Фурманный переулок, 3—5.
В 1908—1918 гг. домами Фурманный, 3 и Фурманный, 5 владел А.Г. Герасимов. Дома не только принадлежали одному владельцу. У них похожие фасады, хотя дом 3 построен в 1899 г. по проекту Н.Д. Бутусова, а дом 5 — в 1897 г. по проекту И.Д. Боголепова. Недалеко, по адресу Фурманный, 16, находится ещё один дом архитектора Н.Д. Бутусова.
Первоначально дома были в три этажа, которые занимали квартиры для сдачи в аренду. После 1917 г. квартиры превратили в коммунальные, а сам дом изуродовали надстройкой «голого» четвёртого этажа, который даже не пытался прикинуться родным.
В некотором смысле дом 3 в Фурманном переулке — одно из булгаковских мест. В 1930-х в нём жил драматург Владимир Наумович Билль-Белоцерковский (1885—1970). В декабре 1928 г. он подписал письмо «Объединение «Пролетарский театр» — И. Сталину», в котором задавал вопрос: «Как расценивать фактическое «наибольшее благоприятствование» наиболее реакционным авторам (вроде Булгакова, добившегося постановки четырёх явно антисоветских пьес в трёх крупнейших театрах Москвы; притом пьес, отнюдь не выдающихся по своим художественным качествам, а стоящих, в лучшем случае, на среднем уровне)?»
В письме «Ответ Билль-Белоцерковскому» от 2 февраля 1929 г. Сталин написал: «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» — рыба. Конечно, очень легко «критиковать» и требовать запрета в отношении непролетарской литературы. Но самое лёгкое нельзя считать самым хорошим. Дело не в запрете, а в том, чтобы шаг за шагом выживать со сцены старую и новую непролетарскую макулатуру в порядке соревнования, путем создания могущих её заменить настоящих, интересных, художественных пьес советского характера. А соревнование — дело большое и серьезное, ибо только в обстановке соревнования можно будет добиться сформирования и кристаллизации нашей пролетарской художественной литературы».
Прямая попытка использования «административного ресурса» не удалась. Но длительная осада помогла выжить Булгакова из театра. Сейчас мало кто помнит драматурга Билль-Белоцерковского. Его имя упоминается «благодаря» Булгакову.
Здесь уместно вспомнить о судьбе мастера, которого угораздило написать книгу о Христе.
Отрывок из романа:
«Глава 13. Явление героя.
«Итак, неизвестный погрозил Ивану пальцем и прошептал:
«Тсс!»
Иван опустил ноги с постели и всмотрелся. С балкона осторожно заглядывал в комнату бритый, темноволосый, с острым носом, встревоженными глазами и со свешивающимся на лоб клоком волос человек примерно лет тридцати восьми.
Убедившись в том, что Иван один, и прислушавшись, таинственный посетитель осмелел и вошел в комнату. Тут увидел Иван, что пришедший одет в больничное. На нем было белье, туфли на босу ногу, на плечи наброшен бурый халат.
Пришедший подмигнул Ивану, спрятал в карман связку ключей, шепотом осведомился: «Можно присесть?» — и, получив утвердительный кивок, поместился в кресле.
— Как же вы сюда попали? — повинуясь сухому грозящему пальцу, шепотом спросил Иван, — ведь балконные-то решетки на замках?
— Решетки-то на замках, — подтвердил гость, — но Прасковья Федоровна — милейший, но, увы, рассеянный человек. Я стащил у нее месяц тому назад связку ключей и, таким образом, получил возможность выходить на общий балкон, а он тянется вокруг всего этажа, и, таким образом, иногда навестить соседа.
— Раз вы можете выходить на балкон, то вы можете удрать. Или высоко? — заинтересовался Иван.
— Нет, — твердо ответил гость, — я не могу удрать отсюда не потому, что высоко, а потому, что мне удирать некуда. — И после паузы он добавил: — Итак, сидим?
— Сидим, — ответил Иван, вглядываясь в карие и очень беспокойные глаза пришельца.
— Да... — тут гость вдруг встревожился, — но вы, надеюсь, не буйный? А то я, знаете ли, не выношу шума, возни, насилий и всяких вещей в этом роде. В особенности ненавистен мне людской крик, будь то крик страдания, ярости или иной какой-нибудь крик. Успокойте меня, скажите, вы не буйный?
— Вчера в ресторане я одному типу по морде засветил, — мужественно признался преображенный поэт.
— Основание? — строго спросил гость.
— Да, признаться, без основания, — сконфузившись, ответил Иван.
— Безобразие, — осудил гость Ивана и добавил: — А кроме того, что это вы так выражаетесь: по морде засветил? Ведь неизвестно, что именно имеется у человека, морда или лицо. И, пожалуй, ведь все-таки лицо. Так что, знаете ли, кулаками... Нет, уж это вы оставьте, и навсегда.
Отчитав таким образом Ивана, гость осведомился:
— Профессия?
— Поэт, — почему-то неохотно признался Иван.
Пришедший огорчился.
— Ох, как мне не везет! — воскликнул он, но тут же спохватился, извинился и спросил: — А как ваша фамилия?
— Бездомный.
— Эх, эх... — сказал гость, морщась.
— А вам, что же, мои стихи не нравятся? — с любопытством спросил Иван.
— Ужасно не нравятся.
— А вы какие читали?
— Никаких я ваших стихов не читал! — нервно воскликнул посетитель.
— А как же вы говорите?
— Ну, что ж тут такого, — ответил гость, — как будто я других не читал? Впрочем... разве что чудо? Хорошо, я готов принять на веру. Хороши ваши стихи, скажите сами?
— Чудовищны! — вдруг смело и откровенно произнес Иван.
— Не пишите больше! — попросил пришедший умоляюще.
— Обещаю и клянусь! — торжественно произнес Иван.
Клятву скрепили рукопожатием, и тут из коридора донеслись мягкие шаги и голоса.
— Тсс, — шепнул гость и, выскочив на балкон, закрыл за собою решетку.
Заглянула Прасковья Федоровна, спросила, как Иван себя чувствует и желает ли он спать в темноте или со светом. Иван попросил свет оставить, и Прасковья Федоровна удалилась, пожелав больному спокойной ночи. И когда все стихло, вновь вернулся гость.
Он шепотом сообщил Ивану, что в 119-ю комнату привезли новенького, какого-то толстяка с багровой физиономией, все время бормочущего что-то про какую-то валюту в вентиляции и клянущегося, что у них на Садовой поселилась нечистая сила.
— Пушкина ругает на чем свет стоит и все время кричит: «Куролесов, бис, бис!» — говорил гость, тревожно дергаясь. Успокоившись, он сел, сказал: — А впрочем, бог с ним, — и продолжил беседу с Иваном: — Так из-за чего же вы попали сюда?
— Из-за Понтия Пилата, — хмуро глянув в пол, ответил Иван.
— Как? — забыв осторожность, крикнул гость и сам себе зажал рот рукой, — потрясающее совпадение! Умоляю, умоляю, расскажите!
Почему-то испытывая доверие к неизвестному, Иван, первоначально запинаясь и робея, а потом осмелев, начал рассказывать вчерашнюю историю на Патриарших прудах.
Да, благодарного слушателя получил Иван Николаевич в лице таинственного похитителя ключей! Гость не рядил Ивана в сумасшедшие, проявил величайший интерес к рассказываемому и по мере развития этого рассказа, наконец, пришел в восторг. Он то и дело прерывал Ивана восклицаниями: — Ну, ну! Дальше, дальше, умоляю вас. Но только, ради всего святого, не пропускайте ничего!
Иван ничего и не пропускал, ему самому было так легче рассказывать, и постепенно добрался до того момента, как Понтий Пилат в белой мантии с кровавым подбоем вышел на балкон.
Тогда гость молитвенно сложил руки и прошептал:
— О, как я угадал! О, как я все угадал!
Описание ужасной смерти Берлиоза слушающий сопроводил загадочным замечанием, причем глаза его вспыхнули злобой:
— Об одном жалею, что на месте этого Берлиоза не было критика Латунского или литератора Мстислава Лавровича, — и исступленно, но беззвучно вскричал: — Дальше!
Кот, плативший кондукторше, чрезвычайно развеселил гостя, и он давился от тихого смеха, глядя, как взволнованный успехом своего повествования Иван тихо прыгал на корточках, изображая кота с гривенником возле усов.
— И вот, — рассказав про происшествие в Грибоедове, загрустив и затуманившись, Иван закончил: — Я и оказался здесь.
Гость сочувственно положил руку на плечо бедного поэта и сказал так:
— Несчастный поэт! Но вы сами, голубчик, во всем виноваты. Нельзя было держать себя с ним столь развязно и даже нагловато. Вот вы и поплатились. И надо еще сказать спасибо, что все это обошлось вам сравнительно дешево.
— Да кто же он, наконец, такой? — в возбуждении потрясая кулаками, спросил Иван.
Гость вгляделся в Ивана и ответил вопросом:
— А вы не впадете в беспокойство? Мы все здесь люди ненадежные...
Вызова врача, уколов и прочей возни не будет?
— Нет, нет! — воскликнул Иван, — скажите, кто он такой?
— Ну хорошо, — ответил гость и веско и раздельно сказал: — Вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной.
Иван не впал в беспокойство, как и обещал, но был все-таки сильнейшим образом ошарашен.
— Не может этого быть! Его не существует.
— Помилуйте! Уж кому-кому, но не вам это говорить. Вы были одним, по-видимому, из первых, кто от него пострадал. Сидите, как сами понимаете, в психиатрической лечебнице, а все толкуете о том, что его нет. Право, это странно!
Сбитый с толку Иван замолчал.
— Лишь только вы начали его описывать, — продолжал гость, — я уже стал догадываться, с кем вы вчера имели удовольствие беседовать. И, право, я удивляюсь Берлиозу! Ну вы, конечно, человек девственный, — тут гость опять извинился, — но тот, сколько я о нем слышал, все-таки хоть что-то читал!
Первые же речи этого профессора рассеяли всякие мои сомнения. Его нельзя не узнать, мой друг! Впрочем, вы... вы меня опять-таки извините, ведь, я не ошибаюсь, вы человек невежественный?
— Бесспорно, — согласился неузнаваемый Иван.
— Ну вот... ведь даже лицо, которое вы описывали... разные глаза, брови! Простите, может быть, впрочем, вы даже оперы «Фауст» не слыхали?
Иван почему-то страшнейшим образом сконфузился и с пылающим лицом что-то начал бормотать про какую-то поездку в санаторий в Ялту...
— Ну вот, ну вот... неудивительно! А Берлиоз, повторяю, меня поражает.
Он человек не только начитанный, но и очень хитрый. Хотя в защиту его я должен сказать, что, конечно, Воланд может запорошить глаза и человеку похитрее.
— Как?! — в свою очередь крикнул Иван.
— Тише!
Иван с размаху шлепнул себя ладонью по лбу и засипел:
— Понимаю, понимаю. У него буква «В» была на визитной карточке.
Ай-яй-яй, вот так штука! — он помолчал некоторое время в смятении, всматриваясь в луну, плывущую за решеткой, и заговорил: — Так он, стало быть, действительно мог быть у Понтия Пилата? Ведь он уж тогда родился? А меня сумасшедшим называют! — прибавил Иван, в возмущении указывая на дверь. Горькая складка обозначилась у губ гостя.
— Будем глядеть правде в глаза, — и гость повернул свое лицо в сторону бегущего сквозь облако ночного светила. — И вы и я — сумасшедшие, что отпираться! Видите ли, он вас потряс — и вы свихнулисъ, так как у вас, очевидно, подходящая для этого почва. Но то, что вы рассказываете, бесспорно было в действительности. Но это так необыкновенно, что даже Стравинский, гениальный психиатр, вам, конечно, не поверил. Он смотрел вас? (Иван кивнул.) Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта, а теперь он навестил Москву.
— Да ведь он тут черт знает чего натворит! Как-нибудь его надо изловить? — не совсем уверенно, но все же поднял голову в новом Иване прежний, еще не окончательно добитый Иван.
— Вы уже пробовали, и будет с вас, — иронически отозвался гость, — и другим тоже пробовать не советую. А что натворит, это уж будьте благонадежны. Ах, ах! Но до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не я! Хоть все и перегорело и угли затянулись пеплом, все же, клянусь, что за эту встречу я отдал бы связку ключей Прасковьи Федоровны, ибо мне больше нечего отдавать. Я нищий!
— А зачем он вам понадобился?
Гость долго грустил и дергался, но наконец заговорил:
— Видите ли, какая странная история, я здесь сижу из-за того же, что и вы, именно из-за Понтия Пилата, — тут гость пугливо оглянулся и сказал: — Дело в том, что год тому назад я написал о Пилате роман.
— Вы — писатель? — с интересом спросил поэт.
Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком, потом сказал:
— Я — мастер, — он сделался суров и вынул из кармана халата совершенно засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой «М». Он надел эту шапочку и показался Ивану в профиль и в фас, чтобы доказать, что он — мастер. — Она своими руками сшила ее мне, — таинственно добавил он.
— А как ваша фамилия?
— У меня нет больше фамилии, — с мрачным презрением ответил странный гость, — я отказался от нее, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней.
— Так вы хоть про роман скажите, — деликатно попросил Иван.
— Извольте-с. История моя, действительно, не совсем обыкновенная, — начал гость.
...Историк по образованию, он еще два года тому назад работал в одном из московских музеев, а кроме того, занимался переводами.
— С какого языка? — с интересом спросил Иван.
— Я знаю пять языков, кроме родного, — ответил гость, — английский, французский, немецкий, латинский и греческий. Ну, немножко еще читаю по-итальянски.
— Ишь ты! — завистливо шепнул Иван.
Жил историк одиноко, не имея нигде родных и почти не имея знакомых в Москве. И, представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.
— Вообразите мое изумление, — шептал гость в черной шапочке, — когда я сунул руку в корзину с грязным бельем и смотрю: на ней тот же номер, что и в газете! Облигацию, — пояснил он, — мне в музее дали.
Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил книг, бросил свою комнату на Мясницкой...
— Уу, проклятая дыра! — прорычал гость... и нанял у застройщика в переулке близ Арбата...
— Вы знаете, что такое — застройщики? — спросил гость у Ивана и тут же пояснил: — Это немногочисленная группа жуликов, которая каким-то образом уцелела в Москве...
Нанял у застройщика две комнаты в подвале маленького домика в садике. Службу в музее бросил и начал сочинять роман о Понтии Пилате.
— Ах, это был золотой век, — блестя глазами, шептал рассказчик, — совершенно отдельная квартирка, и еще передняя, и в ней раковина с водой, — почему-то особенно горделиво подчеркнул он, — маленькие оконца над самым тротуарчиком, ведущим от калитки. Напротив, в четырех шагах, под забором, сирень, липа и клен. Ах, ах, ах! Зимою я очень редко видел в оконце чьи-нибудь черные ноги и слышал хруст снега под ними. И в печке у меня вечно пылал огонь! Но внезапно наступила весна, и сквозь мутные стекла увидел я сперва голые, а затем одевающиеся в зелень кусты сирени. И вот тогда-то, прошлою весной, случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А это, согласитесь, громадная сумма денег!
— Это верно, — признал внимательно слушающий Иван.
— Я открыл оконца и сидел во второй, совсем малюсенькой комнате, — гость стал отмеривать руками, — так... вот диван, а напротив другой диван, а между ними столик, и на нем прекрасная ночная лампа, а к окошку ближе книги, тут маленький письменный столик, а в первой комнате — громадная комната, четырнадцать метров, — книги, книги и печка. Ах, какая у меня была обстановка!
Необыкновенно пахнет сирень! И голова моя становилась легкой от утомления, и Пилат летел к концу.
— Белая мантия, красный подбой! Понимаю! — восклицал Иван.
— Именно так! Пилат летел к концу, к концу, и я уже знал, что последними словами романа будут: «...пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат»...
О романе и литературной критике.
«Он был дописан в августе месяце, был отдан какой-то безвестной машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах. И, наконец, настал час, когда пришлось покинуть тайный приют и выйти в жизнь.
— И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда моя жизнь кончилась, — прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная черная шапочка с желтой буквой «М». Он повел дальше свой рассказ, но тот стал несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда с гостем Ивана случилась какая-то катастрофа.
— Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда уже все кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! — торжественно прошептал мастер и поднял руку. — Да, он чрезвычайно поразил меня, ах, как поразил!
— Кто? — чуть слышно шепнул Иван, опасаясь перебивать взволнованного рассказчика.
— Да редактор, я же говорю, редактор. Да, так он прочитал. Он смотрел на меня так, как будто у меня щека была раздута флюсом, как-то косился в угол и даже сконфуженно хихикнул. Он без нужды мял манускрипт и крякал.
Вопросы, которые он мне задавал, показались мне сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда я взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил сочинить роман на такую странную тему?
Наконец, он мне надоел, и я спросил его напрямик, будет ли он печатать роман или не будет.
Тут он засуетился, начал что-то мямлить и заявил, что самолично решить этот вопрос он не может, что с моим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Он просил меня прийти через две недели.
Я пришел через две недели и был принят какой-то девицей со скошенными к носу от постоянного вранья глазами.
— Это Лапшённикова, секретарь редакции, — усмехнувшись, сказал Иван, хорошо знающий тот мир, который так гневно описывал его гость.
— Может быть, — отрезал тот, — так вот, от нее я получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрепанный. Стараясь не попадать своими глазами в мои, Лапшённикова сообщила мне, что редакция обеспечена материалами на два года вперед и что поэтому вопрос о напечатании моего романа, как она выразилась, отпадает.
— Что я помню после этого? — бормотал мастер, потирая висок, — да, осыпавшиеся красные лепестки на титульном листе и еще глаза моей подруги. Да, эти глаза я помню.
Рассказ Иванова гостя становился все путанее, все более наполнялся какими-то недомолвками. Он говорил что-то про косой дождь, и отчаяние в подвальном приюте, о том, что ходил куда-то еще. Шепотом вскрикивал, что он ее, которая толкала его на борьбу, ничуть не винит, о нет, не винит!
— Помню, помню этот проклятый вкладной лист в газету, — бормотал гость, рисуя двумя пальцами рук в воздухе газетный лист, и Иван догадался из дальнейших путаных фраз, что какой-то другой редактор напечатал большой отрывок из романа того, кто называл себя мастером.
По словам его, прошло не более двух дней, как в другой газете появилась статья критика Аримана, которая называлась «Враг под крылом редактора», в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью и невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа.
— А, помню, помню! — вскричал Иван. — Но я забыл, как ваша фамилия!
— Оставим, повторяю, мою фамилию, ее нет больше, — ответил гость.
Дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор ее предполагал ударить, и крепко ударить, по Пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить (опять это проклятое слово!) ее в печать.
Остолбенев от этого слова «Пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна — Латунского, а другая — подписанная буквами «Н.Э.». Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлекся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мною с мокрым зонтиком в руках и мокрыми же газетами. Глаза ее источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем, хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского.
Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал.
— Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан, больше делать было нечего, и мы оба жили тем, что сидели на коврике на полу у печки и смотрели на огонь».
«Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все, казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим. А затем, представьте себе, наступила третья стадия — страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или к роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты. Словом, наступила стадия психического заболевания».
Прервём на время чтение романа, хотя это и непросто сделать.
Маргарита не отравила этого критика Латунского. Она, превратившись в ведьму, влетела в окно его квартиры и совершенно разгромила её. И нисколько в этом не раскаивалась.
Глава 24. Отрывок из романа.
«...— Ах, как я взволновалась, когда этот барон упал, — говорила Маргарита, по-видимому до сих пор переживая убийство, которое она видела впервые в жизни.
— Вы, наверное, хорошо стреляете?
Подходяще, — ответил Азазелло.
— А на сколько шагов? — задала Маргарита Азазелло не совсем ясный вопрос.
— Во что, смотря по тому, — резонно ответил Азазелло, — одно дело попасть молотком в стекло критику Латунскому и совсем другое дело — ему же в сердце.
— В сердце! — воскликнула Маргарита, почему-то берясь за свое сердце.
— в сердце! — повторила она глухим голосом.
— Что это за критик Латунский? — спросил Воланд, прищурившись на Маргариту.
Азазелло, Коровьев и Бегемот как-то стыдливо потупились, а Маргарита ответила, краснея:
— Есть такой один критик. Я сегодня вечером разнесла всю его квартиру.
— Вот тебе раз! А зачем же?
— Он, мессир, — объяснила Маргарита, — погубил одного мастера.
— А зачем же было самой-то трудиться? — спросил Воланд.
— Разрешите мне, мессир, — вскричал радостно кот, вскакивая.
— Да сиди ты, — буркнул Азазелло, вставая, — я сам сейчас съезжу...
— Нет! — воскликнула Маргарита, — нет, умоляю вас, мессир, не надо этого.
— Как угодно, как угодно, — ответил Воланд, а Азазелло сел на свое место...»
Да, что-то мне всё меньше хочется оказаться в Москве 20—30-х годов 20 века. Жестокость нравов в среде советской интеллигенции, борьба за местечко поближе к власти, борьба насмерть, на физическое уничтожение, — отличительные черты того времени. Российская литературная критика должна быть безмерно благодарна Михаилу Афанасьевичу Булгакову за этот роман ещё и потому, что он препарировал методику травли писателя, выставил её на всеобщее обозрение.
С 60-х годов 20 века, с того самого момента, как роман увидел свет, подобные способы борьбы с инакомыслящими в среде писателей, хотя и использовались, но были признаны обществом неприличными.
Вернёмся в наш 21 век и продолжим путешествие по Москве.
Отметим, только, что этот дом, где жил критик Билль-Белоцерковский, является исключением в ряду объектов, расположенных вблизи Чистых прудов и ставших прообразами для «булгаковских» зарисовок Москвы. Если все другие объекты были предельно точно изображены, буквально скопированы автором и перенесены на страницы романа, то этот дом является исключением. Критик и почти «личный враг» Булгакова действительно жил здесь.
Но в тексте романа дано описание не этого дома, а другого.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |