, которые многого не понимают. А простота от мудрости. Мудрость и предельное незлобие — любовь к людям».

Отец Александр Глаголев выступил свидетелем защиты в известном процессе по делу Менделя Бейлиса. Как эксперт-библеист, он доказал, что в иудаизме нет ритуальных убийств, что способствовало оправданию подсудимого.

В годы Первой мировой войны о. Александр Глаголев был полковым священником 5-го Каргопольского драгунского полка, где рядовым, а потом унтер-офицером служил будущий Маршал Советского Союза К.К. Рокоссовский. Что еще важнее, полк входил в состав 5-й кавалерийской дивизии, которой долгое время командовал генерал П.П. Скоропадский, будущий гетман Украины и персонаж булгаковских «Белой гвардии» и «Дней Турбиных». О. Александр наверняка был знаком с будущим гетманом и, думаю, Булгаков в изображении Скоропадского опирался, в числе прочего, и на его рассказы.

18 августа 1916 года приказом № 159 по 5-му Каргопольскому драгунскому полку его командир полковник Петерс объявил: «Приказом по ведомству протопресвитера Военного и морского духовенства от 11 июля с. г. № 31 полковой священник отец Александр Глаголев оставляет наш полк, с которым неотлучно пробыл с самого начала войны. Полк привык и любил его пастырское слово, которое зачастую являлось сильной нравственной поддержкой в трудные моменты войны.

На поле боя отец Александр не только утешал раненых своим задушевным словом, но и оказывал посильную помощь в перевязке их.

Во время затишья своими беседами в эскадронах и командах отец Александр умел завоевать глубокую симпатию среди драгун: его слушали и понимали. Его речи были ясны и чрезвычайно полезны для нравственной подготовки людей. От лица службы благодарю отца Александра за его полезную деятельность во вверенном мне полку.

С глубоким сожалением полк расстается со своим пастырем и прощаясь с Вами, каждый верующий скажет: «Да заповедает Господь Бог Ангелам своим охранять тя во вех путях твоих».

В 1924 году Киевская духовная академия была закрыта, а в 1934 году власти начали разрушать храм Николы Доброго. Еще в 1931 году о. Александр Глаголев был арестован в первый раз. Полгода священника продержали в Лукьяновской тюрьме, но выпустили за отсутствием улик. Вторично его посадили в 1937 году, инкриминировав ему «активное участие в антисоветской фашистской организации церковников». Вот что вспоминала М.А. Глаголева-Пальян:

«В 1937 году полностью сбылось предсказание Ф.М. Достоевского: «Если Бога нет — все дозволено». 17 октября 1937 года арестовали (17 ноября 1937 года расстреляли) священника Михаила Едлинского, друга дедушки, который служил в Набережно-Никольской церкви с дедушкой вплоть до ареста». А в ночь с 19 на 20 октября 1937 года, еще до рассвета, «черный ворон» подкатил к жилищу Александра Глаголева. «Мама, — продолжает Магдалина Алексеевна, — по всем инстанциям ходила сама, всюду называя себя дочерью о. Александра Глаголева. С ночи записывалась на прием к следователю, прокурору. Выстаивала в очередях для посылки денег. Это тоже являлось тестом: если деньги в тюрьме принимают, значит, человек еще находится здесь, на месте.

В конце ноября 1937 года, дождавшись своей очереди у следователя, мама услышала:

— Он... умер.

— Когда, как?

— Разговор окончен.

Мы пережили смерть дедушки. Ходили за утешением и заочным погребением к дедушкиному другу — архиепископу Антонию Абашидзе, жившему на Кловском спуске в маленькой хибарке. Он когда-то преподавал в Тифлисской семинарии и был учителем Сталина. Может быть, поэтому его не тронули». А далее появилась надежда. А вдруг священник жив? Ведь когда Татьяна Павловна попробовала передать деньги в тюрьму, их приняли. Затеплилась надежда. А вскоре по большому доверию ей сообщили о том, что Глаголев «скоро будет послан по этапу, можно передать теплые вещи». Вещи приняли... «Мама, — пишет Магдалина Глаголева-Пальян, — снова записывается к тому следователю, который сказал о дедушкиной смерти. Прием ведет другой. Отвечает: «Находится под следствием».

— А когда принимает товарищ такой-то? — (мама называет фамилию).

— Он не работает.

— Что, в отпуске?

— Нет, он враг народа.

Папа ночами ходил на Лукьяновское кладбище. Из тюрьмы туда вывозили трупы в грузовиках, открывали борт машины и сбрасывали тела в общую могилу. Там папа предполагал узнать дедушку. Только в 1944 году в Москве маме ответили официально, что А.А. Глаголев умер 25.11.37 года от уремии и сердечной недостаточности. Так служба НКВД всячески пыталась скрыть следы своего преступления.

Через шестьдесят лет, в феврале 1997 года я была допущена ознакомиться с тюремным делом за № 71156 ФП на Александра Александровича Глаголева, арестованного 20 октября 1937 года по обвинению в активном участии в антисоветской фашистской организации церковников. Преступление по ст. 54—10 и 54—11 УК УССР. У меня создалось впечатление, что над материалами «дела» позднее усердно «поработали».

Полагаю, что на самом деле А.А. Глаголев был расстрелян по приговору внесудебной «тройки», а позднее семье, заметая следы преступления, сообщили, что он умер в тюрьме от болезни.

Думаю, что Булгаков так и не узнал о гибели о. Александра. Последний раз в Киеве Михаил Афанасьевич был в августе 1937 года, когда возвращался после отдыха на даче актера В.А. Степуна в Богунье под Житомиром. В дневниковых же записях Елены Сергеевны за конец 1937-го и последующие годы имя Глаголева нигде не упоминается. Вряд ли бы она упустила столь важное для мужа событие. Сообщать же об арестах, а тем более о гибели арестованных в письмах было не принято. Письма очень часто перлюстрировались, и излишняя откровенность могла сама по себе послужить поводом для новых арестов.

Главные герои романа — семья Турбиных и их друзья относятся к Белой гвардии, тщетно пытающейся противостоять как обтекающей Город петлюровской стихии, так и нависающей над ним с севера голодной, но стальной Красной Армии. Прототипами главных героев «Белой гвардии», помимо членов семьи Булгаковых, стали киевские друзья и знакомые писателя, как и он, учившиеся в Александровской гимназии. Чужеродным элементом в семье является Сергей Тальберг, как и Турбины, имеющий вполне конкретного прототипа.

Как известно, в результате публикации «Белой гвардии» сильно испортились отношения Булгакова с сестрой Варей и ее мужем Л.С. Карумом, ставшим впоследствии одной из жертв операции «Весна», а также со знакомым поэтом Сергеем Васильевичем Шервинским, чьей фамилией был награжден не самый привлекательный персонаж романа (хотя в пьесе «Дни Турбиных» он уже гораздо симпатичнее).

Прототип Тальберга Леонид Сергеевич Карум оставил обширные воспоминания «Моя жизнь. Рассказ без вранья», где многие эпизоды своей биографии, отразившиеся в «Белой гвардии», изложил в собственной интерпретации и с оценками, прямо противоположными булгаковским. Мемуарист свидетельствует, что он очень рассердил Булгакова и других близких своей жены, явившись на свадьбу в мае 1917 года (как и свадьба Тальберга с Еленой, она была за полтора года до описываемых в романе событий) в мундире, при всех орденах, но с красной повязкой на рукаве. В романе братья Турбины осуждают Тальберга за то, что он в марте 1917 года «был первый, — поймите, первый, — кто пришел в военное училище с широченной красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг как член революционного военного комитета, а не кто иной, арестовал знаменитого генерала Петрова». Карум действительно был членом исполнительного комитета Киевской городской думы и участвовал в аресте генерал-адьютанта Н.И. Иванова, в начале Первой мировой войны командовавшего Юго-Западным фронтом, а в феврале 1917 года предпринявшего по приказу императора неудачный поход на Петроград для подавления революции. Карум отконвоировал генерала в столицу.

Л.С. Карум в своих мемуарах пытался доказать, что он гораздо лучше Тальберга и не лишен понятия о чести, но невольно лишь подтвердил булгаковскую правоту. Чего стоит эпизод с попыткой поцеловать руку арестованному и препровождаемому в Петроград генералу Н.И. Иванову, дабы «выразить старому генералу всю мою симпатию к нему и показать, что не все из окружающих являются его врагами» (этот жест Карум явно делал на тот случай, если власть переменится, и Иванов вновь будет командовать). Или сцена в Одессе:

«Встретил на улице какого-то знакомого по академии офицера... Он, узнав, что я пять дней должен болтаться один в Одессе, уговорил меня зайти к полковнику Всеволжскому очень интересному, якобы, человеку, у которого собирается ежедневно офицерское общество, в будущем долженствующее составить офицерскую дружину или даже возглавить отряд, который пойдет на бой с большевиками.

Мне делать было нечего. Я согласился.

Всеволжский занимал большую квартиру... В комнате человек 20 офицеров... Все молчат, говорит Всеволжский.

Говорит он много и хорошо о предстоящих задачах офицеров в восстановлении России. Уговаривает меня остаться в Одессе и не ехать на Дон.

— Но я здесь займу какую-либо должность и буду получать содержание? — спрашиваю я.

— Нет, — улыбается гвардейский полковник. — Ничего я Вам не могу гарантировать.

— Ну, тогда мне надо ехать, — говорю я. Больше я к нему не заходил».

Карум, как и Тальберг, был озабочен только карьерой, пайком и денежным содержанием, а не какими-то идейными соображениями, и потому с такой легкостью менял армии в годы революции и Гражданской войны.

Фамилию Тальберг, между прочим, Булгаков дал несимпатичному герою «Белой гвардии» и «Дней Турбиных» совсем не случайно. Дело в том, что вице-директором департамента полиции (Державной Варты) в министерстве внутренних дел в правительстве Скоропадского был Николай Дмитриевич Тальберг. Он родился 10/22 июля 1886 года в местечке Коростошев близ Киева. Булгаковский же Тальберг, напомню, в отличие от Карума, занимает должность помощника военного министра, тогда как Леонид Сергеевич всего лишь служил в ликвидационном отделе военно-юридического управления гетманского военного министерства. Н.Д. Тальберг происходил из потомственных дворян, но был не военным, а чиновником V класса, т. е. статским советником, как и отец Булгакова. В начале 1913 года он был назначен непременным членом Черниговского губернского по земским и городским делам присутствия. В Первую мировую войну Николай Дмитриевич состоял чиновником для особых поручений при Министре внутренних дел и, как и булгаковский Тальберг и Л.С. Карум, имел юридическое образование, только гражданское, а не военное. Н Д Тальберг был ярым монархистом и противником манифеста 17 октября 1905 года. Как и булгаковский Тальберг, Николай Дмитриевич после падения гетмана благополучно эмигрировал, только не в Германию, а в Румынию (Бессарабию), затем перебрался в Одессу, в 1919 году переехал в Болгарию, затем в Югославию, а позднее проживал в Берлине, где был профессором истории и активным участником монархического движения, членом Высшего монархического совета.

Вот как излагает биографию Тальберга в годы Гражданской войны его биограф В. Лукьянов: «Переворот большевиков застал его в Москве, куда он только что приехал для доклада своему другу. Выяснив вскоре существование тайной монархической организации, во главе которой стоял Н.Е. Марков, Тальберг вступил в нее, переехав с этой целью в Петроград. По указанию этой организации он выполнял ответственные поручения. В конце апреля 1918 года он был отправлен ею в Москву и в Киев. В мае он участвовал в небольшом тайном монархическом съезде, происходившем в Киеве. С разрешения местной монархической организации он поступил в Министерство внутренних дел правительства гетмана генерала П.П. Скоропадского и, борясь с революционными организациями, устраивал на службу бывших жандармских и полицейских чинов. После падения гетмана Тальберг добрался до Бессарабии, где прожил год. Вернувшись неудачно в Одессу, когда там началась эвакуация, он через Болгарию, Сербию, Австрию и Чехословакию попал в начале 1920 года в Берлин, зная, что там начинают собираться русские монархисты». В конце 30-х годов Н.Д. Тальберг переехал в Австрию. После 1945 года он эмигрировал в США, где и умер 11 июня 1967 года в Джорданвилле. Там он, кстати сказать, преподавал в местной семинарии. Н.Д. Тальберг написал ряд трудов по истории Русской православной церкви и биографию К.П. Победоносцева.

Н.Д. Тальберга петлюровцы действительно собирались повесить. Вскоре после занятия украинскими войсками Киева армейская газета «Ставка» в заметке с красноречивым заголовком «Под суд!» писала о Тальберге: «Вице-директор департамента, мордобоец и палач, правая рука Аккермана (директора департамента полиции. — Б.С.), организатор киевских наемных убийц и вешателей должен попасть в руки правосудия». По тону статьи можно было легко понять, что меньше смертной казни Николаю Дмитриевичу не светило.

С Н.Д. Тальбергом связана и тема слухов о гибели царской семьи, будто бы оказавшихся «несколько преувеличенными». В книге следователя Н.А. Соколова «Убийство царской семьи», вышедшей в 1925 году, был приведен текст допроса Соколовым 30 мая 1921 года в Берлине Н.Д. Тальберга. Тот показал: «В 1918 году, после Пасхи, одной монархической организацией, в которую я входил, на меня были возложены некоторые поручения и, между прочим, — войти в сношения с немецким представительством в России об обеспечении безопасности Государя Императора и Его Семьи. Я хорошо помню, что Царская Семья в это время была уже перевезена из Тобольска в Екатеринбург. Никто в нашей организации не мог себе объяснить, какими причинами был вызван ее переезд, но мы знали, что во главе власти в Екатеринбурге был Белобородов, о котором у нас имелись сведения как о «звере».

Нас беспокоила судьба Царской Семьи, и мы, кроме того, не могли развивать нашей работы, так как мы понимали, что это может грозить гибелью Семье, раз Она находится в руках большевиков. Я и должен был высказать все эти соображения кому следовало из представителей немецкой власти и добиться у них создания такой обстановки для Нее, чтобы Ей не грозило от большевиков никакой опасностью. Я отправился в Москву, где в то время находился граф Мирбах, и числа 5—6 мая по новому стилю я имел свидание с секретарем Мирбаха доктором Янсоном. Я высказал ему наши соображения и просил его доложить Мирбаху о нашей просьбе создать безопасность от большевиков для Царской Семьи. Янсон лично отнесся сочувственно к моей просьбе и просил меня указать ему способ, как создать эту безопасность. Я сказал, что в условиях существующей действительности немцы могли бы это сделать чрез имевшиеся у них организации их военнопленных. Янсон спросил меня, достаточно ли будет для этого 500 человек. Я сказал ему, что я лично не могу ответить на этот вопрос, что его могут решить они сами. Он обещал мне доложить о нашей просьбе Мирбаху.

Тут же я уехал в Киев и вошел в сношения с немцами и там. Я обращался с нашей просьбой обезопасить от большевиков Царскую Семью к майору Гассе, заведывавшему политическим отделом оккупационных войск на Украине, и даже подал ему об этом докладную записку. Он ответил мне, что удовлетворение нашей просьбы зависит от Мирбаха.

Когда появилось в газетах сообщение большевиков об убийстве Государя, я не поверил этому. Я имел общение в Киеве также с немецкими офицерами главного командования, имевшими связь с Москвой по прямому проводу, обращался к ним за сведениями, но они мне отвечали, что у них никаких сведений нет. После панихиды по Государю я в соборе увидел князя Долгорукова, и он мне сказал, что Альвенслебен заранее предупреждал его о возможности появления важных сведений о судьбе Государя, к которым следует относиться с осторожностью. Это меня еще более укрепило в моем недоверии к большевистскому сообщению о смерти Государя. Больше показать я ничего не имею».

Булгаков эту книгу вряд ли успел прочесть при работе над «Белой гвардией», но хорошо был знаком со слухами о чудесном спасении царской семьи, ходившими в монархических кругах Киева. Кроме того, соответствующие материалы насчет слухов о чудесном спасении царской семьи были и в книге М.К. Дитерихса «Убийство царской семьи и членов дома Романовых на Урале», написанной по материалам Н.А. Соколова. Эта книга вышла еще в 1922 году во Владивостоке, и с ней Булгаков, как мы уже отмечали, скорее всего, был знаком.

Можно предположить, что Булгаков, по обыкновению, выбрал маскирующего прототипа (Н.Д. Тальберга), который призван был прикрыть основного прототипа (Л.С. Карума). Однако на этот раз фокус не удался. Не только Леонид Сергеевич и его жена сразу же поняли, кто стоит за похожим на крысу персонажем «Белой гвардии» и «Дней Турбиных», но и знакомые Булгаковых и Карумов, понятия не имевшие о Н.Д. Тальберге и, в лучшем случае, лишь слышавшие эту фамилию, сразу же вычислили Леонида Сергеевича в качестве главного прототипа. Кстати, в пьесе Тальбергу 35 лет и он старше как Н.Д. Тальберга, которому в 1918 году было только 32 года, так и Л.С. Карума, которому к тому времени исполнилось лишь 30 лет. Вполне вероятно, что года рождения Н.Д. Тальберга Булгаков не знал, но, возможно, видел его хотя бы на фотографиях в газетах, и решил, что тот выглядит лет на тридцать пять. Поэтому писатель и сделал персонажа старше Карума, в надежде приблизить его возраст к возрасту исторического Тальберга, чтобы замаскировать настоящего прототипа.

Сестра Булгакова Варя, послужившая прототипом Елены Турбиной (Тальберг) в романе «Белая гвардия» и пьесе «Дни Турбиных», родилась в 1895 году в Киеве и окончила киевскую Екатерининскую женскую гимназию, а затем — три курса Киевской консерватории по классу фортепиано. После свадьбы с Карумом она переехала в Петроград, а затем в Москву, где поступила на немецкое отделение заочных Московские высших курсов иностранных языков. Она также продолжала занятия музыкой. В мае 1918 года они с мужем вернулись в Киев. Варвара Афанасьевна умерла в 1954 году в психиатрической лечебнице в Новосибирске от последствий сильнейшего склероза.

Дочь Ирина вспоминала: «Я жила в верующей семье. Мама, в отличие от своих сестер, ходила в церковь, в нашем доме в Киеве бывало духовенство... Мама жила с бабушкой, Варварой Михайловной, до последних дней ее жизни... В доме царил христианский дух Булгаковых».

Религиозность Варвары Афанасьевны Булгаковой, равно как и ее матери, Варвары Михайловны, подтверждает и Т.Н. Лаппа: «Варвара Михайловна была очень верующая. Варя верующей была. Она зажигала лампадки под иконами, и вообще». Поэтому в романе именно Елена Турбина-Тальберг обращает к Богу искреннюю молитву, благодаря которой выздоравливает Алексей Турбин.

Дочь владельца дома на Андреевском спуске, 13, где жили Булгаковы, Василия Михайловича Листовничего Ирина Васильевна Кончаковская вспоминала впоследствии: «Варя была на редкость веселой: хорошо пела, играла на гитаре... Любимицей матери была Варя. Ее никто не называл Варей, все называли Варюшей. Она была из всей семьи самая изящная, самая хорошенькая... Если кому-то из молодых надо было что-либо попросить у матери, обращались к Варе: «Варя, похлопочи».

Л.С. Карум в мемуарной книге «Моя жизнь. Роман без вранья», начатой вскоре после смерти жены, так описывал свое сватовство к ней, не скрывая, что любви к будущей жене у него и тогда не было и впоследствии не возникло: «В Вареньке меня привлекла, во-первых, прекрасная репутация, которой она пользовалась, все, решительно все, кто ее знал: врачи, с которыми она работала в госпитале... знакомые... преподаватели... и другие в один голос говорили о замечательно хорошей девушке, Вареньке Булгаковой; во-вторых, общество, которое ее окружало, этот сонм молодежи, от которой я уже начинал отходить: ведь мне было уже 28 лет... Наконец, я считал, что я попадаю в интеллигентную среду: Варенька была дочерью покойного профессора Духовной Академии...

Я бывал в феврале и марте (1917 года. — Б.С.) почти ежедневно (в доме на Андреевском спуске. — Б.С.), за исключением только дней, когда совершенно не было времени.

В один из мартовских вечеров Варенька вышла проводить меня на лестницу парадного входа этого удивительного дома, в котором Булгаковы жили и который был одновременно и одноэтажным (со двора), и двухэтажным (парадный ход), и трехэтажным (с улицы). Прощаясь с ней, я сказал: — Варенька, я люблю Вас... Будьте моей женой.

Варенька ничего не ответила, но по всему я догадался, что она согласна. Я поцеловал ей руку и вышел.

Варвара Михайловна Булгакова, моя будущая теща, приняла мое предложение очень настороженно.

— Да любите ли Вы ее? — все спрашивала она.

Как раз в коридоре, когда мы остались вдвоем, она снова спросила меня:

— Вы любите Вареньку?

Я ответил:

— Люблю.

Я хотел семейной жизни. Я хотел любить, но у меня не получалось. Но Варенька была прекрасная девушка, она доверилась мне, и я это понимал, хотя не всегда соблюдал это доверие.

После того как я сделал предложение, Варвара Михайловна предложила мне обедать у них. Я приезжал к ним вечером в совершенном изнеможении. Уходил поздно, а утром надо было снова вставать в семь часов утра.

После того как я сделал предложение, дела пошли быстрее. Свадьба была назначена на 30 апреля (13 мая н. ст., поэтому в «Белой гвардии» свадьба Тальберга и Елены Турбиной отнесена к маю 1917 года: «Через год после того как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом... белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе. Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна». — Б.С.).

В воскресный день я пошел с Варенькой на Крещатик и там купил два хороших золотых кольца семьдесят четвертой пробы. На одном я дал написать «Варвара», на другом — «Леонид» и поставил число нашей помолвки — 27 марта 1917 года.

Мне теперь пришлось поближе познакомиться с семьей Булгаковых. Приехал в отпуск старший брат Вареньки, Михаил Булгаков, — военный врач.

Он отнесся ко мне очень официально и сухо.

У него оказался хороший голос — бас. Он немного играл на пианино, наигрывая, пел арию Дон-Базилио из «Севильского цирюльника» и арию Мефистофеля из «Фауста»... Он служил где-то в Смоленской губернии... Как-то в разговоре Михаил Булгаков признался, что он пишет заметки из жизни земского врача» (речь шла, несомненно, о будущих «Записках юного врача»).

Т.Н. Лаппа не слишком жаловала Л.С. Карума. Она вспоминала:

«Карум Леонид Сергеевич — это вот Тальберг... Он вообще неприятный был. Его все недолюбливали... Я как-то заняла у Вари денег. Потом мы сидели с Михаилом, пьем кофе, икры, что ли, купили... А он сказал кому-то, что вот, деликатесы едят, а денег не платят. Вообще, он нехорошо поступил. Он ведь был у белых. И в Феодосии был у белых. Потом пришли красные, он стал у красных. Преподавал где-то... военную тактику, что ли. Ну, красные все равно узнали. Тогда он смылся и приехал в Москву к Наде. Тут его арестовали и Надиного мужа вместе с ним... Но Варя его любила. Она потом Михаилу такое ужасное письмо прислала: «Какое право ты имел так отзываться о моем муже... Ты вперед на себя посмотри. Ты мне не брат после этого...»

О том, что Варя Леонида любила, свидетельствует и вторая жена Булгакова Л.Е. Белозерская: «Посетила нас и сестра Михаила Афанасьевича Варвара, изображенная им в романе «Белая гвардия» (Елена), а оттуда перекочевавшая в пьесу «Дни Турбиных». Это была миловидная женщина с тяжелой нижней челюстью. Держалась она, как разгневанная принцесса: она обиделась за своего мужа, обрисованного в отрицательном виде в романе под фамилией Тальберг. Не сказав со мной и двух слов, она уехала. Михаил Афанасьевич был смущен». Эта сцена произошла в 1925 году, и с тех пор контакты сестры Вари с Булгаковым почти прекратились.

Надо учитывать, что в 1918 году, когда Карум служил у гетмана, его продовольственный паек обеспечивал потребности всех живущих в доме на Андреевском спуске, в том числе и Михаила с Тасей. Леонид Сергеевич в мемуарах возмущался, что когда решили жить коммуной, «возникли некоторые неприятности. У Михаила, начинающего врача, была небольшая практика. Это было понятно и все с радостью согласились предоставить ему необходимый кредит. Но Михаил начал злоупотреблять кредитом. В то время как все члены коммуны в то тяжелое время жили, как говорится, «в обрез»... Михаил в дни, когда у него были заработки, не думал отдавать долги, а предпочитал тратить деньги на вечеринки с вином и дорогими закусками. На вечеринки приходили его друзья, тоже молодежь, любившая покушать на дармовщину...»

Карум был человек практичный, расчетливый, немного скуповатый. Он не был трусом — до марта 1916 года, пока его не откомандировали в Константиновское училище, в составе своего полка он был на фронте, имел несколько орденов, в том числе довольно ценимый офицерами орден Св. Владимира 4-й степени с мечами. Хотя тут могли сыграть свою роль и хорошие отношения с командиром полка. Главное же, Леонид Сергеевич предпочитал приспосабливаться к любой власти, если она начинала одерживать верх, и не желал драться ни за одну власть. Булгаков же сохранял верность принципам и на компромиссы не шел и советскую власть никогда не поддерживал, а собственного зятя презирал за приспособленчество и карьеризм (в деникинской армии Карум стал полковником).

Леонид по крайней мере однажды изменил Варе с ее старшей сестрой Верой. Она окончила киевскую женскую гимназию, затем — Фребелевский педагогический институт. Во время Первой мировой войны работала медсестрой в госпиталях. Вот что написал о своей измене Карум в мемуарах «Моя жизнь. Рассказ без вранья»: «Смерть Варвары Михайловны не слишком огорчила Ивана Павловича и, видимо, он был не прочь снова жениться... Такой быстрый переход от матери к дочери возмутил Вареньку и Лелю, и они оба заявили Ивану Павловичу, что в случае приезда Веры к нему (на Андреевский спуск, 38. — Б.С.), они обе уйдут от него... Из Симферополя она приехала довольно-таки драной. Когда она поправилась к следующему 1923-му году, я, памятуя старое, стал немного за ней ухаживать. Как-то весной 1923-го года, зайдя к ней (на Андреевский спуск, 13. — Б.С.), я застал ее за мытьем пола. Высоко подняв подол и обнажив свои действительно красивые ноги, Вера мыла пол. Я не удержался и взял ее. Для нее теперь уже это особого значения не имело, так как за последние 5 лет она переменила не менее десятка любовников. Она с 1918 года прошла, видно, «огонь и воды и медные трубы». Я условился встретиться с ней в погребке, вечером. Но тут я осрамился. Взять ее я не мог. Обстановка ли, боязнь, что войдут, нервировали меня. И я... расписался. Ну, что делать! Она же отнеслась к этому безразлично. Через год Иван Павлович, человек постный, ей видно надоел, и она отправилась в Москву. Иван Павлович не очень ее задерживал». Возможно, до Булгакова каким-то образом дошли сведения о том, что сестра Вера была любовницей как Воскресенского, так и Карума. Это наверняка усилило его неприязнь к отчиму и зятю и добавило черных красок в образ Тальберга в «Днях Турбиных».

Скажем несколько слов о биографии прототипа Тальберга. Леонид Сергеевич Карум родился в Митаве (сейчас Елгава, Латвия) 7 декабря 1888 года в семье служащего, отставного армейского поручика. Леонид был крещен по православному обряду. Отец был остзейским немцем, а мать, в девичестве Мария Федоровна Миотийская, — русской. Карум в 1906 году поступил в киевское Константиновское военное училище, а после его окончания вышел офицером в 19-й пехотный Костромской полк, расквартированный в Житомире.

В Первую мировую войну сражался на фронте, затем был направлен в Петроград на учебу в Александровскую Военно-юридическую академию, которую закончил с отличием в конце 1917 года. После двух лет обучения слушатели Академии получали право сдать экзамен на гражданского юриста, но из-за ухода на фронт Карум не успел сдать такой экзамен. В марте 1916 года он был направлен преподавателем юридических дисциплин в Константиновское военное училище. Весной 1917 года газета «Киевская мысль» писала: «...Вчера в 6 часов вечера в театре Троицкого народного дома открылось Собрание офицерских, юнкерских и солдатских депутатов Киевского гарнизона... Председатель совета офицерских депутатов капитан Л.С. Карум... открыл заседание. Обращаясь к собравшимся, капитан Карум провозгласил «ура» в честь «Народной могучей армии свободной великой России». Булгаков спародировал этот эпизод, заставив Тальберга считать голоса в цирке во время избрания гетмана.

30 апреля (13 мая) 1917 года Карум сочетался браком с сестрой Булгакова Варей. Он вспоминал «...Наступил день нашей свадьбы, которая была назначена на пять часов вечера в Религиозно-просветительском обществе на Большой Житомирской, 9. Булгаковы посещали эту церковь, так как одним из организаторов общества был отец Вареньки. Кроме того, церковь находилась очень близко, во втором доме от угла Владимирской улицы».

По свидетельству Карума, он очень рассердил Булгакова и других близких своей жены, явившись на свадьбу (как и свадьба Тальберга с Еленой, она была за полтора года до описываемых в романе событий) в мундире, при всех орденах, но с красной повязкой на рукаве. Братья Турбины осуждают Тальберга за то, что он в марте 1917 года «был первый, — поймите, первый, — кто пришел в военное училище с широченной красной повязкой на рукаве. Это было в самых первых числах, когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то, в темные коридоры, чтобы ничего не слышать. Тальберг как член революционного военного комитета, а не кто иной, арестовал знаменитого генерала Петрова». Карум действительно был членом исполнительного комитета Киевской городской думы и участвовал в аресте генерал-адьютанта Н.И. Иванова, в начале Первой мировой войны командовавшего Юго-Западным фронтом, а в феврале 1917 года предпринявшего по приказу императора неудачный поход на Петроград для подавления революции. Карум отконвоировал генерала в столицу.

После окончания Военно-юридической академии Карум в начале 1918 года получил назначение в Департамент земледелия, который был эвакуирован из Петрограда в Москву. В начале января 1918 года Леонид Сергеевич и Варвара Афанасьевна прибыли в Москву. Вскоре Карум успешно выдержал экзамены на гражданского юриста в Московском университете.

При Скоропадском он служил в юридическом отделе военного министерства в звании сотника кандидатом на военно-судебную должность. В декабре 1917 года Карум покинул Киев и вместе с братом Булгакова Иваном, которого мать, опасаясь петлюровской мобилизации, отправила с зятем, прибыл в Одессу, а оттуда в Новороссийск. Прототип Тальберга поступил в белую Астраханскую армию, ранее поддерживавшуюся немцами, стал здесь председателем суда и был произведен в полковники. Возможно, это обстоятельство подсказало Булгакову повысить Тальберга до полковника в пьесе «Дни Турбиных». Бывший начальник штаба Киевского военного округа генерал Н.Э. Бредов, знавший Карума еще по его деятельности в исполнительном комитете Киевской думы, при переходе Астраханской армии в состав Вооруженных сил Юга России генерала А.И. Деникина настоял на его увольнении. Так что слова Тальберга в романе, что он может рассчитывать на покровительство Деникина, который был командиром его дивизии, звучат злой иронией. Только благодаря влиятельным знакомым Каруму удалось получить должность преподавателя права в Феодосии, куда было эвакуировано Константиновское училище. В Феодосию он и уехал в сентябре 1919 года, забрав с собой из Киева жену. К зятю в Феодосию отправился и брат Булгакова Николай, раненый в октябрьских 1919 года боях в Киеве. Возможно, это обстоятельство побудило писателя связать будущую судьбу Николки в «Белой гвардии» с Перекопом. После того как в апреле 1920 года главнокомандующим стал П.Н. Врангель, Карум ушел из училища и стал военным представителем при латвийском консуле в Крыму, а также работал юристом в Феодосийском уездном кооперативном союзе. Он вместе с женой остался в Феодосии и при красных, снова стал преподавать в стрелковой школе и в 1921 году вернулся вместе с школой в Киев. В конце пребывания белых в Крыму Карум в качестве адвоката взялся защищать арестованных феодосийских большевиков, участвовавших в кооперативном движении. Большевики, которых он защищал, дали Каруму самые положительные рекомендации. В Феодосии у Леонида с Варей 10 апреля 1921 года родилась дочь Ирина. Карум остался преподавать в стрелковой школе, которая в 1921 году была переведена в Киев.

В 20-е годы жизнь семьи Карумов в материальном отношении наладилась. В 1922—1926 годах Леонид Сергеевич был помощником начальника и начальник учебной части Киевской объединенной школы им. Каменева, а потом стал военным руководителем и профессором Киевского института народного хозяйства. Он носил в петлицах и на рукаве ромб, что тогда соответствовало генеральской должности. Вот что доносили о нем сексоты ОГПУ в середине 20-х годов: «Среди преподавателей, чувствуется, много всякой «сволочи», но дело свое они, очевидно, знают и делают хорошо... Подбор преподавателей, в особенности офицерья, больше всего зависит от Карума. Карум — это лиса, которая знает свое дело. Но, вероятно, нет... в школе более ненадежного человека, как Карум. В разговоре о политработе и вообще с политработниками он даже не может сдержать язвительной улыбки... Есть у него и большая склонность к карьеризму... Учебой ворочает начальник ученой части Карум, который много времени уделяет работе на стороне (лекции читает в гражданских вузах и живет за 7 верст от школы). Сам очень толковый, способный, но все на скорость отделывает».

Карум свидетельствовал в мемуарах: «В 1924 году наша семья, я, Варенька, Ирочка, и мама моя, становились на ноги и уже жили хорошо». Однако благополучие длилось недолго. Первый звонок прозвенел 5 ноября 1929 года. В этот день Карум был арестован как бывший белый офицер и обвинен в участии в мифическом заговоре. Заступничество нескольких большевиков, которым Карум помогал в 1920 году в Крыму, выступая адвокатом на их процессах, на этот раз спасло его. Через два месяца, 9 января 1930 года, Леонида Сергеевича освободили. Однако из училища и института уволили. Карум отправился в Москву, где стал преподавателем военных дисциплин в МГУ. 12 января 1931 года он был вновь арестован и на этот раз отправлен на пять лет в концлагерь в Минусинск, но благодаря ударному труду освободился через три года, после освобождения был сослан в Новосибирск, где к нему присоединилась Варвара Афанасьевна вместе с дочерью, продав квартиру в Киеве. В отличие от Елены Турбиной в «Белой гвардии» и особенно в пьесе «Дни Турбиных», сестра Булгакова Варя мужу никогда не изменяла. Сохранилась ее записка, переданная супругу после ареста: «Любимый мой, помни, что вся моя жизнь и любовь для тебя. Твоя Варюша». Здесь Карум преподавал немецкий язык, а позднее возглавил кафедру иностранных языков в Новосибирском медицинском институте, а в 1948 году добился снятия судимости. Варя также преподавала немецкий язык в Новосибирском педагогическом институте.

Надо отдать должное Леониду Сергеевичу, сумевшему приспособиться и сохранить семейное благополучие и благосостояние даже в экстремальных условиях после ареста и заключения в лагерь, ему удалось уцелеть, несмотря на офицерство и службу в белых армиях, в дьявольской мясорубке 1937—1938 годов. Булгаков, в отличие от Карума, приспосабливаться и обеспечивать благосостояние семьи, пусть даже ценой нравственных компромиссов, не умел и не желал.

Сохранилась любопытнейшая рукопись Л.С. Карума «Горе от таланта» (1967), посвященная анализу булгаковского творчества. Здесь прототип следующим образом характеризовал Тальберга:

«Наконец, десятым и последним из белогвардейцев — это генерального штаба капитан Тальберг. Он собственно даже не в Белой гвардии, он служит у гетмана. Когда начинается «заваруха», он садится на поезд и уезжает, не желая принимать участия в борьбе, исход которой для него вполне ясен, но за это навлекает на себя ненависть Турбиных, Мышлаевского и Шервинского. — Почему он не взял с собой жену? Почему он «крысиной походкой» ушел от опасности в неизвестность? Он — «человек без малейшего понятия о чести». Для Белой гвардии Тальберг — личность эпизодическая». Автор «Горя от таланта» стремится как бы оправдать Тальберга: отказался от участия в безнадежной борьбе, жену не взял с собой, потому что ехал в неизвестность. Самого же писателя Карум характеризовал почти теми же словами, что и враждебная тому марксистская критика 20-х годов: «Да, талант Булгакова был именно не столько глубок, сколько блестящ, и талант был большой... И все же произведения Булгакова не народны. В них нет ничего, что затрагивало народ в целом.

Вообще, у него народа нет. Есть толпа загадочная и жестокая. В произведениях Булгакова есть известные слои царского офицерства или служащие, или актерская и писательская среда. Но жизнь народа, его радости и горести по Булгакову узнать нельзя. Его талант не был проникнут интересом к народу, марксистско-ленинским миросозерцанием, строгой политической направленностью. После вспышки интереса к нему, в особенности к роману «Мастер и Маргарита», внимание может потухнуть». В письме правительству 28 марта 1930 года Булгаков процитировал сходный с карумовским отзыв критика Р.В. Пикеля, появившийся в «Известиях» 15 сентября 1929 года: «Талант его столь же очевиден, как и социальная реакционность его творчества».

В «Рассказе без вранья» Карум следующим образом охарактеризовал свою реакцию на появление «Белой гвардии»: «В романе описывается 1918 год в Киеве. Мы журнал «Смену вех» (так Леонид Сергеевич по памяти ошибочно называет журнал «Россия». — Б.С.) не выписывали, поэтому Варенька и Костя (К.П. Булгаков. — Б.С.) купили его в магазине. — «Ну и не любит же тебя Михаил», — сказал мне Костя.

Я знал, что Михаил меня не любит, но не знал действительных размеров этой нелюбви, переросшей в подлость. Наконец, я прочел этот злосчастный номер журнала и пришел от него в ужас. Там, среди других, был описан человек, по наружности и некоторым фактам похожий на меня, так что не только родные, но и знакомые узнали в нем меня, по морали этот человек стоял очень низко. Он (Тальберг) при наступлении петлюровцев на Киев бежит в Берлин, бросает семью, армию, в которой служит, поступает как какой-то мерзавец.

В романе описана семья Булгакова. Он описывает случай моей командировки в Лубны во время власти гетмана при петлюровском восстании. Но затем начинается вранье. Героиней романа сделана Варенька. Других сестер нет вовсе. Матери тоже нет. Затем описаны в романе все его собутыльники. Во-первых, Сынгаевский (под фамилией Мышлаевский), это был студент, призванный в армию, красивый и стройный, но больше ничем не отличающийся. Обыкновенный собутыльник. В Киеве он на военной службе не был, затем познакомился с балериной Нежинской, которая танцевала с Мордкиным, и при перемене, одной из перемен власти в Киеве, уехал на ее счет в Париж, где удачно выступал в качестве ее партнера в танцах и мужа, хотя был на 20 лет моложе ее.

Собутыльники были описаны довольно точно, но только с благородной стороны, из-за чего впоследствии было у Булгакова много хлопот.

Во-вторых, описан был Юрий Гладыревский, мой двоюродный племянник, офицер военного времени лейб-гвардии стрелкового полка (под фамилией Шервинский). Он во время гетмана служил в городской милиции, в романе же он выведен в качестве адъютанта гетмана (в действительности в романе Шервинский — адъютант командующего армией генерала Белорукова, а в адъютанты гетмана он превратился только в пьесе. — Б.С.). Это был малоинтеллигентный юноша 19-ти лет, умевший только пить и подпевать Михаилу Булгакову. И голос у него был небольшой, ни для какой сцены не пригодный. Он уехал с родителями во время Гражданской войны в Болгарию, и более сведений я о нем не имею.

В-третьих, описан Коля Судзиловский, его тоже можно узнать по внешней обрисовке, бывший в то же время киевским студентом, немного наивный, немного заносчивый и глуповатый юноша, тоже 20-ти лет. Он выведен под именем Лариосика». В другом месте своих мемуаров Карум пишет о прототипе Лариосика немного подробнее: «В октябре месяце появился у нас Коля Судзиловский. Он решил продолжать обучение в университете, но был уже не на медицинском, а на юридическом факультете. Дядя Коля просил Вареньку и меня позаботиться о нем. Мы, обсудив эту проблему с нашими студентами, Костей и Ваней, предложили ему жить у нас в одной комнате со студентами. Но это был очень шумливый и восторженный человек. Поэтому Коля и Ваня переехали скоро к матери на Андреевский спуск, 36, где она жила с Лелей на квартире у Ивана Павловича Воскресенского. А у нас в квартире остались невозмутимый Костя и Коля Судзиловский».

Карум прямо утверждал, что его изображение в виде Тальберга в булгаковском романе и в пьесе спровоцировало интерес к нему ОГПУ, что и привело к аресту. Вряд ли это мнение справедливо. Операция «Весна» была направлена против бывших царских и белых офицеров, а Леонид Сергеевич наверняка проходил у чекистов по всем учетам как бывший капитан царской и полковник деникинской армии. Карум писал: «Я был очень взволнован, потому что знакомые узнавали в романе и пьесе Булгаковскую семью, должны были узнать или подозревать, что Тальберг — это я.

Эта выходка Булгакова имела и эмпирический — практический смысл. Он усиливал насчет меня убеждение, что я гетманский офицер, и у местного Киевского ОГПУ. Ведь «белые» офицеры не могли служить в «красной» армии. Конечно, писатель свободен в своем произведении и Булгаков мог сказать, что он не имел в виду меня: вольно и мне себя узнавать, но ведь есть и карикатуры, где сходство нельзя не видеть. Я написал взволнованное письмо в Москву Наде, где называл Михаила «негодяем и подлецом» и просил передать письмо Михаилу. Как-то я пожаловался на такой поступок Михаила.

— Ответь ему тем же! — ответил Костя.

— Глупо, — ответил я.

А впрочем я жалею, что не написал небольшой рассказик в чеховском стиле, где рассказал бы и о женитьбе из-за денег, и о выборе профессии венерического врача, и о морфинизме и пьянстве в Киеве, и о недостаточной чистоплотности в денежном отношении (Под женитьбой из-за денег здесь имеется в виду первый брак Булгакова — с Т.Н. Лаппа, дочерью действительного статского советника и председателя Саратовской губернской казенной палаты, т. е. ведавшего губернскими финансами. Также и профессию венерического врача, по мнению Карума, будущий писатель выбрал исключительно из материальных соображений. С началом Первой мировой войны и революции в глубь страны хлынул поток беженцев, а потом и возвращающихся с фронта солдат, среди которых наблюдался всплеск венерических заболеваний, поэтому профессия венеролога стала особенно доходной. — Б.С.).

Но в семье у нас все вскоре забылось. Как я уже писал, через год, на Рождество 1925 года Варенька ездила к сестрам в Москву. Она останавливалась у Нади, но у Нади кто-то, кажется муж ее, Андрей, заболел заразной болезнью. Квартира была маленькая, изоляция была невозможна. В гостиницу в Москве было не попасть, или надо было очень дорого платить. И Вареньке пришлось на несколько дней поселиться у Михаила. В это время Михаил был уже второй раз женат на разведенной жене фельетониста Василевского (Не-Буква), на Любови Белозерской.

Варенька была в ужасе от их жизни. Большую часть суток они проводили в кровати, раздетые, хлопая друг друга пониже спины и приговаривая: «Чья это жопочка?» Когда же Михаил был одет и уходил из дому, он говорил Вареньке:

— Люба — это мой крест, — и горько при этом вздыхал.

Прожив год с Белозерской, он развелся с ней и женился на этот раз уже прочно, на секретарше Немировича-Данченко, бывшей жене генерала Шиловского.

Это была прочная связь и Шиловская прибрала его к рукам (Карум здесь ошибается. Секретарем В.И. Немировича-Данченко была не третья жена Булгакова, Елена Сергеевна Шиловская (урожденная Нюрнберг. — Б.С.), а ее родная сестра Ольга Сергеевна Бокшанская.

Я видел его после 1924 года один раз. Когда я, потеряв в Киеве и военную, и гражданскую службу, приехал в Москву и оставался, как всегда, у Нади. И, подымаясь по лестнице к Наде, видел его оттуда спускающимся. Мы сделали вид, что не узнали друг друга.

Михаил Булгаков умер в 1940 году богатым человеком, написав 8 пьес, которые ставились в театрах Москвы, и все его имущество перешло к его жене.

Недавно я слышал, что жена его, не особенно горюя о смерти Михаила, сошлась и живет с каким-то литератором. Мне называли, да я забыл его фамилию. А первая его жена, Тася, тоже вышла замуж и живет в Геленджике».

Насчет богатства Булгакова Леонид Сергеевич сильно преувеличивал. Из всех написанных пьес, инсценировок и либретто при его жизни более или менее регулярно шли только «Дни Турбиных» и «Мертвые души». Доходы от них, а также жалованье, сначала — режиссера-ассистента во МХАТе, затем — либреттиста в Большом театре, конечно, позволяли относительно безбедно существовать, тем более что Евгений Александрович Шиловский платил алименты на сына Сергея, оставшегося с Еленой Сергеевной. Однако до настоящего богатства обласканных властью писателей и драматургов ему было очень далеко.

Племянник Карума Николай Николаевич Судзиловский (урожденный Николай Владимирович Капацын) родился 5/17 февраля 1896 года в Нижнем Новгороде в семье капитана Владимира Алексеевича Капацына и его жены Александры Семеновны. О дате рождения свидетельствуют копии метрической выписки из книг Варваринской приходской церкви Нижнего Новгорода: «5 февраля 1896 года родился, а 6 февраля крестился сын делопроизводителя управления Вельского уездного воинского начальника капитана Владимира Алексеевича Капацына и его жены Александры Семеновны, нареченный именем Николай». Однако вскоре после смерти матери, в 1908 году, Николай был усыновлен семьей своей бездетной двоюродной бабушки Варвары Федоровны, которая была замужем за статским советником Николаем Михайловичем Судзиловским. Она была дочерью статского советника Миотийского и родной сестрой матери Леонида Сергеевича Карума, Марии Федоровны Миотийской. Согласие на усыновление отец Коли дал еще в марте 1905 года, но только 13 января 1911 года по высочайшему указу было дано разрешение на изменение отчества Николая Владимировича Судзиловского на Николаевич.

Н.Н. Судзиловский, чей приемный отец служил в качестве непременного члена Волынского губернского по воинской повинности присутствия в Житомире, в 1913 году поступил на тот же медицинский факультет Киевского университета Св. Владимира, что и Булгаков, но вскоре из-за трудностей учебы перевелся на юридический факультет. В 1915 году он был зачислен в киевское Константиновское военное училище, где преподавал его дядя Л.С. Карум. По его окончании Николай Судзиловский был произведен в подпоручики, но в действующей армии ни дня не служил, тем более что она к моменту окончания им училища почти полностью разложилась. 31 января 1918 года он был признан негодным к воинской службе по состоянию здоровья и отправлен в отставку. Возможно, здесь сказались связи отца, да и здоровьем, как кажется, Коля Судзиловский действительно не блистал. Так что Лариосик был в общем-то прав, когда аттестовал себя у Турбиных «человеком невоенным». После отставки он возобновил занятия на втором курсе юрфака.

В квартире Булгаковых на Андреевском спуске Судзиловский появился еще в октябре, а вовсе не 14 декабря 1918 года, в день падения гетмана Скоропадского, как романный Лариосик. Т.Н. Лаппа вспоминала, что тогда у Карумов «жил Судзиловский — такой потешный! У него из рук все падало, говорил невпопад. Не помню, то ли из Вильны он приехал, то ли из Житомира. Лариосик на него похож».

В 1919 году Николай Николаевич вступил в ряды Добровольческой армии, и его дальнейшая судьба неизвестна. По словам Л.С. Карума, он погиб, но так ли это, сказать трудно, поскольку в данном случае Леонид Сергеевич питался слухами.

Т.Н. Лаппа свидетельствует, что любовь Лариосика к Елене Турбиной не была чистой фантазией драматурга, поскольку Судзиловский действительно был влюблен в прототипа Елены — Варю Булгакову (Карум): «Родственник какой-то из Житомира. Я вот не помню, когда он появился... Неприятный тип. Странноватый какой-то, даже что-то ненормальное в нем было. Неуклюжий. Что-то у него падало, что-то билось. Так, мямля какая-то... Рост средний, выше среднего... Вообще, он отличался от всех чем-то. Такой плотноватый был, среднего возраста... Он был некрасивый. Варя ему понравилась сразу. Леонида-то не было...»

Ярослав Тинченко предложил другого кандидата на роль прототипа Лариосика — еще одного Николая Судзиловского. У него с Судзиловским номер один общие не только фамилия и отчество, но также и год рождения, и отец статский советник, происходящий из дворян Могилевской губернии, и троечные аттестаты, и учеба на юридическом факультете, и жительство в Житомире, и пребывание в Киеве в 1918—1919 годах. Вот только на медицинском факультете Судзиловский номер два никогда не учился. И вот беда — отчества «Николаевич» Судзиловский номер два никогда не носил, и связей с родней Карума, в отличие от Судзиловского номер один, Тинченко проследить так и не удалось.

Тем не менее приведем биографию и Судзиловско-го номер два, отметив, какие поразительные совпадения бывают в жизни.

Николай Васильевич Судзиловский родился 7/19 августа 1896 года в деревне Павловка Чаусского уезда Могилевской губернии в имении своего отца, статского советника и уездного предводителя дворянства. В 1916 году он учился на юридическом факультете Московского университета. В конце года Судзиловский поступил в 1-ю Петергофскую школу прапорщиков, откуда был исключен за неуспеваемость в феврале 1917 года и направлен вольноопределяющимся в 180-й запасной пехотный полк. Оттуда он был направлен во Владимирское военное училище в Петрограде, но уже в мае 1917-го исключен оттуда. Чтобы получить отсрочку от военной службы, Судзиловский женился, а в 1918 году вместе с женой переехал в Житомир, где находились тогда его родители. В дальнейшем жена его бросила. Летом 1918 года прототип Лариосика безуспешно пытался поступить в Киевский университет. В 1919 году Николай Васильевич вступил в ряды Добровольческой армии, и его дальнейшая судьба, как и судьба настоящего прототипа Лариосика, неизвестна.

Некоторые исследователи, в частности Я. Тинченко, считают А.М. Земского прототипом Федора Николаевича Карася-Степанова в «Белой гвардии», но подобная гипотеза выглядит маловероятной. Земский как раз в июле 1917 года окончил Николаевское артиллерийское училище в Киеве. А с Надей Булгаковой Андрей Михайлович познакомился еще в 1916 году в Москве, где он был студентом историко-филологического факультета Московского университета, а она — слушательницей Московских высших женских курсов. Земские уехали из Киева еще летом 1917 года, сначала в Царское Село, где находился запасной артиллерийский дивизион А.М. Земского, а затем в Самару, куда дивизион был эвакуирован в марте

1918 года. Там Андрей Михайлович успел несколько месяцев послужить в Народной армии Комуча (Комитета членов Учредительного собрания), боровшейся против большевиков. Это впоследствии ему вышло боком. 31 января 1931 года Земский был арестован и сослан на пять лет в Восточную Сибирь и Казахстан, но уже в 1933 году ему разрешили вернуться в Москву. Общего у Земского с Карасем — только служба в артиллерии. В описанный в «Белой гвардии» период времени он находился за многие сотни верст от Киева.

Что же касается прототипа Карася, то Т.Н. Лаппа вспоминала, что у Сынгаевских был приятель, которого все звали «Карасем». Вот он-то и послужил прототипом романного Карася. А в пьесе «Дни Турбиных» Карась исчез, слившись с образом капитана Студзинского. Очевидно, друга Сынгаевского прозвали «Карасем» за внешность. По воспоминаниям Татьяны Николаевны, он был «невысокого такого роста, толстенький, лицо круглое. Симпатичный был. Вот чем занимался, не знаю».

Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова Юрий Леонидович Гладыревский, певец-любитель (это качество перешло и персонажу), служивший в войсках гетмана Павла Петровича Скоропадского, но совсем не адъютантом. Потом он эмигрировал. Интересно, что в романе и пьесе «Дни Турбиных» Шервинского зовут Леонид Юрьевич, а в более раннем рассказе «В ночь на 3-е число» соответствующий ему персонаж именуется Юрий Леонидович, как и прототип. В этом же рассказе Елена Тальберг (Турбина) названа Варварой Афанасьевной, как и сестра Булгакова, послужившая прототипом Елены. Капитан Тальберг, ее муж, был во многом списан с мужа Варвары Афанасьевны Булгаковой, Леонида Сергеевича Карума, остзейского немца по происхождению, кадрового офицера, служившего вначале Скоропадскому а потом большевикам, у которых он преподавал в стрелковой школе. Любопытно, что в варианте финала романа, в журнале «Россия» доведенном до корректуры, но так и не опубликованном из-за закрытия этого печатного органа, Шервинский приобретал черты не только оперного демона, но и Л.С. Карума, у которого, кстати, в качестве знака различия был нашит на гимнастерку ромб: «— Честь имею, — сказал он, щелкнув каблуками, — командир стрелковой школы — товарищ Шервинский.

Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба входило ярко-кукольным.

— Это ложь, — вскричала во сне Елена. — Вас стоит повесить.

— Не угодно ли, — ответил кошмар. — Рискнете, мадам.

Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда — золотая. От нее брызгали лучи, а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон...

— Кондотьер! Кондотьер! — кричала Елена.

— Простите, — ответил двуцветный кошмар, — всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна и та не казенная, а моя собственная. Жить будем.

— А смерть придет, помирать будем... — пропел Николка и вышел.

В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно поняла, что он умрет, и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи».

Как известно, прототип Шервинского Ю.Л. Гладыревский в Красной Армии никогда не служил, тогда как прототип Тальберга Л.С. Карум действительно был преподавателем советской стрелковой школы в Киеве.

Юрий (Георгий) Леонидович Гладыревский родился 26 января (7 февраля) 1898 года в Либаве (Лиепае) в дворянской семье. В Первую мировую войну он дослужился до чина подпоручика Лейб-гвардии 3-го Стрелкового Его Величества полка. В последние недели гетманщины он состоял в штабе белогвардейских добровольческих формирований князя Долгорукова (в романе — Белорукова). После прихода в Киев в начале февраля 1919 года красных ЮЛ. Гладыревский работал в Белом подполье и, возможно, при этом служил для маскировки в Красной Армии. Отсюда Шервинский — красный командир в том варианте финала «Белой гвардии», который должен был появиться в журнале «Россия». Позднее, очевидно, Булгаков узнал о подлинной судьбе Ю.Л. Гладыревского и убрал из финального образа Шервинского красноармейские атрибуты. После вступления в город Добровольческой армии Юрий Леонидович был произведен сразу в капитаны своего родного лейб-гвардейского полка. Во время октябрьских боев в Киеве он был легко ранен. Позднее, в 1920 году, участвовал в боях в Крыму и в Северной Таврии, он был еще раз ранен и вместе с Русской армией П.Н. Врангеля эвакуировался в Галлиполи. В эмиграции зарабатывал на жизнь пением и игрой на фортепиано. Умер он 20 марта 1968 года во французском городе Канны.

Поручик Виктор Викторович Мышлаевский был списан с булгаковского друга детства и юности Николая Николаевича Сынгаевского. Первая жена Булгакова, Т.Н. Лаппа, следующим образом описала Сынгаевского в своих воспоминаниях: «...Мышлаевский — это Коля Сынгаевский... Он был очень красивый... Высокий, худой... голова у него была небольшая... маловата для его фигуры... Глаза, правда, разного цвета, но глаза прекрасные». Портрет персонажа во многом повторяет портрет прототипа: «...И оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб был чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок». Тут черты Сынгаевского сознательно соединены с приметами сатаны — разными глазами, мефистофелевским носом с горбинкой, косо срезанными ртом и подбородком. Позднее эти же приметы обнаружатся у Воланда в романе «Мастер и Маргарита». Любопытно, что, по свидетельству Н.К Крупской, разные глаза были у Ленина. Булгаков, работавший под началом Крупской в ЛИТО Главполитпросвета, возможно, знал об этом факте, что могло подтолкнуть его к мысли сделать вождя большевиков прототипом Воланда. А в «Белой гвардии» с Аполлионом (Авадоном) — ангелом-губителем Апокалипсиса, повелителем бездны, смерти и ада, предводителем полчищ саранчи, отождествляется военный вождь и создатель Красной Армии Троцкий. Кстати сказать, в средние века Авадона рассматривали как могущественного военного советника ада. К Троцкому же, в какой-то мере, восходит и Абадонна (Авадон) «Мастера и Маргариты», одинаково губительно относящийся ко всем воюющим сторонам. Но находившееся в тот момент под запретом имя Троцкого уже не упоминалось.

Карум был абсолютно прав в том, что Сынгаевский был вторым мужем известной русско-польской балерины Брониславы Нижинской, которая была сестрой великого танцовщика Вацлава Нижинского. Оба они танцевали в труппе хореографа и танцовщика Михаила Мордкина. Б. Нижинская родилась в январе 1891 года. Сынгаевский мог быть немного моложе своей жены, но уж точно не на десять лет. В романе возраст Мышлаевского не указан, а в первой редакции пьесы «Дни Турбиных», называвшейся «Белая гвардия» и наиболее близкой к роману, Мышлаевскому правда, произведенному уже в штабс-капитаны, в конце 1918 года — 27 лет (в окончательной редакции, где Алексей Турбин стал полковником-артиллеристом и постарел с 30 до 38 лет, Мышлаевский был его ровесником и тоже состарился до 38 лет, превратившись в кадрового офицера). В этом случае, если возраст Мышлаевского совпадал с реальным возрастом Сынгаевского, то Николай Николаевич должен был родиться в 1891 году как и Михаил Булгаков, как и Бронислава Нижинская. Да и Т.Н. Лаппа, сама родившаяся 23 ноября (5 декабря) 1892 года, в беседе с Л.К. Паршиным подтвердила, что Сынгаевский, как и сам Булгаков, равно как и другие гимназические друзья мужа, все были «нашего примерно возраста». Так что насчет десятилетней разницы в возрасте между Сынгаевским и его женой Карум, который терпеть не мог не только Булгакова, но и его друзей-собутыльников, явно приврал, стараясь скомпрометировать Николая и представить его молодым Альфонсом при стареющей прима-балерине.

Т.Н. Лаппа следующим образом описала семью Сынгаевских:

«У них большая семья была. Варвара Михайловна дружила раньше с матерью Сынгаевского. Они жили на Мало-Подвальной улице. Маленький домик у них был, в саду... Он (Сынгаевский. — Б.С.)... все мечтал о балете, хотел в балетную школу поступить. Перед приходом петлюровцев он пошел в юнкеры...»

Вероятно, время поступления в юнкера Сынгаевского Татьяна Николаевна по памяти значительно сдвинула, так как из дневниковой записи Надежды Афанасьевны Булгаковой от 16 сентября 1916 года следует, что Сынгаевский в тот момент был в Москве и собирался на фронт: «Не могу отделаться от одного впечатления: грустных глаз Коли Сынгаевского вчера в передней, грустных, больших не по обычному и детских. 20-го он едет со своей артиллерийской бригадой на фронт. Вот. Ужасно почему-то оставило это во мне большое впечатление». Между прочим, тогда в Москве Булгаков с Сынгаевским разминулись буквально на пару дней, так как Михаил с Тасей в начале 20-х чисел сентября приехали в Москву на три дня в связи с призывом.

Между прочим, из этой дневниковой записи можно сделать вывод о том, что Сынгаевский успел повоевать и получить офицерский чин. А то, что он кончил юнкерское училище в 1916 году и сделал это, скорее всего, после университета (последующая успешная коммерческая деятельность выдает в нем неплохое образование), позволяет предположить, что они с Булгаковым были примерно одного возраста. Кстати сказать, Сынгаевский вполне мог быть выпущен из училища подпоручиком, а в дальнейшем, уже при Временном правительстве, когда чины раздавались довольно обильно, его могли произвести и в поручики, как и Мышлаевского.

Бронислава Нижинская в 1919 году открыла балетную «Школу движения» в Киеве, которую посещал Сынгаевский, и между ними завязался роман. К тому времени балерина рассталась со своим первым мужем — танцовщиком Александром Кочетовским, от которого у нее было двое детей. Сын Лев погиб в автомобильной аварии, а дочь Ирина пошла по стопам матери и тоже стала известной балериной. Она действительно уехала из Киева в 1920 году и в следующем году стала главным хореографом труппы Сергея Дягилева в Париже. Причем для того чтобы Нижинской и ее матери разрешили эмигрировать из Киева, потребовалась, по свидетельству жены Вацлава Нижинского Ромолы Нижинской, петиция к Ленину, подписанная лечащими врачами Вацлава, больного тяжелой формой шизофрении. В этой петиции эмиграция Брониславы и ее матери обосновывалась необходимостью ухода за сыном и братом. Вероятно, Булгаков знал об этой истории, и она могла подтолкнуть его к тому, чтобы поэту Ивану Бездомному в «Мастере и Маргарите» был поставлен диагноз шизофрения. В разрешении на эмиграцию Брониславе Нижинской и ее родне было отказано. Но она вместе с Сынгаевским смогла прогастролировать во всех пограничных городах между Киевом и польской границей, а затем перейти границу, которая тогда была еще не на замке. Кстати сказать, первый контракт о работе танцовщиком у Сергея Дягилева Сынгаевский подписал в Париже еще 11 ноября 1920 года. До 1938 года Нижинская и Сынгаевский оставались в Европе, преимущественно во Франции. Сынгаевский танцевал партию Шаха в поставленном ею балете «Спящая принцесса».

В 1935 году Сынгаевский, управлявший автомобилем, попал в аварию вблизи Парижа, во время которой погиб его пасынок Лев, а он сам и падчерица Ирина были серьезно ранены. В 1938 году Нижинская с Сынгаевским эмигрировали в США, где основали новую балетную школу. Нижинская была также возлюбленной Федора Шаляпина, но никогда не была замужем за ним. Впрочем, роман с Сынгаевским, как кажется, был чисто платоническим. До самой смерти Николая, превратившегося в Америке в Nicolas Singaevsky в 1968 году в Лос-Анджелесе они с Брониславой были вместе. Николай был ее импресарио, а иной раз и переводчиком, так как по-английски она говорила не слишком бегло. Интересно, что прототипу Мышлаевского, в отличие от героя, который так и не стал Мышлаенко, фамилию все-таки пришлось сменить. Он стал Николя Сингаевски, или, если произносить на американский манер, Николасом Сингаевски. Возможно, Булгаков знал об этой перемене имени и обыграл ее в пьесе.

Бронислава пережила своего второго мужа на четыре года и скончалась в феврале 1972 года в Лос-Анджелесе. Были ли дети у Сынгаевского и Нижинской, неизвестно. К сожалению, мемуары Брониславы Нижинской, «Ранние воспоминания», доведены только до начала Первой мировой войны, т. е. обрываются задолго до ее знакомства с Сынгаевским.

Не исключено, что имя жены Сынгаевского — Бронислава подсказала Булгакову отчество одного из героев «Белой гвардии» — штабс-капитана Александра Брониславовича Студзинского. В романе он представлен чистым поляком, что подчеркивается многочисленными полонизмами в его речи. В пьесе же «Дни Турбиных» о польском происхождении Студзинского, произведенного здесь уже в штабс-капитаны, свидетельствуют в первую очередь фамилия и отчество. Хотя в одном из черновиков пьесы остался очень примечательный диалог между Студзинским, выправившим себе новые документы с новой украинской фамилией, чтобы уйти вместе с петлюровцами из Города, к которому приближаются красные, и Мышлаевским:

«Студзинский. Сейчас. (Достает бумагу. Мышлаевскому.) На.

Мышлаевский (читает). Так... гм... Борисович... Ты находишь, что это красивее, чем Брониславович?

Студзинский. Все у тебя шутки.

Мышлаевский. Да какие тут шутки! Дело совершенно серьезное. Студзенко... Черт знает, что за фамилия! Какой ты Студзенко, когда тебя акцент выдает? Когда с тобой заговоришь, так кажется, что кофе по-варшавски пьешь...»

На предложение Студзинского пойти вслед за петлюровцами штабс-капитан выдвигает аргумент, окрашенный явной булгаковской симпатией: «Так. Мерси. С обозами этой рвани... Мышлаенко... Нет, знаешь, я уж Мышлаевским останусь».

Однако подчеркивать польский акцент Студзинского в пьесе не было никакой нужды, так что от этого колоритного диалога Булгаков в конце концов отказался.

Что же касается Мышлаевского, то у него и в романе, и в пьесе польского — только фамилия. То же самое, вероятно, можно сказать и о Николае Николаевиче Сынгаевском, хотя в дальнейшем, женившись на польке, польский язык он, вероятно, выучил.

Интересно, что в реальной жизни к профессиональному искусству из прототипов героев «Белой гвардии» имел отношение только прототип Мышлаевского Николай Сынгаевский, который стал профессиональным балетным танцовщиком, причем сразу же после падения Скоропадского. А вот прототип Шервинского Юрий Гладыревский в опере никогда не пел и после падения Скоропадского продолжил службу у белых. Правда, в эмиграции ему, как кажется, пришлось иной раз использовать свой талант певца. Можно сказать, что Булгаков в какой-то мере наделил Шервинского судьбой Сынгаевского, тогда как основной прототип, Юрий Гладыревский, до конца честно сражался на стороне белых, вместе с ними эмигрировал, а в эмиграции никаким искусством не занимался. Подобно Мышлаевскому Сынгаевский, несомненно, обладал организаторскими и деловыми способностями, иначе не был бы многолетним успешным импресарио-менеджером у Брониславы Нижинской. Можно предположить, что придавая Мышлаевскому и Студзинскому черты опытных боевых офицеров, Булгаков использовал свой опыт общения с русскими офицерами на фронте Первой мировой войны в 1916 году, когда несколько месяцев работал в полевых госпиталях на Юго-Западном фронте, а также, в еще большей степени, свое знакомство с офицерами-белогвардейцами в период пребывания в составе Вооруженных сил Юга России на Северном Кавказе в конце 1919 — начале 1920 года.

Вероятно, значимы для Булгакова инфернальные черты у таких героев, как Мышлаевский, Шервинский и Тальберг. Последний не случайно похож на крысу (гетманская серо-голубая кокарда, щетки «черных подстриженных усов», «редко расставленные, но крупные и белые зубы», «желтенькие искорки» в глазах, — в «Днях Турбиных» он прямо сравнивается с этим малоприятным животным). Крыс, как известно, традиционно связывают с нечистой силой. Кому-то из них, а быть может, и всем троим, в последующих частях трилогии (а до закрытия журнала «Россия» в мае 1926 года Булгаков, видимо, надеялся продолжить роман) скорее всего предстояло служить в Красной Армии своего рода наемниками (кондотьерами), таким образом спасая свои шеи от красноармейского клинка или чекистской пули.

Булгаков предсказал в финале романа два варианта судьбы тех участников Белого движения — либо служба красным с целью самосохранения, либо гибель, которая суждена Николке Турбину, как и брату рассказчика в «Красной короне», носящему то же имя.

На практике, как показали события, происшедшие уже после написания «Белой гвардии», даже честная служба красным не спасла от гибели большинство бывших белогвардейцев и даже просто бывших офицеров императорской армии. Уже со второй половины 20-х годов, после вынужденного ухода Троцкого из военного ведомства, они начали подвергаться различным притеснениям и репрессиям и под всяческими предлогами увольняться из армии. А в ходе операции «Весна», проведенной ОГПУ в 1930—1931 годах в рамках ликвидации мнимого заговора бывших офицеров, будто бы связанных с белой эмиграцией, только на Украине были расстреляны 573 человека, а не менее 5 тыс. человек по всему Советскому Союзу арестованы и либо приговорены к заключению в лагерь и ссылке, либо были просто изгнаны из армии. В эти числа входят как те, кто находился в Красной Армии, так и служащие гражданских учреждений и пенсионеры. Из тех же, кому посчастливилось уцелеть в ходе «Весны», Большой террор 1937—1938 годов удалось пережить очень немногим из бывших офицеров, поскольку бывшие белогвардейцы были одной из основных групп, против которых этот террор был направлен.

Стоит добавить, что Сынгаевские в Киеве жили почти по тому же адресу, по которому в «Белой гвардии» проживает семейство Най-Турсов — Мало-Подвальная, 13 (в романе — Мало-Провальная, 21). У Николая было пять сестер, с одной из которых, Ириной, один из братьев Булгаковых имел роман. Не исключено, что она послужила прототипом Ирины Най-Турс в романе.

Прототипом же Юлии Марковны Рейсс, по мнению украинского историка Ярослава Тинченко, послужила Наталья Владимировна Рейс, дочь полковника генерального штаба Владимира Владимировича Рейса, который в 1900 году вышел в отставку в чине генерал-майора и скончался в 1903 году. Как считает Тинченко, в «Белой гвардии» Булгаков очень точно описал обстановку квартиры на Мало-Подвальной, 14, по соседству с Сынгаевскими, где Наталья Владимировна после развода с мужем жила в начале 1910-х годов. По предположению Тинченко, у нее с Булгаковым мог быть кратковременный роман в 1910—1911 годах.

Интересно, что в том варианте окончания романа, который так и не появился в журнале, в образе Юлии Рейсс в большей мере подчеркивались порочные черты. Алексей Турбин, угрожая ей револьвером, взятым у Мышлаевского, пытается выяснить, была ли она любовницей Шполянского — предтечи антихриста Троцкого, а та вздыхает с облегчением, что вопрос не касается ее политической связи с руководителем «Магнитного Триолета». И здесь же во сне он видит Шполянского без лица, что выдает его дьявольское происхождение. Человек с онегинскими баками целует Юлию, и чей-то голос, то ли Шполянского, то ли автора, предупреждает: «Эх, доктор Турбин. Не нужно, забудьте Юлию, бросьте, плохая она женщина! Ждут вас лучшие, хорошие. Будут они у вас на пути, но не здесь, а далеко на теплом юге, куда кинет вас судьба». Впоследствии, когда стало ясно, что в «России» опубликовать окончание романа не удастся, а значит, о задуманной трилогии придется забыть, слова про будущих женщин Турбина на юге Булгаков вычеркнул. Из этой фразы можно предположить, что доктор Турбин в так и ненаписанном продолжении «Белой гвардии» должен был оказаться, как и доктор Булгаков, на юге России, на Северном Кавказе.

Во сне Турбин пытается застрелить Шполянского, но браунинг не стреляет: опасен этот окаймленный баками Онегин, и чувствуется за ним грозная поддержка... Турбин уже чувствует, что пришла чрезвычайная комиссия по его турбинскую душу.

Сестра Николая Сынгаевского Валентина послужила прототипом «роковой женщины» Юлии Рейсс. По воспоминаниям Т.Н. Лаппы, В.Н. Сынгаевская была «очень такая... своеобразная девица... крикливо одевалась. Не знаю, то ли замужем она была, то ли нет». Вспомним, что спасение от преследующих его петлюровцев Алексей Турбин находит в домике на Мало-Провальной, в таинственном домике в сиреневом саду у не менее таинственной Юлии Рейсс. Но был ли, как в романе, у Михаила Булгакова роман с Валентиной Сынгаевской, ничего не известно. Интересно только, что и у Мышлаевского, и у Рейсс — нос с горбинкой. Вероятно, это наследственная черта Сынгаевских. Не исключено, что у двух братьев Булгаковых, Михаила и Николая, были кратковременные романы с двумя сестрами Сынгаевскими, соответственно, Валентиной и Ириной.

Единственный героический персонаж булгаковского романа, полковник Най-Турс, представляет Белую гвардию. Он, судя по всему, имел весьма конкретного и неожиданного прототипа.

И полковнику Най-Турсу в «Белой гвардии», которого Булгаков характеризовал П.С. Попову как «идеал русского офицерства», даны перед смертью программные слова, которые повторит потом, умирая, любимый булгаковский герой полковник Алексей Турбин в «Днях Турбиных», обращаясь к брату Николке: «Унтер-офицер Турбин, брось геройство к чертям!»

Своему другу П.С. Попову Булгаков говорил во второй половине 20-х годов, что «Най-Турс — образ отдаленный, отвлеченный. Идеал русского офицерства. Каким бы должен быть в моем представлении русский офицер». Из этого признания обычно делают вывод, что настоящих прототипов у Най-Турса не было, поскольку среди участников Белого движения будто бы не могло быть настоящих героев. Между тем прототип существовал, но называть вслух его имя в 20-е годы и позднее было небезопасно.

Вот биография одного из видных кавалерийских командиров Вооруженных сил Юга России, имеющая явные параллели с биографией романного Най-Турса. Она написана парижским историком-эмигрантом Николаем Николаевичем Рутычем (Рутченко) и помещена в составленный им «Биографический справочник высших чинов Добровольческой армии и Вооруженных сил Юга России» (1997): «Шинкаренко Николай Всеволодович (лит. псевдоним — Николай Белогорский). Генерал-майор... В 1912—1913 гг. участвовал добровольцем в болгарской армии в войне против Турции... Был награжден орденом «За храбрость» — за проявленное отличие при осаде Адрианополя. На фронт Первой мировой войны вышел в составе 12-го Уланского белгородского полка, командуя эскадроном... Георгиевский кавалер и подполковник в конце войны. В Добровольческую армию прибыл одним из первых в ноябре 1917 года. В феврале 1918 года был тяжело ранен (в ногу. — Б.С.), заменяя пулеметчика в бронепоезде в бою у Новочеркасска».

Стоит добавить, что родился Шинкаренко в 1890 году, следовательно, в 1918 году ему было 28 лет. Строго говоря, он был награжден Георгиевским оружием Высочайшим приказом от 7 февраля 1916 года. В тот момент он числился в 1-м конно-горном артиллерийском дивизионе, но был награжден за отличие в 12-м Уланском белгородском полку. А в 1917 году, будучи подполковником, уже при Керенском, он был удостоен Георгиевского креста 4-й степени.

Комментаторы давно установили, что Белградского гусарского полка, в котором Най-Турс командовал эскадроном и заслужил «георгия», в русской армии не существовало. За образец Булгаков как раз и взял вполне реальный 12-й Уланский белгородский полк. Совпадают и обстоятельства гибели Най-Турса и ранения Шинкаренко: оба с пулеметом прикрывали отступление своих.

Шинкаренко в 1917 году был подполковником. Поскольку Най-Турс в романе был командиром эскадрона, он тоже должен был в 1917 году носить звание подполковника. Ведь в армейских гусарских полках командир эскадрона — это должность подполковничья. Полковником Най-Турс мог стать уже в армии гетмана, точно так же, как и полковник Малышев, который носит еще свои старые подполковничьи погоны.

Но откуда Булгаков мог узнать о Шинкаренко? Для ответа на этот вопрос необходимо обратиться к дальнейшей биографии Николая Всеволодовича. В феврале 1918 года он выжил, но вынужден был остаться на территории, занятой красными. Шинкаренко пришлось скрываться вплоть до возвращения Добровольческой армии на Дон весной 1918 года. Вновь присоединившись к своим, он возглавил отряд, а потом полк кавказских горцев в Сводно-Горской дивизии. Шинкаренко произвели в полковники, а в июне 1919 года он временно принял командование Сводно-Горской дивизией, с которой отличился под Царицыном. Осенью 1919 года Сводно-Горская дивизия была переброшена на Северный Кавказ для борьбы с начавшимся на территории Чечни и Дагестана восстанием против белых. Согласно «Боевому составу Вооруженных сил Юга России на 5/18 октября 1919 года», эта дивизия числилась среди войск Северного Кавказа. Как раз в это время здесь же служил военным врачом Булгаков. Правда, точно неизвестно, был ли тогда Шинкаренко вместе со своей дивизией, а если был, то встречался ли с Булгаковым. В романах «Тринадцать щепок крушения» и «Вчера» он (точнее — автобиографический герой полковник Подгорцев-Белогорский) после ранения под Царицыном пребывает в госпитале (вполне возможно — во владикавказском, где работал Булгаков). Потом действие возобновляется весной 1920 года, когда главный герой оказывается в районе Сочи в рядах Кубанской армии. Основная ее масса капитулировала перед красными, но Шинкаренко вместе с частью кубанцев и горцев удалось избежать сдачи в плен и эвакуироваться в Крым. Кстати сказать, одним из отрядов белых в районе Сочи в январе 1920 года командовал полковник Мышлаевский. Не отсюда ли Булгаков взял фамилию одного из героев своего романа?

Необходимо оговориться, что романы Белогорского — это художественные произведения, где документально точные описания ряда боев соседствуют с вымыслом. Об этом автор даже предупреждает читателей в специальном примечании. Вообще о событиях своей жизни, в период после боев под Царицыном и вплоть до прибытия в Крым, Шинкаренко рассказывал очень скупо. Может быть, причина заключалась в том, что он не считал борьбу с восставшими горцами славной страницей Белого движения. Тем более, что теми же горцами Николаю Всеволодовичу пришлось командовать почти всю Гражданскую войну. Но в его романе «Вчера», написанном уже после Второй мировой войны, речь идет об антисоветском восстании на Северном Кавказе в конце 20-х годов. При этом автор очень точно описывает как раз те районы Чечни, в которых осенью 1919 года побывал Булгаков. Их зарисовки мы находим в «Необыкновенных приключениях доктора» и в дневнике «Под пятой». Не исключено, что тогда же в тех же самых аулах побывал и полковник Шинкаренко.

В любом случае Булгаков на Северном Кавказе мог или лично встречаться с Николаем Всеволодовичем, либо слышать рассказы о нем от офицеров Сводно-Горской дивизии.

Какова же была дальнейшая судьба Шинкаренко? Гораздо более счастливой, чем у Най-Турса. За отличия в боях в Северной Таврии Врангель произвел Николая Всеволодовича в генерал-майоры и наградил орденом Св. Николая. Перед эвакуацией из Крыма Шинкаренко командовал Туземной дивизией. И в эмиграции он не сидел сложа руки, изыскивая любую возможность продолжить борьбу с большевизмом. В некрологе, опубликованном в феврале 1969 года в парижском журнале «Часовой», отмечалось: «Тяжелая и серая эмигрантская жизнь не удовлетворяла генерала Шинкаренко, и он рвался к действию. Сначала были попытки работать в России. Когда же вспыхнула гражданская война в Испании, он одним из первых прибыл в армию генерала Франко, был определен в войска «Рекеттэ» (красные береты), тяжело ранен в голову на Северном фронте и произведен в поручики (лейтенанты). После окончания войны непрерывно проживал в Сан-Себастьяне (Испания) и отдался литературной деятельности». 21 декабря Николай Всеволодович был сбит грузовиком и погиб в возрасте 78 лет.

Интересно, что Шинкаренко, как и сам Булгаков и рожденный писательской фантазией Най-Турс, не отличался почтением к штабам. В эмиграции он в ряде брошюр высмеивал руководство основанного Врангелем Русского общевоинского союза (РОВСа). Шинкаренко ратовал за сохранение кадров белых армий в качестве вооруженных формирований в войсках одной из стран, готовой принять такие условия со стороны русской эмиграции. Шинкаренко-Белогорский утверждал, что руководители эмиграции живут только прошлым. В 1930 году «Часовой» дал критический отзыв на одну из брошюр Белогорского, где, в частности, было сказано, что под псевдонимом Белогорский скрывается генерал Шинкаренко. Однако идейные разногласия не помешали генералу в 1939 году опубликовать в «Часовом» свои очерки войны в Испании. Тогда же в журнале единственный раз было напечатано его фото. Оно доказывает, в частности, что Най-Турс обладает портретным сходством с Шинкаренко. Оба — брюнеты или темные шатены, среднего роста и с подстриженными усами. Да и в остальном они похожи. Вот что, например, писал в декабре 1929 года один из соредакторов журнала «Часовой» офицер-дроздовец Евгений Тарусский о книге Белогорского «Тринадцать щепок крушения»: «Белогорский — псевдоним, скрывающий имя одного из блестящих кавалерийских генералов нашей армии. «Тринадцать щепок крушения» проникнуты духом подлинного рыцарства и мужества, это художественный трактат о том, каким должен быть настоящий мужчина во всех жизненных обстоятельствах и в особенности в отношении женщины. Его герои особенно привлекательны этой своею мужественностью, мужским благородством, неизменно сохраняющими свою ценность равно во времена Росбаха или Трои или царицынских боев нашей Гражданской войны». Эту характеристику вполне можно применить и к булгаковскому Най-Турсу. И тот же Тарусский в ноябре 1929 года в «Часовом» утверждал, касаясь булгаковской «Белой гвардии»: «Если есть среди советских писателей большой талант, которого советская тирания губит и, без сомнения, в конце концов погубит, то это — Михаил Булгаков. Булгаков органически не может вывернуть шиворот-навыворот по «марксистскому» образцу свою талантливую и чуткую душу. Угрозами, доносами, яростью и ненавистью встретила советская наемная критика первую часть «Белой гвардии», романа, под которым за малыми купюрами — подписался бы любой белогвардейский писатель». Несомненно, образ Най-Турса был очень весомым аргументом в пользу такого заявления. Разница же между Булгаковым и эмигрантами-белогвардейцами заключалась в том, что автор «Белой гвардии» принимал Советскую власть как неизбежную и длительную реальность российской жизни, тогда как Шинкаренко, Тарусский и некоторые другие, как их называли в эмигрантской среде, «активисты» все еще мечтали об ее сравнительно скором свержении вооруженным путем с участием боевиков из эмиграции. Насчет же героизма рядовых, и не только рядовых, участников Белого движения у Булгакова с эмигрантами разногласий не было.

Назвать Най-Турса какой-нибудь украинской фамилией, близкой к фамилии прототипа, писатель не мог, потому что сражаться белградскому гусару приходилось против украинцев Петлюры, и украинская фамилия в данном контексте была бы неорганичной. Да и вполне возможно, что Булгаков фамилии Шинка-ренко вообще не запомнил.

Можно предположить, что фамилия Най-Турс имеет чисто литературное происхождение. Дело в том, что ее при желании можно прочесть и как «найт Урс», т. е. «рыцарь Урс» («knight» по-английски значит «рыцарь»). «Urs» же по латыни — это «медведь». Так зовут одного из героев романа Г. Сенкевича «Quo vadis», раба-поляка, ведущего себя как настоящий рыцарь. Может быть, из-за этого Най-Турсу дано распространенное польское имя «Феликс», что в переводе с латинского значит «счастливый». Сенкевич не только прямо упоминается в тексте «Белой гвардии». Начало булгаковского романа является легко узнаваемым парафразом начала романа Сенкевича «Огнем и мечом».

При описании крестьянских восстаний на Украине 1918 года Булгаков сообщает: «И в польской красивой столице Варшаве было видно видение: Генрик Сенкевич стал в облаке и ядовито ухмыльнулся». Это место, вне всякого сомнения, восходит к следующим строкам из начала романа Сенкевича «Огнем и мечом», повествующего о восстании на Украине, поднятом в 1648 году гетманом Зиновием Богданом Хмельницким и получившем страшное в памяти поляков и евреев название «хмельничина», в ходе которого, по некоторым оценкам, было уничтожено до четверти всего еврейского населения Речи Посполитой, и Украина в какой-то момент стала judenfrei: «Над Варшавой являлись во облаке могила и крест огненный, по каковому случаю назначалось поститься и раздавали подаяние, ибо люди знающие пророчили, что мор поразит страну и погибнет род человеческий». Однако этим параллели с творчеством Сенкевича у Булгакова далеко не исчерпываются. Если прочесть самые первые фразы романа «Огнем и мечом»: «Год 1647 был год особенный, ибо многоразличные знамения в небесах и на земле грозили неведомыми напастями и небывалыми событиями. Тогдашние хронисты сообщают, что «весною, выплодившись в невиданном множестве из Дикого Поля, саранча поела посевы и травы. Летом случилось великое затмение солнца, а вскоре и комета запылала в небесах». Становится ясным генезис зачина «Белой гвардии»: «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимой снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс».

Еще один яркий эпизод «Белой гвардии» наверняка навеян «Огнем и мечом». Это сон Алексея Турбина, вдруг увидевшего в раю гусарского полковника Най-Турса, которому суждено в дальнейшем погибнуть от пуль петлюровцев, и вахмистра Жилина, еще в 1916 году павшего вместе с эскадроном белградских гусар. Най-Турс «был в странной форме: на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уже нет ни в одной армии со времен крестовых походов. Райское сияние ходило за Наем облаком». А из слов Жилина, который сам «как огромный витязь возвышался» в светящейся кольчуге, мы узнаем, что в раю Най-Турс оказался «в бригаде крестоносцев». У Сенкевича в рай попадает рыцарь — богатырь Лонгин Подбипятка. Непременный спутник Подбипятки — гигантский меч, такой же, как у Ная в раю. Нагой труп Подбипятки его друзья отбили у казаков Хмельницкого. Друзья Ная находят его обнаженное тело в городском морге. И у Подбипятки, и у Най-Турса латинские имена — Лонгин (длинный) и Феликс (счастливый), однако долгой и счастливой жизни им не суждено.

В «Белой гвардии» изображение стихии крестьянского мятежа на Украине перекликается не только с «Огнем и мечом», но и с романом Сенкевича «Омуты». Здесь польский писатель под впечатлением событий революции 1905—1907 годов и постепенного погружения всего мира в пучину военной конфронтации, приведшей в конце концов к Первой мировой войне, гениально предвидел потрясения и страдания, выпавшие на долю человечества в XX веке. Он показал опасность доктрин, могущих провоцировать массовый стихийный взрыв возмущения черни, а также безразличие носителей этих доктрин к судьбе народа, к жизням людей, от имени и во имя которых они выступают. Героиня романа, 16-летняя скрипачка Марина Збыстовская гибнет во время революционного погрома, защищая свою скрипку. Эта смерть становится как бы следствием нигилистических идей, проповедуемых влюбленным в Марину и застрелившимся после ее смерти студентом Ляскевичем. Шляхтич Гронский, выражая мысли Сенкевича, говорит нигилисту:

«Вы напоминаете собой плод, с одной стороны зеленый, а с другой гниющий. Вы больны. Этой болезнью и объясняется это безграничное отсутствие логики, основанное на том, что протестуя против войны, вы сами ведете войну; крича против военных судов, вы сами выносите приговор без суда и без разбора; протестуя против смертной казни, вы сами даете людям в руки браунинги и говорите им «убей!». Этой же болезнью объясняются ваши безумные порывы и ваше полнейшее равнодушие к тому, что будет впереди, равно как и к судьбе тех несчастных людей, которые служат вашим оружием. Пусть убивают, пусть грабят кассы, а что потом: повиснут ли они на перекладине, станут ли париями, все это вас не интересует. Ваш nihil дает вам возможность плевать и на кровь, и на нравственность. Вы настежь открываете двери заведомым нечестивцам и разрешаете им провозглашать не свое бесчестие, а вашу идею. Вы носите в себе гибель и Польшу ведете к гибели. В вашей партии есть люди искренние, готовые пожертвовать собой, но слепые, которые в слепоте своей служат не тому, кому думают».

Похороны же Марины символизируют грядущую гибель современной цивилизации в океане насилия:

«Идя за гробом Марины, д-р Шремский говорил Свидвицкому:

— Этот гроб имеет большее значение, чем мы думаем. Это — предвестник. Ошибка ли это? Нет. Это только случай. Мы сегодня хороним арфу, которая хотела играть людям, но которую растоптала своими грязными ногами чернь. Если так будет дальше, то возможно, что лет через десять, двадцать придется хоронить и нашу науку, и нашу культуру... Нужно просвещение, просвещение, просвещение...

— Просвещение без религии, — заметил Свидвицкий, — может воспитать только злодеев и экспроприаторов. Я думаю, что мы погибли безвозвратно. У нас остается только омут жизни, и не только омут на поверхности воды, под которой еще бывает спокойная глубь, но тот песчаный смерч, который бывает на земле. Теперь он идет с востока, и сухой песок заносит наши традиции, нашу цивилизацию, нашу культуру, — всю Польшу — и обращает ее в пустыню, на которой гибнут цветы и плодятся шакалы». Вслед за тем звучит похоронный марш, «Марш фюнебр» Фредерика Шопена.

У Булгакова в «Белой гвардии» таким же зловещим предзнаменованием выступают похороны офицеров, зарезанных мужиками. Эти похороны наблюдает Алексей Турбин, призывающий сделать все, «чтобы наши богоносцы не заболели московской болезнью», той же социалистической болезнью, которой поражен Ляскевич. Булгаков разделял мнение Сенкевича о том, что спасение может прийти через просвещение народа. В пору написания «Белой гвардии» он верил в Бога, так что и мысль польского писателя о необходимости соединения просвещения с религией была тогда близка Булгакову. Не случайно именно страстная молитва Елены Турбиной ведет к выздоровлению тяжело больного Алексея и олицетворяет собой возможность грядущего выздоровления России от большевизма. Фигура Сенкевича, возникающая в облаке над Варшавой, — это образ автора не только «Огнем и мечом», но и «Омутов». И сразу после этого видения следует история старца Дегтяренко, которого пороли люди с красными бантами. Тут — перекличка с идеями «Омутов», где доказывается полная совместимость красных революционных бантов с насилием и террором.

Автор «Огнем и мечом» показывает весь ужас войны в эпилоге, запечатлев резню, устроенную польскими войсками татарам и казакам при Берестечко в 1651 году: «И настал день гнева, поражения и суда... Кто не был затоптан или не утонул, от меча погибнул. Реки сделались красны: непонятно было, кровь они несут или воду. Толпа обезумела, в сумятице люди давили друг друга, и сталкивали в воду, и шли ко дну... Дух убийства пронизал самый воздух в тех ужасных лесах, вселился в каждого: казаки с яростью стали защищаться. Схватки завязывались на болоте, в чаще, посреди поля. Воевода брацлавский отрезал убегающим путь к отступлению. Тщетно приказывал король своим воинам остановиться. Жалость иссякла в сердцах, и резня продолжалась до самой ночи — такая резня, какой не доводилось видеть и старым, бывалым солдатам: при воспоминании о ней у них долго еще волосы на голове шевелились. Когда же наконец тьма окутала землю, сами победители устрашились того, что сотворили. Не прозвучало над лагерем «Te Deum» (католическая молитва: «Тебя Бога, славим...» — Б.С.) и не радости слезы, но слезы печали и состраданья катились из благородных королевских очей...

Междоусобные войны... тянулись еще долгое время. Потом пришел мор, потом шведы. Татары стали постоянными гостями на Украине и всякий раз толпами уводили местный люд в неволю. Пустела Речь Посполитая, пустела и Украина. Волки выли на развалинах городов; цветущий некогда край превратился в гигантскую гробницу. Ненависть вросла в сердца и отравила кровь народов-побратимов, и долгое время ни из одних уст нельзя было услышать слов: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение».

Сенкевич показывает неистребимость насилия: даже сторонник мира брацлавский воевода Адам Кисель вынужден участвовать в берестечской резне. С финалом «Огнем и мечом» перекликаются и заключительные строки «Белой гвардии».

Также вполне вероятной кажется гипотеза историка Сергея Фомина о том, что фамилия Най-Турс могла быть подсказана Булгакову сведениями о том, что сиамский принц Най-Пум был пажем вдовствующей Императрицы Марии Феодоровны. В 1902 году он был произведен в корнеты Гусарского Его Величества полка. Крестным отцом Най-Пумы был сам император Николай II. Принца нарекли Николаем Николаевичем. Он командовал эскадроном Лейб-гвардии гусарского полка, дослужился до полковника, после Гражданской войны эмигрировал во Францию, а затем в Англию, где и умер в 1947 году. Правда, никаких монголоидных черт в облик Най-Турса Булгаков добавлять не стал.

Не исключено также, что Булгакову и Шинкаренко все же довелось встречаться на Северном Кавказе в конце 1919 или в начале 1920 года. Тогда прототип Най-Турса вполне мог быть тем раненым полковником, которого Булгаков вспоминает в своем дневнике в ночь на 24 декабря 1924 года вместе со стихами Василия Жуковского, ставшими позднее эпиграфом к булгаковской пьесе «Бег»: «Я смотрел на лицо Р.О. и видел двойное видение. Ему говорил, а сам вспоминал... Нет, не двойное, а тройное. Значит, видел Р.О. (сотрудника редакции «Гудка». — Б.С.), одновременно — вагон, вагон, в котором я поехал не туда, куда нужно, и одновременно же — картину моей контузии под дубом и полковника, раненого в живот...

Чтобы не забыть и чтобы потомство не забыло, записываю, когда и как он умер. Он умер в ноябре 19-го года во время похода за Шали-Аул, и последнюю фразу сказал мне так.

— Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик.

Меня же контузили через полчаса после него».

Возможно, Шинкаренко и был тем раненым в живот полковником. Булгаков мог решить, что тот умер, и это обстоятельство подсказало ему трагический конец Най-Турса, который, кстати, носит то же звание, что имел Николай Всеволодович в свою бытность на Северном Кавказе.

Описывая поиски трупа Най-Турса Николкой Турбиным в городском морге, Булгаков опирался как на собственный опыт (в бытность студентом-медиком ему неоднократно приходилось посещать анатомический театр), так и на статью известного русского генеалога полковника Николая Дмитриевича Плешко «Из прошлого провинциального интеллигента», опубликованную в 9-м томе берлинского «Архива русской революции» в 1923 году. Там, со ссылкой на свидетельство медсестры Марии Нестерович, утверждалось: «Много было убито офицеров, находившихся на излечении в госпиталях, свалочные места были буквально забиты офицерскими трупами... На второй же день после вторжения Петлюры мне сообщили, что анатомический театр на Фундуклеевской улице завален трупами, что ночью привезли туда 163 офицера. Господи, что я увидела! На столах в пяти залах были сложены трупы жестоко, зверски, злодейски, изуверски замученных! Ни одного расстрелянного или просто убитого, все — со следами чудовищных пыток. На полу были лужи крови, пройти нельзя, и почти у всех головы отрублены, у многих оставалась только шея с частью подбородка, у некоторых распороты животы. Всю ночь возили эти трупы. Такого ужаса я не видела даже у большевиков. Видела больше, много больше трупов, но таких умученных не было!.. Некоторые были еще живы, — докладывал сторож, — еще корчились тут... Окна наши выходили на улицу. Я постоянно видела, как ведут арестованных офицеров...». Фамилию мемуариста Булгаков присвоил незадачливому командиру гетманского бронедивизиона, которого погубила страсть к парадам. Как мы помним, во время парада капитан Плешко был опознан как офицер и убит петлюровцами. Судьба прототипа была куда благополучнее. Н.Д. Плешко умер в 1959 году в Америке.

В романе Булгаков социологически точно показывает массовые движения эпохи. Он демонстрирует вековую ненависть крестьян к помещикам и офицерам, и только что возникшую, но не менее глубокую ненависть к немцам-оккупантам. Все это и питало восстание, поднятое против немецкого ставленника гетмана П.П. Скоропадского лидером украинского национального движения СВ. Петлюрой. Для Булгакова Петлюра — «просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года», а стояла за этим мифом «лютая ненависть. Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стеков по лицам, шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, и спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии.

«Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок».

Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город.

И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, — дрожь ненависти при слове «офицерня»... Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять...

— А выучили сами же офицеры по приказанию начальства!»

В финале романа «только труп и свидетельствовал, что Петурра не миф, что он действительно был...» Труп замученного петлюровцами еврея у Цепного моста, трупы сотен, тысяч других жертв — это действительность гражданской войны. А на вопрос «Заплатит ли кто-нибудь за кровь?» Булгаков дает уверенный ответ: «Нет. Никто». В тексте заключительной части романа, который Булгаков отдал в журнал «Россия» и который так и не был опубликован при жизни автора, слов о цене крови еще не было. Но позднее, в связи с работой над пьесой «Бег» и зарождением замысла романа «Мастер и Маргарита» вопрос о цене крови стал одним из основных, и соответствующие слова появились во втором томе парижского издания романа.

В булгаковском романе всячески подчеркивается мощь немцев, которая обрушивается в одночасье после военного разгрома и революции. Германия несколько иронически названа в романе «великой страной честных тевтонов». Но в романе описание мощи немцев неизменно сопровождается иронией: «С немцами шутки шутить нельзя, пока что... Что бы там ни было, а немцы — штука серьезная. Похожи на навозных жуков». Еще Алексей говорит, что «немцы — мерзавцы», поскольку бросают гетмана и население Города на произвол судьбы. При этом немцы кажутся героям непобедимыми, и само их поражение во Франции рассматривается как чудо: «Гальские петухи в красных штанах, на далеком европейском Западе, заклевали толстых кованых немцев до полусмерти. Это было ужасное зрелище: петухи во фригийских колпаках, с картавым клекотом налетали на бронированных тевтонов и рвали из них клочья мяса вместе с броней. Немцы дрались отчаянно, вгоняли широкие штыки в оперенные груди, грызли зубами, но не выдержали, — и немцы! немцы! попросили пощады.

Следующее событие было тесно связано с этим и вытекло из него, как следствие из причины. Весь мир, ошеломленный и потрясенный, узнал, что тот человек, имя которого и штопорные усы, как шестидюймовые гвозди, были известны всему миру и который был-то уж наверняка сплошь металлический, без малейших признаков дерева, он был повержен. Повержен в прах — он перестал быть императором. Затем темный ужас прошел ветром по всем головам в Городе: видели, сами видели, как линяли немецкие лейтенанты и как ворс их серо-небесных мундиров превращался в подозрительную вытертую рогожку. И это происходило тут же, на глазах, в течение часов, в течение немногих часов линяли глаза, и в лейтенантских моноклевых окнах потухал живой свет, и из широких стеклянных дисков начинала глядеть дырявая реденькая нищета».

Немецкая армия рассматривается героями булгаковского романа как совершенная машина, которая, казалось, никогда не сломается. И вдруг эта машина ломается окончательно и бесповоротно.

Преувеличенные надежды на немцев, которые питают Турбины, их друзья и все киевское общество, — это следствие немцебоязни, которую испытывали русская армия и общество, начиная с разгрома армии генерала А.В. Самсонова в Восточной Пруссии в августе 1914 года. За весь период Первой мировой войны русской армии ни в одном сражении не удалось одержать победы над германской армией. Все сражения заканчивались либо победой немцев, либо, в лучшем случае, вничью. Соотношение потерь при этом было просто катастрофическим для российской стороны. Как сообщил в 2006 году российский историк С.Г. Нелипович в своей книге «Брусиловский прорыв», впервые подсчитавший потери российской армии непосредственно по донесениям полкового уровня, во второй половине 1916 года соотношение потерь как убитыми, так и пропавшими без вести на Северном и Западном фронтах, где русским войскам противостояли почти исключительно немецкие войска, было 7:1 не в нашу пользу, т. е. на одного убитого немца приходилось семь убитых русских солдат. А в некоторых других сражениях, в частности во время Горлицкого прорыва в мае 1915 года, соотношение потерь достигало 15:1.

Для Булгакова внезапное, непредсказуемое поражение Германии стало доказательством непредсказуемости течения всей человеческой истории. Эта идея получила дальнейшее развитие в романе «Мастер и Маргарита», где Воланд наглядно демонстрирует председателю МАССОЛИТа Берлиозу непредсказуемость даже самого ближайшего будущего.

Киевлянин Николай Полетика, выпускник все той же Первой Александровской гимназии, в мемуарах, опубликованных уже после Второй мировой войны, в общем рисует ту же атмосферу в Киеве летом и осенью 1918 года, что и Булгаков в «Белой гвардии», иногда в скрытой форме цитируя булгаковский роман:

«Гетманский режим был жестокой аграрной реакцией. Помещики и кулаки при помощи австро-германских войск мстили крестьянам за крестьянские выступления 1917—1918 гг. Враждебность крестьянских масс гетманскому режиму создавала ощущение его временности и непрочности. К восстановлению «царских порядков» присоединилась хорошо замаскированная пропаганда «единой и неделимой» России (Русский союз с центром в Киеве) и скрытая поддержка русских офицерских организаций.

Поэтому надежды киевлян на мир и покой оказались недолговечными.

«Однажды, в мае месяце, когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в Бирюзе, и солнце выкатилось освещать царство гетмана, когда граждане уже двинулись, как муравьи, по своим делишкам и заспанные приказчики начали в магазинах открывать рокочущие шторы, прокатился по городу страшный и зловещий звук. Он был неслыханного тембра — и не пушка и не гром, но настолько силен, что многие форточки открылись сами собой и все стекла дрогнули. Затем звук повторился, прошел вновь по всему верхнему Городу, скатился волнами в Город нижний — Подол и через голубой красивый Днепр ушел в московские дали... Многие видели тут женщин, бегущих в одних сорочках и кричащих страшными голосами. Вскоре узнали, откуда пришел звук. Он явился с Лысой Горы за Городом, над самым Днепром, где помещались гигантские склады снарядов и пороху. На Лысой Горе произошел взрыв».

Лысая Гора — это традиционное место шабаша ведьм. Разумеется, взрывы оружейных складов в Киеве не были следствием действий инфернальных сил, а явились результатом либо диверсии, либо халатности. Погибли 200 человек и около 10 000 остались без крова.

Кто был виновником взрыва — французские ли «шпионы», как намекала украинская печать, или «агенты большевиков», как утверждала киевская молва, — не удалось выяснить. Немцы произвели расследование, но результаты его сохранили в тайне.

Взрыв был такой силы, что тяжелые снаряды, поднятые им в воздух, полетели через весь Киев. Они засыпали Печерск, Подол, Соломенку. Огромное зарево пожара, багровые языки пламени, густые клубы дыма над городом напоминали картину Брюллова «Гибель Помпеи». Перепуганные киевляне бегали по улицам в поисках безопасных мест. Слухи о взрыве отравляющих газов, хранившихся в баллонах на Лысой Горе, еще более усилили панику. Но этого взрыва, к счастью, не произошло, однако пять дней Киев жил в ужасе, ожидая потока ядовитых газов с Лысой Горы. Но постепенно взрывы и пожары в городе прекратились, окровавленные фигуры исчезли, и Киев приобрел обычный будничный вид.

Киев сравнительно мало пострадал от взрывов: лишь на Печерске рухнуло несколько домов. Но город вторично остался без стекол, выбитых силой взрыва.

Однако ощущения спокойствия и безопасности, возникшего у киевлян после избрания гетмана, не стало.

Что делалось в отдаленных от Киева районах, в деревнях в 50 километрах от столицы, в городе не знали. До обывателя доходили лишь слухи, что немцы грабят мужиков и безжалостно порют их шомполами, расстреливают их из пулеметов и обстреливают деревни шрапнельным огнем. Вся украинская деревня пылала неутолимой злобой против гетмана, вернувшего землю помещикам. Поэтому мужицкая масса пошла к Петлюре. Да и за кем другим она могла бы пойти? За гетманом? Но за гетманом — помещики, и при гетмане их земли уплывут от крестьян. Только отдельные кулаки могли поддержать гетмана. За большевиками? Но ведь это все «жиды и комиссары». А против них была вся деревня, даже крестьянская беднота, тосковавшая о «собственном» клочке земли!

Имя Петлюры стало для крестьян Украины легендой, символом, в котором сплелись в одно и неутоленная ярость, и жажда мести, и надежды «щирых» украинцев, ненавидевших «Московию», какой бы она ни была — царской ли, большевистской или эсеровской. Они хотели сами «панувать» в своем доме — в «ридной Украини».

Вскоре, 30 июля 1918 года, в Киеве был смертельно ранен главнокомандующий германскими войсками на Украине фельдмаршал Герман фон Эйхгорн. Левый эсер Борис Михайлович Донской бросил бомбу в него и в его адъютанта. На допросе он заявил, что ЦК Партии левых социалистов-революционеров вынес «смертный приговор Эйхгорну за то, что он, являясь начальником германских военных сил, задушил революцию на Украине, изменил политический строй, произвел, как сторонник буржуазии, переворот, способствуя избранию гетмана, и отобрал у крестьян землю».

Донского публично повесили 10 августа. Булгаков запечатлел это событие в «Белой гвардии»: «Среди бела дня, на Николаевской улице, как раз там, где стояли лихачи, убили не кого иного, как главнокомандующего германской армией на Украине, фельдмаршала Эйхгорна, неприкосновенного и гордого генерала, страшного в своем могуществе, заместителя самого императора Вильгельма! Убил его, само собой разумеется, рабочий (в действительности — балтийский матрос. — Б.С.) и, само собой разумеется, социалист. Немцы повесили через двадцать четыре часа после смерти германца (на самом деле — через 11 дней. — Б.С.) не только самого убийцу, но даже извозчика, который подвез его к месту происшествия (на самом деле извозчик Ефрем Бычок, на котором Донской пытался скрыться с места покушения, твердил, что к покушению непричастен, и сам повесился в камере во время следствия. — Б.С.). Правда, это не воскресило нисколько знаменитого генерала...»

Киев был в панике. Шли массовые аресты. Обыватель встретил убийство Эйхгорна со смешанными чувствами: хотя немцы выступали спасителями от большевиков, их надменность, чванство, жестокость, презрение к «русской (или украинской) свинье» возмущали обывателя. Поэтому многие злорадствовали.

«Таки убили! — говорили вслух на улицах. — Теперь очередь за Скоропадским!»

К этим противоречивым чувствам примешивался страх перед возможными репрессиями. По Киеву ходил слух о подготовке карательного обстрела Киева германской артиллерией. В городе, на базарах и в окрестных деревнях откровенно ликовали. Но до артиллерийского обстрела Киева дело не дошло.

Похороны Эйхгорна состоялись 1 августа. Гроб с его телом и гроб с телом адъютанта в торжественной траурной процессии пехоты, артиллерии и кавалерии были вынесены из Лютеранской церкви, где состоялось отпевание, поздно вечером при свете факелов доставлены на вокзал. Отсюда останки убитых отправили в Германию.

Боевая группа эсеров готовила покушение на Скоропадского, намеченное на тот момент, когда гетман после отпевания Эйхгорна должен был выйти из Лютеранской церкви. Но группа не успела изготовить снаряд. 2 августа все члены боевой группы были арестованы.

Бориса Донского в Лукьяновской тюрьме подвергли жестоким пыткам, требуя выдать сообщников. Его мучили три дня: жгли огнем, кололи, резали, загоняли под ногти булавки и гвозди, выдернули все ногти на ногах... Донской не выдал никого. 10 августа его судили в тюремной конторе военно-полевым судом и в тот же день в 4 часа дня при большом стечении народа повесили у арестантского дома на Лукьяновской площади. Его тело висело два часа на телеграфном столбе с надписью «Убийца фельдмаршала Эйхгорна». 11 августа Донского похоронили на Лукьяновском кладбище...

Любопытно, что гетман Скоропадский, сам едва не ставший жертвой покушения вслед за Эйхгорном, в своих мемуарах сказал о фельдмаршале несколько теплых слов:

«Эйхгорн был уважаемый дед в полном понимании этого слова, умный, очень образованный, с широким кругозором, доброжелательный, недаром же он внук философа Шеллинга. Ему не были присущи спесивость и заносчивость, которые иногда встречались среди немецкого офицерства».

Вполне возможно, что лично Эйхгорн действительно не был заносчивым человеком и не питал никакой ненависти к украинскому народу. Но он стал символом ненавистной крестьянству германо-австрийской оккупации (у Скоропадского реальной власти не было, так как не было ни боеспособной армии, ни налаженного аппарата управления, ни сколько-нибудь популярной политической программы) и потому был убит.

Кстати, по словам Н. Полетики, «пан-гетман», как утверждали злые языки в Киеве, ни слова не понимает по-украински. Конечно, речи его переводились на украинский язык, но когда ему приходилось читать их «по бумажке», «щирых украинцев» так коробило его «украинское» произношение, что они тряслись от негодования, как трясется черт перед крестом. «Як нагаем бье» («точно нагайкой бьет»), — негодуя говорил известный украинский поэт Мыкола Вороний, который перевел в 1919 году «Интернационал» на украинский язык» (Поэт Мыкола Вороний был расстрелян одесскими чекистами в 1938 году).

Так что Булгаков совершенно справедливо поиздевался в «Днях Турбиных» над украинским языком гетмана и его адъютанта Шервинского. А в романе Алексей Турбин уличает Скоропадского в том, что он «не говорит на этом проклятом языке».

Известный историк философии Василий Васильевич Зеньковский, бывший в правительстве гетмана министром по делам вероисповеданий, в мемуарах утверждал: «Появление в Киеве немцев в первых числах марта возвращало к нормальной психологии — и это возвращение к былым формам жизни не просто отодвигало кошмар большевистского режима, но открывало простор для протеста и борьбы, для активного сопротивления ему. Пока держалось «социалистическое» правительство Голубовича, еще не могло быть полного расцвета всей этой психологии, но гетманщина, утверждавшая открыто и смело возврат к «буржуазному» порядку, сама была свидетельством и проявлением того, что жизнь возвращается к старым берегам...

Но, кроме психологического перелома, было и объективное содержание в социально-политической реставрации. Восстанавливался нормальный гражданский порядок, нормальные экономические отношения, стала воскресать промышленность, пошли в ход сахарные заводы (чему всячески содействовали, между прочим, немцы), появилась иностранная (конечно, лишь немецкая) валюта. Школы стали работать нормально, а с ними стала воскресать и вся культурная жизнь, художественная, идейная. Была уже достаточная атмосфера свободы, не стеснявшей даже оппозицию режиму. Стали появляться иностранные газеты, книги, стали возможны поездки в Австрию и Германию...»

Булгаков как раз и показывает это возвращение к норме на примере быта семьи Турбиных, но тут же демонстрирует обманчивость этой нормы, предупреждая, что героям романа предстоит мучиться, проливать кровь и умирать. Гетман является в их глазах главным виновником того, что нарушенную революцией норму не удается сохранить. Скоропадский вел совершенно безумную политику. Рабочих он лишил 8-часового рабочего дня, вернув 12-часовой, лишил права на забастовки и профсоюзные объединения. У крестьян он не только отобрал захваченные ими помещичьи земли, но и заставил работать на помещиков и выполнять все требования немцев и австрийцев насчет реквизиции продовольствия. Последние были заинтересованы в сохранении помещичьих хозяйств, так как только в этих хозяйствах можно было быстро взять много хлеба. В результате Украина была охвачена крестьянскими восстаниями, и режим гетмана мог держаться, только опираясь на германские и австрийские штыки. При этом Павел Петрович с самого начала понимал, что войны Германии не выиграть, а значит, довольно скоро немецкие и австрийские войска покинут Украину. Но гетман надеялся, что на смену немецким придут войска Антанты. Однако этого не случилось. Правда, французские и союзные с ними войска, общей численностью до 60 тыс. человек, высадились в Одессе. Надеждой на приход французских сенегальских полков живут Турбины и их товарищи, надеющиеся отстоять город от Петлюры. Однако эти надежды тают с каждым днем. Поэтому на изразцах турбинской печи Николка пишет: «Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, — не верь. Союзники — сволочи». И безнадежностью веет от веселых куплетов на турбинской вечеринке накануне падения гетмана:

Игривы Брейтмана остроты,
И где же сенегальцев роты?

Г.Н. Брейтман был владельцем газеты «Последние новости» и по совместительству — антрепренером труппы киевской оперетты, так что остроты могли относиться как к публикациям газеты, так и к опереттам.

На самом деле французские войска так и не двинулись на Украину из Одессы и Крыма потому, что солдаты Антанты, только что с огромными жертвами победившие Германию, абсолютно не горели желанием воевать ни с петлюровцами, ни с большевиками. Предложить им какие-либо внятные цели войны на Украине французское правительство так и не смогло. А с ненадежными войсками опасно было отдаляться от портов высадки. К тому же руководители Антанты не видели каких-либо сил на Украине, которым можно было бы оказать действенную помощь. Гетману не верили из-за его прогерманской позиции в недавнем прошлом, а также из-за отсутствия у него народной поддержки. Украинскую Народную Республику боялись поддерживать как из-за явной склонности поддерживающих ее масс к анархии, так и потому, что руководителей УНР подозревали в сепаратизме. А союзники в тот момент делали главную ставку на Колчака и Деникина, выступающих под лозунгами «единой и неделимой России».

В итоге Скоропадскому пришлось бежать в Германию, бросив на произвол судьбы защищавших его офицеров и добровольцев.

В романе Булгаков использует мотив «оборачиваемости» большевиков и петлюровцев. Отметим, что в действительности многие деятели украинского национального движения и части петлюровской армии нередко в ходе Гражданской войны или уже после ее окончания переходили на сторону большевиков либо, по крайней мере, признавали советскую власть. Так, один из руководителей Центральной рады и Директории известный писатель Владимир Кириллович Винниченко в 1920 году короткое время входил в состав Компартии Украины и украинского Совнаркома. Правда, продержался он в их составе недолго и предпочел эмигрировать, чем, несомненно, спас собственную жизнь: террора 1937—1938 годов он бы точно не пережил. Уже после окончания гражданской войны вернулся в СССР бывший председатель Центральной рады известный историк Михаил Сергеевич Грушевский. Умер он в ноябре 1934 года в Кисловодске от заражения крови, и есть серьезные основания полагать, что его смерть была организована чекистами. Тем более, что в конце 30-х годов все его труды были запрещены, а почти все родственники репрессированы.

Перешел к большевикам и один из ближайших соратников Петлюры Юрий Тютюнник, выпустивший в 1924 году в Харькове на украинском языке мемуары «С поляками против Украины», а позднее работавший в украинской кинематографии, написавший сценарий для знаменитого фильма Александра Довженко «Звениггора» и благополучно расстрелянный 20 октября 1930 года на Лубянке. Кстати сказать, в период действия романа «Белая гвардия» Тютюнник был начальником пробольшевистского Революционного штаба города Киева. 18 ноября его арестовали. Но в ночь с 13 на 14 декабря, перед самым вступлением армии Петлюры в город, Тютюнник вместе с остальными заключенными Киевской крепости обезоружил офицерский караул и занял почти весь Печерск.

Прототип одного из персонажей «Белой гвардии», ворвавшегося в город петлюровского полковника Болботуна, полковник Петр Федорович Болбочан, бывший капитан царской армии, ранее командовавший 1-й Запорожской дивизией в армии Скоропадского, действительно в ноябре 1918 года встал на сторону Директории. Но уже в январе 1919 года Болбочан, который командовал Запорожским корпусом на Левобережной Украине, был арестован и обвинен в сдаче большевикам без сопротивления Полтавы и Харькова, репрессиях против рабочих и крестьян и намерении присоединиться к Добровольческой армии Деникина. Репрессии действительно имели место. Что же касается Полтавы и Харькова, то Болбочан вынужден был оставить их без боя, выполняя ультиматум командования дислоцированных в этом районе немецких войск. Немцы мечтали побыстрее выбраться с Украины, и им совсем не улыбалось оказаться втянутыми в бои между петлюровцами и большевиками. Впоследствии Болбочан был освобожден из-под ареста, но в начале июня был вновь арестован и 28 июня 1919 года был расстрелян по приговору военно-полевого суда. Его с полным на то основанием обвинили в попытке самовольно возглавить Запорожский корпус и свергнуть Директорию. Болбочан, родившийся 5 октября 1883 года в селе Геджев, в Бессарабии, в семье православного священника, был кадровым офицером царской армии, еще до Первой мировой войны служивший в 38-м Тобольском пехотном полку. Заметим также, что дивизия Болбочана 14 декабря 1918 года Киев не брала. В этот день ее части вступили в Полтаву и Харьков. Печерск на самом деле заняли не части полковника Болботуна (Болбочана), как в булгаковском романе, а отряд Юрия Тютюнника. Не исключено, что киевляне по незнанию приняли тютюнниковцев за болбочановцев.

Судя по сохранившимся фотографиям, полковник Болбочан был человеком среднего телосложения, с вытянутым худощавым лицом, с бородкой и усами, закрученными на вильгельмовский манер. Настоящего Болбочана Булгаков наверняка никогда не видел и поэтому изобразил полковника Болботуна, ориентируясь на придуманную фамилию, которая ассоциируется с чем-то круглым: «Толстый, веселый, как шар, Болботун катил впереди куреня, подставив морозу блестящий в сале низкий лоб и пухлые радостные щеки. Рыжая кобыла, кося кровавым глазом, жуя мундштук, роняя пену, поднималась на дыбы, то и дело встряхивая шестипудового Болботуна, и гремела, хлопая ножнами, кривая сабля, и колол легонько шпорами полковник крутые нервные бока».

Упоминаемый в романе полковник Козырь-Лешко — это знаменитый полковник Алексей Козырь-Зирка. Он происходил из богатой казацкой семьи на Екатеринославщине и сельским учителем, в отличие от булгаковского Козыря, никогда не был. Это утверждает украинский историк Ярослав Тинченко. Есть и другая версия биографии Козыря-Зирки. Ее привел в своей трилогии «Старая крепость» советский писатель Владимир Беляев. Он утверждал, что знаменитый атаман родился в Ровно в семье священника. В 1914 году его призвали в царскую армию. Козырь-Зирка был унтер-офицером в драгунском полку, в 1916 году очутился в Туземной дивизии. В 1917 году при Керенском его произвели в прапорщики. Осенью 1917 года он перевелся в украинизированную 3-ю кавалерийскую дивизию. Благодаря хорошим ораторским способностям он вскоре стал командиром украинского конного полка. Но в конце 1917 года его полк был разбит красными на родной Екатеринославщине. С остатками полка Козырь-Зирка прибыл в Киев, где принял участие в боях за город в январе 18-го. Затем он вступил в конный полк имени Кости Гордиенко, в котором в марте 1918 года вернулся на Украину и действовал на Полтавщине, Причерноморье и Крыму. После свержения Центральной рады Козырь-Зирка выступил против гетмана, после разгрома Таращанского восстания скрывался, затем примкнул к Коновальцу и по его поручению сформировал конный полк сичевой дивизии. С этим полком Козырь во время осады Киева неоднократно, в нарушение заключенного Петлюрой перемирия с немцами, совершал набеги на киевские предместья. После взятия Киева петлюровцами полк Козыря был отправлен в район Овруча и Коростеня, где прославился жуткими еврейскими погромами. Петлюра приказал полк расформировать, а атамана отдать под суд. После этого летом 1919 года Козырь-Зирка бежал к красным, где, по слухам, даже служил в ЧК. Это — по версии Тинченко. Владимир Беляев, вообще не упоминающий о службе Козыря-Зирки у красных, утверждает, что он до конца оставался в составе петлюровской армии и вместе с ней отступил в конце 1920 года в Польшу. Однако эта версия крайне сомнительна, поскольку Петлюра отдал приказ об аресте Козыря, который еврейскими погромами сильно компрометировал украинское национальное дело, и вряд ли бы снова принял его в ряды своей армии.

Вообще слухи о Козыре ходили самые разнообразные. Утверждали, будто он — то ли беглый галицкий каторжник, то ли граф из Белой Церкви. В романе Булгакова подобные слухи распространяются о Болботуне:

«— Болботун — великий князь Михаил Александрович.

— Наоборот: Болботун — великий князь Николай Николаевич.

— Болботун — просто Болботун.

— Будет еврейский погром.

— Наоборот: они с красными бантами.

— Бегите-ка лучше домой.

— Болботун против Петлюры.

— Наоборот: он за большевиков.

— Совсем наоборот: он за царя, только без офицеров.

— Гетман бежал?»

Заметим, что отряды Болбочана на самом деле погромов не творили, зато ими славился полк Козыря-Зирки. Булгаков, вполне возможно, был знаком с книгой Сергея Гусева-Оренбургского «Багровая книга. Погромы 1919—1920 гг. на Украине», впервые изданной в Харбине в 1922 году, т. е. как раз тогда, когда началась работа над «Белой гвардией». Гусев-Оренбургский посветил Козырю-Зирке немало строк. Он, в частности, отмечал: «Первые погромные действия начались как раз накануне нового 1919 года. Ареной их был город Овруч, Волынской губернии, и окрестные села. Больше двух недель беззащитное еврейское население находилось во власти петлюровского атамана Козырь-Зирки. Беспрерывные убийства, вымогательства, грабежи, продолжались до 16 января и закончились расстрелом у вокзала 32 человек». Гусев-Оренбургский также утверждал: «Исходил ли погром от командиров регулярных петлюровских войск, — Козырь-Зирка в Овруче, Семесенко в Проскурове, — атаманов различных банд, главарей повстанческих отрядов или деморализованных советских полков, — все они являлись полновластными владыками данного города или местечка и перед ними еврейское население стояло в течение дней или даже месяцев без просвета надежды на какое бы то ни было вмешательство или чью бы то ни было защиту. К этому надо прибавить то презрение к человеческой жизни и к чужому достоянию, которое привилось массам в течение многих лет внешней, а затем Гражданской войны, с ее красным и белым террором, контрибуциями, реквизициями, обысками, облавами, заложничеством...» Вероятно, Булгаков разделил мнение Гусева-Оренбургского о причинах погромов на Украине в годы Гражданской войны.

В «Багровой книге» Козырю-Зирке посвящена целая глава «Сатрапия атамана Козырь-Зирки. История Овручского погрома». Там, в частности, дан портрет Козыря, и это место явно было знакомо Булгакову: «О личности Козырь-Зирки в Овруче создались легенды.

Некоторые утверждают, что это некой граф из Белой Церкви и что Козырь-Зирка не его настоящее имя, а лишь псевдоним. Другие уверяют, что это беглый галицийский каторжник, в подтверждение чего ссылаются, между прочим, на татуировку, испещрявшую его руки.

Это молодой красавец.

Жгучий брюнет цыганского пошиба, с хорошими манерами, замечательный оратор, говоривший исключительно на галицийско-украинском наречии, хотя отлично понимал и русский язык.

Козырь-Зирка стал ориентироваться.

Первым делом счел он нужным познакомиться с настроением различных общественных групп. Для этого пригласил к себе городского голову, поляка Мошинского, и представителей разных общественных организаций, — преимущественно поляков и бывших царских чиновников.

О чем они говорили между собой?

Неизвестно.

Только об этом не трудно догадаться.

Затем, он решил познакомиться с представителем еврейского общества. Для этого он приказал арестовать и привести к нему еврейского духовного раввина. Раввин был арестован около двух часов дня и приведен в комендатуру.

Там его продержали до десяти вечера, и он все время подвергался издевательствам со стороны казаков.

В 10 вечера он предстал перед очи атамана.

Тот принял его крайне грубо.

После пристрастного допроса объявил ему:

— Я знаю, что ты большевик, что все твои родные большевики, что все жиды большевики. Знай же: я всех жидов в городе истреблю. Собери их по синагогам и объяви об этом.

Поздно ночью он отпустил раввина».

В следующей главе, названной «Слово и дело Козыря-Зирки», Гусев-Оренбургский пишет: «В ту же ночь казаки окружили крестьянскую подводу, на которой ехали евреи — гимназист и гимназистка из Мозыря. Казаки потребовали:

— Отдайте нам жиденят. Но крестьяне их отстояли.

За то проезжавшего через Овруч молодого еврея из Калинковичей они арестовали и привели к атаману.

— Ты из Калинковичей?

— Да.

И Козырь-Зирка на том основании, что он из Калинковичей, которые были в руках большевиков, объявил его большевиком.

Расстрелял.

Были также захвачены проезжавшие из местечка Нарочи два еврея, мелкие торговцы махоркой и спичками.

— Спекулянты! Привели к атаману. Раздели донага. Избивали нагайками. Заставили плясать.

При этом одному всунули в рот пачку махорки, другому — коробку спичек. Сам Козырь-Зирка стоял с поднятым револьвером и грозил расстрелом, если они перестанут плясать...

Затем их заставили друг друга сечь,

И целовать сеченые места друг у друга.

...Заставили креститься...

Вдоволь натешившись, выгнали на улицу...

...голыми...

Следом выбросили платье.

В городе уже начались грабежи».

Гусев-Оренбургский описывает также погромы, устроенные казаками Козыря в близлежащих селах:

«В Потаповичах было четыре еврейских семейства.

Казаки вошли к ним и начали их грабить, убивать и насиловать женщин. В одном доме, где хозяин отсутствовал, осталось три его дочери и зять. У одной из дочерей были запрятаны на теле несколько сот рублей. Казаки забрали эти и другие деньги, а также и все ценное имущество.

Женщин они изнасиловали.

А так как девушки сопротивлялись, то их избили до того, что лица их превратились в сплошной кровоподтек.

Зятя, только что вернувшегося из плена, вывели во двор, где уже находился другой еврей.

Их подстрелили.

Зять был убит наповал, а другой еврей только ранен, но он притворился мертвым и тем спасся...

Затем отправились в село Гешово.

Там проживало несколько евреев, но все они успели разбежаться. Остался лишь глухой старик-меламед. Его казаки захватили с собой и повезли по направлению к Овручу. По дороге они встретили возвращавшегося в свое местечко старика шохета. Они его также захватили. И тут же обоих стариков...

...повесили на высоком дереве...

Одного при помощи телеграфной проволоки, другого — на ремешке. Этот последний, по рассказам крестьян, несколько раз срывался, но его каждый раз вновь подвешивали. Затем они их тут же сняли с высокого дерева и повесили на низком деревце, к которому прибили записку:

«Тому, кто их снимет, жить не более двух минут».

И потому крестьяне не давали их снимать.

Лишь когда трупы стали разлагаться, евреям удалось снять их и похоронить».

Пика резня достигла тогда, когда казаки Козыря 31 декабря 1918 года вновь взяли Овруч, занятый было пробольшевистскими повстанцами:

«Казаки рассыпались по городу.

Входили в дома, грабили деньги и имущество.

Избивали стариков.

Насиловали женщин.

Убивали молодых евреев.

Многие из приготовленных к расстрелу откупались деньгами, причем сумма выкупа бывала очень значительна. Так, в дом Розенмана поздно вечером явилось несколько казаков. В доме, кроме старухи-матери и двух дочерей, находились два сына, из которых один уже в продолжение нескольких недель лежал больной в кровати. Здоровому сыну они, приняв его за русского, велели уходить, но узнав от него, что он хозяйский сын, задержали. Потребовали, чтобы и больной сын оделся и пошел с ними. Но убедившись, что он действительно серьезно болен, и встать не может, оставили возле его кровати одного казака, а здорового вывели во двор.

Там они поставили его у стены.

Один медленно заряжал ружье.

Молодой человек стал их умолять не убивать его, обещая за себя большой выкуп.

— Дашь двенадцать тысяч? — спросил один. Молодой человек стал их уверять:

— Родные внесут эту сумму.

Тогда казаки ввели его обратно в дом, где мать и сестры лежали в глубоком обмороке. Женщин привели в чувство, и те начали искать в доме деньги.

Нашлось только две тысячи.

Казаки согласились принять эти деньги при условии, что остальные десять тысяч рублей им будут уплачены на следующий день к десяти часам утра. Действительно на следующий день в указанный час явились два казака и, получив условленные десять тысяч рублей, объявили, что Розенман отныне может жить спокойно.

— Имя ваше будет записано в штабе и больше никто вас беспокоить не будет.

Казаки сдержали слово.

Розенманов больше не беспокоили, между тем как к другим евреям на смену одним казакам приходили другие, причем последующие забирали все, что не успевали захватить их предшественники.

Казаки ничем не брезговали.

Они снимали с евреев платье, сапоги, белье...

Любил Козырь-Зирка и повеселиться.

Он реквизировал еврейский оркестр, на обязанности которого было играть на всех казацких вечеринках. Под звуки музыки этого оркестра Козырь-Зирка однажды порол двух крестьян-большевиков.

Им было дано несчетное число ударов.

А затем их расстреляли.

Любил Козырь-Зирка и более «утонченные» развлечения.

Однажды вечером привели к нему 9 евреев, сравнительно молодых, и одного пожилого, тучного. Их казаки по улице гнали карьером. Когда евреи, запыхавшись, наконец, вошли в квартиру атамана, то сам он лежал раздетый на кровати, а на другой кровати лежал тоже раздетый сослуживец. Вошедшим евреям приказали:

— Пляшите.

Стали их поощрять нагайками, особенно тучного. Они крутились и кружились по комнате на забаву атамана.

— Пойте... еврейские песни!..

Оказалось, что никто из них не знает этих песен наизусть. Тогда сослуживец атамана стал на жаргоне подсказывать им слова песен.

Евреи повторяли их нараспев. Долго они пели и плясали, а Козырь-Зирка и его приятели весело смеялись.

После этого евреев вывели в другую комнату и на них надели шутовские головные уборы. Их привели обратно к атаману и каждому дали в руку свечку. Рассадили по стульям.

— Пойте!

Они пели.

Козырь-Зирка и его приятель так покатывались со смеху, что под последним даже провалилась кровать. Евреев заставили поднять кровать и привести ее в порядок, причем лежавший на ней офицер оставался в своем лежачем положении.

Один из евреев не вынес издевательств.

Заплакал.

Козырь-Зирка ему заметил:

— За слезы полагается 120 розог.

Еврей сказал:

— Я лучше буду петь.

— Ну, пой, — был ответ.

Еврей опять запел.

Делали антракт для отдыха артистов.

Во время одного антракта приятель атамана сказал:

— Пора им уже спустить штаны.

Но Козырь-Зирка в данном случае на это не соизволил согласиться. Натешившись вдоволь, он отпустил евреев и дал шофера в провожатые, дабы их не расстреляли караулы».

Казаки Козыря оставались в Овруче до 16 января 1919 года. За это время было убито до 80 евреев и ограблено 1200 еврейских домов.

В «Багровой книге» содержится определенный намек на гомосексуальность Козыря-Зирки. Интересно отметить, что друг Булгакова писатель Юрий Слезкин в повести «Шахматный ход» (1923) вывел перешедшего к красным петлюровского атамана батьку Выкруту, явно списанного с Козыря-Зирки. Он служит у красных, но собирается присоединиться к батьке Махно. Отметим, что летом 1923 года Булгаков присутствовал на чтении Слезкиным повести «Шахматный ход» у общих знакомых Коморских.

Слезкин ясно обозначил гомосексуальность героя: «Батько Выкрута был мужчиною с весом, имел глаза с хитринкой, прищуренный, густую, щетинистую бровь, долгие гайдамацкие усы и отменное брюхо. Дело свое знал крепко, но любил всего больше — жрать. Жрал он с таким смаком, что, глядя на него, никто не утерплевал — забирало за живое — слюнки текли. Борщ с помидорами, да с салом, да с грудинкою, да со сметаной, каша гречневая со шкварками и прожаренным луком, пампушки с медом, вареники с творогом и маслом, курник с пшенной кашей, варенец с солью и хлебом, пироги мясные, рыбные, капустные, колбасы копченые, колбасы жареные, колбасы кровяные — ничем не брезговал батько Выкрута все уминал плотно, заливая самогонкой.

Так и знали по деревням: пришел батько — подавай на стол.

Ну и волокли почем зря. Потому сытый человек — добер. Раздавал Выкрута мужикам порох, галантерею, скобяной товар, дозволял себе — сытый — ручку целовать, а баб не трогал. К бабам имел отвращение.

— Черт их знает — сыростью от них пахнет, — говорил он.

И очень за то его мужики любили.

— А тож нам такого и треба.

Может, потому и атаманом Выкрута заделался, что в городе пошел голод, а любил он хлеб легкий. Были такие, что признавали в нем станового пристава из Березнянской области Кроолевецкого уезда Черниговской губернии, того самого, который в пятнадцатом году Хведора Апанасенко — молодого парня — от набора освободил, а после, когда Апанасенко женился, — завлек в лес и топором тяпнул: того самого пристава, который в осьмнадцатом году служил у немцев, а потом, говорят, помер. Только знали об этом такие люди, что лучше было бы им молчать пока что. Своя рубашка ближе к телу».

У Булгакова о гомосексуализме Козыря не говорится прямо, но передано его равнодушие к женскому полу, хотя и объясняется это вроде бы тем, что увлекает его лишь одно дело в жизни — война: «Козырю сию минуту предстояло воевать. Он отнесся к этому бодро, широко зевнул и забренчал сложной сбруей, перекидывая ремни через плечи. Спал он в шинели эту ночь, даже не снимая шпор. Баба завертелась с кринкой молока. Никогда Козырь молока не пил и сейчас не стал. Откуда-то приползли ребята. И один из них, самый маленький, полз по лавке совершенно голым задом, подбираясь к Козыреву маузеру. И не добрался, потому что Козырь маузер пристроил на себя». И, в отличие от героя Слезкина, он на первое место ставит не еду, а водку. Антисемитизм его отряду также не чужд, поскольку на всех заборах его гайдамаки пишут лозунги: «Бей жидив — звильняй Украину».

Козырь-Зирка, как свидетельствует «Багровая книга», строил евреев и заставлял их кричать «Слава Украине»:

«Вскоре подъехал на автомобиле атаман.

Евреи прокричали:

— Слава атаману... слава Украине! Он вышел из автомобиля.

Обратился к ним с речью, в которой стал перечислять все их «большевистские преступления». Речь он говорил на красивом галицийско-украинском наречии. Он высказал, что имеет право истребить всех евреев и сделает это, если пострадает хоть один казак. В Потаповичах он это уже сделал, причем собственноручно застрелил еврея-шпиона.

— Я истреблю всех евреев Овруча, если хоть один казак пострадает.

И советовал евреям.

— Если среди вас имеется хоть один большевик, задушите его собственными руками.

Он кончил свою речь. Евреи снова прокричали:

— Слава!

Казенный раввин предложил ему привести всех евреев к присяге на верность Украине и дать из своей среды боевой отряд.

Атаман ответил:

— Ни в еврейской присяге, ни в еврейском отряде не нуждаюсь. Я предоставляю евреям дышать воздухом Украины, но требую, чтоб они помнили мои предостережения».

А вот как в булгаковском романе петлюровцы подходят к городу:

«— Слава! — кричала проходящая пехота желто-блакитному прапору.

— Слава! — гукал Гай перелесками».

И, может быть, вспомнив жуткий еврейский парад в Овруче, Булгаков пародирует петлюровский парад в захваченном Городе:

«— Беги, Маруся, через те ворота, здесь не пройдем. Петлюра, говорят, на площади. Петлюру смотреть.

— Дура, Петлюра в соборе.

— Сама ты дура. Он на белом коне, говорят, едет.

— Слава Петлюри! Украинской Народной Республике слава!!!

— Дон... дон... дон... Дон-дон-дон... Тирли-бомбом. Дон-бом-бом, — бесились колокола».

И именно Козыревы всадники убивают евреев, когда петлюровское войско спешно покидает войско под натиском красных. В описании убийств и грабежей, совершаемых петлюровцами, Булгаков использовал как данные «Багровой книги», так и собственные впечатления. Он учел, в частности, приводимое Гусевым-Оренбургским свидетельство о том, что петлюровцы Козыря не брезговали ничем, буквально раздевая свои жертвы. Точно так же бандиты, поступившие в петлюровскую армию (или выдающие себя за петлюровцев), раздевают Василису.

Булгаков также учел сообщение Гусева-Оренбургского о том, что Козырь возглавлял курень смерти, поэтому у его казаков в романе — черные шлыки.

В отличие от реального полковника Козыря, больше прославившегося еврейскими погромами, чем какими-либо военными успехами, Булгаков делает из своего Козыря прежде всего прирожденного военачальника. И именно на его полку демонстрирует силу Белой гвардии. Полковник Наай-Турс всего со 150 юнкерами смог основательно потрепать полк Козыря и задержать его победное вступление в город: «Трепля простреленным желто-блакитным знаменем, гремя гармоникой, прокатил полк черного, остроусого, на громадной лошади, полковника Козыря-Лешко. Был полковник мрачен и косил глазом и хлестал по крупу жеребца плетью. Было от чего сердиться полковнику — побили Най-турсовы залпы в туманное утро на Брест-Литовской стреле лучшие Козырины взводы, и шел полк рысью и выкатывал на площадь сжавшийся, поредевший строй».

Возможно, Булгаков лично знал кое-кого из петлюровских полковников. Так, в Каменец-Подольском госпитале Булгаков, вполне возможно, был знаком с бывшим унтер-офицером австро-венгерской армии Романом Ивановичем Самокишиным, перешедшим на сторону российской армии и работавшим в упомянутом госпитале санитаром. С началом антигетманского восстания он превратился в «батьку Самокиша» — одного из организаторов «вольного казачества» на Херсонщине и Екатеринославщине. В советской литературе он запечатлен в романе «Восемнадцатый год», где описывается, как его полк в новогоднюю ночь 1919 года выбил из Екатеринослава отряды Махно и большевиков.

Кстати, Самокишин прожил долгую жизнь и умер в 1971 году в возрасте 86 лет. В отличие от других петлюровских полковников он репрессирован не был. Когда Советы в 1939 году пришли в Западную Украину, он сменил местожительство и кочевал по домам своих шестерых детей, счастливо избегнув лап НКВД и МГБ.

Прототипом еще одного петлюровского военачальника, командира корпуса облаги полковника Торопца, послужил один из вождей украинского национального движения Евгений (Евген) Михайлович Коновалец. Он родился 14 июня 1892 года (н. ст.) в селе Жашков Львского уезда Восточно-Галицкой провинции Австро-Венгрии в семье учителя. Учился на юридическом факультете Львовского университета, стал одним из руководителей Украинского студенческого союза и организации «Просвита», членом молодежной фракции Украинской национально-демократической партии. В 1914 году он пошел добровольцем в легион Украинских сечевых стрельцов, в июне 1915 года, будучи прапорщиком австро-венгерской армии, попал в плен к русским во время боев за гору Макивка. В сентябре 1917 года он покинул лагерь военнопленных в Поволжье и с группой украинских сечевых стрельцов прибыл в Киев, где поступил на службу в Центральную раду. Рада пожаловала ему чин полковника, который позднее признал и гетман Скоропадский. Молва утверждала, что Коновалец был полковником австрийского генерального штаба. Эти слухи отразил в своем романе и Булгаков, который сделал Торопца австрийским генштабистом. На самом деле Коновалец не был профессиональным военным, никаких военных академий не кончал (а только окончание полного курса академии давало право на причисление к генеральному штабу), да и Львовский университет не успел окончить из-за войны, а в австрийской армии был всего лишь прапорщиком. Сперва Коновалец сформировал батальон сечевых стрельцов, который был затем развернут в полк с артиллерийской батареей и конным отрядом. Сам он в основном занимался политическими и организационными вопросами, а также пропагандой. Военные операции планировали несколько кадровых австрийских и российских офицеров, имевшихся в его штабе. В январе 1918 года курень сечевых стрельцов участвовал в подавлении восстания на заводе «Арсенал» совместно со сформированным Петлюрой Гайдамацким кошем. Как отмечает украинский историк Ярослав Тинченко, «в первые дни уличных боев основные события разгорелись в двух местах: на Печерске, возле завода «Арсенал» и на Владимирской улице, в районе Педагогического музея, где размещалась Центральная рада. Сюда отряды подольских красногвардейцев добрались по Андреевскому спуску. На Андреевском спуске вскоре начались отчаянные схватки между вытесненными из центра подольскими большевиками и сечевыми стрельцами Центральной рады. У подольских красногвардейцев штаб находился в самом низу Андреевского спуска — в обувной фабрике Матиссона, служащие фабрики одновременно были и бойцами отрядов. Сам штаб возглавляли подольские большевики портные М. Кугель и Цимберг, о существовании и происхождении которых упоминает и Михаил Булгаков». И далее Тинченко цитирует запись Николки Турбина на изразцах печки: «Я таки приказываю посторонних вещей на печке не писать под угрозой расстрела всякого товарища с лишением прав. Комиссар Подольского райкома. Дамский, мужской и женский портной Абрам Пружинер, 1918 года, 30-го января».

Полк Коновальца вернулся в Киев в марте 1918 года вместе с германскими войсками и был назначен охранять Центральную раду. После гетманского переворота стрельцы были разоружены и расформированы. Однако в конце августа 1918 года Скоропадский нерасчетливо разрешил Коновальцу сформировать в районе Белой Церкви отряд сечевых стрельцов численностью в 900 человек. Коновалец вскоре вошел в контакт с руководителями Украинского национального союза, готовившими антигетманское восстание. После его начала сечевые стрельцы выступили против гетмана. К ним присоединился Черноморский кош гетманской армии. В результате был сформирован корпус облаги (осадный корпус) под командованием Коновальца, которому предстояло взять Киев. Он насчитывал до 20 тыс. человек и состоял из четырех полков и артиллерийской бригады. За взятие Киева Коновалец 19 декабря 1918 года был произведен в атаманы. Он участвовал в последующих боях против советских войск и деникинцев во главе корпуса сечевых стрельцов. В связи с принятием 6 декабря 1919 года решения о расформировании регулярных частей армии УНР Коновалец отдал приказ о самороспуске частей сечевых стрельцов. После этого он был интернирован поляками в Луцке, а после освобождения весной 1920 года уехал в Чехословакию, отказавшись участвовать в совместной с полякам войне против Советской Украины и Советской России. В августе 1920 года Коновалец создал Украинскую военную организацию, в 1929 году преобразованную в Организацию украинских националистов (ОУН). Коновалец стал первым проводником (вождем) ОУН. 23 мая 1938 года в Роттердаме Коновалец был убит взрывом бомбы, подложенной ему агентом НКВД.

Между украинскими социалистами, к которым принадлежали и Петлюра, и Винниченко, и Тютюнник, и большевиками в 20-е годы еще не было непроходимой пропасти. Булгаков же в романе старался дать понять читателям, что насилие исходило от большевиков никак не в меньшей степени, чем от их противников. Большевистский миф, по цензурным условиям, он вынужден разоблачать иносказательно, намеками на полное сходство красных с петлюровцами (последних ругать не запрещалось). Это проявилось, в частности, в следующем эпизоде: «По дорогам пошло привидение — некий старец Дегтяренко, полный душистым самогоном и словами страшными, каркающими, но складывающимися в его темных устах во что-то до чрезвычайности напоминающее декларацию прав человека и гражданина. Затем этот же Дегтяренко-пророк лежал и выл, и пороли его шомполами люди с красными бантами на груди. И самый хитрый мозг сошел бы с ума над этой закавыкой: ежели красные банты, то ни в коем случае не допустимы шомпола, а ежели шомпола — то невозможны красные банты...» Этот эпизод был купирован в советских изданиях «Белой гвардии» 60—80-х годов, ибо не укладывался в пропагандистский стереотип, согласно которому красный цвет и насилие над человеком, да еще проповедующим гражданские права, несовместимы. Хотя некоторые из петлюровских частей действительно носили красные банты, у читателей в середине 20-х годов, когда впервые был опубликован булгаковский роман, красные банты стойко ассоциировались с большевиками. Для Булгакова и большевики, и петлюровцы на деле равнозначны и выполняют одну и ту же функцию, поскольку «нужно было вот этот самый мужицкий гнев подманить по одной какой-нибудь дороге, ибо так уж колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке.

Это очень просто. Была бы кутерьма, а люди найдутся».

Возможно, он был знаком с цитатой из «Правды», приведенной в книге историка-эмигранта СП. Мельгунова «Красный террор в России» (1923):

«Чрезвычайка запирала крестьян массами в холодный амбар, раздевала догола и избивала шомполами».

Показательно, что в варианте заключительной части «Белой гвардии», так и не напечатанном в журнале «Россия», Алексей Турбин, сбежавший от петлюровцев, ожидает прихода красных и видит сон, в котором его преследуют чекисты: «И ужаснее всего то, что среди чекистов один в сером, в папахе. И это тот самый, которого Турбин ранил в декабре на Мало-Провальной улице. Турбин в диком ужасе. Турбин ничего не понимает. Да ведь тот был петлюровец, а эти чекисты-большевики?! Ведь они же враги? Враги, черт их возьми! Неужели же теперь они соединились? О, если так, Турбин пропал!

— Берите его, товарищи! — рычит кто-то. Бросаются на Турбина.

— Хватай его! Хватай! — орет недостреленный окровавленный оборотень. — Тримай його! Тримай!

Все мешается. В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно — Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг. Турбин холодеет.

Просыпается. Пот. Нету! Какое счастье. Нет ни этого недостреленного, ни чекистов, никого нет».

Здесь, возможно, отразились, среди прочего, слухи о том, что один из петлюровских полковников, Козырь-Зирка, прославившийся мощными еврейскими погромами, впоследствии служил в ЧК. И далее следует совсем уж нецензурный для второй половины 20-х годов вывод, который Булгаков вложил в уста несимпатичного Василисы, но не рискнул повторить в парижском издании: «Нет, знаете ли, с такими свиньями никаких революций производить нельзя».

В то же время сам Алексей Турбин одного петлюровца все-таки убивает. Но происходит это 14 декабря 1918 года, когда петлюровцы берут Город. И происходит это убийство во многом случайно — Алексей Васильевич просто отстреливается от преследователей, а потом уже узнает от спасшей его Юлии Рейсс, что одного из преследователей он, скорее всего, убил, или, по крайней мере, тяжело ранил.

В «Белой гвардии» выявлены причины неудачи Белого движения. Крестьянство ему враждебно, а городская «кофейная публика», заклейменная еще в фельетоне «В кафэ», защищать идеалы белых не желает. В романе Алексей Турбин возмущенно восклицает: «Все валютчики знали о мобилизации за три дня до приказа. Здорово? И у каждого грыжа, у всех верхушка правого легкого, а у кого нет верхушки — просто пропал, словно сквозь землю провалился. Ну, а это, братцы, признак грозный. Если уж в кофейнях шепчутся перед мобилизацией и ни один не идет — дело швах!» Почти теми же словами, заметим, Алексей Турбин в романе характеризует мобилизацию в Городе, объявленную гетманом.

Алексей Турбин в романе — монархист, хотя монархизм его испаряется от сознания бессилия предотвратить гибель невинных людей. Т.Н. Лаппа свидетельствовала, что эпизод исполнения братьями Турбиными и их друзьями запрещенного царского гимна — не выдумка. Булгаков с товарищами действительно пели «Боже, царя храни», только не при гетмане, а при петлюровцах. Это вызвало недовольство домовладельца, Василия Павловича Листовничего — прототипа инженера Василия Ивановича Лисовича, или Василисы. Однако в период создания романа Булгаков уже не был монархистом.

При описании похода Мышлаевского под Красный Трактир и гибели офицеров Булгаков воспользовался воспоминаниями Романа Гуля «Киевская эпопея (ноябрь — декабрь 1918 года)», опубликованными во втором томе берлинского «Архива русской революции» в 1922 году. Оттуда же образ «звенящего шпорами, картавящего гвардейца адъютанта», материализовавшийся в Шервинском, плакат «Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан!», бестолковщина штабов, с которой сам Булгаков не успел столкнуться, и некоторые другие детали. Гуль вспоминал: офицеры, второй раз занимавшие Красный Трактир, рассказывают, как они захватили петлюровский обоз. Крестьяне везли петлюровцам яйца, сало, хлеб, мясо, масло, водку... «Вот смотрите, — комментирует рассказчик, — все сами везут, а тут ни до чего не докупиться: нема да нема». Вероятно, этот рассказ подсказал Булгакову диалог с крестьянином, радостно сообщающим ему, что хлопцы «уси побиглы до Петлюры». Гуль также говорит: «Наутро наш отряд уходит в резерв на Пост Волынский. Заняли пустые вагоны III и IV классов. Расположились отдыхать... Здесь, на Посту Волынском, штаб командующего участком, командующий отрядом, штабы полков, дружин, отделов, подотделов. На путях стоят вагон-салоны с кухнями и поварами, вагоны I, II и III классов. Около них толпятся, суетятся штабные, хорошо одетые офицеры... Изредка долетают и рвутся у путей тяжелые снаряды противника.

В вагонах строевых — полное отдохновенье. Выдана четвертями водка, больше бутылки на человека, продукты, деньги. Усталые офицеры только что прочли приказ командующего войсками генерала Келлера: «Если не можешь пить рюмки — не пей; если можешь ведро — дуй ведро», и, конечно, «дуют ведро», закусывают и неистово ругают матерными словами переполненные штабы и своих начальников. Пьяны почти все. Повалились. Заснули. Ночь. Тревога! Крики. Пожар! Всех вызывают. Загорелись аэропланные гаражи. Но из 27 человек нашего подотдела только шесть в состоянии выйти. Остальные пьяны». Становится понятно, откуда у Мышлаевского, пришедшего к Турбиным, оказалась бутылка водки.

Гуль описывает и наступление у соседнего с Красным Трактиром селением Жуляны. Оно очень похоже на то наступление, о котором рассказывает Мышлаевский: «Сегодня с нашей стороны предполагается наступление. Вышли перед рассветом. Мороз крепкий. Темное небо синеет, розовеет с краю. Под ногами хрустят замерзшие лужи. Дошли до окраины Жулян. Здесь нам — десятерым человекам — дан участок версты в три, на котором приказано держаться «во что бы то ни стало».

Десять человек рассыпались в цепь. Под утро мороз крепчает. На снегу холодно. Руки замерзли — не действуют, а со стороны противника, из лесу, слышится какой-то гул, как будто происходит наступление... Опять отходим на Пост Волынский. Здесь тот же беспорядок, путаница. Рядовых офицеров помещают в нетопленые бараки. Все же составы заняты не особенно трезвыми штабами».

Гуль рассказывает и о резне офицеров петлюровцами (их похороны наблюдает в романе Алексей Турбин): «Наутро всех облетела весть: из Софиевской Борщаговки привезли вагон с 33 трупами офицеров. На путях собралась толпа, обступили открытый вагон: в нем навалены друг на друга голые, полураздетые трупы с отрубленными руками, ногами, безголовые, с распоротыми животами, выколотыми глазами... Некоторые же просто превращены в бесформенную массу мяса.

Это жертвы крестьян Софиевской Борщаговки. Получив сведения из штаба, что деревня свободна, и приказ занять ее, отряд офицеров вошел в Софиевскую Борщаговку. На расспросы крестьяне отвечали, что никого нет. На самом же деле деревня была занята петлюровцами. Отряд разместился по хатам. Их захватили. И расстреляли. А крестьяне вылили свою ненависть к «гетьманцам» в зверском изуродовании тел...

Окружавшие вагон офицеры возбуждены, негодуют. Слышны крики: «Сжечь деревню к черту!», «Перестрелять десятого!» И кроме этого сыплется ругань по адресу штабов, посылающих людей наобум.

Уже больше двух недель, как мы выехали из Киева. Нас бросают с участка на участок. Каждая ночь проходит в дозорах, караулах. Из 25 человек выехавших осталось 10.

Мы просим отпуска или смены, но ни того ни другого не дают. Ответ один: нет людей.

И, переночевав на Посту Волынском, мы отправляемся на новый фронт — в Михайловскую Борщаговку. Здесь мы должны сменить сердюкский «полк». В «полку» этом 80 сердюков, и те с каждым днем разбегаются.

Совместно с другим отрядом сменили и заняли участок версты в четыре. Далеко друг от друга стали караулы с пулеметом — и это «фронт». Таким «фронтом» опоясан весь Киев.

Опять караулы, дозоры — каждую ночь. Служба становится невыносимой. Каждый понимает, что противостоять малейшему наступлению мы не в состоянии, а тут, кроме ненужной и непосильной службы, надо еще зорко следить за недовольными, неприязненно настроенными крестьянами. 33 трупа у всех живы в памяти...

Ночи идут в тревожной, бессонной службе. Усталость дошла до предела. Люди засыпают на ходу. Больше нет сил. И мы уже не просим, а требуем отдыха. Начальник участка полковник Зметнов согласен с нами, в свою очередь, требует для нас отдыха. И наконец нам на смену приходит такая же горсть офицеров».

Разумеется, жидкие цепи офицеров защитить Киев не могли. А гетманские сердюки воевать не хотели и массами переходили к петлюровцам. И, как признается Гуль, «все чувствуют, что это оперетка с трагическим концом».

Описывает Гуль и свою командировку в штаб на Пост Волынский, очень напоминающую такую же командировку Мышлаевского: «Я поехал от офицеров. На Посту Волынском нашел вагон I класса — штаб участка. Вошел. На ступеньках прекрасно одетый штабной офицер грубо осведомился, кто я такой и что мне нужно. «Мне нужно лично видеть командующего участком полковника Крейтона». Вхожу в вагон. На темно-красных бархатных диванах сидят: полковник Крейтон, Сперанский, Боровский и другие. Возле них батарея пустых разнообразных бутылок. Они о чем-то мирно беседуют. Полковник Крейтон увидел меня и вывел в соседнее купе. «В чем дело?» — спрашивает он, обдавая винным букетом. Рассказываю, что мы понимаем безнадежность фронта, что офицеры на позициях волнуются и просят выяснить им действительное общее положение. «Что ж тут выяснять, господа? Положение трудное, но не безнадежное, — отвечает полковник Крейтон. — Я солдат — не политик и могу вам сказать только одно: мы должны ждать приказаний нашего главнокомандующего князя Долгорукова и держаться во что бы то ни стало». — «Да, но, господин полковник...» — «Больше ничего не могу сказать», — перебивает Крейтон. «Разрешите узнать, господин полковник, ведет ли переговоры о перемирии французский консул Мулен?» Крейтон махнул рукой. «Да, он выехал вести какие-то переговоры, но этот Мулен хорошо только может двойку поставить (намек на учительское прошлое французского консула. — Б.С.), а его переговоры — ерунда».

То, на что у офицеров была хоть маленькая надежда, оказывалось «ерундой».

При веселом, пьяном штабе и усталой на позициях горсти офицеров конец рисовался непривлекательным.

После разговора с Крейтоном я вызвал полковника Сперанского и передал желание подчиненных поговорить с ним. «Передайте, что я как-нибудь приеду». — «У меня здесь лошадь, господин полковник». Сперанский замялся. «Ну, хорошо, я сейчас». И через полчаса дровни подвезли нас к позиционной хате. «Здравствуйте, господа, в чем дело?» — говорит, входя, Сперанский и принимает неприступно боевой вид. Один из офицеров рассказывает ему, как рисуется нам положение, и спрашивает: «Что же делать, господин полковник?» — «Ждать приказаний главнокомандующего князя Долгорукова, — грубо отвечает Сперанский, — вас, кажется, кормят, платят вам 40 рублей суточных, так вы и ведите себя как за 40 рублей... В случае наступления мы отойдем на наши резервы...» — «Куда же это? В Киев, господин полковник?» — «Куда? Не знаю. Это будет в приказе», — отвечает, вставая, Сперанский».

Дальнейшие разговоры излишни. Что-либо выяснить невозможно. Некоторые, более решительные, офицеры самовольно уходят в Киев. Другие, менее решительные, с остатком сознания «дисциплины» и с чувством товарищества остаются ждать конца».

Весьма интересно, что слова полковника Крейтона: «Положение трудное, но не безнадежное», Булгаков блестяще спародировал в своем последнем и самом знаменитом романе «Мастер и Маргарита» в реплике кота Бегемота, вчистую проигрывающего Воланду партию в «живые шахматы»: «Положение серьезное, но отнюдь не безнадежное, — отозвался Бегемот, — больше того: я вполне уверен в конечной победе. Стоит только хорошенько проанализировать положение». Анализ же сводится к тому, что Бегемот подает сигналы своему королю, и в тот момент, когда Воланд отвлекся, «белый король наконец догадался, чего от него хотят, вдруг стащил с себя мантию, бросил ее на клетку и убежал с доски. Офицер брошенное королевское одеяние накинул на себя и занял место короля». Это очень напоминает бегство из осажденного Киева гетмана Скоропадского и других генералов, спасающихся от полчищ инфернального Петлюры.

Как вспоминала Т.Н. Лаппа, булгаковская служба у Скоропадского свелась к следующему: «Пришел Сынгаевский и другие Мишины товарищи и вот разговаривали, что надо не пустить петлюровцев и защищать город, что немцы должны помочь... а немцы все драпали. И ребята сговаривались на следующий день пойти. Остались даже у нас ночевать... А утром Михаил поехал. Там медпункт был... И должен был быть бой, но его, кажется, не было. Михаил приехал на извозчике и сказал, что все кончено и что будут петлюровцы». Эпизод с бегством от петлюровцев и ранением Алексея Турбина 14 декабря 1918 года — писательский вымысел, сам Булгаков ранен не был. Гораздо более драматическим было бегство мобилизованного Булгакова от петлюровцев в ночь со 2 на 3 февраля 1919 года, запечатленное в романе в бегстве Алексея Турбина. Когда Булгакову довелось видеть воочию убийство безымянного еврея. Сама жизнь подсказала трагическую композицию «Белой гвардии».

Между тем в ряде дневниковых записей Булгаков демонстрирует неприязненное отношение к евреям. Так, в записи в ночь с 20 на 21 декабря 1924 года не встретившие поддержку писателя действия французского премьера Эдуарда Эррио, который «этих большевиков допустил в Париж», объясняются исключительно мнимо еврейским происхождением политика: «У меня нет никаких сомнений, что он еврей. Люба (Л.Е. Белозерская. — Б.С.) мне это подтвердила, сказав, что она разговаривала с людьми, лично знающими Эррио. Тогда все понятно». Между тем Эррио никакого отношения к евреям не имел, будучи сыном офицера, выходца из крестьян. Кстати, именно Эррио принадлежит афоризм по поводу еврейского интернационализма: «Политический интернационализм многих евреев восходит к традиции, благодаря которой в лоне этого народа зародилась первая универсальная религия».

Также подчеркивается в булгаковском дневнике и еврейская национальность не понравившегося Булгакову драматического тенора Большого театра В.Я. Викторова, а неодобрительно отзываясь о публике, посещавшей литературные «Никитинские субботники», писатель подчеркивает, что это — «затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев». В записи в дневнике от 16 апреля 1924 года Булгаков противопоставляет Викторову «исконно русского» певца Д.Д. Головина:

«Только что вернулся из Благородного Собрания (ныне дом Союзов), где было открытие съезда железнодорожников. Вся редакция «Гудка», за очень немногими исключениями, там. Я в числе прочих назначен править стенограмму. В круглом зале, отделенном портьерой от Колонного зала, бил треск машинок, свет люстр, где в белых матовых шарах горят электрические лампы. Калинин, картавящий и сутуловатый, в синей блузе, выходил, что-то говорил. При свете ослепительных киноламп вели киносъемку во всех направлениях. После первого заседания был концерт. Танцевали Мордкин и балерина Кригер. Мордкин красив, кокетлив. Пели артисты Большого театра. Пел в числе других Викторов — еврей — драматический тенор с отвратительным, пронзительным, но громадным голосом. И пел некий Головин, баритон из Большого театра. Оказывается, он бывший дьякон из Ставрополя. Явился в Ставропольскую оперу и через три месяца пел Демона, а через год-полтора оказался в Большом. Голос его бесподобен».

Булгаков явно разделял бытовой антисемитизм, выразившийся в негативном стереотипе евреев, со своей средой — русской православной интеллигенцией Киева, причем этот стереотип был усугублен значительной ролью, которую сыграли в революции лица еврейского происхождения. Однако Михаил Афанасьевич смог подняться над предрассудками: именно евреи выступают у него безвинными жертвами Гражданской войны.

В эпизоде бегства Алексея Турбина от петлюровцев Булгаков говорит о троичности как основе бытия: «Инстинкт: гонятся настойчиво и упорно, не отстанут, настигнут и, настигнув совершенно неизбежно, — убьют. Убьют, потому что бежал, в кармане ни одного документа и револьвер, серая шинель; убьют, потому что в бегу раз свезет, два свезет, а в третий раз — попадут. Именно в третий. Это с древности известный раз». В данном случае писатель опирается на книгу о. Павла Флоренского «Столп и утверждение истины», в которой в качестве приложения помещены специальные «Заметки о троичности», а третье письмо из двенадцати писем основной части книги озаглавлено «Триединство». Флоренский доказывает, что троичность — это наиболее древний из всех архетипов человеческого мышления, и возводит ее к Божественной Троице. Идея троичности получила дальнейшее развитие в романе «Мастер и Маргарита», где Булгаков создал три мира — древний ершалаимский, современный московский и вечный потусторонний, а также три ряда функционально подобных персонажей.

В качестве примеров троичности Флоренский привел трехмерность пространства; три основные категории времени: прошедшее, настоящее и будущее; наличие трех грамматических лиц практически во всех языках; минимальный размер полной семьи в три человека: отец, мать, дитя; философский закон трех моментов диалектического развития: тезис, антитезис, синтез; а также наличие трех координат человеческой психики, выражающихся в каждой отдельной личности: разума, воли и чувства. Сюда можно добавить широко известный в лингвистике факт, что никогда не заимствуются из других языков названия первых трех числительных: один, два и три, а также то неоспоримое обстоятельство, что в художественной литературе трилогий значительно больше, чем дилогий или тетралогий. Флоренский доказал, что троичность как основную категорию бытия невозможно логически вывести ни из каких оснований, и потому возводил ее к изначальному триединству Божественной Троицы.

Отметим, что элементы троичности присутствуют не только в христианстве, но и в подавляющем большинстве других религий народов мира. Если же подходить к проблеме троичности с точки зрения науки, а не веры, то троичность бытия можно, прежде всего, объяснить троичностью человеческого, которая, в свою очередь, напрямую связана с установленной нейрофизиологией еще в XIX веке асимметрией функций полушарий головного мозга. При этом правое полушарие воспринимает внешний мир со всеми его красками и звуками и дает образ для мышления, а левое полушарие преобразует наше восприятие мира в грамматические и логические формы и осуществляет сам мыслительный процесс. Правое полушарие отвечает за конкретное, левое — за абстрактное.

Число 3 — это простейшее выражение асимметрии в целых числах по формуле 3=2+1, тогда как простейшая формула симметрии 2=1+1. Троичность мышления сводится к тому, что окружающую действительность человек воспринимает как трехсоставную. В связи с этим можно указать также, что подавляющее большинство исторических и историософских теорий, призванных объяснить явления действительности, не относящиеся непосредственно к мышлению одного человека, все равно несут в себе троичную структуру. Поэтому они вряд ли корректны, поскольку передают не особенности объясняемого, а особенности мышления, бессознательно присущие творцам этих теорий. В качестве примера приведем то, что в истории различных цивилизаций, как и в жизни человека, всегда выделяют молодость, зрелость и старость (или зарождение, расцвет и упадок). На самом деле данная периодизация не имеет отношения к существованию той или иной цивилизации, а только к способу истолкования ее историком или философом. Еще один пример — выделение Я, ОНО и Сверх-Я в психоанализе Зигмунда Фрейда. Получается, что для объяснения действительности адекватно самой действительности нам необходимо абстрагироваться от особенностей нашего мышления.

Троичность мышления неразрывно связана с присущей разуму свободой воли. Если бы человеческое мышление было симметричным, то человек никогда не смог принять решение о выборе между двумя альтернативами, оставаясь в положении Буриданова осла, который, согласно известному парадоксу, обладая абсолютной свободой воли и находясь на абсолютно одинаковом расстоянии от двух одинаковых вязанок хвороста, умрет от голода, так как не сможет отдать предпочтение ни одной из них.

Симметрия преобладает в природе, тогда как разум асимметричен. И троичный архетип, без сомнения, самый древний. Он возникает в тот момент, когда возникает само мышление (или разум).

Любопытно, что, вообще говоря, простейшая система структурирования — не троичная, а двоичная. Поэтому, в частности, в компьютерах применяется двоичная структура счета (0 и 1) и двоичные языки. Попробуем сделать, например, наш великий и могучий русский язык из троичного двоичным. Начнем со времен. Настоящее время всегда — лишь ускользающий миг, бесконечно малая величина между прошлым и будущим. Давайте откажемся от него и сохраним лишь глаголы прошедшего и будущего времени. Тогда действие настоящего времени будет передаваться сочетанием глаголов прошедшего и будущего времени. Например: я бежал и буду бежать. Точно так же легко можно отказаться, например, и от третьего рода — среднего, прировняв все слова этого рода к мужскому роду (прилагательные с мужским и средним родом склоняются сходным образом, в отличие от женского: голубого солнца, голубого пиджака, но — голубой луны). А из трех лиц — 1-го, 2-го и 3-го, при желании можно было бы избавиться, например, от 2-го лица, отнеся его к 3-му Тогда мы бы обращались не «ты», а «он, который передо мной». Если бы языки возникали по принципу простоты, они, несомненно, были бы двоичными. Но над языковой структурой властно довлела троичность человеческого мышления, поэтому языки зародились и развились именно как троичные.

Данное обстоятельство, кстати сказать, доказывает, что существующие языковые структуры сами по себе не являются изначально данными человеку, а сформировались под влиянием архетипов его мышления. Не исключено, что самый первый, примитивный язык человека был двоичным, однако с началом процесса усложнения он очень быстро превратился в троичный. Хотя столь же вероятно и то, что самый первый язык был уже троичным, поскольку троичность возникла одновременно с человеческим мышлением. Из всех известных двоичными же являются только компьютерные языки, поскольку они созданы искусственно с целью приближения к максимальной простоте, а двоичная структура — самая простая.

В процессе исторического развития в некоторых языках мы находим отдельные примеры переходов к двоичности. Так, в английском языке исчезло из употребления местоимение второго лица единственного числа, а в итальянском языке исчез средний род существительных.

В первом булгаковском романе обнаруживается намеренное сочетание трагического с комическим. Вот как, например, рассказывается о гибели Фельдмана: «Фельдман вытащил бумажник с документами, развернул, взял первый листик и вдруг затрясся, тут только вспомнил... ах, боже мой, боже мой! Что ж он наделал»? Что вы, Яков Григорьевич, вытащили? Да разве вспомнишь такую мелочь, выбегая из дому, когда из спальни жены раздастся первый стон? О, горе Фельдману! Галаньба мгновенно овладел документом. Всего-то тоненький листик с печатью, а в этом листике Фельдмана смерть...

Поставлял Фельдман генералу Картузову сало и вазелин-полусмазку для орудий.

Боже, сотвори чудо!

— Пан сотник, це не тот документ!.. Позвольте...

— Нет, тот, — дьявольски усмехнувшись, молвил Галаньба, — не журись, сами грамотны, прочитаем.

Боже! Сотвори чудо! Одиннадцать тысяч карбованцев... Все берите. Но только дайте жизнь! Дай! Шма-исраэль!

Не дал.

Хорошо и то, что Фельдман умер легкой смертью. Некогда было сотнику Галаньбе. Поэтому он просто отмахнул шашкой Фельдману по голове».

Точно так же увидена смерть капитана Плешко, трижды отрекшегося, подобно апостолу Петру, и заплатившего дорогую цену «за свое любопытство к парадам». Даже мученической гибелью Булгаков не дает своим героям полного очищения. Осмеянию подвергаются стяжательство Фельдмана, который не прочь заработать на войне, и глупая страсть к парадам у Плешко. При этом элементы комического в том же диалоге Фельдмана с Галаньбой лишь оттеняют ужас гибели невинного человека, во имя первенца забывшего об опасности.

Писатель в романе утвердил человеческую жизнь как абсолютную ценность, возвышающуюся над всякой национальной и классовой идеологией.

Финал «Белой гвардии» заставляет вспомнить кантовское «звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас» и навеянные им рассуждения князя Андрея Болконского в «Войне и мире». Булгаков солидарен с Кантом и Львом Толстым: только обращение к надмирному абсолюту, который символизирует звездное небо, может заставить людей следовать категорическому моральному императиву и навсегда отказаться от насилия. Однако наученный опытом революции и Гражданской войны, он вынужден констатировать, что люди не желают взглянуть на звезды над ними и следовать кантовскому императиву. В отличие от Толстого он не столь большой фаталист в истории. Народные массы в «Белой гвардии» играют важную роль в развитии исторического процесса, однако направляются не какой-то высшей силой, как утверждается в «Войне и мире», а своими собственными внутренними устремлениями. Народная стихия, поддержавшая Петлюру оказывается мощной силой, сокрушающей слабую, по-своему тоже стихийную, плохо организованную армию Скоропадского. Именно в недостатке организации обвиняет гетмана Алексей Турбин. Однако эта же народная сила оказывается бессильна перед силой хорошо организованной — большевиками. Организованностью большевиков невольно восхищается Мышлаевский и другие представители Белой гвардии. А вот осуждение «наполеонов», несущих людям страданье и смерть, Булгаков с Толстым вполне разделяет, только Петлюра и Троцкий для него по-своему выдающиеся личности, которые вследствие главенствующей роли должны нести и более высокую ответственность за преступления своих подчиненных (впрочем, грядущие преступления ЧК еще только смутно угадываются в снах Алексея Турбина, да и то лишь в неопубликованном варианте романа).

В предназначавшемся к опубликованию в журнале «Россия» тексте заключительные строки романа звучали так: «Снаружи ночь расцветала и расцветала. Во второй половине ее вся тяжелая синева, занавес Бога, облекающий мир, покрылась звездами. Похоже было, что в неизмерной высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В алтаре зажигали и зажигали огоньки, и они проступали на занавесе отдельными трепещущими огнями и целыми крестами, кустами и квадратами. Над Днепром с грешной и окровавленной и снежной земли поднимался в черную и мрачную высь полночный крест Владимира. Издали казалось, что поперечная перекладина исчезла — слилась с вертикалью, и от этого крест превратился в угрожающий острый меч.

Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим мира, не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?»

В издании 1929 года «мир» в финале исчез, и стало не столь очевидным, что Булгаков здесь полемизирует со знаменитыми словами Евангелия от Матфея: «Не мир я принес вам, но меч». Писатель явно предпочитает мечу мир. Позднее, в романе «Мастер и Маргарита» парафраз евангельского изречения был вложен в уста первосвященника Иосифа Каифы, убеждающего Понтия Пилата, что Иешуа Га-Ноцри принес иудейскому народу не мир и покой, а смущение, которое подведет его под римские мечи. И здесь же Булгаков утверждает покой и мир как одну из высших этических ценностей. В отличие от Толстого он не столь большой фаталист в истории. Народные массы в «Белой гвардии» играют важную роль в развитии исторического процесса, однако направляются не какой-то высшей силой, как утверждается в «Войне и мире», а своими собственными внутренними устремлениями.

Здесь же о. Сергий Булгаков писал о какой-то невидимой руке, «которой нужно связать Россию», об ощущении, что «осуществляется какой-то мистический заговор, бдит своего рода черное провидение: «Некто в сером» (инфернальный персонаж популярной пьесы Леонида Андреева «Жизнь человека» (1907). — Б.С.), кто похитрее Вильгельма, теперь воюет с Россией и ищет ее связать и парализовать». У Булгакова в «Белой гвардии» «некто в сером» материализуется в военного вождя сторонников независимой Украины СВ. Петлюру, отмеченного «числом зверя» — 666, и в военного вождя большевиков Л.Д. Троцкого, уподобленного Аполлиону «ангелу бездны», ангелу-губителю Апокалипсиса. Рассуждения Мышлаевского в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» о «мужичках-богоносцах Достоевских» навеяны не только романом Достоевского «Бесы» (1871—1872), но и следующим осмыслением этого образа в работе «На пиру богов»: «Недавно еще мечтательно поклонялись народу-богоносцу, освободителю. А когда народ перестал бояться барина, да тряхнул вовсю, вспомнил свои пугачевские были — ведь память народная не так коротка, как барская, — тут и началось разочарование... Нам до сих пор еще приходится продираться чрез туман, напущенный Достоевским, это он богоносца-то сочинил. А теперь вдруг оказывается, что для этого народа ничего нет святого, кроме брюха. Да он и прав по-своему голод — не тетка. Ведь и мы, когда нас на четверки хлеба посадили, стали куда менее возвышенны». Булгаковский Мышлаевский материт «мужичков-богоносцев», поддерживающих Петлюру однако тут же готовых броситься опять в ноги «вашему благородию», если на них как следует прикрикнуть. Не случайно С.Н. Булгаков в «современных диалогах» «На пиру богов» приходит насчет народа к неутешительному выводу:

«...Пусть бы народ наш оказался теперь богоборцем, мятежником против святынь, это было бы лишь отрицательным самосвидетельством его религиозного духа. Но ведь чаще-то всего он себя ведет просто, как хам и скот, которому вовсе нет дела до веры. Как будто и бесов-то в нем никаких нет, нечего с ним делать им. От бесноватости можно исцелиться, но не от скотства». И тут же устами другого участника «современных диалогов» опровергает, или, по крайней мере, ставит под сомнение этот вывод: «...Чем же отличается теперь ваш «народ-богоносец», за дурное поведение разжалованный в своем чине, от того древнего «народа жестоковыйного», который ведь тоже не особенно был тверд в своих путях «богоносца»? Почитайте у пророков и убедитесь, как и там повторяются — ну, конечно, пламеннее и вдохновеннее — те самые обличения, которые произносятся теперь над русским народом».

Булгаков в том варианте окончания «Белой гвардии», который не был опубликован из-за закрытия журнала «Россия», вложил похожие слова в уста «несимпатичного» Василисы. Василиса, вожделеющий к молочнице Явдохе, в мыслях готов зарезать свою нелюбимую жену Ванду. Он как бы уподобляется народу по уровню сознания, но не из-за голода, а из-за таких же, как у «мужичков-богоносцев», низменных стремлений.

Образом молочницы Явдохи Булгаков продолжает традицию изображения здорового начала в народной жизни, ее стяжателю Василисе, тайно вожделеющему молодую красавицу. Здесь заметно влияние известного рассказа «Явдоха» (1914) сатирической писательницы Надежды Тэффи (Лохвицкой). Позднее, в предисловии к сборнику «Неживой зверь» (1916) она следующим образом изложила содержание рассказа: «Осенью 1914 года напечатала я рассказ «Явдоха». В рассказе, очень и грустном и горьком, говорилось об одинокой деревенской старухе, безграмотной и бестолковой, и такой беспросветно темной, что когда получила она известие о смерти сына, она даже не поняла, в чем дело, и все думала — пришлет он ей денег или нет. И вот одна сердитая газета посвятила этому рассказу два фельетона, в которых негодовала на меня за то, что я якобы смеюсь над человеческим горем.

— Что в этом смешного находит госпожа Тэффи! — возмущалась газета и, цитируя самые грустные места рассказа, повторяла:

— И это, по ее мнению, смешно?

— И это тоже смешно?

Газета, вероятно, была бы очень удивлена, если бы я сказала ей, что не смеялась ни одной минуты. Но как могла я сказать?»

Свою Явдоху по контрасту Булгаков сделал цветущей молодухой, которую вожделеет скаредный Василиса, причем в его воображении она предстает «голой, как ведьма на горе». Заметим, что у ведьмы обычно два обличья — молодая красавица или страшная, уродливая старуха.

К работе С.Н. Булгакова «На пиру богов» восходит в «Белой гвардии» и молитва Елены о выздоровлении Алексея Турбина. Сергей Булгаков передает следующий рассказ: «Перед самым октябрьским переворотом мне пришлось слышать признание одного близкого мне человека. Он рассказывал с величайшим волнением и умилением, как у него во время горячей молитвы перед явленным образом Богоматери на сердце вдруг совершенно явственно прозвучало: Россия спасена. Как, что, почему? Он не знает, но изменить этой минуте, усомниться в ней значило бы для него позабыть самое заветное и достоверное. Вот и выходит, если только не сочинил мой приятель, что бояться за Россию в последнем и единственно важном, окончательном смысле нам не следует, ибо Россия спасена — Богородичною силою».

Молитва Елены у Булгакова, обращенная к иконе Богоматери, также возымела действие — брат Алексей с Божьей помощью одолел болезнь: «Когда огонек созрел, затеплился, венчик над смуглым лицом Богоматери превратился в золотой, глаза ее стали приветливыми. Голова, наклоненная набок, глядела на Елену...

Елена с колен исподлобья смотрела на зубчатый венец над почерневшим ликом с ясными глазами и, протягивая руки, говорила шепотом:

— Слишком много горя сразу посылаешь, Мать-заступница. Так в один год и кончаешь семью. За что?... На тебя одна надежда, Пречистая Дева. На тебя. Умоли Сына своего, умоли Господа Бога, чтоб послал чудо...

Шепот Елены стал страстным, она сбивалась в словах, но речь ее была непрерывна, шла потоком... Совершенно неслышным пришел тот, к кому через заступничество смуглой девы взывала Елена. Он появился рядом у развороченной гробницы, совершенно воскресший, и благостный, и босой. Грудь Елены очень расширилась, на щеках выступили пятна, глаза наполнились светом, переполнились сухим бесслезным плачем. Она лбом и щекой прижалась к полу, потом, всей душой вытягиваясь, стремилась к огоньку, не чувствуя уже жестокого пола под коленями. Огонек разбух, темное лицо, врезанное в венец, явно оживало, и глаза выманивали у Елены все новые и новые слова. Совершенная тишина молчала за дверями и за окнами, день темнел страшно быстро, и еще раз возникло видение — стеклянный свет небесного купола, какие-то невиданные, красно-желтые песчаные глыбы, масличные деревья, черной вековой тишью и холодом повеял в сердце собор.

— Мать-заступница, — бормотала в огне Елена, — упроси Его. Вон Он. Что же Тебе стоит. Пожалей нас. Пожалей. Идут Твои дни. Твой праздник. Может, что-нибудь доброе сделает он, да и Тебя умолю за грехи. Пусть Сергей не возвращается... Отымаешь, отымай, но этого смертью не карай... Все мы в крови повинны, но ты не карай. Не карай. Вон Он, вон Он...

Огонь стал дробиться, и один цепочный луч протянулся длинно, длинно к самым глазам Елены. Тут безумные ее глаза разглядели, что губы на лике, окаймленном золотой косынкой, расклеились, а глаза стали такие невиданные, что страх и пьяная радость разорвали ей сердце, она сникла к полу и больше не поднималась».

Успех молитвы Елены и явление ей Сына Божьего, наряду с выздоровлением Алексея, дает надежду на выздоровление и возрождение России. Булгаков при этом берет на себя и на интеллигенцию в целом часть вины в пролитой крови.

В «Белой гвардии» Булгаков предстает перед нами как человек верующий, но глубоко не доверяющий официальной православной церкви. Не случайно в романе подчеркивается, что православная церковь колокольным звоном встречает и власть Скоропадского, и власть Петлюры. Как говорит Бог Отец в сне Алексея Турбина: «Ты мне, говорит, Жилин, про попов лучше и не напоминай. Ума не приложу, что мне с ними делать. То есть таких дураков, как ваши попы, нету других на свете. По секрету скажу тебе, Жилин, срам, а не попы». И Алексея Турбина спасает искренняя молитва Елены, а не молитва священника, которого предлагает позвать Мышлаевский для исповеди и причащения умирающего. А во время петлюровского парада, который попы встречают крестным ходом, голос из толпы зло замечает: «Попам дай синенькую, так они дьяволу обедню отслужат». И они действительно служат обедню дьяволу — Петлюре.

Между тем еще за каких-нибудь десять лет до написания «Белой гвардии» Булгаков исповедовал неверие в Бога. Сестра Надя, которая была очень близка с Михаилом, особенно в юные годы, засвидетельствовала в дневнике его отпадение от религии. 25 марта 1910 года она записала: «Теперь о религии... Нет, я чувствую, что не могу еще! Я не могу еще писать. Я не ханжа, как говорит Миша. Я идеалистка, оптимистка... Я — не знаю... — Нет, я пока не разрешу всего, не могу писать. А эти споры, где Иван Павлович (Воскресенский. — Б.С.) и Миша защищали теорию Дарвина и где я всецело была на их стороне — разве это не признание с моей стороны, разве не то, что я уже громко заговорила, о чем молчала даже самой себе, что я ответила Мише на его вопрос: «Христос — Бог, по-твоему?» — «Нет!»

Только, когда теперь меня спросят о моих личных чувствах, о моем отношении к вере, я отвечу, как Иван Павлович:

«Это интервью?» и замолчу (позднейшее примечание Надежды Афанасьевны: «Иван Павлович был, по-видимому, совершенно равнодушен к религии и спокойно атеистичен и вместе с тем глубоко порядочен в самой своей сущности, человек долга до мозга костей». — Б.С.)... Я не знаю! Я не знаю. Я не думаю... Я больше не буду говорить... Я боюсь решить, как Миша (позднейшее примечание НА. Булгаковой-Земской: «неверие». — Б.С.)... я тороплюсь отвечать, потому что кругом с меня потребовали ответа — только искренно я ни разу, — нет, раз — говорила... решить, решить надо! А тогда... — Я не знаю... Боже! Дайте мне веру! Дайте, дайте мне душу живую, которой бы я все рассказала». По тону записей Надежды Афанасьевны чувствуется, что она гораздо более страстно переживала вопросы веры и неверия, тогда как Булгаков в то время был ближе к «спокойному атеизму» И.П. Воскресенского, и это спокойствие сохранялось и в его позднейших колебаниях между верой и неверием.

Однако потрясения революции и Гражданской войны вновь вернули Булгакова к вере. Он записал в дневнике 26 октября 1923 года: «Сейчас я просмотрел «Последнего из могикан», которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сантиментальном Купере! Там Давид, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.

Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога».

Характерно, что в романе Алексей Турбин предстает или атеистом, или агностиком, каким им и был Булгаков во время действия «Белой гвардии». Это проявляется и в его беседе с уверовавшим в Бога бывшего поэта-богоборца Русакова: «Часы молитвы придется сократить. Они вас будут утомлять, а вам необходим покой... Батюшка, нельзя так, — застонал Турбин, — ведь вы в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого антихриста вы говорите?... Нельзя зарекаться, доктор, ох, нельзя, — бормотал больной, напяливая козий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь. «Где-то я уже слыхал это... Ах, ну конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть». А в финале той версии романа, которая не была закончена публикацией в журнале «Россия», Турбин обращается к Богу с характерной для агностика оговоркой: «Господи, если ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту. Я монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики». По всей видимости, с этого момента начинается путь Турбина к вере. Вероятно, точно так же дореволюционный атеизм Булгакова исчез под влиянием потрясений Гражданской войны. Точно так же Алексей Турбин показан убежденным монархистом, каким и был Булгаков в 1918 году (хотя, заметим в скобках, сочетание монархизма и атеизма не слишком естественно). Однако в период работы над романом писатель монархистом уже не был. Вероятно, в отказе от монархизма его излечил крах белого дела, во многом обусловленный бестолковостью штабов и генералов, многие из которых, вроде гетмана Скоропадского, прежде были близки к императору. В дневнике писателя 15 апреля 1924 года следующим образом прокомментированы слухи о том, «будто по Москве ходит манифест Николая Николаевича» (Младшего), дяди Николая II и главы дома Романовых: «Черт бы взял всех Романовых! Их не хватало». Согласимся, что такая фраза в устах русского монархиста абсолютно немыслима.

На вопрос «Заплатит ли кто-нибудь за кровь?» Булгаков дает уверенный ответ: «Нет. Никто». В тексте романа, который Булгаков отдал в журнал «Россия», слов о цене крови еще не было. Но позднее, в связи с работой над пьесой «Бег» и зарождением замысла романа «Мастер и Маргарита», вопрос о цене крови стал одним из основных, и соответствующие слова появились во втором томе парижского издания романа.

Ставя вопрос о цене крови, Булгаков, возможно, ориентировался также на следующую мысль генерала Михаила Константиновича Дитерихса, который в своей книге, посвященной убийству царской семьи, утверждал: «Еврейские главари советской власти на крови христианской интеллигенции взрастили и закалили российский пролетариат для завершения кровавой большевистской эпопеи кровавыми еврейскими погромами.

Разрешала ли когда-нибудь кровь «еврейский вопрос?»

Никогда.

«Еврейский вопрос» в глубоком значении — это вопрос идейный. Преследования, насилия, избиения не разрешают идей, а утверждают их последователей и создают им ореол мучеников, жертв. Так, в первые три века ужасных гонений, изуверских истреблений последователей идей Христа христианство укрепилось, разрослось и победило окончательно мир».

Булгаков, весьма настороженно относившийся к евреям, вместе с тем был категорическим противником погромов, и именно убийство еврея становится символом всех страданий, которые претерпел город под властью Петлюры. Кровью же, как был убежден писатель, не разрешается не только еврейский вопрос, но и ни один серьезный вопрос прошлого и настоящего.

Надо сказать, что Дитерихс, возглавлявший следственную комиссию по расследованию убийства царской семьи, отличался патологическим антисемитизмом и без каких бы то ни было оснований считал убийство Николая II ритуальным убийством.

Народная стихия, поддержавшая Петлюру оказывается в романе мощной силой, сокрушающей слабую, по-своему тоже стихийную, плохо организованную армию Скоропадского. Ведь герои романа идут защищать город стихийно, поддаваясь благородному порыву, однако так и не находится силы, способной их организовать.

Именно в недостатке организации обвиняет гетмана Алексей Турбин. Однако эта же народная сила оказывается бессильна перед силой хорошо организованной — большевиками. Организованностью большевиков невольно восхищается Мышлаевский и другие представители Белой гвардии. А вот осуждение «наполеонов», несущих людям страдание и смерть, Булгаков вполне разделяет со Львом Толстым, только Петлюра и Троцкий для него не миф, как Наполеон для Толстого, а реально существующие и по-своему выдающиеся личности, которые вследствие главенствующей роли должны нести и более высокую ответственность за преступления своих подчиненных (впрочем, грядущие преступления ЧК еще только смутно угадываются в снах Алексея Турбина, да и то лишь в неопубликованном при жизни Булгакова варианте романа).

Булгаков был знаком и с мемуарами еще одного белого генерала, сменившего Дитерихса на посту главнокомандующего армиями адмирала Колчака, — генерал-лейтенанта Константина Вячеславовича Сахарова. Интересно, что, как и Булгаков в «Белой гвардии», К.В. Сахаров своим мемуарам «Белая Сибирь», вышедшим в Мюнхене в 1923 году предпослал эпиграф из пушкинской «Капитанской дочки». Только Сахаров взял то место, где говорится, что «мы проходили через селения, разоренные Пугачевым, и поневоле отбирали у бедных жителей то, что было оставлено им разбойниками. Они не знали, кому повиноваться. Правление было всюду прекращено...» Булгаков же предпочел эпизод с метелью: «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!» Слишком уж русская революционная смута напоминала бессмысленную и беспощадную пугачевскую усобицу.

То, что Булгаков был знаком с книгой Сахарова вскоре после ее выхода, доказывается следующей текстуальной параллелью. В «Белой Сибири» описывается, в частности, «ледяной поход» остатков колчаковских армий от Омска до Читы зимой 1919/20 года. Сахаров вспоминает, как на последнем этапе проходили по льду через Байкал. Он так передает свой диалог с безымянным гвардейским полковником, находящимся в тифозном бреду:

«— Ваше Превосходительство, позвольте доложить, — Байкал трещит. Я выступил с авангардом, но пришлось остановиться, — нет прохода, трещины, как пропасть.

— Взять сапер, досок и бревен. Строить мост. Не терять времени. Продолжайте движение — Вы задерживаете все колонны.

— Невозможно — Байкал трещит. И нет дороги... Подхожу, беру руку полковника — она горячая, как изразец раскаленной белой гладкой печки. В глазах глубокая пропасть пережитых страданий, собрался весь ужас пройденного крестного пути. Стройное, сроднившееся со строем и войной тело тянется привычно и красиво, несмотря на то, что страшный сыпной тиф проник уже в его кровь и отравил его своим сильным ядом. Слабела воля. Падали силы. Терялся смысл борьбы, и сама жизнь, казалось, уходила...»

В булгаковской пьесе «Бег» (1927—1928) генерал Хлудов после прорыва красными позиций на Перекопе имеет такой диалог с начальником станции, который говорит как в бреду и «уже сутки человек мертвый»:

«Хлудов (начальнику станции). Мне почему-то кажется, что вы хорошо относитесь к большевикам. Вы не бойтесь, поговорите со мной откровенно. У каждого человека есть свои убеждения, и скрывать их он не должен. Хитрец!

Начальник станции (говорит вздор). Ваше высокопревосходительство, за что же такое подозрение? У меня детишки... еще при государе императоре Николае Александровиче... Оля и Павлик, детки... тридцать часов не спал, верьте богу! И лично председателю Государственной думы Михаилу Владимировичу Родзянко известен. Но я ему Родзянке, не сочувствую... у меня дети...

Хлудов. Искренний человек, а? Нет! Нужна любовь, а без любви ничего не сделаешь на войне! (Укоризненно, Тихому.) Меня не любят. (Сухо.) Дать сапер. Толкать, сортировать! Пятнадцать минут времени, чтобы «Офицер» прошел за выходной семафор! Если в течение этого времени приказание не будет исполнено, коменданта арестовать. А начальника станции повесить на семафоре, осветив под ним надпись: «Саботаж».

А горячая изразцовая печка, упоминаемая Сахаровым, у Булгакова в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» — это символ дома, уюта, покоя, утраченного с революцией.

В своей книге КВ. Сахаров писал: «Глубокая вера живет в нас всех, что Родина — Великая Россия, не может исчезнуть, что она возродится, несмотря на все противодействия, от кого бы они ни исходили. Народ, сумевший в течение своей тысячелетней истории образовать величайшую в мире Империю, давший человечеству дары блестящего гения, вынесший из своей массы плеяды мировых писателей, ученых, художников и композиторов; страна, спасавшая не раз Европу и общечеловеческую культуру, воспитавшая в себе дух самопожертвования, поставившая искание правды и нравственной справедливости превыше материальных благ; народ, всегда искавший Бога: такие страна и народ не могут погибнуть или ассимилироваться с другой культурой, чуждой Русским путям и задачам».

Булгаков вполне разделяет веру в возрождение России и русского народа, которую декларируют в финале, хотя и не без скепсиса, герои «Дней Турбиных»:

Студзинский. Была у нас Россия — великая держава!..

Мышлаевский. И будет!.. Будет!

Студзинский. Да, будет, будет — ждите!»

Но Михаил Афанасьевич гораздо более скептически, чем бывший белый генерал, еще в юнкерском училище за безграничный оптимизм и нежелание считаться с реальностью прозванный «бетонноголовым», оценивал русский народ. Не случайно Мышлаевский и в романе «Белая гвардия», и в пьесе «Дни Турбиных» иронизирует над «мужичками-богоносцами. Тем самым он как бы отвечает Сахарову, искренне верящему в природный монархизм и боговдохновленность русского народа, все беды которого — от разного рода инородцев, и прежде всего евреев, пытающихся сбить русских с пути истинного.

Сахаров вспоминал, какой была ночь во время «ледяного похода»: «Темная ночь, зимняя, глубокая, без просвета и без звезд, окутала землю. Улицы тонули в тумане, сквозь который мутными пятнами кое-где просвечивали костры. Часовые у ворот и дозорные нервно окликали каждую тень». Этот ночной пейзаж навел генерала на грустные думы: «Шестой год скитаний — сколько принесено за это время жертв для счастья родной страны. Личное счастье, семья, здоровье, кровь, и самая жизнь. И за все это — очутиться загнанными где-то в глуши Сибири... Мрачным казалось настоящее, беспросветно тяжелым, обидным — прошедшие пять лет. А там впереди за деревней, на востоке, еще темнее. Там полная неизвестность, может быть, западня, а — кто знает — может быть, и конец страданиям — смерть безвестная, мучительная, с издевательствами». Все представлялось неопределенным и зловещим».

Когда Николка пробирается домой после того как петлюровцы взяли Город, он видит почти ту же картину, что и Сахаров: «Пока он пересек Подол, сумерки совершенно закутали морозные улицы, и суету и тревогу смягчил крупный мягкий снег, полетевший в пятна света у фонарей. Сквозь его редкую сеть мелькали огни, в лавчонках и в магазинах весело светилось, но не во всех: некоторые уже ослепли». Вместо часовых, как Сахаров, Николка видит мирно катающихся с горки ребятишек. Но когда он вежливо спрашивает у них: «Скажите, пожалуйста, чего это стреляют там наверху?», то слышит в ответ зловещее: «Офицерню бьют наши... С офицерами расправляются. Так им и надо. Их восемьсот человек на весь Город, а они дурака валяли. Пришел Петлюра, а у него миллион войска».

Надо отметить, однако, что, несмотря на отдельные расправы над офицерами и юнкерами на улицах, массовых убийств офицеров и других противников УНР не было. Около 4 тыс. пленных поместили в здании Педагогического музея. Кто-то бросил в здание музея бомбу. В результате несколько десятков человек было убито и ранено. Большинство заключенных смогли освободиться за деньги или благодаря связям среди новой украинской власти. Оставшихся около 600 офицеров и юнкеров эвакуировали по железной дороге в Германию 30 декабря 1919 года. Булгаков это хорошо знал, поскольку читал мемуары оказавшегося среди заключенных в Педагогическом музее Романа Гуля «Киевская эпопея». Гуль, в частности, вспоминал:

«В Педагогическом музее скопилось более 2000 человек. Но в комнатах лежат только наиболее усталые. Большинство наполнило большой вестибюль, толпятся у входа, стоят кругом здания — ждут «конца». Конец авантюры почти пришел. По городу со всех сторон близится, трещит стрельба. Слышны неясные крики толпы. Мы столпились у здания — ждем последнего акта. Вдруг за углом, совсем близко, толпа закричала громкое: «Слава! Слава!» — и затрещали выстрелы. Все около музея вздрогнули, метнулись, большинство кинулось в здание, толкая друг друга. В кучке оставшихся на улице закричали: «В цепь! В цепь!» Захлопали затворами. Но к оставшимся бросились из толпы. «Господа! Что вы! Бросьте, все равно ведь все кончено! Вы всех погубите!» И через мгновение около музея не было никого, а в вестибюле стоял взволнованный генерал Канцырев, собираясь вступить в переговоры... В музее заняты комнаты, проходы, лестницы. Гул тысяч голосов внезапно обрывается жуткой тишиной. Все прислушиваются к уличному шуму. И опять гудят: обсуждают положение, ждут переговоров.

Через полчаса стало известно — впредь до выяснения участи вход занят украинским и немецким караулом. И украинские власти приказали всем, как пленным, снять погоны, кокарды.

В комнатах, проходах, в уборной, на лестнице офицеры, генералы срывают с себя погоны, кокарды. Офицеры генерального штаба рвут аксельбанты. И этот пустяк — сорванные погоны — сразу дает почувствовать «плен».

Очень немногие офицеры бесконечных штабов попали в музей. В большинстве штабы скрылись. Раньше всех, бросив фронт на произвол судьбы, бежал главнокомандующий князь Долгоруков, клявшийся в приказах «в минуту опасности умереть с вверенными ему войсками». Скрылся представитель Добровольческой армии генерал Ламновский, в то время как мелкие чины его штаба попали в музей. Полковник Сперанский бежал из музея ночью, подкупив караул...

Но, несмотря на «настоящий плен» — снятие погон, выдачу оружия, — командный состав и в музее пытался сохранить вид «воинской части». Уже на второй день сидения была объявлена запись желающих ехать на Кубань и Дон. Целые дни в комнатах раздаются крики: «Желающие на Дон! Записываться здесь!» Люди стоят в очереди. Кто-то записывает. Для чего? Неизвестно. Говорят, пропустят...

Из газет узнали об убийстве генерала Келлера «при попытке бежать». И о том, как въехавшему на белом коне Петлюре подносили саблю убитого графа. И о том, как на банкете украинских самостийников Винниченко поднял бокал «за единую, неделимую Украину»...

С каждым днем сидение в музее становилось тяжелей: плохая пища, духота, отсутствие уборной, вши и к этому полная неизвестность своей судьбы и приближение большевиков с севера. И в то время, как рядовой офицер не мог подумать даже, когда он будет свободен, сильные мира ежедневно освобождались. Одни за деньги (в большинстве казенные), другие — благодаря связям. В один из дней стало известно, что сам украинский комендант музея бежал с освобожденным генералом Волховским и с 400 тысяч казенных денег. А рядовые офицеры все сидели и сидели...

Тянутся дни. Наступило 25 декабря — Рождество. Разговоры об освобождении усилились. Приходят родные — обнадеживают. Уже многих освободили.

Но в один из дней Рождества произошел эпизод, совершенно неожиданно решивший судьбу арестованных.

...Было часов 11 ночи. Большие комнаты застланы людьми. Все укладываются спать на свои шинели, многие заняты обычным делом: сидят полуголые, рассматривают рубахи, кальсоны — бьют вшей. Многие заснули.

Я, сжатый с обеих сторон другими, задремал. Но вдруг вскочил от невероятного треска, взрыва. Показалось, что падают стены, рушится здание... Вылетели, дребезжа, окна. И тут же раздался дикий крик сотен голосов. Люди вскочили с мест, бросились, побежали к дверям по лежащим. Страшный крик не прекращается. «Из пушек по нас стреляют!» — кричит кто-то. «Господа, спокойно! Это взрыв!» — доносятся голоса среди общего шума... Бежать, конечно, некуда. Но все ждут второго удара и метнулись, сами не зная куда.

В отворенные двери нашей комнаты стали входить окровавленные раненые. Забегали сестры.

В соседнем круглом зале громадный купол из толстого стекла рухнул вниз — на лежащих. Стекла падали с такой силой, что пробивали насквозь стулья. Здесь стоны, крики, паника отчаянная. Раненые с окровавленными лицами, руками, одеждой толпятся, выбегая из комнаты. Есть тяжелораненые.

Но не прошло десяти минут после взрыва, как к нам в комнату влетели, размахивая нагайками, вооруженные до зубов гайдамаки в опереточных костюмах. «Панове! Тихо! Не то по-гайдамацки будем ногаями бить!» — кричали они. И стало тихо. Только раненых носили, перевязывали да обсуждали вполголоса, что же это такое было? И опять укладывались спать на свои шинели...

Наутро увидели, что во всем здании все окна выбиты. Наш квартал опутан проволокой, оцеплен войсками. К нам никого не пускают. Стало еще тяжелей. Из газет узнали, что во взрыве, где пострадали 200 с лишним арестованных, украинцы обвиняют нас же. Будто бы мы сделали это с целью побега...

В дни Рождества комнаты сильно поредели. Многих выпустили по ордеру. Многие освободились за деньги. Исчез из музея полковник Крейтон. Бежал во время взрыва, прикинувшись раненым, генерал Канцырев. Скрылся Кирпичев. Осталось человек 600...

Комендант объявил официально, что сегодня, 30 декабря, нас, вот таких, как мы есть, — полуголых, вшивых, полуголодных, вывозят под конвоем в Германию... Мы едем ночь и день в наглухо запертых вагонах. 35 человек лежат, плотно прижавшись друг к другу от холода и тесноты».

Сахаров описывает, как офицеры провожали его в связи с отъездом из Читы в Европу: «Много теплых заздравных речей. И первый тост за Святую Русь, за нашу Родину, которая будет жить, будет снова Великой и свободной! Этот тост был покрыт могучими радостными аккордами бессмертного русского гимна:

Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам,
Царь православный!
Боже, Царя храни!

У многих на глазах слезы; ценные мужские слезы воина текут по огрубелым лицам. А кругом школы гудит толпа егерей и ижевцев, гудит довольная, близкая, гудит не поганым революционным бессмысленным гамом, а близким, братским единением, какое было всегда между русскими господами офицерами и их солдатами. Среди последних многие, слыша гимн, крестятся. И раздается в толпе часто общая всем мысль: «Господи, неужто по-настоящему придет теперь освобождение!»

Эта сентиментальная сцена, скорее всего, послужила для Булгакова объектом пародии в сцене вечеринки у Турбиных в романе, когда перепившиеся офицеры поют царский гимн:

«— Ему никогда, никогда не простится его отречение на станции Дно. Никогда. Но все равно, мы теперь научены горьким опытом и знаем, что спасти Россию может только монархия. Поэтому, если император мертв, да здравствует император! — Турбин крикнул и поднял стакан.

— Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра-а!! — трижды в грохоте пронеслось по столовой...

Сверху явственно, просачиваясь сквозь потолок, выплывала густая масляная волна и над ней главенствовал мощный, как колокол, звенящий баритон:

...си-ильный, де-ержавный
царр-ствуй на славу...

На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная! — покачиваясь, кричал Мышлаевский.

— Верно!

— Я... был на «Павле Первом»... неделю тому назад... — заплетаясь, бормотал Мышлаевский — и когда артист произнес эти слова, я не выдержал и крикнул: «Верр-но!» — и что ж вы думаете, кругом зааплодировали. И только какая-то сволочь в ярусе крикнула: «Идиот!»

— Жиды, — мрачно крикнул опьяневший Карась.

Туман. Туман. Туман. Тонк-танк... тонк-танк... Уже водку пить немыслимо, уже вино пить немыслимо, идет в душу и обратно возвращается. В узком ущелье маленькой уборной, где лампа прыгала и плясала на потолке, как заколдованная, все мутилось и ходило ходуном. Бледного, замученного Мышлаевского тяжко рвало. Турбин, сам пьяный, страшный, с дергающейся щекой, со слипшимися на лбу волосами, поддерживал Мышлаевского.

— А-а...»

В пьесе прямое указание на ненавистных Сахарову евреев отсутствует, зато Мышлаевский, прежде чем окончательно опьянеть, успевает произнести развернутую филиппику против революционеров:

«Николка. Все равно. Пусть император мертв, да здравствует император! Ура!.. Гимн! Шервинский! Гимн! (Поет.) Боже, царя храни!..

Шервинский, Студзинский, Мышлаевский. Боже, царя храни!

Лариосик (поет). Сильный, державный...

Николка, Студзинский, Шервинский. Царствуй на славу...

Елена, Алексей. Господа, что вы! Не нужно этого!

Мышлаевский (плачет). Алеша, разве это народ! Ведь это бандиты. Профессиональный союз цареубийц. Петр Третий... Ну что он им сделал? Что? Орут: «Войны не надо!» Отлично... Он же прекратил войну. И кто? Собственный дворянин царя по морде бутылкой!.. Павла Петровича князь портсигаром по уху... А этот... забыл, как его... с бакенбардами, симпатичный, дай, думает, мужикам приятное сделаю, освобожу их, чертей полосатых. Так его бомбой за это? Пороть их надо, негодяев, Алеша! Ох, мне что-то плохо, братцы...

Елена. Ему плохо!

Николка. Капитану плохо!

Алексей. В ванну».

И, разумеется, Булгаков нисколько не верил в единение «между русскими господами офицерами и их солдатами». В «Белой гвардии» прекрасно показана та лютая ненависть, какую питали одетые в солдатские шинели мужики к «господам офицерам». В отличие от большинства белоэмигрантов, Булгаков тогда, когда писал «Белую гвардию» и «Бег», еще имел слабые надежды, что Россия может возродиться и при большевиках. Но он, безусловно, не хотел видеть во главе возрожденной России царя и не считал, что русская культура пострадает от прививки других культур.

Тут стоит отметить, что последний булгаковский роман «Мастер и Маргарита» во многом развивает одну мысль книги «Белая Сибирь».

В главе «Предательство тыла» Сахаров счел необходимым привести свою версию евангельской легенды: «С светлым земным ликом и ясными очами шел своим земным путем наш Господь; красота подвига слилась с силой духа; миру была явлена совершенная гармония, соединение начала Божественного с человеческим. В то время ученье правды, добра и высшей справедливости достигло своего апогея. Но именно тогда, когда победа добра над злом казалась неминуемой и скорой, — в это время совершилась самая низкая за всю историю человечества подлость — Иуда Искари-отский продал и предал Светлого Учителя... Крадучись и пряча в складках одежды темное лицо свое, пробиралась закоулками и задворками согнутая фигура к врагам Богочеловека. Торопливый воровской шепот, быстрый обмен косыми колючими взглядами, подлый звон отсчитываемого серебра, цены крови. И затем эта ужасная сцена в Гефсиманском саду. С одной стороны стоит на коленях и молится Отцу Христос, плачущий кровавыми слезами, но готовый на все жертвы для искупления мира, с другой — приближается предатель Иуда, идущий впереди вооруженной толпы, готовой по его знаку взять Иисуса. «Кого поцелую, того и берите. Это — он», исходит от него шепот, как свист ядовитой змеи.

И совершилась величайшая подлость на земле.

Подстроили ее и провели в жизнь кучка людей, сборище книжников и мудрецов древнего Сиона; они сумели найти среди ближайших учеников Христа низкого предателя, завистника... А массы народа, так жадно внимавшие словам Святого Учителя на горе, так бурно-восторженно кричавшие ему: «Радуйся, Царь Иудейский», ходившие за ним огромными толпами, — эти массы со свойственной толпе легкостью перемен в настроении, кричали теперь: «Распни, распни Его!»

И даже ближайшие ученики, допущенные к общению с Божественным, просмотрели опасность, растерялись, проспали ее.

Все это было давно, на заре культуры человеческого духа. Все это так же старо, как стар наш христианский мир.

Но вот в наши дни, в дни современности, проходит перед миром такая же картина. Предан на распятие целый народ, великая христианская страна. Гибель ее предрешена была кучкой интернационалистов, иуды нашлись среди ее же сынов; а толпа, человечество безмолвствовала или невольно помогала преступникам.

Гефсиманским садом России был 1917 год. Голгофа ее длится и до сей поры.

Но придет и воскресение. Так же неожиданно, таинственно и сияюще. И встанет Россия из гроба...

В то время, когда белые русские армии, эти полчища новых крестоносцев, напрягали все усилия, несли в жертву кровь и жизнь, чтобы победить интернационал, вырвать из хищных когтей его Родину и христианскую культуру, — в это же время происходило новое Иудино дело, творилось новое предательство.

И заметьте, — Иудой Искариотским руководила только зависть и выросшая из нее темная подлая ненависть, — так и социалистами, всеми, начиная с их мессии Карла Маркса, двигает только это чувство. Зависть к чужому успеху, к сытой жизни других, к чужим способностям и талантам; их безграничная зависть переходит также в дьявольскую ненависть. Завистью и ненавистью пропитано все учение социализма, — а дела их показали себя на морях крови и страданиях распятой ими России».

Булгаков в «Белой гвардии» наделяет змеиными чертами, уподобляющими его Иуде, предающего гетмана агента большевиков Михаила Семеновича Шполянского, «человека с глазами змеи». Ему противостоит благородный рыцарь белого дела полковник Най-Турс, который в раю оказывается в бригаде крестоносцев. Но в ту пору Булгаков еще надеялся на возрождение России при советском режиме. Недаром в дневниковой записи 26 октября 1923 года он отмечал, что придется оправдываться в эпоху после большевиков за сотрудничество в «сменовеховских» изданиях, одним из которых и была опубликовавшая «Белую гвардию» «Россия»: «Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собой. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидали света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой».

А вот когда Булгаков писал «Мастера и Маргариту», начатого в «год великого перелома» — уже не верил, что воскресение России произойдет при его жизни. Хотя и тогда помнил о Гражданской войне. Недаром в ранних редакциях в ершалаимских сценах были явные приметы этой войны: Пилата именовали «Вашим превосходительством», солдаты ходили в сапогах, а офицеры назывались «ротмистрами». Пилат же сохранил и в окончательном тексте черты генерала Хлудова из «Бега». Иешуа у Булгакова, как и Иисус у Сахарова, — это именно Богочеловек. А мастеру, аналогу Иешуа в современной жизни, грозит новое распятие за его талант со стороны завистников. Новая власть по Булгакову — это власть завистников и ненавистников всех, кто не похож на них. Вот только сытую жизнь саму по себе Булгаков отнюдь не считает добродетелью, и сытые у него — это как раз враги мастера. И не случайно у всех врагов мастера фамилии интернациональные, неопределенной национальной принадлежности. И воскресения ни России, ни его героям Булгаков уже не дарит. Если в «Белой гвардии» страстная молитва Елены спасла умирающего от тифа Алексея Турбина и символизировала надежду на будущее возрождение России, то в «Мастере и Маргарите» главным героям дан лишь лунный мир Воланда, где им остается любовь и творчество, но ценой невозможности вернуться в реальную советскую жизнь.

Если петлюровцы в булгаковском романе представлены целой галереей весьма колоритных персонажей, многие из которых имеют реальных прототипов, то большевиков в «Белой гвардии» почти нет. 7 февраля 1927 года на диспуте по поводу пьес «Дни Турбиных» и «Любовь Яровая» в Театре Мейерхольда Булгаков утверждал, что в его пьесе, написанной по мотивам «Белой гвардии», ясно показан «большевистский фон»: «Если бы сидеть в окружении этой власти Скоропадского, офицеров, бежавшей интеллигенции, то был бы ясен тот большевистский фон, та страшная сила, которая с севера надвигалась на Киев и вышибла оттуда скоропадщину».

Большевистский фон в романе представлен прежде всего военным вождем большевиков Львом Давидовичем Троцким. В качестве действующего лица в романе он так не появляется, но постоянно присутствует в мыслях героев в качестве зловещего апокалиптического образа. Если бы трилогия продолжена и время ее действия охватило бы весь 1919 года, то Троцкий появился бы в булгаковском тексте и как непосредственное действующее лицо. Не исключено, что писателю довелось слышать выступление Троцкого в Киеве в конце весны 1919 года. Знаменитый хореограф Серж Лифарь, учившийся тогда в Киевской школе младших командиров, а позднее посещавший балетную школу Брониславы Нижинской, описал эту речь и события, с ней связанные, в «Мемуарах Икара»: «Неожиданно объявили о прибытии в Киев пресловутого «Красного Наполеона» — Троцкого, знаменитого изобретателя «перманентной революции». На площади Софийского собора он намеревался выступить с пространной речью перед молодыми курсантами Красной Армии, с тем, чтобы воодушевить их и мобилизовать все силы на борьбу с белыми.

Будучи в первых рядах, мы должны были выслушать эту скучную речь. Однако большинство преподавателей... оставались до глубины души преданными старому режиму. Созрел заговор. Нам предстояло пробраться в первый ряд, встать в нескольких шагах от оратора и совершить покушение — бросить в него гранату. Набрали добровольцев. Я оказался среди них, так как прочно впитал идеалы верности олицетворявшему Россию царю, чье чудовищное убийство и уничтожение всей его семьи привело нас в глубочайшее смятение. Решено было бросить жребий среди добровольцев, дабы назначить исполнителя казни. Жребий мог пасть на меня, но этого не произошло. Он выпал на долю одного из моих товарищей. Может быть, ловкие привлекательные аргументы оратора взволновали его, или остановил страх за собственную судьбу, ожидавшую его в связи с поступком, который он намеревался совершить, но он воздержался от выполнения обещания, так и не вытащив гранату из кармана». Возможно, Булгаков был в тот день на Софийской площади и внимал «ловким привлекательным аргументам» Троцкого, незаурядного оратора, сумевшего, очевидно, даже потенциального террориста убедить отказаться от своего намерения.

Троцкий выступил в Киеве 20 мая 1919 года на рабочем митинге. Он, в частности, заявил: «У нас еще и теперь имеются буржуи, живущие на проценты от награбленного ими добра, еще и теперь на улицах Киева мы встречаем много несчастных, нищих, умоляющих о куске хлеба. Но это далеко не вина Советской власти. Это наследие гнилого буржуазного строя. Правящие классы за все время их господства безжалостно грабили и эксплуатировали народ, они бросили его на кровавую бойню и покрыли всю землю кровью, гнилью, падалью и мерзостью. Власть же рабочих всего несколько месяцев как получила возможность производить чистку страны от буржуазного наследия. А на это нужно время». Возможно, эта фраза побудила Булгакова вложить слова о Троцком — ангеле-губителе в уста гниющего от сифилиса поэта Русакова, чей образ пародирует «гниющий старый мир». Лев Давыдович указал, что «враги рабочих и крестьян тешили себя тем, что пролетарский всадник не долго удержится в государственном седле. Особенно много надежд буржуазия возлагала на весну 1918 года, когда, по ее понятиям, проклятый голод должен был доконать московских и петроградских рабочих и вообще весь революционный пролетариат». Быть может, в связи с этими словами в романе появилась фраза о том, что «после нескольких тяжелых ударов германских пушек под Городом московские смылись куда-то за сизые леса есть дохлятину».

И в заключение своей киевской речи Троцкий сказал о Красной Армии: «Я сегодня смотрел вашу молодую Красную Армию. Правда, ваша Красная Армия имеет недостатки: она еще молода. Необходимо превратить партизанские отряды в регулярные дисциплинированные революционные батальоны и полки. В России нами эта работа уже проделана с успехом, и Красная Советская Армия представляет собою сейчас могучую силу, пред которой дрожат различные контр революционные банды, но наша армия, товарищи, — это ваша армия. Если отсюда будет брошен клич «Киев в опасности», то петроградские, московские, иваново-вознесенские и другие рабочие немедленно ответят: «Мы здесь!» Именно такой воспринимают Красную Армию главные герои «Белой гвардии». Ее символизирует бронепоезд «Пролетарий» и стоящий возле него часовой, замерзающий, но не уходящий с поста до смены. А в фельетоне «Киев-город» киевляне пророчески восклицают: «Большевики опять будут скоро».

В белом лагере в годы Гражданской войны склонны были преувеличивать политическую роль Троцкого, чуть ли не отдавая ему первенство перед Лениным. М.К. Дитерихс, например, утверждал: «Бронштейн и его сподвижники — это прямые потомки революционеров древнего Израиля; революционеров прежде всего против Бога, а затем против всех народов, исповедующих Единого Бога, в том числе и против своего еврейского народа. Их революционный фанатизм не остановился в древности перед разрушением ради борьбы с Богом своего народа, перед его рассеянием по всему миру перед навлечением на него проклятия других народов мира».

Поэтому наверное, в «Белой гвардии» поэт Русаков, в прошлом воинствующий атеист, после заражения сифилисом обратившийся к Богу, говорит Алексею Турбину о Троцком: «Он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят, уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним.

— Троцкого?

— Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.

— Серьезно вам говорю, если вы не прекратите это, вы, смотрите... у вас мания развивается...

— Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?»

Турбин к такому определению относится с определенной иронией, хотя с уподоблением большевиков аггелам (падшим ангелам, злым духам, служителям дьявола), которое делает тут же Русаков, соглашается. К 1924 году Булгаков уже прекрасно знал, что политическое значение Троцкого сошло на нет и что страхи насчет него оказались сильно преувеличенными. Он давно уже понимал, что в бедах России виноват отнюдь не только и даже не главным образом Троцкий, хотя, как мы помним, Булгаков писал о «зловещей фигуре Троцкого» еще в ноябре 1919 года в фельетоне «Грядущие перспективы».

Больной сифилисом поэт Русаков романе цитирует следующее место из Апокалипсиса: «По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней — как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее — как лица человеческие; и волосы у ней — как волосы у женщин, а зубы у ней были как у львов. На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; власть же ее была — вредить людям пять месяцев. Царем над собою имела она ангела бездны; имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион (Откр. 9:7—11)».

Между прочим, фамилию Русаков Булгаков мог позаимствовать из книги Дитерихса. Там упоминается Николай Михайлович Русаков, рабочий Сысетского завода, в составе отряда особого назначения охранявшего Романовых в доме Ипатьева. Упоминает Дитерихс и рабочего Злоказовского завода Александра Корзухина, служившего в том же отряде. Сравнительно редкой фамилией Корзухин Булгаков наградил несимпатичного персонажа «Бега». Фамилия Русаков, разумеется, широко распространена, чего, однако, не скажешь о фамилии Корзухин.

Подчеркнем и то, что в Белой армии именно Троцкого считали главным архитектором побед красных и испытывали чувства ненависти и уважения одновременно. В булгаковском «Мастере и Маргарите» Аваддон превратился в демона войны Абадонну за которым при желании тоже можно увидеть фигуру Троцкого. В варианте окончания «Белой гвардии», не увидевшем свет из-за закрытия журнала «Россия», возможно, отразились впечатления от митинга на Софийской площади, где выступал Троцкий:

«— Поздравляю вас, товарищи, — мгновенно изобразил Николка оратора на митинге, — таперича наши идут: Троцкий, Луначарский и прочие, — он заложил руку за борт блузы и оттопырил левую ногу. — Прравильно, — ответил он сам себе от имени невидимой толпы, а затем зажал рот руками и изобразил, как солдаты на площади кричат «ура».

— Уааа!!

Шервинский ткнул пальцами в клавиши.

Соль...до.

Проклятьем заклейменный.

В ответ оратору заиграл духовой оркестр. Иллюзия получилась настолько полная, что Елена вначале подавилась смехом, а потом пришла в ужас.

— Вы с ума сошли оба. Петлюровцы на улице!

— Уааа! Долой Петлю!.. ап!

Елена бросилась к Николке и зажала ему рот».

Эту пародию на большевиков Булгаков в издании 1929 года по цензурным соображениям убрал. Интересно, что слова о Троцком и Луначарском восходят к воспоминаниям бывшей фрейлины императрицы Анны Александровны Танеевой, которая была ближайшей подругой Александры Федоровны и хорошо знала Григория Распутина. Булгаков живо интересовался воспоминаниями Вырубовой «Страницы моей жизни», которые были опубликованы в парижском журнале «Русская летопись» в 1922 году и вполне могли попасть в поле зрения Булгакова. Михаил Афанасьевич, в частности, писал матери 17 ноября 1921 года: «Просьба: передайте Наде (Н.А. Булгаковой. — Б.С.)... нужен весь материал для исторической драмы — все, что касается Николая и Распутина в период 16- и 17-го годов (убийство и переворот). Газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего «Дневник Пуришкевича — до зарезу! Описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д. Она поймет. Лелею мысль создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно».

Однако пьесы о царе и Распутине Булгаков так и не написал, и набросков и планов к ней в его архиве не сохранилось. Вместо этой пьесы Булгаков написал «Белую гвардию». Но литературу об отношениях царской семьи и Распутина прочитал очень внимательно.

Вырубова в мемуарах приводит рассказ своей матери, незадолго до Октябрьской революции хлопотавшей об ее освобождении из Свеаборгской крепости, где ей и группе привезенных из Петрограда бывших узников Петропавловской крепости грозила расправа: «...Доктор Манухин посоветовал обратиться к Луначарскому (тогда — руководителю фракции большевиков в Петроградской городской думе. — Б.С.) и Троцкому (тогда — председателю Петиросовета. — Б.С.). Первого не застала, а у второго была рано утром в десятом часу, в маленькой квартире на Тверской. Он сам открыл дверь, извиняясь за беспорядок сказав: «Наши все ушли на работу», положил перед собой часы, заметив, что может дать мне двадцать минут. Я была очень взволнована, говорила о прошлом заключении, клевете и грязи и обо всех страданиях, вынесенных дочерью. Он выслушал меня внимательно. О муже сказал: «Ведь вашего мужа никто не трогал». Окончил разговор уверением, что все, что может, сделает, и если телеграмма его поможет, сегодня же ее пошлет. Через два дня всех заключенных из Свеаборга перевели в Петроград. Вероятно, Троцкий сделал это, чтобы доказать безвластие Временного правительства и свое возрастающее влияние».

Бросается в глаза соседство фамилий Троцкого и Луначарского, достаточно редко встречающееся в литературе. Ведь Анатолий Васильевич, в отличие от Льва Давыдовича, харизматическим лидером никогда не был. Да еще со следующей тут же фразой Троцкого о «наших». Заметим также, что Троцкий в данном эпизоде выступает в ипостаси зла, творящего добро, как и Воланд в «Мастере и Маргарите».

Для героев «Белой гвардии», как и для самого Булгакова, Троцкий нес хоть какой-то, пусть жестокий, но порядок, по сравнению со стихийной разнузданностью войск Петлюры, чья фамилия здесь превращается в зловещую «петлю».

В предисловии к своей книге «Литература и революция» Троцкий писал, что «царская цензура была поставлена на борьбу с силлогизмом... Мы боролись за право силлогизма против цензуры. Силлогизм сам по себе — доказывали мы при этом — беспомощен. Вера во всемогущество отвлеченной идеи наивна. Идея должна стать плотью, чтобы стать силой... И у нас есть цензура, и очень жестокая. Она направлена не против силлогизма... а против союза капитала с предрассудком. Мы боролись за силлогизм против самодержавной цензуры, и мы были правы. Наш силлогизм оказался не бесплотным. Он отражал волю прогрессивного класса и вместе с этим классом победил. В тот день, когда пролетариат прочно победит в наиболее могущественных странах Запада, цензура революции исчезнет за ненадобностью...»

Здесь же Троцкий предрекал: «В Европе и Америке предстоят десятилетия борьбы... Искусство этой эпохи будет целиком под знаком революции. Этому искусству нужно новое сознание. Оно непримиримо прежде всего с мистицизмом, как открытым, так и переряженным в романтику, ибо революция исходит из той центральной идеи, что единственным хозяином должен стать коллективный человек и что пределы его могущества определяются лишь познанием естественных сил и умением использовать их».

Возможно, Булгаков в письме Правительству от 28 марта 1930 года полемизировал в скрытой форме с этими положениями, когда говорил о необходимости борьбы с цензурой:

«Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, — мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что, если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода... Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М.Е. Салтыкова-Щедрина». Пикантность ситуации заключалась в том, что предполагаемым читателем этого письма должен был стать Сталин, только что сокрушивший Троцкого во внутрипартийной борьбе. Правда, неизвестно, читал ли генеральный секретарь «Литературу и революцию». Булгаков демонстративно заявлял себя противником цензуры во всех ее видах и «мистическим писателем», хотя и романтического направления. Вероятно, в том числе и в полемических целях, главный герой «Мастера и Маргариты», обретающий последний приют в потустороннем мире Воланда, назван «романтическим мастером». Идеям Троцкого и других вождей большевиков о победе мировой пролетарской революции писатель противопоставлял принцип Великой Эволюции.

Впечатление, что в письме от 28 марта 1930 года Булгаков ведет заочный спор с Троцким, усиливается, если прочесть следующие рассуждения из статьи «Об интеллигенции», включенной в сборник «Литература и революция». Троцкий утверждал, что в годы реакции «не любили Салтыкова. Это не простой вопрос изменчивых литературных вкусов, а нравственная характеристика эпохи... Образы негодяя — «властителя дум современности», торжествующей свиньи и «либерала применительно к подлости» были невыносимы для эпохи, которая меньшиковщину (по имени популярного реакционного журналиста газеты «Новое время» М.О. Меньшикова, впоследствии расстрелянного большевиками по обвинению в антисемитизме. — Б.С.) дополнила веховщиной (от названия известного сборника статей русских религиозных философов «Вехи» (1909). — Б.С.)». Тут же Троцкий резко критиковал мысль о русской интеллигенции как главной пружине исторического развития: «Смотрите, — говорят, — какой мы народ: особенный, избранный... То есть народ-то наш, собственно, если до конца договаривать, дикарь: рук не моет и ковшей не полощет, да зато уж интеллигенция за него распялась... не живет, а горит — полтора столетия подряд. Интеллигенция переживает культурные эпохи — за народ. Интеллигенция выбирает пути развития — для народа. Где же происходит вся эта титаническая работа? Да в воображении той же самой интеллигенции!» Булгаков же в письме правительству одной из главных черт своего творчества назвал «упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране».

Все же одну мысль автора «Литературы и революции» Булгаков, вероятно, хоть и с оговорками, но принимал. Троцкий отрицал противопоставление буржуазной и пролетарской культур и утверждал, что «исторический смысл и нравственное величие пролетарской революции в том, что она закладывает основы внеклассовой, первой подлинно человеческой культуры». Булгаков всегда был безусловным приверженцем такой культуры, но был убежден, что она существовала задолго до 1917 года и для ее рождения совсем не требовалась «пролетарская революция». Вероятно, было близко Булгакову и утверждение Троцкого, содержавшееся в третьем томе его сборника «Как вооружалась революция»: «Наше несчастье, что страна безграмотная, и, конечно, годы и годы понадобятся, пока исчезнет безграмотность, и русский трудовой человек приобщится к культуре». Председатель Реввоенсовета признавал существование русской национальной культуры, рассматривая Красную Армию и коммунистическую советскую власть «национальным выражением русского народа в настоящем фазисе развития». Булгаков в письме от 28 марта 1930 года указывал на «страшные черты моего народа», запечатлел отсталость и незатронутость культурой русского и украинского мужика соответственно в «Записках юного врача» и в «Белой гвардии» и в том же письме правительству утверждал себя продолжателем русской культурной традиции. Не исключено, что именно своеобразная приверженность Троцкого к русской национальной культуре, пусть и в совсем иной, чем автор «Белой гвардии» форме, предопределила заинтересованное отношение и даже определенную симпатию к нему со стороны Булгакова, несмотря на всю противоположность их идеологических позиций. Вероятно, для писателя в образе Троцкого навсегда слились апокалиптический ангел — губитель белого воинства, яркий оратор и публицист и толковый администратор, пытавшийся упорядочить советскую власть и совместить ее с русской национальной культурой.

Среди действующих персонажей романа большевиков очень немного. В сущности, более или менее отчетливо представлен только один из них, «знаменитый прапорщик, лично получивший в мае 1917 года из рук Александра Федоровича Керенского Георгиевский крест, Михаил Семенович Шполянский». Есть еще несколько его подручных из бронедивизиона, да безымянный агитатор в толпе. Вот, в сущности, и все. И лишь один из персонажей-большевиков имеет вполне конкретного прототипа.

Если председатель Реввоенсовета сравнивается с ангелом бездны Аполлионом Откровения Иоанна Богослова и иудейским падшим ангелом Аваддоном (оба слова в переводе с древнегреческого и древнееврейского означают «губитель»), то Михаил Семенович Шполянский, получающий инструкции из Москвы, уподобляется лермонтовскому демону. Прототипом Шполянского послужил известный писатель и литературовед Виктор Борисович Шкловский, а фамилия заимствована у известного поэта-сатирика и фельетониста Аминада Петровича Шполянского, писавшего под псевдонимом Дон Аминадо. Он, в отличие от Шкловского, действительно писал стихи, как и булгаковский Шполянский, но к подпольной борьбе, а тем более к «засахариванию» гетманских броневиков, никакого отношения не имел. А вот Шкловский в начале 1918 года действительно находился в Киеве, служил в броневом дивизионе гетмана и, как и романный Шполянский, «засахаривал» броневики, описав все это подробно в мемуарной книге «Сентиментальное путешествие». Правда, Шкловский был тогда не большевиком, а членом боевой левоэсеровской группы, готовившей восстание против Скоропадского. Булгаков приблизил Шполянского к большевикам, памятуя также, что до середины 1918 года большевики и левые эсеры являлись союзниками, а потом многие из последних вступили в коммунистическую партию.

Шполянский — это аналог Тальберга, только не в белом, а в красном лагере. Он беспринципно меняет фронт не столько в целях карьеры, сколько в поисках острых ощущений, не забывая, впрочем, и об обогащении. Вероятно, Булгаков читал мемуары А.И. Маляревского о Скоропадском, вышедшие в 1921 году в Берлине. О них мы подробно поговорим в следующей главе. Пока же отметим, что Маляревский не без основания полагал, что большевики тратили на пропаганду на Украине в эпоху гетманщины многие миллионы. Он приводит пример, как на распространение пропагандистской брошюры о Скоропадском бюро печати истратило более 16 тыс. карбованцев и денег больше не осталось. В то же время «все министры и чиновники, разводя руками, говорили шепотом о тех миллионах, что тратят большевики на пропаганду на Украине, но сопротивлялись движению дела об ассигновке упорнее щирых украинцев (самостийников), засевших на вторых должностях в канцеляриях и тоже саботировавших, как только мое дело попадало в их руки».

Шполянский, как и Тальберг, бросает свою любовницу Юлию Рейсс, только едет не в Варшаву и Берлин, а в Москву, несомненно, чтобы вернуться в Город с Красной Армией. Юлия же, подобно Елене Турбиной, вовлекается в турбинский мир, спасая, а потом становясь возлюбленной Алексея Турбина.

Может быть, один из важнейших выводов, которые делает Булгаков в «Белой гвардии», — это вывод о том, что апокалиптические, последние времена, будь то петлюровские или советские, все-таки можно пережить, не отказываясь при этом от нравственных ценностей, не сдергивая абажур с лампы, не убегая крысиной пробежкой от опасности. Семья, дом — это те ценности, которые надо стремиться сохранить в любые времена.