Неизвестно, как предполагалось закончить роман в первой редакции. Может быть, уже тогда писателю мыслился ночной полет черных коней — на запад, туда, где среди голых безрадостных скал вечно сидит спящий Понтий Пилат, пробуждающийся раз в год, в весеннее полнолуние?
В «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона, которым так часто пользовался Булгаков, непосредственно перед статьей «Пилат (Понтий или Понтийский)» есть и другая статья под тем же названием «Пилат»: так называется вершина в Швейцарских Альпах, и со скалистой этой вершиной связана изложенная тут же, в «Энциклопедическом словаре», легенда о вечно спящем здесь и просыпающемся в весеннее полнолуние Пилате.
В промежуток времени между первой и второй редакциями романа, в 1931 году, Булгаков пишет пьесу «Адам и Ева». «...И каждую ночь, — говорит героиня, — я вижу один любимый сон: черный конь, и непременно с черной гривой, уносит меня из этих лесов!.. Конь уносит меня, и я не одна...» И далее Ефросимову о своей мечте: «А затем домик в Швейцарии, и — будь прокляты идеи, войны, классы, стачки... Я люблю тебя и обожаю химию...» И в последнем диалоге Дарагана и Ефросимова — снова Швейцария, на этот раз в сочетании со словом «покой»:
«Дараган (Ефросимову). Ты жаждешь покоя? Ну что же, ты его получишь!..
Ефросимов. Мне надо одно — чтобы ты перестал бросать бомбы, — и я уеду в Швейцарию».
Где-то там, на запад (точнее, на юго-запад) от Москвы, совмещаясь с Швейцарией и, конечно, не совмещаясь ни с чем, неподалеку от мифической горы Пилат, возвышающейся над Фирвальдштетским озером, недостижимым и никогда не виденным Булгаковым, размещается его Макария. Макария, Блаженство, Острова блаженства — так называли древние обитель умерших героев, расположенную на земле. Булгаковский «покой»...
Были ли «черные кони» Евы и «Швейцария» Ефросимова в пьесе «Адам и Ева» отголоском первой редакции романа или всего лишь предчувствием второй? Вероятно, все-таки предчувствием. Ибо и во второй редакции писателю не все ясно с концовкой романа. Судьба Пилата решена. Он идет на соединение с Га-Ноцри:
«...Человек закричал голосом медным и пронзительным, как некогда привык командовать в бою, и тотчас скалы расселись, из ущелья выскочил, прыгая, гигантский пес в ошейнике с тусклыми золотыми бляхами и радостно бросился на грудь к человеку, едва не сбив его с ног.
И человек обнял пса и жадно целовал его морду, восклицая сквозь слезы: "Банга! О, Банга!"
— Это единственное существо в мире, которое любит его, — пояснил всезнающий кот.
Следом за собакой выбежал гигант в шлеме с гребнем, в мохнатых сапогах. Бульдожье лицо его было обезображено — нос перебит, глазки мрачны и встревожены.
Человек махнул ему рукой, что-то прокричал, и с топотом вылетел конный строй хищных всадников. В мгновение ока человек, забыв свои годы, легко вскочил на коня, в радостном сумасшедшем исступлении швырнул меч в луну и, пригнувшись к луке, поскакал. Пес сорвался и карьером полетел за ним, не отставая ни на пядь, за ним, сдавив бока чудовищной лошади, взвился кентурион, а за ним полетели, беззвучно распластавшись, сирийские всадники.
Донесся вопль человека, кричащего прямо играющей луне:
— Ешуа Ганоцри! Ганоцри!»
А судьба мастера?
В пору работы над второй редакцией романа писатель, по-видимому, предполагал показать подробно путь мастера к его последнему приюту. Была начата целая глава — «Последний путь». В ней:
«— Да, что будет со мною, мессир?
— Я получил распоряжение относительно вас. Преблагоприятное. Вообще могу вас поздравить — вы имели успех. Так вот мне было велено...
— Разве вам могут велеть?
— О, да. Велено унести вас».
Но строки эти перечеркнуты и оставлены без продолжения. В сделанных тут же новых набросках плана последняя глава помечена так: «Вот мой приют». В дальнейшем такая глава не будет написана. Будет только несколько строк — монолог-обещание Воланда. И еще один-два заключительных абзаца.
Ни в одной редакции романа — третьей, четвертой, пятой, шестой — герой так и не увидит свой вечный дом. Не войдет в него. Сладкий покой — сад с красными вишнями, усыпающими ветви деревьев, в третьей редакции (здесь действие происходило в июне) или только зацветающий — в последней, музыка Шуберта, Маргарита, возможность мыслить и даже творить — ему обещаны. Обещаны голосом Воланда. Обещаны устами Маргариты.
Тот самый сад вечности и небытия — покой, — который параллельно с Михаилом Булгаковым был воспет Мариной Цветаевой («За этот ад, За этот бред, Пошли мне сад На старость лет... — Тот сад? А может быть — тот свет?»). Который так прочно восходит к мотивам русской поэзии. К Лермонтову, например («Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб, вечно зеленея, Темный дуб склонялся и шумел»). Или даже к Державину:
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов,
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли
И где б, без страха и надежды,
Мы в мире жить с собой могли.
Покой мастера навсегда остается обещанным ему. Только обещанным. Ибо, реализуясь, обещание стирает само себя.
Беспокоя воображение читателя, Воланд дает мастеру покой, но не свет. Эта неполнота награды отмечена уже в набросках второй редакции, дана в финале третьей («Ты никогда не поднимешься выше»), особенно остро выражена в последней редакции: «Он не заслужил света, он заслужил покой», — говорит Левий Матвей.
Почему же мастер не заслужил света? Потому ли, что не совершил подвига служения добру, как Иешуа Га-Ноцри? Или потому, что помощи и защиты просил у дьявола? Может быть, потому, что любил женщину, принадлежавшую другому? («Не желай жены ближнего твоего».) Он был мастер, а не герой.
Но был ли мастеру нужен свет? Что делать мастеру в голом свете? В самом последнем слое правки, на той же продиктованной под конец жизни странице, где Левий Матвей говорит о том, что мастер не заслужил света, вспыхивает монолог Воланда: «...Что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?.. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и всё живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом?»
Мастер получает именно то, чего так жаждет, — недостижимую в жизни гармонию. Ту, которой желали и Пушкин («Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит...») и Лермонтов («Я ищу свободы и покоя»). «Покой» мастера — на грани света и тьмы, на стыке дня и ночи, там, где горит рассвет и зажженная свеча помечает любимые Булгаковым сумерки, в нем соединены свет и тень...
В третьей редакции:
«— ...Ты никогда не поднимешься выше, Ешуа не увидишь, ты не покинешь свой приют. Мы прилетели. Вот Маргарита уже снизилась, манит тебя. Прощай!
Мастер увидел, как метнулся громадный Воланд, а за ним взвилась и пропала навсегда свита и боевые черные вороны. Горел рассвет, вставало солнце, исчезли черные кони. Он шел к дому, и гуще его путь и память оплетал дикий виноград. Еще был какой-то отзвук от полета над скалами, еще вспоминалась луна, но уж не терзали сомнения, и угасал казнимый на Лысом Черепе, и бледнел и уходил навеки, навеки шестой прокуратор Понтийский Пилат».
В редакции четвертой:
«— ...Там вы найдете дом, увитый плющом, сады в цвету и тихую реку.
Днем вы будете сидеть над своими ретортами и колбами, и, быть может, вам удастся создать гомункула.
А ночью при свечах вы будете слушать, как играют квартеты кавалеры. Там вы найдете покой! Прощайте! Я рад!
С последним словом Воланда Ершалаим ушел в бездну, а вслед за ним в ту же черную бездну кинулся Воланд, а за ним его свита.
Остался только мастер и подруга его на освещенном луною каменистом пике и один черный конь.
Мастер подсадил спутницу на седло, вскочил сзади нее, и конь прыгнул, обрушив осколки пика в тьму, но конь не сорвался, он перелетел через опасную вечную бездну и попал на лунную дорогу, струящуюся ввысь. Мастер одной рукой прижал к себе подругу и погнал шпорами коня к луне, к которой только что улетел прощенный в ночь воскресенья пятый прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
В редакции пятой, машинописной:
«Ручей остался позади верных любовников, и они шли по песчаной дороге в тени лип.
— Слушай беззвучие, — говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, — слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, — тишиной. Смотри, вон впереди тот дом, про который он говорил, а уж он не обманет! Я уже вижу его стену, вижу венецианское окно и виноград, который вьется, подымаясь к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты будешь смеяться, ты будешь видеть, как горит свеча. Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь.
Так говорила Маргарита, идя с мастером по направлению к вечному их дому, и мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память мастера, беспокойная, исколотая иглами память, стала потухать. Кто-то отпускал на свободу мастера, как сам он только что отпустил им созданного героя. Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресение сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат».
Не нужно обманываться лиризмом этой концовки. Мне случалось читать восторженные высказывания в критике по поводу того, что мастер за все его страдания получает наконец «вечный дом». Но среди книг, которые в последние годы работы над романом лежат у Булгакова под рукою и которыми он пользуется как справочной литературой, — сочинение Н.К. Маккавейского «Археология истории страданий Господа Иисуса Христа» (Киев, 1891), а в нем такие строки: «Вечный дом, часто употреблявшееся у евреев название для гробниц...»
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |