(Конспект)
И снова в этой книге возникает Врубель.
Врубель? Но ведь считается, что Булгаков не увлекался изобразительным искусством? Более того, почти не интересовался им. В свое время, когда в булгаковедении родились и стали переливаться из статьи в статью версии о каком-то особом влиянии на писателя то Леонардо да Винчи, то Веласкеса (при этом назывались картины, которых Булгаков безусловно в оригинале никогда не видел, ибо ни в Италии, ни в Испании не бывал, а искусство, как известно, по-настоящему впечатляет только непосредственно), у меня был обстоятельный разговор на эту тему с Любовью Евгеньевной Белозерской-Булгаковой. И сказала она вот что.
Изобразительным искусством? Нет, нисколько. Нет, в доме не было картин на стенах. Была одна, современная, подаренная ей (Л.Е. назвала художника). Булгаков относился к этой картине насмешливо и терпимо. Картинные галереи? Нет, не посещал. («Да что вы, его невозможно было затащить в музей!») Нет, среди его книг не было книг по искусству, не было альбомов гравюр и репродукций. («Да вы у Наталии Абрамовны спросите, она вам это точно подтвердит».)
Наталия Абрамовна Ушакова была женою Николая Николаевича Лямина. («Дорогому другу моему Коле Лямину», — надписал Булгаков свою фотографию 22 октября 1926 года. «А я — не дорогая?» — сказала Наталия Абрамовна. — «Дорогая», — ответил Булгаков и надписал другой экземпляр той же фотографии: «Тате дорогой от дорогого Булгакова. 22.Х.1926 г. Москва».)
Лямин был филолог, знаток романской филологии, автор работ о Ронсаре, Альфреде де Виньи, Бодлере. А Наталия Абрамовна — художник, график, оформитель книг. Она не раз рисовала Булгакова — это были быстрые, насмешливые наброски пером. Один из таких шаржей попал в печать еще при жизни Булгакова: иллюстрируя книжку Маяковского «История Власа, лентяя и лоботряса» (М., 1927), Наталия Абрамовна изобразила в качестве родителей Власа Михаила Булгакова и Любовь Евгеньевну. И еще она фотографировала Булгакова — в 20-е и в 30-е годы. Лучший, известнейший его фотопортрет — в апреле 1935 года, на балконе дома в Нащокинском — сделан ею.
У Ляминых, в Савельевском переулке на Остоженке, Булгаков бывал часто. Комната в коммунальной квартире (некогда квартире Ляминых), с книгами и старой мебелью, с роскошным камином в углу и картиной над диваном, изображающей сцену Мольерова театра, была темновата — может быть, из-за странно-асимметрично расположенного окна. Но это была большая комната, в 20-е годы Булгаков читал здесь «Белую гвардию», «Багровый остров», «Зойкину квартиру»; знакомых собиралось множество.
Бывал здесь и один. «Сидел вот тут, на этом диване», — говорила мне Наталия Абрамовна. И я уже не запоминала ее слова, а просто видела: шахматная доска перед диваном на табурете, и Лямин, пододвинувший стул с другой стороны и склонившийся над доской... Лямин был самым частым партнером Булгакова по шахматам.
(Ах, эти домашние рассказы... Однажды Булгаков пришел в лаковых туфлях... Вероятно, год 1924-й, нэп... Страдальчески морщился — туфли ему немилосердно жали. Потом сидел на этом самом диване — в одних носках, с гордостью посматривая на свою стоящую рядом, сверкающую покупку... Он ведь вырос в семье с очень скромным достатком. Штопанные курточки, чиненые башмаки, переходившие от старших к младшим. С младых ногтей представлял себе роскошь в блеске оперной сцены. Непременные фраки музыкантов в оркестре. Необыкновенной красоты и покроя фрак на дирижере. Фрак Альфреда в «Травиате»... И конечно, лаковые туфли. Какой же фрак без лаковых туфель! В 1922 году, в очерке «Москва краснокаменная», радостно отмечал первые успехи нэпа — и туфельный лак в толпе, как маленький символ этих успехов: «На ногах большей частью подозрительная стоптанная рвань с кривыми каблуками. Но попадается уже лак».)
Я приходила в эту комнату в 70-е и 80-е годы. С фотографии смотрел погибший в ГУЛаге Лямин. На книжных полках — тех самых, к которым подходил когда-то Булгаков, — стояли те же книги. Наталия Абрамовна, высокая, прямая, воплощение доброжелательной интеллигентности (даже нараставшая глухота не делала ее раздражительной), поила чаем и заботливо готовила традиционные бутерброды с сыром.
Об отношении Булгакова к изобразительному искусству говорила то же, что и Любаша, и почти в тех же словах: наверно, женщины с давних пор и не раз обсуждали между собою эту тему. Нет, не интересовался... Разумеется, если Николай Николаевич что-нибудь показывал (у Лямина были книги по искусству и альбомы гравюр), Булгаков смотрел — с доверием, с любопытством. Но сам эти книги никогда не снимал с полки... («А вот у вас Босх? — с надеждой хваталась я за соблазнительный корешок. — Это Булгаков смотрел?» — «Нет, — разочаровывала меня Наталия Абрамовна. — Босх здесь появился много позже, это я сама купила, уже после войны».)
Но может быть, обе женщины, так хорошо знавшие Булгакова, знали о нем не все? Или не все понимали? Это бывает даже с очень близкими людьми. И что значит — не интересовался искусством? Вопрос ведь в том, каким искусством и в какой степени интересовался или не интересовался?
Это как в вопросе с языками, который всплывал выше: о каком или о каких языках речь? в какой степени знал или не знал? в какой период жизни?
Или об отношении Булгакова к стихам. Не к поэзии, подчеркну, а к стихам, стихотворству.
Известно, что Булгаков не любил стихов. Сам засвидетельствовал (в письме к П.С. Попову, апрель 1932): «С детства я терпеть не мог стихов». И тут же отметил: «не о Пушкине говорю, Пушкин — не стихи!» Но, должно быть, и Василий Андреевич Жуковский был для него «не стихи», если строки из «Певца в стане русских воинов» («Бессмертье — тихий, светлый брег; Наш путь — к нему стремленье. Покойся, кто свой кончил бег!..») стали эпиграфом к «Бегу». Любовь Евгеньевна говорила, что у Булгакова на полке было собрание сочинений Жуковского...
И А.К. Толстой, по-видимому, «не стихи». Вон как играет в комедии «Иван Васильевич» баллада Толстого «Князь Михайло Репнин». (Думаю, эту балладу Булгаков знал наизусть; по крайней мере, те строфы, которые цитируются в комедии.) И Лермонтов — «не стихи» (выше я приводила строки Лермонтова, отразившиеся в романе «Мастер и Маргарита»).
И Н.А. Некрасов... И Грибоедов? Ну, Грибоедов уж и вовсе не стихи, а бессмертная комедия, которая плотным фоном звучит и в «Багровом острове», и в «Блаженстве».
Писатель Ардов, добрый сосед Булгакова по дому в Нащокинском, Виктор Ардов, у которого останавливалась приезжавшая в Москву Ахматова, пишет: «Булгаков не скрывал того, что равнодушен к стихам, и Анна Андреевна, знавшая об этом, никогда не читала своих стихов при нем». А из дневника Е.С. видно: читала. Свои стихи читала. И, может быть, Мандельштама. Она ведь приходила от Мандельштама, судьба которого очень волновала Булгакова.
Булгаковское «с детства я терпеть не мог стихов» перелилось в речь его героя, мастера: «Ох, как мне не везет!.. Никаких я ваших стихов не читал!.. Как будто я других не читал? Впрочем... разве что чудо?»
«С детства я терпеть не мог стихов» — о тех стихах, что идут потоком в любую эпоху и уходят в небытие, мгновенно забываемые потомками, потому что вокруг потомков уже гремят новые потоки стихов...
Правда и то, надо признаться, что проблемы стихотворчества Булгакова не волновали. Не следил он за судьбою и движением этого вида искусства. Из дневника букиниста Э.Ф. Циппельзона (20 февраля 1934 года): «Встретил М.А. Булгакова. <...> Спрашиваю: "Хоронили Багрицкого?" Ответ: "А кто такой Багрицкий? Честное слово, не знаю, кто такой Багрицкий!"»
Но мог ли быть совсем равнодушен к живописи писатель, в произведениях которого так настойчиво работает цвет?
Музеи?.. Известно, что в 1922 и 1923 годах, дважды, Булгаков ездил в музей-усадьбу Архангельское, под Москвой. Правда, тогда его влекла более история, чем искусство, но, судя по рассказу «Ханский огонь», он увидел в Архангельском и архитектуру, и скульптуру, и живопись...
И с Любовью Евгеньевной по крайней мере однажды в музее был, что зафиксировано в ее собственных мемуарах: летом 1925 года, в Феодосии, перед отплытием парохода, они зашли в музей Айвазовского «и оба очень удивились, обнаружив, что он был таким прекрасным портретистом...»
На упоминание портретов (портретной живописи?), на этот раз в Русском музее в Ленинграде, я наткнулась и в дневниках Елены Сергеевны, точнее, в послебулгаковских ее дневниках. 11 января 1956 года: «Была днем в Русском музее. Как всегда, выбрала одну картину и решила, что на сегодня — лучше ничего нет. Сегодня это был портрет Елизаветы Петровны работы Н. Никитина. Понравился еще очень портрет Сенявина — Рокотова. Левицкий, конечно. Люблю только портретную живопись по-настоящему».
Обе женщины — Любовь Евгеньевна и Елена Сергеевна — рассказывают о портретной живописи. Может быть, это влияние Булгакова, не осознанное ими? Может быть, это Булгаков медленно всматривался в портреты, предпочитая их другим видам живописи? И каждая из его спутниц начинала всматриваться тоже, делая свое открытие для себя...
Весною 1934 года, когда замаячила перед Михаилом Булгаковым надежда на путешествие за границу, он писал Попову: «Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август—сентябрь. Давно уже мне грезилась средиземная волна, и парижские музеи...»
Парижские музеи так и остались. Но Русский музей был рядом. От «Астории», в которой Булгаков останавливался в Ленинграде, — рукой подать. И если бы восстановить экспозицию Русского музея, какой она была в булгаковские времена, вероятно, открылись бы преинтересные вещи... Например, беспокойный зеленый цвет шарфа госпожи Тофаны...
«К Маргарите приближалась, ковыляя, в странном деревянном сапоге на левой ноге, дама с монашески опущенными глазами, худенькая, скромная и почему-то с широкой зеленой повязкой на шее.
— Какая зеленая? — машинально спросила Маргарита».
(Е.С. Булгакова отредактировала эту реплику так: «Кто это... зеленая?» И может быть, напрасно я не сохранила в подготовленных мною изданиях 1989 и 1990 гг. ее редакцию реплики.)
Да не зеленый ли это шарф Иды Рубинштейн на портрете работы Валентина Серова, запавший в воображение Михаила Булгакова и обернувшийся потом вокруг шеи госпожи Тофаны?
В Русском музее в Ленинграде, где представлен этот портрет, писатель, как известно, бывал...
Врубель: это лермонтовский демон, молодой, сильный и печальный...
Бегемот летел в своем подлинном обличье:
Юноша-демон... Полный юношеской, прекрасной и чистой силы, и по-юношески же беззащитный.
одиночества и печали...
Врубель загадочно и многократно входит в роман. Вспомните: в его судьбе, как и в судьбе мастера, тоже «дом скорби» — дом умалишенных, где он рисовал своих товарищей по несчастью...
И отчаянные вспышки: больше рисовать (писать?) не буду...
Он писал и Христа, и дьявола...
Как звали Врубеля? Вот-вот: Михаил Александрович... Не потому ли Коровьев начинает с Берлиоза, и Воланд присаживается к нему, и так брезгливо потом к нему относится... У Берлиоза имя-отчество Врубеля — автора юноши Демона и Шестикрылого серафима (и картины Фаустовского толка в особняке: эти самые звезды шпор, и тот же лик Мефистофеля с острым носом — и как он там изображен?).
Как долго искал Булгаков фамилию для этого своего персонажа (Берлиоза). Владимир Миронович Мирцев... Крицкий... Только звучание: рц... Потом он стал Чайковским... (Почему Булгаков так благоволит фамилиям композиторов — загадка. Высказывались разные объяснения, не буду их приводить: они все неубедительны и неинтересны.) Потом появляется фамилия Берлиоз...
Имя-отчество... Григорий (как там? Петрович?). Александр Александрович? И вдруг — Михаил Александрович! Это произошло внезапно, можно даже вычислить время. (У меня записано: первая правка по машинописи...) Конец 1938 года? А о Врубеле когда говорил? Дневник Е.С.: 1939 год. 17—18 февраля... 28 февраля — Миша сидит над романом... 1 марта — Миша над романом... 2 мая — роман...
Имя-отчество — Врубеля, а фамилия — Берлиоза, автора «Фантастической симфонии» и «Осуждения Фауста». Человек, увенчанный всеми именами, и сам — пустое место.
И мастер — без имени совсем. («У меня больше нет имени...»)
У мастера совсем нет имени. У руководителя Массолита их два — оба знаменитые (оба очень известные): имя-отчество Врубеля и фамилия Гектора Берлиоза.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |