Прекрасные страницы уходили в жестокие до самоотречения булгаковские сокращения. Роман становился прозрачней. Существенно уменьшилась роль Наташи.
Классическая «субретка» комедии, непременная вторая женская фигура в сюжете, энергичная, подвижная, действенная, подобная всем этим Туанет, Дорин и Николь у Мольера или Лизе в «Горе от ума», Наташа, вероятно, появилась в третьей редакции романа, в 1934—1936 годах, в тех главах этой редакции, которые были впоследствии утрачены. (В неплохо сохранившейся второй редакции ее нет; в самой первой не могло быть, поскольку там еще нет главной героини, без которой «субретке» нет места.) В четвертой редакции эта роль блистательно расцвела. И вот в пятой она затушевывается, отступает: теперь ничто не должно мешать Маргарите безраздельно царить на первом плане.
Возникают новые страницы. И глубже определяется философское понятие судьбы в романе.
Очень важная судьба Ивана Бездомного по-настоящему начинает выстраиваться только сейчас.
В предшествующей, четвертой редакции линия судьбы Ивана, не столько предсказанная, сколько предчувствуемая, обрывалась сценой его встречи со следователем. Хотя самая эта сцена была проработана очень близко к окончательному варианту.
Как и в редакции окончательной, в Иванушкину комнату в лечебнице входил следователь, «круглолицый, спокойный и сдержанный блондин». Он видел «лежащего на кровати побледневшего и осунувшегося молодого человека».
«О, как торжествовал бы Иван, если бы следователь явился к нему раньше, в ночь на четверг, скажем, когда Иван исступленно добивался, чтобы его выслушали, чтобы кинулись ловить консультанта!
Да, к нему пришли, его искали, и бегать ни за кем не надо было, его слушали, и консультанта явно собирались поймать. Но, увы, Иванушка совершенно изменился за то время, что прошло с момента гибели Берлиоза. Он отвечал на мягкие и вежливые вопросы следователя довольно охотно, но равнодушие чувствовалось во взгляде Ивана, его интонациях. Его не трогала больше судьба Берлиоза.
Иванушка спал перед приходом следователя и видел во сне город странный. С глыбой мрамора, изрезанной колоннадами, с чешуйчатой крышей, горящей на солнце, на противоположном холме террасы дворца с бронзовыми статуями, тонущими в тропической зелени. Он видел идущие под древними стенами римские когорты.
И видел сидящего неподвижно, положив руки на поручни, бритого человека в белой мантии с кровавым подбоем, ненавистно глядящего в пышный сад, потом снимающего руки с поручней, без воды умывающего их.
Нет, не интересовали Ивана Бездомного более ни Патриаршие пруды, ни происшедшее на них трагическое событие!»
Сравните эти строки четвертой редакции с выправленными в пятой; вслушайтесь, как Булгаков, заглядывая в тетрадь как в конспект, диктует машинистке почти не отличимые и все-таки другие страницы. Он сжимает одни строки и высвобождает, раздвигая, другие, выбрасывает лишнее и вводит какие-то новые, отнюдь не эпатирующие, мягкие, ненавязчивые слова. В результате текст становится легким и прозрачным — словно бы за каждой строкою вспыхнула лампочка:
«...И в комнату вошел молодой, круглолицый, спокойный и мягкий в обращении человек, совсем не похожий на следователя и тем не менее один из лучших следователей Москвы. Он увидел лежащего на кровати, побледневшего и осунувшегося молодого человека, с глазами, в которых читалось отсутствие интереса к происходящему вокруг, с глазами, то обращающимися куда-то вдаль, поверх окружающего, то внутрь самого молодого человека...
...О, как торжествовал бы Иван, если бы следователь явился к нему пораньше, хотя бы, скажем, в ночь на четверг, когда Иван буйно и страстно добивался того, чтобы выслушали его рассказ о Патриарших прудах. Теперь сбылось его мечтание помочь поймать консультанта, ему не нужно было ни за кем уже бегать, к нему самому пришли именно затем, чтобы выслушать его повесть о том, что произошло в среду вечером.
Но, увы, Иванушка совершенно изменился за то время, что прошло с момента гибели Берлиоза. Он был готов охотно и вежливо отвечать на все вопросы следователя, но равнодушие чувствовалось и во взгляде Ивана, и в его интонациях. Поэта больше не трогала судьба Берлиоза» (здесь и далее курсив мой. — Л.Я.).
Тщательно и заново прорабатывается картина снящегося Ивану Ершалаима. Картина, над которой так много размышлял писатель, теперь уже окончательная:
«Перед приходом следователя Иванушка дремал лежа, и перед ним проходили некоторые видения. Так, он видел город странный, непонятный, несуществующий, с глыбами мрамора, источенными колоннадами, со сверкающими на солнце крышами, с черной мрачной и безжалостной башней Антония, со дворцом на западном холме, погруженным до крыш почти в тропическую зелень сада, с бронзовыми, горящими в закате статуями над этой зеленью, он видел идущие под стенами древнего города римские, закованные в броню, кентурии».
И фигура «неподвижного в кресле» Пилата становится в видениях Ивана четкой и выразительной, как в «древних» главах:
«В дремоте перед Иваном являлся неподвижный в кресле человек, бритый, с издерганным желтым лицом, человек в белой мантии с красной подбивкой, ненавистно глядящий в пышный и чужой сад. Видел Иван и безлесый желтый холм с опустевшими столбами с перекладинами».
Перелом в душе Ивана произошел. Странные ли сны родили этот перелом, или, может быть, самые сны рождены новым состоянием Ивановой души, но он никогда более не будет писать стихов. Впрочем, это было ясно и в предшествующей редакции.
«— Нет», — тихо отвечал Иван в четвертой редакции, — «я больше стихов писать не буду.
Следователь вежливо усмехнулся, позволил себе выразить уверенность, что поэт сейчас в состоянии депрессии, но это скоро пройдет.
— Нет, — тихо отозвался Иван, глядя вдаль, на гаснущий небосклон, — это не пройдет. Стихи, которые я писал, — плохие стихи, и я дал клятву их более не писать».
Теперь, на машинку, этот диалог Булгаков диктует с внимательной, но чисто стилистической правкой:
«— Нет, — тихо ответил Иван, — я больше стихов писать не буду.
Следователь вежливо усмехнулся, позволил себе выразить уверенность в том, что поэт сейчас в состоянии некоторой депрессии, но что скоро это пройдет.
— Нет, — отозвался Иван, глядя не на следователя, а вдаль, на гаснущий небосклон, — это у меня никогда не пройдет. Стихи, которые я писал, — плохие стихи, и я теперь это понял».
Убрано повторившееся слово тихо. Вежливый следователь говорит не о депрессии, а о некоторой депрессии у Ивана. И Иван не дает клятву, что стихов более писать не будет. Зачем? Достаточно того, что он понял и, вероятно, очень глубоко понял, что стихи его — плохие стихи...
И снова ощущение, что писатель чистит текст, готовясь к новому взлету...
Только теперь, в пятой редакции, будет введено посещение мастером и Маргаритой «дома скорби». Только теперь — впервые, без предварительных набросков, с ходу — Булгаков продиктует сцену прощания мастера и Маргариты, уже ушедших, уже потусторонних, с Иваном преобразившимся. Хотя не исключено, что в воображении писателя эта сцена намечалась давно:
«Иванушка лежал неподвижно, как и тогда, когда в первый раз наблюдал грозу в доме своего отдохновения. Но он не плакал, как в тот раз. Когда он всмотрелся как следует в темный силуэт, ворвавшийся к нему с балкона, он приподнялся, протянул руки и сказал радостно:
— А, это вы! А я все жду, жду вас. Вот и вы, мой сосед.
На это мастер ответил:
— Я здесь! Но вашим соседом, к сожалению, больше быть не могу. Я улетаю навсегда и пришел к вам лишь с тем, чтобы попрощаться».
Вот здесь впервые приоткрывается будущее в судьбе Ивана:
«Иванушка посветлел и сказал:
— Это хорошо, что вы сюда залетели. Я ведь слово свое сдержу, стишков больше писать не буду. Меня другое теперь интересует, — Иванушка улыбнулся и безумными глазами поглядел куда-то мимо мастера, — я другое хочу написать. Я тут пока лежал, знаете ли, очень многое понял.
Мастер взволновался от этих слов и заговорил, присаживаясь на край Иванушкиной постели:
— А вот это хорошо, это хорошо. Вы о нем продолжение напишите!»
Этот узловой диалог написан невероятно сжато. В каждой фразе, в каждом повороте фразы — сгустки смысла.
«...Вы о нем продолжение напишите!
Иванушкины глаза вспыхнули.
— А вы сами не будете разве?»
Иванушкины глаза вспыхнули — он по-настоящему увидел перспективу, он понял, что — вправе, что его судьба — перенять замысел из рук мастера, что он напишет другое.
«— А вы сами не будете разве? — тут он поник головой и задумчиво добавил: — Ах да... что же это я спрашиваю, — Иванушка покосился в пол, посмотрел испуганно».
Ах да... что же это я спрашиваю — это значит, что он понял — он ведь теперь многое понимает, — что его сосед действительно более его соседом быть не может... Покосился в пол — Иван видит, что его гость не отбрасывает тени... Посмотрел испуганно. В его испуге — вопрос. И мастер отвечает на этот непроизнесенный вопрос:
«Да, — сказал мастер, и голос его показался Иванушке незнакомым и глухим, — я уже больше не буду писать о нем. Я буду занят другим».
Темная Маргарита отделяется от белой стены и склоняется над юношей.
И мастер, прощаясь, впервые называет его учеником.
Вспомните, в 13-й главе («Явление героя»), когда судьба впервые сводит их, мастер никак не называет Ивана. Естественно, Иван ни в какой степени не ученик. В другой раз мастер упоминает Ивана в разговоре с Воландом, в главе 24-й («Извлечение мастера»): «Моим соседом в сумасшедшем доме был этот мальчик, Иван Бездомный. Он рассказал мне о вас». И снова не называет его учеником.
И только здесь:
«Прощай, ученик, — чуть слышно сказал мастер и стал таять в воздухе. Он исчез, с ним вместе исчезла и Маргарита. Балконная решетка закрылась».
Слово ученик — последнее слово мастера. Мастер как бы передает Ивану нечто очень важное...
А может быть, ничего этого не было? Иван безумен, и не было визита мастера, и не было поцелуя Маргариты, и слово ученик не было сказано?
Доподлинно известно только одно: это слово, слово-напутствие, Иваном услышано.
А потом Иван появится в «Эпилоге», который будет написан позже, в шестой редакции, в мае 1939 года. И еще раз прозвучит это напутствующее: мой ученик. Прозвучит почти в последних строках романа, в ночь весеннего полнолуния, во сне, который снится бывшему поэту Ивану Бездомному — Ивану Николаевичу Поныреву, сотруднику Института истории и философии.
Здесь, в эпилоге, каждый год, лишь только наступает весеннее полнолуние, профессора Ивана Николаевича Понырева преследуют одни и те же сны. Он видит казнь, неестественного безносого палача, колющего копьем в сердце привязанного к столбу и потерявшего разум Гестаса, и страшную тучу, которая наваливается на землю, как это бывает только во время мировых катастроф.
От его постели к окну протягивается широкая лунная дорога, на эту дорогу поднимается человек «в белом плаще с кровавым подбоем», и рядом с ним идет «какой-то молодой человек в разорванном хитоне и с обезображенным лицом. Идущие о чем-то разговаривают с жаром, спорят, хотят о чем-то договориться.
— Боги, боги! — говорит, обращая надменное лицо к своему спутнику, тот человек в плаще. — Какая пошлая казнь! Но ты мне, пожалуйста, скажи, — тут лицо из надменного превращается в умоляющее, — ведь ее не было! Молю тебя, скажи, не было?
— Ну, конечно, не было, — отвечает хриплым голосом спутник, — это тебе померещилось».
Потом в потоке лунного света «складывается непомерной красоты женщина и выводит к Ивану за руку пугливо озирающегося обросшего бородой человека. Иван Николаевич сразу узнает его. Это — тот номер сто восемнадцатый, его ночной гость. Иван Николаевич во сне протягивает к нему руки и жадно спрашивает:
— Так, стало быть, этим и кончилось?»
Да, когда мастер говорил: «Вы о нем продолжение напишите» и Иван так хорошо понимал его, поскольку думал о том же, речь шла о Пилате, именно о Пилате, и под продолжением подразумевалось освобождение и прощение Пилата. Прощение тем единственным, кто мог и был вправе его простить, — тем, кого он предал.
«...Ну, конечно, не было, — отвечает хриплым голосом спутник, — это тебе померещилось.
— И ты можешь поклясться в этом? — заискивающе просит человек в плаще.
— Клянусь! — отвечает спутник, и глаза его почему-то улыбаются».
Казни не было...
Как же не было — если казнь была?
Но, может быть, Булгаков помнил строки Толстого в «Анне Карениной»: «...Но простила бы, и так простила бы, как будто этого не было, совсем не было», — говорит еще безгрешная Анна. «Ну, разумеется, — быстро прервала Долли... — иначе бы это не было прощение». Напомню, что Л.Н. Толстого Булгаков знал досконально.
«— Так, стало быть, этим и кончилось?
— Этим и кончилось, мой ученик, — отвечает номер сто восемнадцатый, а женщина подходит к Ивану и говорит:
— Конечно, этим. Все кончилось и все кончается... И я вас поцелую в лоб, и все у вас будет так, как надо.
Она наклоняется к Ивану и целует его в лоб, и Иван тянется к ней и всматривается в ее глаза, но она отступает, отступает и уходит вместе со своим спутником к луне...»
Луна царит в тех сценах, где разрешаются события «евангельских» глав. Луна сопровождает душевные муки Пилата и смерть Иуды, которою Пилат попытался искупить свою вину и ничего, конечно, искупить не мог. В ослепительном лунном свете лежит убитый Иуда. В потоке лунного света свершаются прощение Пилата и прозрение Ивана Бездомного.
И слова мой ученик звучат в ночь полнолуния — во сне. Произнесены они на самом деле или нет — неизвестно. Ибо опять-таки известно только одно: эти слова услышаны.
Луна — светило Воланда. Обман или реальность все, что происходит в ее неверном свете? Впрочем, не так ли обманчивы все истины бытия...
И опять возникает вопрос. Какова же роль Ивана Бездомного, Иванушки, Ивана Николаевича Понырева, историка и философа, в сюжете романа «Мастер и Маргарита»?
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |