Вернуться к Л.В. Бояджиева. Москва булгаковская

Любовь настигла их...

Переезд на Большую Пироговскую, дом 35а, в трехкомнатную квартиру — первое солидное место жительства писателя. Творческий взлет и травля. Знакомство с Еленой Николаевной Шиловской. Кризисный 1929-й — Политбюро запрещает все произведения Булгакова. Письмо Правительству. Разговор со Сталиным

1

— Ты поймешь меня, Паша. Я вырос в нормальном доме, у меня было хорошее детство, была комната, свой стол! Казалось бы, все последующие мытарства должны были выветрить эту буржуазную придурь. Я должен мечтать о коммуне, нарах, общепите с оловянными кружками. А я хочу квартиру! Самому противно.

— Миша, ты смешной, совписы делят дачки, грызутся за квартиры, не стесняясь писать доносы на своих коллег. Это стыдно. Но иметь писателю свой кабинет, пусть в нем не будет бухарских ковров, — это нормально. — Павел Александрович Марков пришел с визитом.

— Нельзя не признать, что ты на коне, Миша. Три пьесы с аншлагами идут на московских сценах. О тебе заговорила заграница. Да еще как! Тсс! Мы ничего не знаем.

— Представь себе, мне очень понравилось не быть нищим! Я не только могу выкинуть из шифоньера столетнюю рвань, я могу даже позволить себе не писать сериями фельетоны чуть не каждый день. И самое главное: осталось время для большой серьезной работы! Но... — Михаил скривился, словно у него заболели сразу все зубы. — Хотелось бы купить ковер для кабинета. Имеет право писатель украсить свой кабинет ковром?

— Позволь, дорогой, где ж сей кабинет?

— В том и вопрос. К тому и подвожу тактический маневр. Ни кабинета, ни квартиры. А пока у меня нет квартиры, я не человек. Да, не человек! А пока у человека нет кабинета, где бы он мог в уединении работать, — нет и писателя.

— Есть писатель, несомненно, есть! И он нам нужен, — оживился Марков. — Михаил Афанасьевич, театр умоляет вас написать пьесу. Ведь ситуация с «Собачьим сердцем» пока совершенно темная. Театр ждет от вас новый материал, и он готов на все, — заверил Марков.

— Что это значит — «на все»? Мне, например, квартира до зарезу нужна — как вам пьеса. Не могу я здесь больше жить. Пусть дадут квартиру. Ничему на свете не завидую — только хорошей квартире. Я не только МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру.

Увы, ни дьявол, ни МХАТ квартирой Булгакова не обеспечили. Пришлось арендовать самим на Большой Пироговской, дом 35а, в бывшем особняке купца Решетникова трехкомнатную квартиру. Немалая роскошь по тем коммунальным временам, и арендная плата вовсе не скромная. Комнаты располагались на первом этаже. В гостиную надо было спускаться на две ступеньки. Из столовой, наоборот, подняться, чтобы попасть через дубовую дверь в кабинет. Дверь была великолепна — из темного резного дуба, а ручка изображала бронзовую птичью лапу, держащую в когтях шар.

— Любань! Устрой подобающую знаменитому писателю обстановку. Желаю жить роскошно, — с удовольствием оглядел писатель свои владения и несколько раз нажал на птичью лапу с хрустальным шаром — тяжелая дверь открывалась бесшумно.

— Будь сделано, командир. Все свалки прочешу.

— А на свалку весь старый мир отправлен — самое чудесное место.

Наконец, он получил кабинет! Кабинет по всем правилам — со столом, лампой, стеллажами книг и даже ковром!

Перевезли тахту, письменный стол — верный спутник писателя, и несколько стульев. Знакомые разыскали остальную мебель.

На окна повесили старинные турецкие шали. Из синей подклеенной вазы сделали лампу, столь желанную хозяину — символ дома, мира, достоинства. Именно попранная власть абажура стала в «Белой гвардии» самым веским обвинением попавшей в исторический разлом России.

«Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга, — ждите, пока к вам придут».

Эту заповедь повторял он себе множество раз, исписывая листы в круге теплого света и спиной ощущая холодок — за ним могли прийти в любую минуту.

Кабинет манил к работе. Торцом к окну устроился стол, за ним стены с книжными полками, на которых рядами стояли полные собрания сочинений русских и зарубежных классиков, две энциклопедии: Брокгауза-Ефрона и Большая советская. На одной из полок повешено предупреждение: «Просьба книг не брать».

Альбомы с ругательствами томились в нижнем ящике стола. На столе Библия, пятисвечный канделябр — подарок Ляминых, бронзовый бюст Суворова, фото Любы и заветная материнская красная коробочка из-под духов «Коти», на которой рукой Михаила было написано: «война 191...» — и клякса.

Здесь хорошо писалось, и под ногами был ковер — не бухарский и не роскошный, но все же — теплая нега. Здесь написан первый вариант «Консультанта с копытом», из которого почти неизменными вошли в последний текст все сцены с Иешуа, завершены пьесы «Бег», «Кабала святош».

Булгаков на подъеме. В трех театрах идут его пьесы, его окружает вполне приемлемый домашний уют. И лампа горит на столе, и кошка греется под лампой... А главное... главное то, что произошло в феврале — чудесная женщина посмотрела ему в глаза, и понеслось, понеслось...

2

Четырехэтажный, только что отремонтированный дом с колоннами для высшего комсостава в Большом Ржевском переулке (дом 11, кв. 1). Напротив, среди крон старых деревьев, густо опушенных инеем, видны купола церкви Ржевской Божией матери. Семья начальника штаба Московского военного округа Шиловского въехала сюда недавно. Елена Сергеевна — хорошенькая и бойкая, выбрала квартиру номер один на первом этаже — самую лучшую в доме, с окнами на церковь.

— Милая, это неудобно. Лучшая квартира должна принадлежать командующему округом Уборевичу, — засомневался муж, Евгений Александрович Шиловский.

— Пустяки. Сегодня он командует, завтра другой.

Уборевич без возражений взял себе квартиру на третьем этаже с окнами во двор и отдал своему заместителю квартиру № 1. С улыбкой похлопал Шиловского по плечу:

— А у тебя жена молодец! С такой не пропадешь. Счастливого вам житья-бытья в новых апартаментах!

Елена Сергеевна активно распоряжалась устройством нового жилья. Теперь у нее будет один из лучших домов в Москве — гостеприимный, красивый, с молодой остроумной хозяйкой, прелестными детишками и таким безупречным главой семьи. Даже с сестрой Олей, желавшей жить рядом, вышло удобно. Она заняла в этом же доме небольшую, но очень уютную комнату, украшенную коврами и выходящую окном на цокольную площадку между двух колонн.

— Все отлично, отлично, отлично... — Елена Сергеевна отстукала бодрый ритм черенком серебряной чайной ложки и который раз выглянула в окно, приподняв угол белоснежной «маркизы». — Ну что же Оля задерживается?

Чайный столик в гостиной накрыт на две персоны — легчайший фарфор, льняные крахмальные салфетки. Серебряная сухарница полна миндальных печений, в конфетнице — шоколадные шарики грильяжа. Горничная Вера — молодая, пышная, кровь с молоком — поставила перед хозяйкой, одетой по-утреннему в длинный атласный капот, хрустальную вазочку, изображающую корзинку с серебряной ручкой.

— Тут кексики, как Ольга Сергеевна любят-с.

— Иди, Верочка, я сама приму Олю. А в три заедет портниха, надо платье к приему в Кремле подшить. Худею что-то, — она затянула поясок на талии.

— Уж вы бы лучше, чем печенья грызть, каши по утрам велели наварить. От них румянец — во — свекольный! и жар в крови. А еще... — Горничная оглянулась на дверь и, прикрывая ладошкой рот, быстро прошептала: — И грудь кошмарно растет!

— Ну, с грудью у меня и так все вроде в порядке, — рассмеялась Елена Сергеевна. — А румянец ни к чему. К черным волосам идет матовая бледность. — Она поднялась, посмотрела на себя в каминное зеркало. — Нет, пожалуй, не нужна бледность. Он сказал: «На морозе щеки у тебя совершенно яблочные. Даже пахнет антоновкой!» Только тут не каши нужны. А вот укладка удачная, надо сказать Бенджамену, чтобы запомнил, как волны положены. — Зевнув, она встала у окна, потянулась с приятной негой и стала смотреть на воробьев, сбивающих лохматый иней. Благополучная женщина, слишком благополучная.

Елена Сергеевна не нуждалась в деньгах. Елена Сергеевна могла купить все, что ей понравится. Среди знакомых ее мужа попадались интересные люди. Елена Сергеевна никогда не прикасалась к примусу. Елена Сергеевна не знала ужасов житья в совместной квартире. Муж, безупречный семьянин и гражданин, обожает ее. В момент брака с Еленой Сергеевной Шиловскому шел тридцать второй год. Он был красив, благороден, образован, талантлив. Профессиональный военный, в свое время воспитанник кадетского корпуса и Константиновского артиллерийского училища, окончил Академию Генерального штаба в 1917 году. В первую мировую войну — капитан. С 1918 года — крупный военачальник Красной Армии. Командующий 16-й армией, затем помощник начальника Академии Генштаба, с 1928 года — начальник штаба Московского военного округа, которым командовал Уборевич.

Удачный муж, самый лучший... Растут под присмотром немки-гувернантки два здоровых мальчугана — шести и трех лет. Светская жизнь бьет ключом. Кремлевские банкеты, ложа в Большом театре, премьеры, санатории, лучшая портниха, самый модный в Москве парикмахер, дорогая косметичка-француженка... Следить за собой — вот забота. Ароматные ванны, поездки в Ессентуки, массаж, душ Шарко... Но как это все скучно! Ведь уже тридцать шесть, молодость уходит и чего-то явно не хватает... Не хватало. Теперь есть все. — Елена Сергеевна тихо рассмеялась и, услыхав звонок, бросилась к двери гостиной, опередив Веру.

— Не целуй — от меня сквозит. Я прямо из театра. К себе даже не заходила. Так на этом курорте соскучилась! Из театра за мной на вокзал «экипаж» прислали, но, ты знаешь, я не поклонница лошадиной тяги! Приморозило на этой колеснице зверски! Чемодан и сумку, Вера, в мою квартиру отнеси, потом сама разберу. — Она быстро говорила, скинув на руки домработницы каракулевую шубку и расстегивая высокие ботики.

Ольга Сергеевна Бокшанская — родная сестра Елены, состоящая в разводе, вернулась из санатория. Жила она с сестрой очень дружно, и отсутствие в три недели казалось вечностью.

Сестры обнялись, и стало сомнительно, что сестры, — такие они разные. Высокая, костистая, резкая в движениях Ольга, и вся плавная, текучая, в пропорциях классических статуй вылепленная Леля.

Ольга принесла морозный воздух и крошечный букет живых фиалок — только она одна знала, где их взять. Секретарь В.И. Немировича-Данченко Ольга Сергеевна Бокшанская — всесильная личность.

— Олюша, ты голодна? Хочешь, велю подать студень и всякие копченые вкусности? Как твой бронхит?

— А, и забыла уже, что это такое; эскулапы крымские все мгновенно вылечили грязями.

— Но тебя ж в поезде не кормили! Господи, как я соскучилась!

— Перестань суетиться. Если только глоток хорошего коньячка в кофе — согреться. Кексики с цукатами я уже вижу. И грильяж. Все по высшему разряду — как сказал бы твой муж. — Ольга села, закинув нога на ногу. Обрисовались худые колени под узкой габардиновой юбкой. — Рассказывай, времени в обрез. У нас в три прогон. Меня телеграммами забомбили — прямо главный человек в театре! Без Бокшанской — никуда.

— Ой, и не знаю, с чего начать... Такое закрутилось! — Елена Сергеевна сделала трагические глаза и сжала ладонями виски. — Начну издалека, ладно? Совсем издалека — мне ведь самой во всем разобраться надо. А ты подскажешь, умница моя. — Елена погладила руку старшей сестры, державшую хрупкую чашечку. — Вот, ты сама видишь, я совершенно счастливая женщина. Совершенно.

— Ну, с этим трудно спорить. — Ольга с удовольствием хрустела грильяжем. Если Елену все дружно считали красавицей, определяя ее несколько тяжеловатый нос как интересную пикантность, то этот же нос, чуть увеличенный в масштабе, делал Ольгу почти дурнушкой. Она это знала и нашла собственный, вполне элегантный стиль. Деловая женщина. Подстриженные до мочек ушей темные волосы, фетровые шляпы, узкие юбки и весьма смелые взгляды на отношения полов.

— Елена Шиловская — самая счастливая семейная дама из всех мне известных. Если честно, это нонсенс — семейное счастье, — высказалась Ольга с привычной категоричностью. — Говоря проще — иллюзия, которую негласно сохраняют оба.

— Олюша, ты меня знаешь... Я не ищу приключений. — Блики мутного солнца лежали на ободке хрустальной вазочки с кексами, которую в раздумье крутила на скатерти Елена: то блеснет, то погаснет юркий огонек...

— Еще как знаю! В тихом омуте черти водятся. Твои безумные скоропалительные браки...

— Первый — по молодой дурости. Второй — просто идеален.

— До противного. Так и хочется что-нибудь подпортить, верно? — Ольга засмеялась, показав крепкие, крупные зубы.

— Ну зачем ты так говоришь? Знаешь ведь, как я люблю Жень моих — мужа и старшенького. А что для меня значит мой малыш! Ты и вообразить не можешь.

— И притом тебе мучительно чего-то не хватает в этой семейной идиллии.

— Видишь ли... — Елена встала и зашагала по мягкому ковру, мелькая из-под атласного подола белым пухом на домашних туфельках. — Иногда на меня находит такое настроение, что я не знаю, что со мной делается! Ничего меня дома не интересует, мне хочется жить ярко, полно... Я не знаю, куда мне бежать, чем заняться... — Вскользь она успевала полюбоваться собой в зеркалах — каминном и высоком между дверей.

— Только моя милая сестра может говорить такие вещи с выражением святой невинности. Бежать ей хочется! Понятное дело — пора завести любовника. Ваш безгрешный семилетний брак безукоризнен. Извини, это смешно. — Она поднялась и достала из резного буфета бутылку коньяка: — Промерзла вся.

— Ах, почему лее сразу «любовника»! Неужели все непременно надо опошлять? Просто я думаю, что во мне просыпается мое прежнее «Я», с любовью к жизни, веселью, шуму, людям, к встречам и... Ты же меня знаешь.

— Знаю, знаю. И все поняла. Переходи конкретно к нему. Кто тот, которого так не хватало идеальной жене? Надеюсь, ты не влюбилась в своего виртуоза парикмахера?

— Оля, я, прежде всего, хочу, чтобы ты меня поняла. — Большие черные глаза Лели смотрели с мольбой. «Сколько в ней женщины! — с чувством превосходства подумала Ольга. — Играет, бедняжка, оправдывается... А влюблена до потери пульса!»

— Мне хочется больше света, жизни, движения! — Уловив скепсис во взгляде сестры, Леля заговорила горячо, быстро: — У тебя есть театр, твое любимое дело. Мой удел — портнихи, косметички, выходы в гости. Женя занят почти целый день, малыш с няней все время на воздухе, и я остаюсь одна со своими мыслями, фантазиями, нерастраченными силами...

— Будем считать, что твоя чуткая сестра все правильно поняла. А теперь хочет знать подробности. Когда, с кем, где?

— Ах, сама сейчас не знаю, когда мы познакомились. В начале этого месяца — это точно. Какие-то знакомые устроили блины — масленица же прошла. И всю неделю — блины, блины... кажется, это было у Уборевичей. Он еще на старой квартире жил.

— Молодой военачальник обожает проводить музыкально-артистические вечера.

— Я оказываюсь за столом рядом с голубоглазым блондином. Про его историю во МХАТе ты мне много раз рассказывала.

— Булгаков?! Пфф! — Ольга резко отодвинулась от стола и сделала трагические глаза. — Более неудачную кандидатуру найти было бы трудно. Кто же спорит — это чрезвычайно интересный человек, огромный талант, но сейчас он в опале, и я бы тебе не советовала показываться рядом с «идеологическим врагом». Подумай сама: ты не жена рядового бухгалтера. Кроме того, он женат на чрезвычайно бойкой даме. Что выкинет эта особа, узнав об измене мужа, трудно предположить.

— Оля, я ни о чем не думала! Я не могла оторвать от него глаз, как завороженная. Он фонтанировал юмором. Придумывал спичи, танцевал, разыгрывал сцены, что-то пел, дурачился... И все выходило безумно своеобразно, талантливо и свободно! Как... как полет птицы... Ты знаешь, я ненавижу пошлость, вульгарность. Он начинен подлинной искрометностью — человек-театр! Помнишь мое креп-сатиновое бордовое платье? Там на рукавах тесемки и одна развязалась. Я протянула ему руку: завяжите, если не трудно. Завязал. Поцеловал мою руку медленно, со значением, и так посмотрел в глаза... знаешь, Оля, редко мужчины умеют смотреть в глаза так... Прямо сердце останавливается.

— Он посмотрел так, и ты обещала ему встретиться?

— Мы условились на следующий день пойти на лыжах. И завертелось! После лыж — генеральная в театре, после этого актерский клуб, где он играл с Маяковским на бильярде. Словом, мы почти неделю встречались каждый день, и, наконец, я взмолилась и сказала, что мне необходимо выспаться. И чтобы Миша позвонил мне на следующий день. Я легла рано чуть ли не в 9 вечера. И что ты думаешь? — Глаза Лели сверкнули интригующе. — Ночью — было около трех — встревоженная Верочка зовет меня к телефону (Женя все эти дни был в командировке).

Я подошла.

— Оденьтесь и выйдите на крыльцо, — загадочно сказал Миша. Живет он на Большой Пироговской — далеко отсюда, но повторяет настойчиво: «Выходите на крыльцо!» Я оделась и вышла из подъезда. Луна светит как фонарь, и все вокруг как заколдованное — серебряное, замершее. Миша — весь белый в лунном свете — стоит у крыльца. Медленно достает из-под меха на груди нарциссы... Смятые, но еще теплые.

— Погоди, даже меня пробрало — так романтично. — Ольга налила в рюмку коньяк и выпила. — Ночью с Пироговки шел сюда пешком?

— Да ты слушай дальше: берет меня под руку и на все мои вопросы и смех прикладывает палец к губам и молчит... Ведет через улицу на Патриаршие пруды, доводит до одного дерева и говорит, показывая на скамейку: «Здесь они увидели его в первый раз», и опять палец у губ, опять молчание...

— Да уж, заинтриговал. Со странностями мужичок. Ну а в смысле поцеловать?

Елена опустила густые ресницы:

— Было, но так... как в балете — совершенно эфемерно.

Ольга хмыкнула:

— Это настораживает. Гении такие нервные, такие дерганые... Поговорить у них получается отменно... В смысле романтических вздыханий... А большее... Да ведь тебе и не надо большего.

— Оль, пожалуйста, не смейся... Мне ничего не надо. Только любви! Необыкновенной любви. А он — совершенно необыкновенный. И... И влюблен без памяти.

— И ты по уши, не отпирайся — я же вижу. — Ольга со вздохом покачала головой. — Смотри, сестра, мужа-то не огорчай. Если с Булгаковым встречаться надумаешь — поаккуратней, умоляю! В такую семью раздор вносить... Это, милая моя, от жира. Ты Евгения своего пожалей, о мальчишках подумай... И тогда уж — увлекайся сколько угодно! — Ольга решительно поднялась. — Ладно, остальное расскажешь вечером. Меня в театре уже, наверное, с собаками ищут.

Провожая сестру, Леля всплакнула:

— Как это все получилось — сама не понимаю. Я ж не хотела! Но буквально мгновенно, очнуться не успела, и уж он для меня — свет в окне. Все время думаю.

— Постарайся отвлечься, держи его на расстоянии и себя не распаляй. Смотри, а то Женьку из-под носа уведут!

— Он у меня преданный. До гроба... — Леля высморкалась в тонкий платочек. — Прямо хоть травись...

— Ой, обожаю мелодрамы! Только предупреждаю — это не твой жанр.

3

— Люба, мне пройтись надо!

— Да ты хоть доху надень, метель же! — крикнула она вслед и который раз за эти дни подумала: «Романчик опять закрутил. Пусть пофлиртует, ему для творчества полезно».

Он вышел под мокрый снег, летящий вкось с мартовским ветром, подставил лицо ледяному крошеву и вдохнул полной грудью: «Май... Май! Опять май!»

С первой же минуты, как только сидевшая рядом женщина повернула к нему бледное, в легкой пыльце дорогой пудры лицо с яркими, чуть косящими глазами, и протянула руку с развязавшейся тесемкой, грянуло колоколами во всем теле — май, май! Он не слышал, что говорит она и что отвечал сам, волна счастливого куража захлестнула с ног до головы. И стоит ли разбираться, чем она приворожила его: своим узелком на рукаве, чуть косящим взглядом или какими-то женскими чарами. Она была лучшая из всех, кто существует на этом свете, — это было совершенно определенно. И жить без нее не имело никакого смысла.

«За мной, мой читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей верной вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь».

Он мог бы вспомнить, что так же опрометью, как в прорубь, кинулся во влюбленность к Тасе, но не вспомнил. За четыре месяца тайных встреч с Еленой Сергеевной — отчаянно страстных, нежных, она оттеснила прошлое. Вернее, слилась с ним. И теперь стало ясно — это не две любви сразили Булгакова солнечным ударом — одна. Две женщины — любовь одна. А Люба? — Отличный парень Любан. Но это другое, совсем другое.

Елена Сергеевна была бы завидной спутницей каждого — светская, шикарная, сдержанная, с благородством манер и мыслей, три европейских языка, изящество речи... Муж ее «был молод, красив, добр и честен» — напишет Булгаков в «Мастере и Маргарите». И начнется история Михаила и Елены не на масленичном банкете, а в весенних московских переулках, как в романе. Не было февраля. И метельного, вьюжного марта не было. Сразу — весна. Никакого застолья — он и она, посреди лунной ночи.

Далеко-далеко, в безумном сне, была ночь, пустынная улица, лунный свет на пороге ее спящего дома, ее жаркое тело под наброшенной на шелковую сорочку ароматной шубой...

Перед самой последней и окончательной правкой романа встреча мастера и Маргариты была описана чуть подробнее. Может быть, Булгаков потом снял слишком памятные подробности?

«Из кривого переулка мы вышли в прямой и широкий, молча, и на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении посмотрел в ее темные глаза, а она ответила так:

— Это опасный переулочек, ох, до чего опасный. — И, видя мое изумление, пояснила: — Здесь может проехать машина, а в ней один человек...

— Ага, — сказал я, — так, стало быть, надо уйти отсюда.

И мы быстро пересекли опасный переулок, где может проехать какой-то человек в машине.

— А вы боитесь этого человека?

Она усмехнулась и поступила так: вынула у меня из рук цветы...»

Произошло именно то, что большинство интеллигентных людей знают наизусть: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила сразу обоих! Так поражает молния, так поражает финский нож!»

А потом они всеми силами старались удержаться на опасной черте. Михаил понимал, что не имеет права разрушать благополучную семью с прекрасными детьми и заботливым отцом. И Елена пыталась подавить искушение. Летом поехала в Ессентуки на месяц. Он послал ей письмо с засохшей розой и вместо фото — только глаза, вырезанные из карточки. Естественно, она думала лишь о нем, он страдал разлукой, как тяжелой болезнью.

Осенью 29-го, когда она вернулась домой, они стали ходить в Ленинскую библиотеку — он писал там книгу о тех, кто встретился на Патриарших. Книгу о них с Еленой, о тех тайных свиданиях, которые происходили в полуподвальной квартирке, арендованной Михаилом недалеко от ее дома.

Скрывать влюбленность было все труднее. Казалось, любовники стали прозрачными, и каждую минуту тайна может раскрыться. Люба сохраняла с Лелей дружеские отношения и полагала, что очередной флирт Михаила со временем развеется, как это уже не раз случалось.

Елена Сергеевна изо всех сил делала вид, что все идет по-старому, старалась быть заботливой женой и матерью. Она словно пыталась загипнотизировать себя хлопотами и чудесной перспективой. Но часто застывала с невидящим взглядом, так что Верочке приходилось по три раза окликать хозяйку.

4

И Михаил застывал за письменным столом, уносясь мыслями в будущее. Его новая пьеса «Бег» — о гибели в революционном буране русской интеллигенции, о пропадающих в Константинополе эмигрантах, сразу понравилась МХАТу. А это уже — знак судьбы: пан или пропал. Премьера «Бега» изменит статус Булгакова, даст надежду на соединение с Еленой... Запрет же пьесы будет означать провал, полную неизвестность. Елена Сергеевна никогда не бросит Шиловского, не оставит детей, не уйдет к опальному писателю, не имеющему достаточных средств даже к скромному существованию, да и ясных видов на будущее. Это правильно, иное решение было бы преступлением для матери двоих мальчишек. Да и для него, не смеющего разрушить семью.

Бесконечно обсуждая все на свете, словно мир был создан только что и подарен им двоим, они избегали говорить о будущем в своих отчаянных, словно перед разлукой, свиданиях. Оба чувствовали, что разорвать эту связь будет невозможно, но как построить жизнь по-иному, не знал никто из них.

Булгаков ежеминутно ждал удара и внутренне был готов ко всему.

Для многих, даже близких людей, жизнь Булгакова в те годы представлялась на зависть яркой, необычной, в непрерывном ожидании новых побед и ошеломлений. И внешне ему удавалось сохранить видимость полной независимости. Он вел себя весело, даже беспечно, выглядел безукоризненно, манеры имел подчеркнуто изысканные, особенно в публичных местах. А нервы были натянуты в струночку.

В те годы Булгаков с женой часто ездил ужинать в «Кружок» — клуб работников культуры в Старопименовском переулке, где собирались писатели и актеры. Его появление сопровождалось оживленным шепотом. К нему, юля, подбегал тапер и, поспешив вернуться к роялю, отбарабанивал понравившийся Булгакову модный фокстротик («Аллилуйя» звучит в ресторане у Грибоедова в «Мастере и Маргарите»).

«Те, кому доводилось встречаться с Михаилом Афанасьевичем в ту пору, в середине двадцатых годов, помнят этого чуть сутулящегося человека, с вечным хохолком на затылке, с постоянно рассыпавшимися волосами, которые он обыкновенно поправлял пятерней. Чувствовалась в этом особенная, я бы сказал, подчеркнутая чистоплотность как внешнего, так и внутреннего порядка... Булгаков был необычайно жизнерадостным человеком. Казалось, что все трудное проходит мимо него, но по существу он был необыкновенно раним», — вспоминал М.М. Яншин.

После ужина, если в бильярдной находился в это время Маяковский, Булгаков направлялся туда. За ним тянулись любопытные. Все с нетерпением ожидали скандала — ведь взаимная неприязнь писателей была общеизвестна.

Они стояли как бы на противоположных полюсах литературной борьбы: левый фланг — Маяковский, правый — Булгаков. Настроение в этой борьбе было самое воинствующее, самое непримиримое. Время от времени, как страстные игроки, они встречались за бильярдным столом.

Играли сосредоточенно и деловито, каждый старался блеснуть ударом. Маяковский играл лучше.

— От двух бортов в середину, — говорил Булгаков.

Промах.

— Бывает, — сочувствовал Маяковский, выбирая удобную позицию. — Разбогатеете окончательно на своих тетях Манях и дядях Ванях, выстроите загородный дом с огромным собственным бильярдом. Непременно навещу и потренирую.

— Благодарю. Какой уж там дом!

— А почему бы?

— О, Владимир Владимирович! Но и вам клопомор не поможет, смею вас уверить. Загородный дом с собственным бильярдом выстроит на наших с вами костях ваш Присыпкин.

Маяковский выкатил лошадиный глаз и, зажав в углу рта папиросу, мотнул головой:

— Абсолютно согласен. Ваш консерватизм глубоко не перспективен.

— А ваша компания вместе с Мейерхольдом и Татлиным, озабоченная «колебанием мировых струн», низвержением авторитетов, получит бутерброд с маслом. Но, боюсь, на большее вам рассчитывать не на что.

Независимо от результата игры, прощались дружески. И все расходились разочарованные.

— О чем ты говорила с ним, Любан? — Михаил заметил, что жена, смеясь, перебросилась парой фраз с Маяковским.

— Я сказала ему, что болею только за мужа. А он жаловался, что я делаю это настолько явно, что у него кий в руках не держится.

— При чем здесь ты? Плохому игроку и луна помеха.

— Ты не прав. Владимир играет ровнее тебя. Ты иногда играешь блестяще, а иногда мажешь.

— Так ведь он играет только в элементарную «американку». Вот и набил руку. Я предпочитаю игру тонкую.

— Твоя излюбленная «пирамидка» — балет на сцене Большого театра.

— Именно. Не футуристическая халтура. А высокое искусство. — Михаил внимательно изучил меню: — А не ударить ли нам по порционному судачку?

5

В этом человеке, поразительным образом балансирующем на грани трагикомедии, уживались самые разные настроения. Вызывающий монокль и белоснежные воротнички с бантом служили прикрытием робости, беззащитности. Отчаянное шутовство служило убежищем от темных мыслей, не дававших ему покоя. Много раз он повторяет «ненавижу смерть!», как бы заклиная страшную неизбежность раннего ухода, о котором, кажется, подозревал.

В дневнике в ночь с 23 на 24 декабря (в Рождество по старому стилю) Булгаков записал строки из стихотворения В. Жуковского:

Бессмертье, тихий светлый берег;
Наш путь — к нему стремленье.
Покойся, кто свой кончил бег!
Вы, странники, терпенье!

В 1928 году эти строки станут эпиграфом к пьесе «Бег», позже отзовутся в «Мастере и Маргарите». В мироощущении Булгакова и в его художественном мире временное и вечное, низкое и высокое, комическое и трагическое, реальное и фантастическое слиты.

Едва ли не на первом свидании Михаил взял Елену за руки и с полной, пугающей серьезность попросил:

— Я буду умирать трудно. Поклянись, что не отдашь меня в больницу!

Она поклялась, сдерживая улыбку, — вот уж не поймешь, когда он шутит, а когда говорит всерьез. Но удивилась и клятву свою запомнила. Булгаков обожал таинственность и потихоньку вводил Елену в мир своих тайн, многие из которых впоследствии так и не разъяснил.

Однажды в мае Булгаков пригласил Елену Сергеевну на Патриаршие в полнолуние.

— Представь, сидят, как мы сейчас, на скамейке два литератора...

А потом повел ее в какую-то квартиру тут же на Патриарших. Там их встретил старик в поддевке с белой бородой. В камине пылали поленья, на столе стояла роскошная еда — рыба, икра. Старик сказал, что ехал из ссылки, добирался через Астрахань и прикупил деликатесов.

— Миш, куда ты меня привел? — удивилась Елена.

— Тсс! — приложил он палец к губам. Сели у камина.

Старик долго смотрел на пляшущие в темных глазах Елены Сергеевны искорки.

— Позвольте вас поцеловать?

Поцеловав, заглянул в глаза и сказал;

— Ведьма.

— Как он угадал? — воскликнул Булгаков. Но никогда так и не рассказал Лене, куда он ее водил в ту ночь.

В сентябре, когда Елена Сергеевна уехала на юг, он делает наброски «Театрального романа», адресуя его «бесценному тайному другу».

6

— Ахматова вышла из Союза писателей. И еще Замятин, Пильняк, Булгаков... Жень, ты слышишь? — Елена Сергеевна наманикюренным пальчиком поправила искусно уложенный парикмахером черный завиток на виске. Шерстяное платье с белыми кантами по всем рельефам подчеркивало стройность фигуры и отличалось сдержанной элегантностью.

— Ты слышал, что я сказала? Это в «Правде» написано. Здесь еще про троцкистский заговор на Свердловском шинном заводе статья.

— Угу, — промычал Евгений Александрович из ванной и вышел, обтирая чисто выбритое лицо полотенцем — ароматный, красивый, надежный... — Оставь ты это. Ахматова — прекрасный поэт и человек неординарный. А уж сколько Пильняка и Замятина травили. Да и Булгакову досталось.

— Но ты же сам хвалил Михаила. Вчера сказал, что за его пьесу «Бег» сам Сталин на Политбюро заступился.

— У Сталина много противников. Он не так всемогущ, как думают многие. Вот и Булгакова ему не удалось отстоять. Запрещены все его пьесы.

— Господи... — не удержалась Лена. — Не понимаю! Ничего не понимаю! Он же самый талантливый, и пьеса так захватывает... Там же все правда про гражданскую войну, про уничтоженную русскую интеллигенцию. Ты сам говорил...

— И когда ты эту пьесу читала?

— Мне Люба рукопись давала. Я даже плакала и не спала всю ночь. PI теперь погиб не только «Бег», запретили... все пьесы! Ужас какой, нет, это ужас! Как же они теперь жить будут, на что? Я позвоню им.

— Милая, сейчас тебе не следует вмешиваться в это дело. Надо все хорошенько выяснить. — Честный красный генерал-лейтенант, чистосердечно перековавшийся из белого полковника, знал, что его телефон прослушивается.

— Женя, ты такой умный, ты все правильно понимаешь, а я и не знаю. Порой не знаю, что думать... — Она явно нервничала, бессмысленно перебирая стопку газет. Ба! Да Леля едва сдерживала слезы, но они упали на газетные листы, оставляя темные отметины!

— Дорогая, нельзя все принимать так близко к сердцу. Идет формирование новой государственности, новой идеологии. Процесс тяжелый, иногда жестокий. Но ради будущего... Придется мне с моей красавицей женой проводить регулярные политзанятия. — Он обнял ее и очень нежно поцеловал в шею. — Лелечка, мне в Академию ехать пора, ты уж извини. К обеду прискачу. И не забудь, что сегодня банкет у Гурвичей. Да... — Он вернулся в комнату, с сомнением посмотрел на жену, как бы колеблясь. — Леля, ты не всегда воздержана на язык в разговорах с Ольгой и... подругами. Имей в виду, что в нашем доме телефоны прослушиваются. Угроза шпионажа в высшем командном составе армии очень велика, и такая мера предосторожности совершенно необходима. Только тс-с! Это военный секрет, ты поняла? И не стоит так расстраиваться от баталий на фронте искусств — все образуется.

Евгений Александрович Шиловский в форме генерал-лейтенанта выглядел особенно молодцевато и подтянуто. Помощник начальника Академии Генерального штаба, начальник штаба военного округа, доктор наук, профессор, преподававший стратегию в Академии Генерального штаба, был женат счастливо уже семь лет. Имел двух чудесных мальчишек с пятилетней разницей в возрасте, прекрасную служебную репутацию и любовь очаровательнейшей из женщин... Полный порядок на всех фронтах... Тут в четком реестре размышлений Шиловского появлялась какая-то заминочка. В самом деле, Леля была безупречной женой. Но откуда сомнения? Или он просто не хочет замечать ничего настораживающего? Не хочет подозрениями разрушить счастливую гармонию?

Брови Евгения Александровича задумчиво сошлись к переносице, лицо утратило выражение спокойной уверенности в себе, свойственной ему в любой ситуации. Всплыли сразу все настораживающие детали. Да, опасения отнюдь не пустые. Надо решать, что-то надо с этим вопросом решать...

7

Смутные надежды соединить свою жизнь с Еленой Сергеевной разрушило известие, которого Булгаков втайне ждал и боялся: Главрепертком запретил постановку «Бега» по мотивам чисто политическим.

Руководство МХАТа, не теряя надежду спасти пьесу, решило организовать новую читку «Бега» на заседании Художественного совета и пригласило Горького, помогавшего опальным писателям.

Алексей Максимович пришел в восторг: «Пьеса великолепна! Это вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас!» — воскликнул он, когда автор завершил читку. Казалось, одержана победа.

Но Главрепертком не уступал. В конце 1929 года яростная борьба вокруг пьесы перешла в политическую. Политбюро ЦК ВКП(б) в присутствии Сталина поставило вопрос о Булгакове ребром — «устранить идеологического врага». Сталин, смотревший «Дни Турбиных» не менее 15 раз, держал оборону, защищая пьесы Булгакова.

На Политбюро он сказал, что считает «Бег» пьесой, вполне возможной для постановки, если автор добавит к написанному 1—2 картины, изображавшие внутренние социальные причины гражданской войны.

Но Политбюро придерживалось категорического мнения: «Булгаков в своих пьесах использует максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией». Каганович подвел итог прениям: «Все-таки, я думаю, давайте с «Турбиными» покончим».

Решение о запрете «Турбиных» было принято. Заодно запретили к постановке и все остальные пьесы Булгакова. С несгибаемым «врагом советской идеологии» было покончено. С этого момента безработного Булгакова не берут даже наборщиком в типографию. Он лицо нежелательное, а следовательно, нищее и озлобленное.

Траурный день 29 февраля 1929 года. Такое известие никаким юмором не пробьешь. Ложись — и помирай! — вот что осталось. Все разлетелось вдребезги — надежды, мечты, вера в силу своего дара, в свою звезду, наконец. Какая-то заштампованная бумажка с мерзким официальным и глумливым «выражением лица». Товарища Булгакова извещали, что все его пьесы запрещены к постановке. Можно было бы скончаться на месте от разрыва какого-нибудь мозгового сосуда, пульсирующего барабанным боем. Можно кинуться с моста или наглотаться снотворного. Но никак нельзя уйти, не повидав ЕЕ.

8

1 декабря Елена и Михаил, тесно обнявшись, сидели в своем полуподвальном убежище и пили красное крымское вино. Рука Елены ощущала, как дрожит плечо ее друга. Она боялась сказать ему, что заметила и подергивание головы — признаки нервного тика, и болтала всякую ерунду.

— А знаешь, я всего на два года моложе тебя и родилась в октябре — вот уж противный месяц! А Ригу я люблю! Мой отец — Сергей Маркович Нюренберг был учителем, увлекался журналистикой. Мама была дочерью священника.

— У нас с тобой запятнанное происхождение — в роду священнослужители и учителя. Учили-то они не основам марксизма.

— Учили милосердию и добру. Еще у нас в семье осуждалась ложь, а я вон какая получилась.

— Да ты всегда была лгунишкой! Самые тихони потому и кажутся примерными, что скрывают неблаговидные поступки. Разбила любимую мамину чашку, и осколки под диван засунула. Попало сестре — верно? Я с детства орал, когда болел: «Мама, не надо мне лекарства, я буду примерным мальчиком и уже держу градусник». Вышло все как раз наоборот — хотел быть послушным, смиренным. А вырос балбес и задира.

— Ты не задира, ты — справедливый и бескомпромиссный... В 1911 году я окончила гимназию в Риге, а через четыре года мы переехали в Москву.

— Господи, я уже был женат на Тасе... Венчался в 1913 году и по большой любви... да это совсем особая история.

— А я выскочила замуж за ужасно симпатичного юношу — адъютанта командующего 16-й армией РККА. Кстати, он был сыном известного артиста Мамонта-Дальского. Но мы были так молоды и легкомысленны...

— Что Шиловский, его начальник, показался тебе куда солидней и привлекательней.

— Что ты говоришь! Это же обидно! Да, Евгений показался мне настоящим героем. Но это не корысть.

— Любовь. В него невозможно не влюбиться.

— Ты злишься на меня! А это все не имеет совершенно никакого значения. Никакого! С тех пор как появился ты.

— Явление идеологического мученика семейству... Советского деятеля... — Глаза Михаила сузились, голова непроизвольно дернулась. Он хотел еще говорить что-то обидное о своей враждебности всему укладу советской номенклатуры. О своей несовместимости с Еленой...

— Послушай, разве ты не понял — мы познакомились не сейчас, мы знали друг друга давным-давно. Всегда.

— Я понял, и никто не способен меня переубедить... Прости, что психую, Леля. На душе тяжко.

— Хочешь, я позвоню хорошему врачу?

— О чем ты! На Лубянке меня тщетно пытались расколоть, но так и не выудили нужных показаний. У невропатолога на допросе расколюсь сразу и скажу, что схожу с ума от разлуки с любимой женщиной. — Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и виноватой.

— Миша, как же ты мучаешь меня.

— Леля, это запрещение моих пьес, по сути, высшая мера. Меня уничтожили не только как писателя, но и физически, — я обречен на нищенство. Нечего и думать, что меня где-нибудь возьмут на работу. И ты... Я не могу забрать тебя.

— Все устроится, не надо так унывать. Мы молоды, у тебя полно нерастраченных писательских сил... — Елена умолкла, чувствуя, как фальшиво звучит ее оптимизм.

— А жизненных-то уже нет... Ладно, это ерунда. Вот... Он достал из-под покрывала на тахте папку с рукописями. — Это «Консультант с копытом». Если придут за мной, конфискуют все. Я не хочу, чтобы погиб этот роман. Знай, что он хранится здесь, и спрячь у себя, если...

— Перестань. Надо надеяться.

— Сколько же можно обманывать себя! Я все время надеялся, я четыре года не писал прозу, я ждал ответа на мои письма Правительству. Я все время ждал чуда...

— И дождался. Мы встретились.

— Леля! Больше всего теперь я боюсь за тебя. Что будет, если меня арестуют и наша связь откроется... Боги, о боги! — Он двумя руками схватился за голову и застонал.

— Послушай, Сталин заступался за тебя. Ты должен написать ему.

— Напишу, напишу, напишу... — раскачивался Михаил, зажмурив глаза. Наконец, справившись с нервным приступом, встряхнулся, взял Елену за руки. — Напишу! А пока чуда не произошло, я считаю себя неприкасаемым. Я не хочу загубить твою жизнь. Пока что-то не прояснится, видеться мы не будем.

В попытках найти выход из критического положения, Булгаков обращается с письмами к Сталину, к Калинину, Свидерскому, Горькому. Он разъясняет весь ужас своего положения и просит о разрешении на выезд из СССР. Очевидно, что писатель нуждался не столько в выезде за рубеж, сколько в защите от литературных преследователей. Это был крик души затравленной и надломленной, но гордость не позволяла ему прямо просить о помощи.

Елена извелась, не зная, как связаться с Михаилом, — телефон был под запретом, в их тайное убежище он больше не приходил. Оставалось одно — зайти проведать подругу Любу.

9

Любу беспокоило ухудшающееся состояние мужа. Он старался держаться, ухитрялся шутить, производя на посторонних впечатление покойного благодушия, но дома срывался.

Страшные головные боли сваливали его в постель — давление поднималось катастрофически, приходилось делать кровопускания. Появились навязчивые страхи — страх одиночества, темноты, открытого пространства. Что и говорить о нервных срывах, подавленности, раздражительности. Всему этому было объяснение — на протяжении многих лет он проходил пытку издевательствами, нереализованностью.

Люба уже знала, что приступы депрессии и сменяющей ее вспыльчивости — признаки некой нервной болезни, преследовавшей Михаила с времен гражданской войны. Контузия, жуткие нервные нагрузки и в уездной больнице, и во фронтовом госпитале, и при налетах в Киеве — стальные нервы не выдержат. Она отлично изучила Алексея Турбина, отождествляя с ним образ мужа.

Люба не знала того, что тяжелое душевное состояние 39-летнего Михаила во многом связано с последствиями употребления морфия. Да, он сумел преодолеть зависимость от наркотика, но надломленная психика легко поддавалась фобиям и депрессии. Все, что происходило в его писательской судьбе, требовало богатырского здоровья и недюжинных моральных сил. Да и физические условия выживания зачастую были на грани катастрофы — голод и холод мучили Булгакова годами. Он держался за счет огромной силы воли и всепоглощающей любви к своему делу. Но и здесь приходилось сражаться с самыми страшными страхами — сомнением в своих писательских возможностях. Враги били в одну точку с садистским упорством: «не нужен», «не подходит», «запрещен», «бездарен». Булгакова выталкивали из жизни, нанося смертельные раны. Он выдержал благодаря женщинам, бывшим рядом, — Тасе, Любе, теперь его привязывали к жизни сильнейший накал любви и роман, который он писал о ней и обо всем, что выстрадал.

Любови Евгеньевне хватало сил и юмора, чтобы переносить шумные скандалы, вспыхивающие внезапно. Она знала: нервы Михаила перенапряжены, и, успокоившись, он будет просить прощения. Вот расшвырял книги, бумаги, кричит, что не нужен никому... И затих, свернувшись под одеялом, — думает. Потом перебрался за письменный стол, включил лампу и начал писать. Распахнув двери в кабинет, Люба увидела худую спину в накинутой поверх косоворотки штопанной безрукавке.

— К нам гости, Мака! Ляля зашла — принесла для меня французские духи. Ей в посылке прислали. — Люба поднесла к носу мужа изящную коробочку: — Понюхай!

— Пахнет счастьем нездешним! — Вошедшая Елена протянула руку. — Извините, Миша, что ворвалась без приглашения.

— Это чудесно, чудесно, — мог только выговорить он, целуя руку Шиловской. — Рад видеть.

— Пишете, Миша? — В голосе Лены прозвучал упрек. — В городе черт знает какие слухи ползут — то ли утопился, то ли застрелился. Вся Москва в волнении. — Она шутила, а в черных глазах, устремленных на его запавшие скулы и взъерошенный ежик, стояли слезы.

— Садитесь, дамы, и слушайте! «Хотел я в море утопиться — вода холодная была. Хотел я с горя удавиться — меня веревка подвела»! А дело, собственно, в том, что мой дух противоречия живуч, как бродячая собака, — не позволяет сдаваться. Орудие писателя — перо. Обмакнул — и снова в бою. Пишу пьесу о Мольере — но какую! Это не наган там какой-нибудь — это царь-пушка. Называется «Кабала святош» — это такое религиозное общество при Людовике вроде нашей Лубянки.

А теперь внимательно слушайте, вот правлю любопытную сцену — заседание Лубянки, пардон, Кабалы по поводу безбожника Мольера. Я зачту коротко диалог членов этой всесильной секты, выступающих под кличками.

ВЕНЕЦ. Ядовитый червь прогрыз ход к подножию трона и обольстил сердце государя... Что же делать нам, братья?

СИЛА. Позвольте, я скажу. У меня созрел проект. Я неоднократно задавал себе вопрос и пришел к заключению...

ЧАША. К какому заключению вы пришли, брат Сила?

СИЛА. А вот к какому: что все писатели — безбожники и сукины дети.

ЧАША. Сильно, но верно сказано.

СИЛА. Зададим себе вопрос, может ли быть на свете государственный строй более правильный, нежели тот, который существует в нашей стране? Нет! Такого строя быть не может и никогда на свете не будет... И вот вообразите, какая-то сволочь, каторжник является и, пользуясь бесконечной королевской добротой, начинает рыть устои царства...

— Ну, это только выдержка. Как вам? — Михаил посмотрел на слушательниц. Бесконечная печаль отразилась на их лицах.

— Не пойдет? Мольера Кабала приговаривает к смерти. — Михаил хохотнул. — Снова «антисоветские нападки»?

— Миша, ты бесконечно наивен или бесконечно смел, — вздохнула Люба.

— Собственно, это черновой вариант — я спускаю пар. Все будет изложено изящней и аккуратней. И сложнее, уверяю вас!

— Все равно, это не за здравие, а за упокой. За упокой того строя, который и называть не надо. — Елена Сергеевна покачала головой. — Но писать просто необходимо. Я уверена, что множество людей думают так же и пьеса нужна им. Только...

— Ее не пустят? И никто не узнает, что думает «идеологический враг» Булгаков.

— Надо непременно дописать и отнести в театр! Завтра я привезу сюда свою машинку — вашу пора отнести на свалку, — и буду печатать пьесу. Идет?

Елена Сергеевна перевезла на Пироговку отличную немецкую машинку и стала печатать под диктовку автора рождающуюся на ее глазах пьесу. Оказалось, что этот процесс способен сблизить мужчину и женщину лучше всего, сделать из влюбленных единомышленников. Михаил поражался тому, как нашел в апартаментах высокого военного чина не только любящую женщину, но преданнейшего друга. Елена верила в силы своего возлюбленного и ненавидела вместе с ним.

19 января 1930 года на заседании литературно-репертуарного комитета МХАТа Булгаков рассказал о пьесе и ее замысле. В протоколе зафиксировано: «Автор хотел написать пьесу о светлом ярком гении Мольера, задавленного черной кабалой святош. При полном попустительстве абсолютной удушающей силы короля». Совещание дало положительную оценку пьесе, но... История повторялась с упорным постоянством. Он писал, надеясь выкарабкаться, а его отшвыривали за ненужностью.

18 марта 1930 года Булгаков получил извещение Главреперткома о том, что пьеса «Кабала святош» запрещена к постановке.

10

28 марта 1930 года Булгаков пишет письмо Правительству СССР.

«Правительству СССР

После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я был известен как писатель, стали раздаваться голоса: сочинить «коммунистическую пьесу», а, кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.

Цель: спастись от гонений нищеты и неизбежной гибели в финале.

Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет...»

Булгаков приводит многочисленные примеры несправедливой критики, говорит, что борьба с цензурой, какой бы она ни была и при какой бы власти ни существовала, его писательский долг, так же как и призывы к свободе печати.

«...Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что если бы кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода. Вот одна из черт моего творчества. Но с первой чертой связаны все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта. Яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшее страдание моего учителя М.Е. Салтыкова-Щедрина...»

— Наговорил — на три вышки... — С содроганием прочла Люба огромный текст. — Неужели не понимаешь, что сам себе обвинительное заключение строчишь?

— Если честно, я только Сталину верю. Окружен он гадами, кровососами. Подумай сама, мог бы человек, не чувствующий сердцем человеческое благородство и чужую боль, 15 раз «Турбиных» смотреть? Мне больше не на кого надеяться.

Наивность Булгакова ставит в тупик. Он — прозорливый, непримиримый враг советской государственности — доверился вождю! А может, это уже задним числом, зная «список благодеяний» беспримерного кровопийцы, мы поражаемся доверчивости Булгакова? Сталину в те годы верили многие, верили и тому, что зажимает его добрую волю злостное окружение. Булгаков видит в Сталине человека, не способного на злодеяния и репрессии. С мучительной откровенностью он объясняет Иосифу Виссарионовичу свою гражданскую позицию сатирика, благотворную для будущего очищающейся от язв страны.

И жалуется — открыто и доверительно, как другу.

«...Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие, и будущие. И лично я своими руками бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа о театре.

Все мои вещи безнадежны...

Я прошу Советское Правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдавал советской сцене.

Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равна для меня погребению заживо.

Я ПРОШУ ПРАВИТЕЛЬСТВО СССР ПРИКАЗАТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР...

Далее, ежели это невозможно, я прошу предоставить мне любую работу в театре — режиссера, актера, работника сцены...

Ежели и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня В ДАННЫЙ МОМЕНТ — нищета, улица и гибель».

Он не обдумывал фраз. Обращение к Сталину — сплошной крик боли и отчаяния. Послание было отправлено в 7 разных адресов, а экземпляр, предназначенный Сталину, передан лично через заместителя директора Большого театра.

Прошло 20 дней напряженного ожидания. Именно того рискованного междувременья, когда шансы «пан» или «пропал» с равной возможностью могли оборвать или продлить жизнь.

11

Михаил напряженно ждет ответа. Безрезультатно. В доме траурный мрак, изрядно надоевший Любе.

Муж постоянно задавал один и тот же вопрос:

— Почему Сталин раздумал встречаться со мной?

— Сотый раз объясняю: а о чем он мог говорить с тобой? Ведь он прекрасно понимал после твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, — разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художника писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?

— Тебе совершенно безразлично мое состояние! Ни капельки не волнуют мои проблемы!

— Все «мое», «мое»! А я где? Кто спрашивает, какие заботы у меня? Если б я не нашла свои собственные «проблемы», то сошла бы с ума! — Люба ушла, хлопнув дверью.

Она продолжает вести светский образ жизни. Держала в манеже свою лошадь, училась водить авто.

В доме появились незнакомые, раздражавшие Булгакова люди, — жокеи, инструкторы манежа, будущие шоферы. «Смычка интеллигенции с рабочим классом состоялась», — горько шутил Михаил и уходил из дома.

— Кажется, мне пора вообще отсюда вытряхиваться. Неужели ты думаешь, что я могу писать, когда в соседней комнате постоянный гвалт?

— Ничего, ты же не Достоевский! — беспечно бросила Люба. И тут же пожалела: Михаил мгновенно стал чужим. Непроницаемое лицо камикадзе. Не слыша, как она что-то бормотала о прощении, он ушел. Не закрыл за собой дверь и не оглянулся, пересекая двор, как делал всегда. «Ушел навсегда» — камнем легло на плечи. Скорчившись в кресле, она зарыдала.

Михаил физически задыхался в тупике, в который его загнали. «Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать и что их ярость вызывается именно этим, а затем, представьте себе, наступила третья стадия — страха... Так, например, я стал бояться темноты... Словом, наступила стадия психического заболевания. Стоило мне перед сном потушить лампу, как мне казалось, что через оконце, хотя оно и было закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и холодными щупальцами».

Мастер в романе Булгакова и он сам порою сливаются в одну личность. И то, что случилось с автором в самый страшный день его жизни, описано Булгаковым в катастрофе его героя. Больше он никому не доверил свою тайну.

Уйдя из дома, Михаил забился в подвал, служивший местом свиданий с Еленой. Впервые не сумел побороть страх темноты и наваливающегося ужаса. Как же хотелось позвать ее, хотя бы услышать ее голос! Прижаться, спрятаться, умолять спасти... Уходить из жизни одному, зная, что она совсем рядом и мучается, думает о нем, — очень страшно. А он решил уйти. Именно так — одиноким, не топя и ее. Он достал спрятанный под тахтой револьвер и стал перебирать принесенные сюда рукописи. Мелькали слова, фразы, звучали голоса, всплывали события, предметы, звучала музыка — созданные им миры, обреченные на уничтожение, молили о жизни. Мощным рывком он разорвал рукопись «Консультанта с копытом»... В мозг вонзилась игла, почернело в глазах...

Он лег на тахту и заснул, не зажигая лампы. Проснулся от ощущения, что спрут здесь... Ему вдруг показалось, что осенняя тьма выдавит стекла, вольется в комнату, и он захлебнется в ней, как в чернилах... У него хватило сил добраться до печки и разжечь в ней дрова. Он открыл дверцу так, что жар начал обжигать лицо и руки, и шептал:

— Догадайся, что со мной случилась беда. Приди, приди, приди!

Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда случилось последнее. Он вынул, собрал тяжелые стопки пьес и романов и начал сжигать их.

В это время кто-то стал тихо царапаться в окно. Кирпичные ступени вели из подвала на двор. Спотыкаясь, он подбежал к двери и тихо спросил:

— Кто там?

И голос ее ответил ему:

— Это я.

Она пришла к нему вся мокрая, с мокрыми щеками и развившимися волосами, дрожащая... Она освободилась в передней от пальто и быстро вошла в комнату. Тихо вскрикнув, она стала голыми руками выбрасывать из печки на пол обгоревшие рукописи. Потом увидела приготовленный револьвер.

— Ты... ты задумал... — Она схватила оружие. — Я выброшу его в пруд! Не смей! Не смей никогда! Я не останусь без тебя. Я...

О, слезы любимой на прильнувшей щеке, соленые и теплые... Жить.

12

Сталин позвонил через 18 дней после того, как ему передали письмо Булгакова. Ровно на следующий день после похорон Маяковского. Словно почувствовал, что совсем некстати сейчас и второго писателя хоронить.

Люба с перевернутым лицом позвала мужа к телефону, шепнув:

— Из ЦК звонят!

— Михаил Афанасьевич Булгаков?

— Да, да!

— Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.

— Что? Сталин? Сталин? — Не верил своим ушам Булгаков.

И тут же услышал голос с явно грузинским акцентом.

— Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков.

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович!

— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благополучный ответ иметь... Правда, вы проситесь за границу. Что, мы вам очень надоели?

Не ожидая вопроса, Михаил на секунду растерялся и ответил вполне достойно:

— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. А вы где хотите работать, в Художественном театре?

— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.

— Да, да! И мне очень нужно с вами поговорить.

— Да, нужно найти время и встретится обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.

...Свершилось! Он сказал: «Поговорить надо»! Поговорить! Конечно же — вот выход: откровенно рассказать Сталину все! Тогда он поймет, защитит и никто не посмеет швырять в Булгакова камни!

Едва переборов ошеломление от разговора и наскоро пересказав его Любе, Михаил позвонил Елене Сергеевне. Трубку взял Шиловский.

— Это Булгаков... Простите, Евгений Александрович, мне срочно надо поговорить с Еленой Сергеевной!

И, едва она подошла к телефону, выпалил:

— Мне Сталин звонил!

Выглядел он странно, был похож на тяжелобольного, получившего известие о скором избавлении от мук. Но разговора не получилось. Видимо, Елена заплакала, потому что он ничего больше не сказал и тихо опустил трубку на рычаги.

— Поспешил со своей генеральшей радостью поделиться? — вспыхнула Люба. — Думаешь, я слепая? Я же все вижу. И как ты мучиться, вижу. И что понапрасну надеешься. Не оставит она ради тебя свою сладкую жизнь. Зря рассчитываешь.

— А это мы еще посмотрим. — Он ушел в свой кабинет, туго закрыв за собой тяжелую дубовую дверь. Слышал, как ушла Люба, с обидой топая каблучками.

Потом то ли спал, то ли бредил, но вдруг услышал голоса совсем рядом: мужской грозный и ЕЕ — молящий.

Он вбежал в гостиную и одним взглядом охватил странную картину: Евгений Александрович Шиловский в полном генеральском мундире стоял в центре комнаты, а на его руке повисла Елена — растрепанная и заплаканная:

— Миша... Дверь была открыта... Извини! — Она быстро посмотрела ему в глаза, и он сразу понял все и оцепенел.

Они общались семьями: дружеские визиты в семью Шиловских были не редкостью, но, как правило, с Любой, исполнявшей роль подружки Елены, и с полным соблюдением конспирации. Спектакль как бы смахивал на водевиль, и можно было выехать на юморе, превращающем ложь в общую игру. И вот теперь стало ясно: ложь явилась ничем не прикрытая и оказалась разрушительной. В единую секунду Михаил понял то, что обдумывал с разных сторон множество раз, поворачивал то так, то этак, но не мог до конца уяснить. Сейчас определилось бесповоротно: счастливый брак Шиловских обречен. И погубил семью он.

— Собственно... собственно, — пробормотал он, — Люба скоро вернется. Я к вашим услугам. Присаживайтесь.

— Уверен, вам есть что сказать мне, товарищ Булгаков... — сквозь зубы проговорил Шиловский, продолжая стоять.

— Есть! Есть... — По бледному лицу Михаила прошла судорога. — Дело не в звонке Сталина. Важнее другое... Евгений Александрович, я должен поговорить с вами... Давно должен...

Шиловский налился кровью — сегодня, после звонка Булгакова и рыданий Елены, ситуация обрисовалась с предельной ясностью: его жену и Булгакова связывают близкие отношения. Лена ни в чем не призналась — лишь молчала и плакала. А значит, этот бойкий фигляр соблазнил ее! Выбора у Шиловского не было. Он открыл портупею и привычной рукой достал именной пистолет. Затем набрал полную грудь воздуха, подождал, пока утихнет бешено запрыгавшее в груди сердце. Проговорил почти спокойно:

— Благодарю, что наконец-то решились разорвать эту мучительную ложь. Лена, я не виню тебя. Если женщина не верна мужу, то это плохой муж. Но у меня достаточно сил, чтобы защитить свою честь. — Он навел пистолет на соперника:

— Господин Булгаков, защищайтесь.

— Но... — Михаил похлопал себя по карманам. — Я, к сожалению, безоружен.

— Женя, пожалуйста, возьми себя в руки! — взмолилась Елена Сергеевна.

— Тогда я убью его, как бешеную собаку! — Обманутый муж схватил со стола нож.

Елена бросилась наперерез:

— Женя, прости меня! — Она зарыдала. — Я уважаю и люблю тебя... Но я... я полюбила другого... И это никак нельзя изменить.

Шиловский растерялся — да, он подозревал, что Елена увлечена, но не до такой же степени... «Полюбила другого...» Это же развод? Развал семьи, крушение всей жизни? Она что, с ума сошла? Пристрелить соблазнителя — дело чести. А потерять любимую жену... Позор, позор... Да не может этого быть!

— Господин Булгаков, Елена Сергеевна, видимо, не в себе. Я хочу услышать от вас, что происходит? — спокойно и ровно проговорил Евгений.

Булгаков опустил глаза. Елена, поникнув, молчала. Любовники были явно подавлены своей виной и случившимся разоблачением.

Шиловский принял мгновенное решение — он был хороший стратег, умеющий правильно использовать ситуацию. Противник в смятении, растерян, а значит, надо немедленно идти в наступление и предъявлять ультиматум, который он давно обдумал.

— Это очень тяжело, но я постараюсь простить тебя, Елена. Я не буду преследовать местью господина Булгакова. Но с этого момента требую от тебя и этого господина прекращения всякого рода контактов: свиданий, переписки, даже телефонных разговоров.

Два поникших человека не возражали, лишь молча кивнули в ответ. Булгаков не поднял головы, даже когда за ушедшими закрылась дверь.

Лучше бы он выстрелил... К чему жить, если потеряно все? Но ведь то, что случилось, — благо для Елены. Она будет тосковать, но постепенно все забудется, войдет в прежнюю колею. Шиловский — надежный человек, отличный отец... Что произошло бы, если бы сейчас он, Булгаков, не смолчал, а решительно забрал у соперника любимую женщину? На что обрек бы Елену нищий отщепенец, куда пошел бы с ней? — В этот момент он понимал, как отчаявшиеся люди рвут на себе волосы. Желание наказать себя за свершенные ошибки было мучительным, воющим, неизбывным. Как подло они обманывали Шиловского! Как гадко вел себя Михаил, столько времени скрывая от мужа Елены свои чувства, разыгрывая за его спиной сцены неземной любви! Если уж такая вечная и верная любовь, то не пятнает ли ее нелепый адюльтер? Не лучше ли было жить в подвале, в нищете, но честно и главное — вместе! Жить в подвале? Елене?! Хорошо бедствовать ему — мужчине, привыкшему к бытовым тяготам, но взвалить на плечи этой ароматной, нежной, как оранжерейный цветок, женщины керосинки, стирки в дешевом мыле, очереди за продуктами, копеечную экономию? Убийство, хуже, чем убийство... Елена тоже смолчала, согласилась на ультиматум мужа, означающий разлуку с любимым, не побежала за ним в неизвестность. Мучительный выбор, ведь Евгений — человек исключительной доброты и порядочности, в их семейной жизни не было и тени недопонимания. Ну почему же так вышло? Откуда свалилась эта оглушительная, невероятная любовь? Ради нее — на край света бежать. Так нет — смалодушничала, осталась.

13

Муки Булгакова были страшны — он чувствовал себя виновным в разлуке с Еленой. Он метался в тисках депрессии, пытаясь хоть как-то выбраться из нее. Бежать от всего подальше — вот спасенье! И опять надежда одна — Сталин. Единственная «соломинка» для утопающего. В это время он пишет Вересаеву:

«Дайте совет: есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб. Исступленно хочу видеть хоть на короткий срок чужие страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю. Ведь он же произнес фразу «быть может, вам действительно нужно ехать за границу?». Он произнес ее! Что произошло, ведь он хотел принять меня...»

Тон письма — крик утопающего, чувствуется одержимость, последняя надежда спастись. Ему нужно сбежать от всего — от разлуки с Еленой, от задыхания в кольце «спрута»-убийцы. Порыв вырваться за границу — это теперь скорее навязчивая идея, преследовавшая его с времен гражданской войны, чем оправданная конкретными надеждами цель. От себя не убежишь.

Он снова пишет Сталину, повторяя просьбу о встрече.

«Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмами, если бы меня не заставила сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется».

И верит — теперь-то генсек, сам заговоривший о необходимости разговора, откликнется.

Булгаков буквально сходил с ума в ожидании ответа и даже хотел послать телеграмму:

«Погибаю в нервном переутомлении. Смените мои впечатления на три месяца. Вернусь!»

Что за убийственная наивность, какое стойкое помешательство и какая садистская ухмылка вождя.

Михаил часто переписывался с братом Николаем — преуспевающим микробиологом, живущим в Париже. По мере возможности помогал материально младшему брату Ивану, игравшему в парижских клубах и ресторанчиках на балалайке. Иногда просил Николая походатайствовать за гонорары его зарубежных издателей, прислать сигарет и пару чулок Любе. В этот год письма брату — вопль откровенного ужаса, не скрытого попыткой юмора.

«Дорогой Никол!

...Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, ни одной строчки не напечатано. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение... я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявления, в которых прошу меня с женой выпустить из страны на любой срок. В сердце у меня нет надежды... вокруг меня уже ползет змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах.

Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели всего лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко».

Но телефонный разговор с вождем изменил положение Булгакова. Тяжкая атмосфера, которая душила все его начинания, разрядилась. Резко изменилось отношение во МХАТе.

В театре его встретили с распростертыми объятиями, зачислили ассистентом-режиссером, правда, на мизерное жалованье. Булгаков с головой окунулся в жизнь театра. Как некогда при постановке «Дней Турбиных», он сам участвовал в репетициях своей пьесы «Мольер», инсценировке «Мертвых душ» Гоголя. В спектакле «Пиквикский клуб» по Диккенсу выступил и как актер, сыграв с блеском эпизодическую роль Президента суда. Ярко гротескный образ чудовищного паука-судьи, нависавшего в своей черной мантии над конторкой, запомнился зрителям и создал своеобразную традицию в исполнении этой роли.

Ему пришлось пойти на компромисс — внести в пьесу «Кабала святош», разрешенную вдруг к постановке под названием «Мольер», некоторые изменения, а инсценировку «Мертвых душ» и вовсе превратить в хрестоматийный вариант.

По предложению МХАТа Булгаков взялся за инсценировку «Мертвых душ» лишь из любви к Гоголю и театру. Желание увидеть персонажей повести в исполнении актеров МХАТа победило его недоверие к инсценировкам, и он начал фантазировать. По замыслу Булгакова, действие должно было начинаться в Риме (где писал свою поэму Гоголь). Оттуда, из дымки возникал трактир и отправлявшийся на поиски мертвых душ Чичиков...

План МХАТу не понравился: они хотели инсценировку добротно хрестоматийную: картины — иллюстрации к тексту. Преодолев себя, Булгаков стал работать над измененной инсценировкой с режиссером Сахновским. Спектакль вышел, имел успех, но вскоре был снят, несмотря на блестящую игру актеров, — отношение к Гоголю в верхах власти изменилось.

14

В доме Шиловских все шло по-прежнему. Евгений Александрович был ласков и заботлив с детьми и женой, Елена Сергеевна старалась придерживаться прежнего образа жизни. И оба аккуратно обходили больное место — каких-то намеков на случившееся.

Она целыми днями, как тень, слонялась по дому, думая лишь об одном. На душе тревожно, темно... Не видела Мишу восемнадцать месяцев, поклялась Жене, что не примет ни единого письма, не подойдет ни разу к телефону, не выйдет на улицу. Сама себе тюрьму устроила. Виновата ведь страшно, лучше Жени человека трудно представить. Но тоска, тоска!

«— Я верую! — шептала Маргарита торжественно, — я верую! Что-то произойдет! Не может же не произойти, потому что за что же, в самом деле, мне послана пожизненная мука? Сознаюсь в том, что лгала и обманывала и жила тайною жизнью, скрытой от людей, но все же нельзя за это наказывать так жестоко. Что-то случится непременно. Потому что не бывает так, чтобы что-нибудь тянулось вечно».

Так шептала Елена Сергеевна, расчесывая перед тройным зеркалом короткие завитые волосы. Жизнь проходит. Еще немного — и старуха. Даже смотреть на себя не хочется.

Осень — первый день сентября. Под окнами их подвального убежища покраснела рябина и кусты все в белых ягодах. Все прошло... И душно, душно!

В передней она накинула пыльник, всунула ноги в какие-то туфли.

Очнулась на улице от автомобильных гудков. Огляделась, не понимая, что происходит, разглядывая дома, машины, как в чужом городе. Стояла посреди тротуара. Ее обходили, кто-то из соседей поздоровался. И вдруг рядом, почти вплотную, вырос человек с сумасшедшими светлыми глазами, в которых плясали, сталкиваясь и высекая искры, великое отчаяние и великая радость. Человек, без которого она могла бы умереть.

— Я не могу без тебя жить, — сказал он.

— Я тоже.

6 сентября 1932 года Булгаков пишет Шиловскому:

«Дорогой Евгений Александрович!

Я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову. Мы объяснились с нею, мы любим друг друга, как любили раньше. И мы решили пожениться».

Люба поняла ситуацию правильно. Ведь все это время разлуки с Еленой Михаил жил кое-как, вернее — доживал, теряя силы, интерес к жизни, даже к писанию. Люба покричала, поплакала, попричитала. Потом все решили по-деловому: Михаил снял Любе комнату неподалеку. Елена с младшим сыном Сережей переехали на Большую Пироговскую.

— Не обижайся, Любан. Мы будем часто общаться и помогать тебе материально до тех пор, пока ты будешь в этом нуждаться.

— И развод немедленно?

— Мы хотим «обвенчаться» в ЗАГСе как можно скорее.

— Это невероятно, — говорила Елена сестре, сияя глазами. — Чуть не два года я не выходила из дома и только вышла — тут же встретила его. Оглушило, как удар грома. Это судьба, ты понимаешь?

— Ну, разумеется! Не сомневаюсь, что он месяцами караулил тебя у дома, — язвительно заметила Ольга и вздохнула. — Такое упорство влюбленного похлеще слепой судьбы. Не каждой перепадает.