Многим запомнилась грибоедовская фраза из «Горя от ума», вложенная в уста героя: «В деревню! К тетке! В глушь! В Саратов!» Поскольку слова «глушь» и «Саратов» стоят рядом, увы, в сознании некоторых читателей этот город запечатлелся как глухомань, хотя автор подразумевал саратовскую деревню, где и жила вышеупомянутая тетка.
В начале девятнадцатого века, когда в Саратове обосновалась семья Татьяны Николаевны Лаппы, город был третьим после Москвы и Петербурга по величине и значению культурным и промышленным центром России. Стоял он на красавице Волге, в ту пору еще не загрязненной промышленными отходами, и летом отдохнуть здесь можно было не хуже, чем на ином курорте, — всласть накупаться в чистейшей воде, позагорать на песчаных пляжах, где песчинки точно отборные зернышки пшеницы. Речной и торговый порты Саратова славились на всю Россию объемами перевозок и царившим там порядком. Увы, нынешний Саратов очень изменился с тех пор, архитектурно состарились, поблекли его дома, замерли порты, и Волга с середины июля покрывается неприятной зеленоватой плесенью, отбивающей желание окунуться в воду. Старожилы предлагают гостям города посмотреть радищевскую галерею и домик-музей Чернышевского. Старые купеческие дома, осевшие в землю, покосившиеся, кажутся местным жителям древностью, пригодной не столь для жилья, сколь для съемок фильмов о России конца девятнадцатого века.
В Саратов я приехал работать: вечерами выступал в развлекательной программе во Дворце спорта «Кристалл», а днем старался найти следы пребывания в городе героини моей повести. В помощники себе я привлек очень известного и уважаемого в городе человека, народного артиста РСФСР Льва Горелика. Он связался с литературоведческой профессурой местного университета, но так ничего и не смог узнать ни о Татьяне Лаппе, ни о ее родителях, ни о приездах сюда Михаила Булгакова. А может, ученые не хотели поведать об этом чужаку? Зато охотно и с гордостью говорили, что фамилия Бендер, прославленная Ильфом и Петровым, найдена писателями не в Одессе, а в Саратове. Во время поездки на тиражном теплоходе по Волге они останавливались в городе и не могли не увидеть на центральной улице яркую вывеску магазина, принадлежавшего братьям Бендер.
Я сумел разжиться в библиотеке местного университета увесистыми сборниками «Весь Саратов» за 1908—1910 годы, где обнаружил фамилию жителя города Николая Николаевича Лаппы и адрес, по которому проживал он и его семья.
Мне любезно сделали ксерокопию с небольшого интервью Татьяны Николаевны, данного ею корреспондентке одной из центральных газет. Небогатые находки, но я не унывал. Передо мною лежал разбросанный вдоль Волги город с его историей, его людьми, были книги о Саратове, а с годами трудная и кропотливая работа булгаковедов позволила мне узнать много интересного о детстве и юности Татьяны Николаевны Лаппы. Объяснялась ее странная фамилия, несущая в себе пусть давние, но прибалтийские корни, возможно, литовские и эстонские. Очень жаль, что в своих ранних произведениях и письмах родным Михаил Афанасьевич очень редко упоминает Татьяну Николаевну, хотя у его многочисленных героев есть, как правило, прототипы, и это весьма известные в свое время люди. К примеру, барон Майгель из «Мастера и Маргариты» — это, по всей вероятности, барон Штейгель, владелец кирпичного завода во Владикавказе, кожевенного в Беслане и еще одного в Ростове. Видимо, молодой Булгаков считал неэтичным описывать жену, которую любил беззаветно. Михаила Афанасьевича можно понять и отметить душевное, искреннее расположение к ней. Он старался не обидеть Таню, думал об этом, а не о трудностях будущих историков и исследователей его творчества. «Я никогда не собиралась публиковать свои воспоминания», — писала Татьяна Николаевна в предисловии к книге одного из них.
Бабушка Татьяны, мать Николая Николаевича, была из небогатой семьи, замуж она вышла за человека более состоятельного, но супруг, как говорят, в один прекрасный день уехал неизвестно куда и больше родных не навещал. Бабушке пришлось подрабатывать шитьем, жить очень экономно, но она сумела дать всем детям образование. И мальчики и девочки закончили гимназии, кто министерские (7 классов общеобразовательных и 8-й педагогический), кто Мариинские — ведомства императрицы Марии (7 классов). В их учебных планах не было древних языков. В России лишь в четырех женских гимназиях эти языки преподавали, причем без ущерба для русского языка, математики и физики. Отец Татьяны Николаевны учился в Москве, в университете, где и познакомился с ее матерью, Евгенией Викторовной. Однажды он привез маленькую Таню в Москву, показывал ей город и привел в одну из лучших женских гимназий России, расположенную в доме № 46 по Большой Никитской, на полпути от Никитских Ворот до Кудринской площади. Таню поразил прекрасный особняк с небольшим двориком, защищавшим гимназию от уличного шума и суеты, и главное — лица гимназисток, серьезные и просветленные. Таня даже позавидовала их ученической форме — строгой, но элегантной, но удивилась их разговорам. Девушки, выйдя из гимназии, увлеченно обсуждали только что прослушанную лекцию, с нескрываемым интересом рассуждали о науке. Отец объяснил это Тане тем, что хозяйка гимназии собрала у себя плеяду блестящих преподавателей, по-настоящему любящих свои предметы и ведущих лекции так интересно, что у гимназисток после занятий светятся глаза и становятся одухотворенными лица.
— У хозяйки гимназии лучшие в Москве специалисты, — сказал Николай Николаевич дочери, — и средства находятся для достойной оплаты их работы. Помогают попечители.
— Ведь у нас в городе тоже есть попечительский совет, — заметила Таня, — неужели нельзя создать такую гимназию?
— Наши попечители — не чета столичным, — вздохнул отец и провел Таню на параллельную Большой Никитской Поварскую улицу и показал шикарный четырехэтажный особняк, построенный из неизвестного Тане камня, на взгляд и ощупь похожего на гранит. Таню поразили высокие, окованные металлом красного дерева двери с буквой «Ш», выдавленной ближе к основанию.
— Что это значит? — поинтересовалась Таня.
— Шлосберг, — объяснил отец. — Здесь живет Шлосберг — богатейший человек и щедрейший попечитель.
Тогда Таня еще не могла даже предположить, что́ случится с увиденными ею зданиями. Разумеется, они были реквизированы советской властью, как и расположенный на Кудринской площади двухэтажный домик Шаляпина. Великий певец от души недоумевал, почему у него отняли дом, ведь он никого не грабил, не эксплуатировал, зарабатывал деньги своим трудом — пением высочайшего класса, покорившим мир. Таня читала у известного писателя и журналиста Власа Дорошевича рассказ о первом приезде Федора Шаляпина в Италию. Местные знатоки пения собирали клакеров, которые — разумеется, за плату — должны были освистать русского певца. Обычно спокойный и выдержанный Влас Дорошевич возмутился, узнав об этом.
— Как можно готовить провал певцу, которого вы никогда не слышали?! — удивленно заметил он местным журналистам.
— А как можно вообще направлять певца в Италию — родину пения? — возражали итальянцы. — Это сравнимо с тем, что мы привезли бы в Россию пшеницу!
Кстати, концерт Шаляпина прошел очень успешно, певцу аплодировали даже клакеры, нанятые с прямо противоположной целью. Потом Таня узнала из газет, что Шаляпин, возмущенный отношением к нему, покинул родину, его лишили ордена, звания заслуженного артиста республики, но, видимо, для него важнее этих наград была достойная и уважительная жизнь. По-видимому, пытаясь приспособиться к новому социалистическому бытию, первым за лишение Шаляпина звания и ордена выступил молодой поэт Владимир Маяковский.
Куда умчался Шлосберг, захваченный врасплох революцией, никому не известно. Ему тоже, наверное, прежняя жизнь была важнее шикарного особняка, и опекать в России стало некого — одно за другим закрывались учебные заведения. Не моргнув глазом, большевики ликвидировали женскую гимназию как один из оплотов буржуазии, где не преподавалось учение Маркса и Энгельса. Но кое-кто из сохранившихся культурных людей, вспоминая эту гимназию, и о самом здании позаботился, объявив его памятником архитектуры, охраняемым государством, о чем вещает прикрепленная к фасаду металлическая табличка.
...Таня вдруг вспомнила, что училась она отвратительно, прогуливала занятия, за это получала нагоняи от отца, а мама однажды даже оттаскала ее за волосы.
— Не дергай так сильно, — поморщившись, прошептал Николай Николаевич жене, — она еще так молода, с кем в ее возрасте такого не случается.
— Надо вовремя взяться за ум! Уверена, твой отец держал тебя в строгости, приучал к порядку!
— Спасибо ему за это, вечное спасибо, — соглашался Николай Николаевич, — но я верю в Таню. По-моему, она прогуливает гимназию не столько от лени, сколько из озорства, хочет показать, что она смелая, не такая, как все. Эта дурь у нее пройдет. Дочка управляющего Казенной палатой не имеет права учиться плохо. У податного инспектора, человека аккуратного и добросовестного, не может вырасти непутевая дочь!
После этих слов Евгения Викторовна краснела. В отличие от мужа, она оставляла свою одежду где попало, надеясь, что ее уберет прислуга.
И следуя ее примеру, Таня поступала так же. Собираясь на каток, разбрасывала одежду по комнате, пытаясь отыскать свитер, спортивную юбку и теплые чулки.
Единственным местом, где она чувствовала себя привольно и весело, был слегка припорошенный снегом лед катка. Кочевая жизнь семьи Николая Николаевича, начавшего карьеру податного инспектора в Екатеринославе, не способствовала здоровью Тани. Рязань, где она родилась, потом несколько лет жизни в Екатеринославе. Катание на качелях, которое она очень любила, вызывало головокружение. И летом ей пришлось ограничиться гулянием в Потемкинском саду. А еще в летнюю пору она объедалась арбузами. Мать говорила, что они полезны, очищают организм, и зимой Таня будет краснощекой под цвет арбузной мякоти. Хотя бы этим быть похожей на здоровых малявинских баб, изображенных на картинах. Эти рязанские тетки были толстые, румяные, а Таня по сравнению с ними выглядела тонкой, как хворостинка. Они часто всей семьей гуляли по Потемкинскому саду, и Таня прижималась к матери, очень красивой женщине. Нет, она вовсе не старалась разделить с нею излучение женской красоты, а просто хотела показать окружающим, что она дочка этой красавицы, когда вырастет, тоже будет привлекательной. Вскоре самые почтенные горожане стали здороваться с Николаем Николаевичем и его родными. И в Рязани, где начинал работу, и в Москве, живя в районе Сивцева Вражка, он не раз ссорился с женой из-за своего чрезмерно долгого ежедневного пребывания в Казенной палате, отдавая предпочтение работе. Он считал должность податного инспектора одной из самых важных в стране. И где бы ни работал — везде строил новую Казенную палату, не только здание, которое соответствовало бы столь авторитетному в стране финансовому учреждению, но и внутренне перестраивая службу, подбирая честных и преданных делу сотрудников. В первую очередь — честных и понимающих, что от их искусства собирать налоги в городской бюджет зависит благосостояние всех сограждан. Николай Николаевич не случайно называл работу податных инспекторов искусством, сам не лишенный дара артистизма, он требовал точного и блестящего исполнения роли каждым сослуживцем.
— Казенная палата, как и театр, начинается с вешалки, — говорил он. — В Казенной палате и работнику и посетителю должно быть приятно и комфортно, как в хорошем театре. В Муроме местный купец построил для горожан театр на триста мест, соорудил маленькую, но искусную копию московского Большого театра. С партером, амфитеатром, балконами и ложами. Поэтому, наверное, в этом театре каждый вечер полно зрителей. И лучшие московские артисты не отказывались от выступлений там.
Николай Николаевич играл в городском театре Екатеринослава, в пьесах Островского. Участвовал в любительских спектаклях, и именно его игра собирала на них немало зрителей. Был выпущен и продавался перед началом спектаклей портрет Николая Николаевича. «Артист Лаппа — пять копеек!» — предлагали зрителям билетерши. Таня безумно гордилась театральными успехами отца, у нее замирало сердце, когда он обольщал в одной из пьес дородную и богатую купчиху, невольно оглядываясь на жену, когда приходилось обнимать партнершу по сцене. Мама наблюдала за этим действом с хмурым лицом. Однажды Николай Николаевич объявил ей, что ему предложено стать профессиональным артистом.
— И ты что, — на мгновение потеряла дар речи Евгения Викторовна, — ты дал согласие?!
— Палату я уже построил, навел там порядок, — сказал ей муж, — живешь один раз, Женя, почему бы не попробовать себя в качестве артиста?
— Если перейдешь в театр, я уйду от тебя, — заключила Евгения Викторовна, и Николай Николаевич ее послушался. Наверное, не хотел рушить семью и окончательно бросать свою работу, в которую вкладывал душу.
— Я понимаю тебя, Женя, — сказал он, — ты любишь меня и ревнуешь к поклонницам, которые непременно появятся, если я стану артистом, да еще играя любовников. Но ты учительница, разбираешься в характере людей. Неужели не уверена в моей порядочности?
Евгения Викторовна положила руки на колени и опустила голову.
— Ни я, ни дети не видим тебя. Днем ты на работе, вечером играешь в своих спектаклях, а после них — в карты. Этот чертов винт. Ты помешался на нем. Тебе безразлично даже здоровье детей. Таня бледна, страдает от мигреней.
— Это сейчас очень популярная болезнь. Ходит по городу даже анекдот об этом. Один горожанин спрашивает у приехавшей из деревни женщины: «У вас бывает мигрень?» — «Что вы! — отвечает она. — У нас никто не бывает! Скучища скучищей!»
Таня случайно подслушала этот разговор и была в споре на стороне отца. Ей очень хотелось, чтобы он стал настоящим артистом.
Иногда Таня отправлялась в Москву, погостить у родственников, и тетки — заядлые театралки водили ее в Большой театр на «Фауста», «Аиду», «Травиату»... Чтобы попасть на Шаляпина, выстаивали очередь, даже ночью. Смотрели «Три сестры», «Вишневый сад» Чехова. Тетки сидели на этих спектаклях с покрасневшими от слез глазами, вспоминая свои поместья, давно заложенные в банк, а потом проданные. Там прошло их детство. Таня сочувствовала теткам и, хотя не все в этих спектаклях было ей понятно, сидела в кресле как вкопанная и не шелестела программкой, как другие дети, уставшие от сложного для них драматического сюжета. Таня мечтала, чтобы отец выходил на сцену вместе с артистами, которых она обожала. Но мама в одну минуту разрушила ее надежды, и по-своему была права. Порой у Тани действительно раскалывалась голова от мигрени. Ничем эту болезнь тогда вылечить не могли. Однажды она случайно приложила к вискам платок, смоченный эфирным спиртом, и мигрень отступила. Таня была безумно счастлива от своей находчивости и подумала, что в жизни, наверное, нет места безысходности, нет такого положения, из которого нельзя было бы найти выход, и от этого жизнь показалась ей радостной и беспечной.
Если поклонники театрального искусства в Екатеринославе заметили способности самодеятельного артиста Николая Николаевича Лаппы, то финансовое начальство в Москве обратило внимание на трудолюбие и верность службе своего податного инспектора. Из Екатеринослава его переводят управляющим Казенной палатой в Омск. Переезд занимает неделю. За окном поезда перед Таней тянутся бесконечные снежные поля, мелькают замерзшие речки и пруды. «Вот где будет раздолье для катания на коньках», — думает она. Новые норвежские «снегурки» с загнутыми носами упакованы в специальную корзинку, и Таня проверяет, на месте ли она. На катке она не только испытывает радость от быстрого скольжения, но и чувствует, что ее организму необходима физическая нагрузка, свежий воздух бодрит ее. С катка не хочется уходить домой, и чтобы лишний раз оказаться на катке, Таня готова пропустить занятия в гимназии, ее не страшит даже неотвратимое наказание: могут поставить в угол и даже оттаскать за волосы, что больно и унизительно. Но вот оно в очередной раз забыто: лед расстилается перед нею, открывая дорогу, кажется, в новую жизнь, еще неизведанную и прекрасную. Мелочи быта блекнут перед Таниными мечтами о будущем. Ее не утомляет длительный переезд в Омск, она старается не думать о поездной тесноте. На вокзале в Омске им подали возок.
— Ничего другого нет? — спрашивает мама у встречающего семью работника местной Казенной палаты. — Хотя бы тарантаса? Или пролетки?
— Зима-с сейчас! Снег по колено-с! Мороз! — улыбается работник. — Только на возке и проедешь в наших условиях-с!
Возок скрипит, подпрыгивает на снежных ухабах, Тася держит отца за руку, и их обоих мотает из стороны в сторону.
— Куда поедем-с? — интересуется работник. — Прямо в Казенную палату изволите-с?
Николай Николаевич кивает, но, увидев свое будущее учреждение, суровеет.
— Это не Казенная палата, а сарай! — гневно замечает он. — Есть ли поблизости какая-нибудь приличная гостиница?
— А как же-с?! — вновь расплывается в улыбке сопровождающий. — Прекрасная гостиница господина Зайцева. Трогай! — обращается он к вознице.
Тот резко трогает с места лошадей, и возок, проскользив по накатанной улице, кренится налево. На возке вскрикивает от страха Евгения Викторовна. Тане и Женьке тоже страшновато, но эту необычную поездку они принимают за развлечение.
Гостиница оказалась грязной, с маленькими номерами. Гостей вышел встречать сам господин Зайцев — мужичок в тулупе, с большими усищами и курносым носом на глуповатом лице.
— Да, типаж... — тихо говорит Николай Николаевич. — Но больше жить пока негде.
Евгения Викторовна еще больше распаляется, когда узнает, что в гостинице нет воды, ее приносят.
— Откуда? — интересуется она.
— Из Иртыша — реки-с! — объясняет работник палаты. — Чистейшая вода-с, Николай Николаевич. А мы вам комнаты подмели в палате. Думали, вы жить там изволите.
— Будем строить новую Казенную палату! — говорит Николай Николаевич.
Работник широко открывает глаза:
— А с этой что делать будем-с?
— Сносить, — уверенно произносит Николай Николаевич.
— Ну и в дыру мы угодили! — не стесняясь работника, восклицает Евгения Викторовна.
— А мы здесь живем-с! — смущенно улыбается работник и разводит руками.
— Успокойся, Евгения! — обращается к жене Николай Николаевич. — Мы знали, куда едем. Здесь я смогу проявить себя как нигде больше.
— А у нас есть хорошие и большие особняки! — не унимается работник, обиженный за родной город. — Особенно поближе к набережной.
— Спасибо, милейший, — смягчается отец. — А у вас хорошие строители есть?
— А как же-с! Самому губернатору дом строили! На Аннинской улице. Названа в честь его дочери. Хорошая нежная девушка, любила гулять по этой улице. Сейчас заканчивает в Петербурге учебу-с!
Таня быстро освоилась в небольшом городке. Бродила возле красивой усадьбы, не ведая, что через некоторое время она станет исторической — здесь чехи задержат адмирала Колчака и передадут его новой власти, которая незамедлительно, после формального суда, расстреляет этого замечательного ученого и флотоводца — гордость России. И уже на склоне лет Татьяна Николаевна познакомится на черноморском пляже с красивой девушкой, узнает, что та родом из Омска, выступает в эстрадной программе «На эстраде — омичи», разговорится с нею, выяснит, что зовут ее Любовью Полищук, что она теперь живет в Москве, мечтает уйти с эстрады в театр, хотя заработки в театрах мизерные, но работа сложная и интересная, и самое для себя любопытное выяснит, что отец Любы до сих пор работает в Омске маляром, что он потомственный рабочий, дед и прадед его тоже малярничали.
— А Казенную палату не они строили? — поинтересуется Татьяна Николаевна.
— Это что такое? — наморщит лоб Люба. — Не знаю. Вот посмотрите журнал мод из Японии. На обложке — я. Узнаете?
— Еще бы! Вы очень красивая девушка! — похвалит ее Татьяна Николаевна, но вернется к воспоминаниям об Омске: — Я там жила в те годы, когда была моложе вас. Не все, но Казенная палата должна сохраниться, строилась на века. Неужели не помните красивое здание на площади?
— Слева от обкома? — спросит Люба. — С резными наличниками?
— С резными, — подтвердит Татьяна Николаевна.
— Так сразу бы и сказали, — улыбается Люба. — Это здание мой дедушка строил, пусть земля ему будет пухом! А отец с матерью, слава богу, живы. Отец крепкий. Еще работает. А вы кто по профессии будете? Похожи на учительницу!
— Вы почти угадали, — скажет Татьяна Николаевна, — я работала в реальном училище классной дамой.
— До революции, что ли? — спросит Люба.
— До нее, — кивнет Татьяна Николаевна. — Мне уже знаете сколько?
— Душа у вас молодая. Глаза живые, блестят, значит, молодая. Сейчас таких профессий нет. Слова-то какие: «дама», к тому же еще «классная». Обалдеть можно! Я люблю Омск, при пятнадцати градусах мороза хожу без шапки. Не мерзну. Но искусство у нас еще развито слабо. До московского — далеко. Я на многое пошла, но в Москве осталась и найду свое место, пробьюсь! Такая теплынь, как тут, для Омска в дефиците. Я здесь научилась плавать!
— А я впервые на коньки по-настоящему встала в Омске, — улыбнулась Татьяна Николаевна. — Раньше еле плелась по льду, а в Омске раскаталась.
— Чего-чего, а льда у нас хватает! — вздохнула Люба и повернулась на другой бок.
А Татьяна Николаевна мысленно вернулась в город юности, где училась в гимназии и без устали могла часами резать коньками лед, набирая силу и женскую привлекательность. Кататься ее учил мальчик Кеша. Она запомнила только его имя и настойчивость, с которой он требовал не держаться за него, ехать на коньках одной и не бояться упасть.
— Не разобьетесь, барышня! — говорил он Тане. — Сначала сильно не разбегайтесь. Двигайтесь размеренно.
— А я хочу кататься быстро! — решительно произнесла Таня и рванулась от Кеши, быстро засеменила по льду мелкими шажками, интуитивно чувствуя, что следует кататься более плавно, едва не упала и испугалась, когда один из коньков намного разминулся с другим, но удержалась на ногах. Через неделю Кеша с трудом догнал ее, но она прибавила скорость, и он отстал.
Отец закончил строительство новой Казенной палаты, и семья Лаппа перебралась в отведенные ей на втором этаже комнаты.
Воспоминания прервет Люба:
— Вы знаете, дедушка мне рассказывал, что до революции получал денег больше, чем после нее. Это могло быть?
— Могло, — ответила Татьяна Николаевна.
— А вы из богатой семьи?
— Ну, не скажу, что мы были богачами, но отец зарабатывал прилично, на свадьбу подарил мне большую золотую цепь.
— Богачка! А у меня в Москве нет даже комнаты! Красота, правда, тоже своего рода богатство. Многие мужчины на меня заглядываются, а вот замуж не зовут. Конечно, без квартиры, родители — рядовые люди, без связей... Вы-то, наверное, вышли замуж за ровню себе? За состоятельного человека?
— За самостоятельного: в своих суждениях, — скажет Татьяна Николаевна. — А о деньгах мы не думали.
— Значит, все-таки были богачами, — нахмурится Люба.
— Мы любили друг друга, — дрогнет голос у Татьяны Николаевны, — временами и бедствовали, и голодали, и жили где удастся, где примут добрые люди.
— Теперь я понимаю, почему судьба занесла вас не в Сочи, не в Ялту, а в этот черноморский, но захолустный город, — скажет Люба. — Завидую вам — вы любили. Вы не подумайте обо мне плохо, я не легкомысленная. И вообще мечтаю играть спектакли с самыми лучшими артистами, самые интересные пьесы.
— Наверное, мечтаете сыграть Любовь Яровую? — иронично заметит Татьяна Николаевна.
Вдруг Люба приподнимется с песка, присядет поближе к Татьяне Николаевне и доверительно посмотрит ей в глаза:
— Мне рассказывал один старый театральный актер, а ему еще до войны говорил преподаватель театрального института, что самый лучший драматург в стране — это Михаил Булгаков! Я ничего из его произведений не читала, не печатают, но артист сказал, что для меня есть интересная роль в его пьесе «Зойкина квартира». Не слышали о такой?
Татьяна Николаевна побледнеет. С моря налетит свежий ветерок, но ей все равно станет трудно дышать, перехватит горло.
— Что с вами? — забеспокоится Люба. — Давайте переберемся под тент! Или поискать врача?
— Не надо, голубушка. Мне скоро полегчает. Это оттого, что я редко выбираюсь к морю, на солнце. Местные жители в большинстве вообще не загорают. Зачем, когда это можно сделать когда захочется. И считают солнце вредным.
— Выходит, что вы не местная жительница. Вы мне про Омск рассказывали. Как я сразу не догадалась? Интересно, как вы здесь очутились?
Татьяна Николаевна справится с волнением и уверенным голосом скажет Любе:
— Мне уже легче, голубушка, а моя жизнь вряд ли кого интересует, даже меня. Была любовь... но слишком давно... Самой верится с трудом. Правда, одна женщина мне написала письмо о том, что хочет навестить меня. Может, скоро начнут печатать Мишу...
— Какого Мишу? — полюбопытствует Люба. — Извините, но вы не назовете вашу фамилию?
— Чего скрывать, я жила честно, — произнесет Татьяна Николаевна, — моя фамилия — Кисельгоф.
— А я думала, когда вы сказали, что начнут печатать Мишу... Я подумала, что вы имеете отношение к Михаилу Булгакову. Бывают в жизни самые невероятные совпадения! Ведь бывают!
— Случаются, — усмехнется Татьяна Николаевна и отвернется от девушки, чтобы она не заметила навернувшиеся на глаза слезы.
Этот разговор состоится почти через полвека после времени, когда мы прервали повествование о жизни Татьяны Лаппы. А тогда ее отец построил новую Казенную палату, торжественно открыл ее, и податные инспекторы заняли свои места за свежевыкрашенными столами в просторных светлых комнатах. Казенная палата выглядела солидно, как и подобает серьезному учреждению, призванному работать для благоденствия страны. Вечером этому важному событию был посвящен банкет с торжественными речами, идущими от сердца тостами, с обильной едой и выпивкой. Тасю, конечно, на банкет не пустили, но она знала, что на нем хвалили отца. Они с братом, принаряженные по случаю праздника, пошли гулять по Аннинской улице.
Они гордо ступали по центральной улице, ведя на поводке подаренного им породистого ирландского сеттера по кличке Рамзес. Жизнь была спокойной и чудесной.
Вскоре началась война с Японией. Дети смотрели с балкона своей квартиры военный парад, казачьи скачки. Немного подорожали продукты. Но война была далеко от Омска, почти не повлияла на привычный ход жизни, если не считать проводы солдат на войну, сопутствующие им рыдания родных и пьяные объятия новобранцев, громкие победные речи офицеров.
У Тани с Женькой в Омске прибавились два братика — Костя и Коля. Евгения Викторовна и нянька занимались ими, меньше внимания уделяя старшим детям, которые уже ходили в гимназию. За Таней стал ухаживать один бойкий гимназист и подарил ей свой гимназический герб с бантом. Таня смутилась — с таким проявлением чувств к себе, да еще от чужого мальчика, она столкнулась впервые — и не нашла ничего лучшего, как отшвырнуть герб в сторону. После этого Таню обругал и даже ударил Женька, так как он обещал этому мальчику, что сестра примет от него герб и поблагодарит за подарок. Но ссора вскоре забылась. Запомнилось, что зимой, в жестокие морозы, когда серело небо, мрачная дымка наступала с горизонта и хрустел под ногами снег, на Таню и Женьку напяливали теплые эскимоски с капюшонами. Дети смеялись, с радостью облачались в эти наряды.
Николай Николаевич старался дать почувствовать близким, что живут они не в дыре, что всякое место имеет свои прелести и от человека зависит, как он устроит свою жизнь где угодно. Он разбил цветник, где летом полыхали гвоздики и радовали глаз левкои. Однажды усадил семью в два тарантаса и повез по голой степи. Домочадцы не скрывали удивления, пока их взорам не открылись два чудесных оазиса — два озера, Рыбачье и Тихое, в одном из которых плавали лебеди. Посреди озера Тихого возвышалась тонкая в основании, похожая на бокал гора Синюха. Они стали приезжать сюда часто. Останавливались на самом берегу озера в доме у знакомого землемера. Неподалеку ставили свои живописные юрты киргизы.
Таня застала киргизов такими, какими они были в начале девятнадцатого века, — соблюдающими национальные традиции и обычаи. В загоне киргизы держали лошадей. А когда выпускали их на пастбище, Таня с Женькой гладили им гривы и удивлялись, что дикие животные совсем не боятся людей.
— Чувствуют, что мы их не обидим, — объяснял поведение лошадей Женька, — к тому же они полезные — дают кумыс. Смотри, как мама от него располнела.
И действительно, худенькая Евгения Викторовна заметно набрала вес. Николай Николаевич добродушно подшучивал над чрезмерным увлечением жены новым для нее и «пользительным» напитком.
— Не все же время мы будем жить рядом с этими чудесными лошадьми, — говорил он ей, — так что набирай вес впрок. Я не против!
Николай Николаевич Лаппа был не только деловым казначеем. Просиживая допоздна за работой, он улучал момент полюбоваться природой, приучал к общению с нею детей. Любил, когда в доме царило веселье, считал, что оно разнообразит и продлевает жизнь. Он часто вывозил семью на пикники, приглашал в гости друзей и родных. Лето проводил с семьей на даче в деревне Захламино и местечке, называемом Боровое, считая, что закалка, полученная в нежном возрасте, пригодится детям позднее. Возможно, она действительно помогла Тане выжить в труднейшие холодные и нищие годы, о скором наступлении которых тогда, слава богу, еще не думали.
Отец столь блестяще наладил дело в Казенной палате Омска, что его повысили по службе и перевели в Саратов. На прощание сослуживцы подарили ему набор столового серебра на двенадцать персон, а еще раньше, на съездах податных инспекторов, где по окончании слушаний накрывался стол на сто человек, Николай Николаевич получил в подарок две дорогие китайские вазы и серебряный самовар. Таню с Женькой, уже повзрослевших, пускали на эти вечера, и там для них было раздолье. Они бегали вдоль столов, и никто из гостей не бранил их. Таня понимала, что такое отношение к ним — заслуга отца, безупречной службой добившегося высокого звания действительного статского советника.
От Омска Евгения Викторовна с детьми поездом добралась до Самары. На вокзале их встретил отец и преподнес матери букетик ландышей, искренне нежно, что было для Тани выражением настоящей любви, которая не проходит ни со временем, ни под влиянием обстоятельств, если семья крепкая и зиждется не на расчете, а на уважении и любви, возникших с юных лет. Таня радовалась за родителей и мечтала встретить такого человека, с которым могла прожить всю жизнь в любви и согласии, избегая споров и конфликтов, а если они все-таки возникли бы, то немедленно гасить их, уметь прощать слабости друг друга.
Из Самары до Саратова плыли на большом и удобном пароходе. Таня и Женька быстро его обжили, однажды пробрались даже в машинное отделение и увидели людей с грязными закопченными лицами, перепачканных мазутом. Их вид произвел на Таню сильное впечатление. Она понимала, что кто-то должен работать в машинном отделении, но от этого не становилось легче на душе. И неожиданно страх овладел ею при мысли о том, что эти и подобные им люди когда-нибудь захотят изменить свое положение, прогуливаться и отдыхать на палубе, как родные Тани и другие господа. «Может, рабочим стоит больше платить за тяжелый труд, чтобы потом они могли отдохнуть достойно и хорошо», — подумалось ей. В гимназиях того времени уже бродили революционные настроения, но Таня не вникала в их суть.
В Саратове была иная жизнь, чем в Омске. Волга поражала красотой и задушевностью, в отличие от сурового Иртыша. Лучшие артисты и театры приезжали в город. Отец не отступал от своих убеждений и традиций. Он и в Саратове стал строить новую Казенную палату с квартирой для семьи управляющего. До этого они жили в Немецкой гостинице — лучшей в городе. В квартире при палате у Тани была своя комната, скромная, но удобная. Гостиная в квартире была увешана коврами — увлечение отца. Он особенно ценил привезенные из окрестностей Омска киргизские ковры ручной работы, немного грубовато сотканные, но поражающие своеобразием рисунка и удивительной прочностью.
— Они нас переживут, — как-то заметил он жене.
— Не говори такое при детях, у них еще вся жизнь впереди.
— Ты права, Женя, — согласился Николай Николаевич, — но я долго не проживу. — Он опустил голову и вздохнул. — Слишком много сделал добра, а таких людей Бог любит и старается, чтобы они были рядом с ним.
— Чушь мелешь! — возмутилась Евгения Викторовна. — Не слушайте его, дети! Идите поиграйте. А ты, Таня, помузицируй. Я люблю слушать твою игру на рояле...
Она умолкла, размышляя над словами мужа. Хотя внешне жизнь текла по-прежнему плавно, но даже в воздухе ощущалось напряжение, люди стали более нервными, нетерпимыми друг к другу.
По свидетельству писателя Константина Федина, «в городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и йогурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был... В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад...»
В первые дни после приезда в Саратов Таня и Женька рвались в этот парк, но здесь им вскоре стало тесно, особенно на аллеях, где степенно прогуливались горожане. Рассматривать их день за днем скучно.
На площади возле университета по воскресеньям и праздникам шло народное гулянье, собиралась публика попроще, голосили парни под задорные саратовские гармошки: «Плыл я верхом, плыл я низом. У Мотани дом с карнизом...» Площадь шумела, клокотала, увлекая толпу в далекий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь. Там был и паноптикум, где лежала восковая Клеопатра и живая змейка то припадала к ее шикарной пышной груди, то отстранялась. Была и панорама, показывающая потопление отважного крейсера «Варяг» в пучине океана. Были здесь Женщина-паук, Женщина-рыба, Человек-аквариум, театр превращений мужчин в женщин, а также обратно, театр лилипутов, хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего, американский биомкоп, орангутанг, факир...
Таня, увлеченная красочностью зрелища и криками зазывал, никак не могла решить, на что истратить деньги — на Клеопатру, крейсер или орангутанга, но чем больше думала об этом, тем фальшивее и примитивнее казалось ей все происходящее на площади, и в конце концов она без сожаления покинула ее.
Внимание Тани привлек стоящий в стороне от балаганной суеты статный молодой человек. На плечи его была накинута куртка, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов и коммерсантов. Таня подошла к нему и без всякого иного умысла, кроме интереса к истории Саратова, спросила:
— Я не здешняя. Рассказывают, что Саратов сначала был на левом берегу Волги, а потом перенесен на правый. По какой причине? Вы не знаете?
— Нет, — пожал плечами парень. — Саратов всегда благоволил бунтовщикам. И Степану Разину жители сдались без боя, и Пугачеву сразу подчинился гарнизон. У нас родился и жил Чернышевский. В 1893 году вернулся в Саратов из ссылки и в том же году помер. Кстати, я вам покажу каторжную тюрьму. Там в основном сидят политические!
— Мне всех заключенных жалко, — призналась Таня.
— А вы откуда родом? — поинтересовался парень.
— Из Рязани.
— Рязанская, — пренебрежительно заметил он.
— Я жила там, когда была совсем маленькой, — не оправдываясь, спокойно ответила Таня. — Знаю по рассказам мамы, что город был небольшой, но поражал обилием красивых церквей. Там сохранились остатки кремля, построенного в тринадцатом веке. Фрагменты стен, зубцы. В центре города располагалась церковь двенадцатого века. Подле нее стоял надмогильный памятник — княжеская усыпальница. Еще есть Архангельский собор. Но самый красивый и большой — Успенский кафедральный собор, чудо архитектурного искусства, построен мастером Яковом Бухвостовым. Вам, наверное, неинтересен мой рассказ?
— Отчего, — усмехнулся парень, — серьезно говорите, как взрослая девушка.
— Я скоро заканчиваю гимназию, — обиделась Таня, — буду классной дамой.
— Значит, тянете на медаль.
— Учусь так себе, но к экзаменам готовлюсь день и ночь. А в Рязани венчались мама и папа. Я не помню этот город, но люблю его. Мне нравятся рязанские друзья папы. Они часто навещают его. Люди спокойные, покладистые.
— А откуда быть у них гонору? Их веками давили татары, даже крымские, потом присоединили к Москве без особых усилий. Они исторически не привыкли жить свободно, самостоятельно, без чьей-либо опеки.
— Вы много знаете, — похвалила парня Таня.
— Кое-что, — небрежно заметил он. — Значит, не пойдете со мною к каторжной тюрьме?
— Не пойду, — уверенно произнесла Таня, — сегодня надо пораньше быть дома, папа сказал, что вечером возможен погром, опасно быть на улице.
— Ну, ступай, ря-а-азанская! — усмехнулся парень и, поправив куртку на плече, зашагал по мостовой.
Парень вызывал у Тани интерес внешне небрежным видом и необычными мыслями, она не прочь была еще раз увидеться с ним, ей показалось, что даже в толчее Липок ей не было бы скучно с ним и вообще не стыдно показаться вместе.
Погром состоялся на следующий день. По улице шла толпа хулиганов в нахлобученных на лоб кепках, в руках — у кого иконы, у кого палки или железные прутья. Громили еврейские квартиры, видимо, заранее вызнали адреса, грабили еврейские магазины, били евреев... Таня вышла из гимназии с подругой, еврейкой по фамилии Мейерович. Та сжалась от страха:
— Убить могут, Таня. В лучшем случае — изнасиловать или покалечить. В Саратове, конечно, погромы не чета кишиневским, так, больше для устрашения евреев и самовыражения русского духа. В Кишиневе никому пощады не бывает, здесь могут только попугать, но все равно страшно!
Таня пригласила подругу к себе домой, благо жила недалеко от гимназии. Они пробежали пару сот метров и захлопнули за собой заветные двери.
А когда на улицах утихло, Танина подруга пошла к себе. Таню обрадовало, что в Саратове организовываются дружины по сопротивлению погромщикам, состоящие сплошь из русских людей, но кое-что удивило: почему полиция не на стороне этих дружин. Позднее, в октябре 1905 года, во время крупного еврейского погрома был задержан податной инспектор Казначейской палаты ее отца, с группой боевой дружины, стрелявшей по громилам. Оружия полицейские у него не обнаружили, но нашелся свидетель, который утверждал, что видел, как податной инспектор стрелял и ранил в толпе ломового извозчика. Полиция ничего не имела против инспектора, кроме этих показаний, да и дружинники на допросах утверждали, что он к их числу не принадлежал. Отец Тани ходил на прием к городовому полицмейстеру, ходатайствовал за своего подчиненного. Полицмейстеру просьба отца пришлась не по вкусу, но он все-таки обещал разобраться. За недоказанностью причастности к боевым действиям инспектора обвинили в уличных беспорядках и на три года отправили в ссылку. Таня была поражена этим решением. Годы спустя она расскажет будущему мужу эту историю, когда он начнет пьесу «Самооборона», Однако вышла у него не трагическая, а комическая история.
При доме, где жила семья Лаппа, был двор. Там, как и в Омске, Николай Николаевич разводил цветы. Старался привить детям любовь к природе, чувство красоты. В самом дальнем конце их участка стоял небольшой флигель. В нем жил человек, тихий и незаметный. И вдруг однажды, в 1905 году, флигель едва не взлетел на воздух от сильного взрыва. В доме Лаппа посыпались стекла, вылетела даже одна рама, а Евгения Викторовна едва не упала в обморок от страха и еле удержала на руках маленького брата Тани, недавно родившегося Владимира. Флигель загорелся. Тихий сосед оказался революционером и начинял порохом бомбы для своих друзей, которых называли в народе бомбистами. Николай Николаевич резко отрицательно относился к бомбистам, считая, что кровью и смертями человеческими жизнь не улучшишь. Он решил отвлечь детей от воспоминаний об этой истории и на лето повез их отдыхать подальше от города, в деревню со странным названием Разбойщина. Деревня им не понравилась. Место неухоженное, дикое. На следующее лето Николай Николаевич поехал в немецкую колонию, что располагалась за мостом. Там жил немец Шмидт, очень деятельный и толковый человек. У него был роскошный дом с цветником и фруктовым садом. Шмидт купил землю около Разбойщины — большой участок с прудом, построил там купальню, дачи и сдавал их в аренду, даже давал лошадей для поездок в город и обратно. Николай Николаевич арендовал у Шмидта хорошую дачу. Это было чудесное место для гуляния на чистейшем воздухе. И от станции близко — два километра. В гости каждое лето стали приезжать сестры Николая Николаевича: Соня и Катя. Они после Рязани переехали в Москву с дедушкой и бабушкой. Тетя Катя вышла замуж за Сергея Язева, адвоката. У них родилась дочь Ирина.
Из различных переплетений человеческих судеб состоит жизнь, и нечего удивляться, что это случилось. Рано или поздно Таня должна была приехать в Киев. Тетя Соня вышла замуж за полковника Давидовича. Они перебрались в Киев вместе с бабушкой и дедушкой, который вскоре умер. Жили в хорошей просторной квартире на Большой Житомирской улице. Житомир — самый близкий к Киеву из больших украинских городов, и, видимо, поэтому в его честь назвали улицу и еще потому, что там доживали свой век офицеры-отставники; кстати, и после Великой Отечественной войны уходящим в отставку офицерам было разрешено селиться в Житомире. Не знаю, продолжение это традиции или совпадение — наверное, последнее. Потом и тетя Катя вместе с Ирой перебрались в Киев. Там собралась вся семья, кроме саратовских Лаппа. Не навестить родных, хотя бы однажды, Таня не могла. Она приехала в Киев после окончания гимназии на встречу со своей судьбой.
Татьяна росла ершистой, непокорной. Разбаловала мама — будучи родом из бедной семьи, она считала великим благом не заниматься тем, что за нее могли бы сделать другие. Придет Таня из гимназии, бросит верхнюю одежду на диван, и мать говорит: не подбирай, горничная уберет; неизвестно, как сложится жизнь, пока позволяют обстоятельства — ничего не делай.
Вспомните письмо Тамары Тонтовны Мальсаговой. По сути, она не ответила ни на один мой вопрос. Увы, старость заставляет видеть детство таким, каким оно позже представляется, и отдельные оставшиеся в памяти случаи зачастую обобщаются и дают неверную картину поведения и времени. Спроси у Татьяны Николаевны, когда она, уже в преклонном возрасте, давала первое интервью, о судьбе немца Шмидта, у которого их семья арендовала дачу, вряд ли ответила бы. Просто не помнит. Выселили ли его из Саратова, как всех немцев Поволжья? Умер ли он? И своей ли смертью? Память отсекает случаи и встречи, со временем становящиеся незначительными. Зато оставляет яркие личные моменты. Как прогуливала гимназию, как отец приходил за нею на каток в Коммерческий клуб и потом наказывал. Она не спорила и покорно становилась в углу на колени. На это не было для нее уроком. Оставаясь вечером дома, она читала то, что запрещал отец: «Ключи счастья» Вербицкой, повести Арцыбашева, а из разрешенных — Гоголя, Тургенева. Отец полагал, что ей рано читать романы о любви. Он был очень строгим, но отходчивым. И причиной тому, наверное, была актерская жилка, крепко сидевшая в нем. Он по-прежнему много работал, но и в Саратове играл в любительском спектакле в театре Чернышевского. Таня там тоже участвовала в массовке, в спектакле «Василиса Мелентьева» восклицала: «Царь идет! Царь идет!», срываясь на крик, от страха перед царем и публикой.
А мать, по характеру незлобивая, тем не менее частенько давала дочери шлепки.
— За что, мама? — притворно изображая раскаяние, сквозь слезы спрашивала Таня.
— У тебя глаза порочные! Так и буравишь ими мужчин! — сердилась Евгения Викторовна.
— Я просто подросла, мама, — оправдывалась Таня.
— И отца не слушаешься. Он запретил тебе бегать в театр, а ты пропадаешь там!
— Но ведь бесплатно хожу, с подругой. Она дочь хозяина театра Очкина. Сколько я опер пересмотрела! Разве это плохо?
— Отцу виднее, — не отступала Евгения Викторовна, — дочь действительного статского могла бы брать билеты!
Таня закончила министерскую гимназию в Саратове и, будучи награждена медалью, получила звание домашней учительницы и домашней наставницы, при желании продолжать образование ей был открыт доступ на Высшие женские курсы. Для поступления в женский медицинский институт требовалось сдать дополнительный экзамен при мужской гимназии. Она пошла работать классной дамой в реальное училище.
Классную даму Татьяну Николаевну реалистки училища считали ведьмой — разве что не летала на метле, а знала о них столько, сколько под силу знать только нечистой силе. Но дело было вовсе не в колдовстве. Просто иногда заходила она в туалет для преподавателей, разделенный с общим туалетом стеной, не доходящей до потолка. Поэтому невольно слышала разговоры реалисток, в перерыве между занятиями, и удивлялась, что девушки могут обсуждать такие подробности, которые взрослым гимназистам не придет в голову оглашать. Госпожа Елизова с упоением рассказывала, как учила любви неопытного гимназиста, как он смущался и пугался всякого ее предложения. Ее рассказ вызывал всеобщий хохот девушек. Госпожа Куркина хвасталась своим кавалером, который опрокинул ее в кустах и так быстро и ловко раздел, что она не заметила, как осталась в чем мать родила, что он всю ночь не слезал с нее, и она летала в облаках, счастливая, и ей казалось, будто до ближайшей звезды рукой подать и она достала бы эту звезду, если бы не мешал взгромоздившийся на нее кавалер.
Две реалистки — Наседкина и Орлова, брюнетка и блондинка — смеялись над родителями, которые отпускают их вместе куда угодно, а им только этого и надо. Они довольны, научились делать друг другу приятное не хуже, чем юноши девушкам, и при этом спокойны — не забеременеют, в отличие от госпожи Нечаевой, которая находится в положении, уже на втором месяце. В ответ госпожа Нечаева рассмеялась и сказала, что аборта не боится, а пока получает удовольствие с кем хочет и сколько и как пожелает и она, и партнер.
Поначалу реалистки не боялись классной дамы, обязанной следить за порядком на занятиях. Совсем еще девчонка, многие ученицы были едва ли не вдвое крупнее ее. Преподаватель Закона Божьего однажды спросил у учениц: «Где же ваша классная дама?» — и увидев Таню, хрупкую, молоденькую, рассмеялся: «Как же она справляется с вами?!»
Но Таня вскоре проявила характер, и это произошло бы независимо от подслушанных в преподавательском туалете ученических откровений.
Волевое лицо, окаймленное густыми, коротко подстриженными волосами, большие серо-зеленые глаза, мягко очерченные полные губы, целеустремленный взгляд, женственный земной облик. Она поняла, что закончилась беспечная домашняя жизнь, началась работа с людьми, которых она не знает и морали которых не исповедует. Зря родители считают ее ребенком. Она уже взрослая настолько, что готова полюбить, но лишь человека достойного, интеллектуального, умного и, разумеется, любящего ее.
На ближайшем уроке она рассаживает за разные парты Наседкину и Орлову, те в смятении меняют места, и из их уст до нее доносится проклятие: «Ведьма! Чистая ведьма!» Она заставляет проснуться прикрывшую руками глаза госпожу Куркину. «Идите домой и выспитесь! — приказывает Таня. — Чаще занимайтесь, вам это необходимо больше, чем другим ученицам. Вы не хватаете звезд с неба!» Нечаева просится в туалет, ее подташнивает. «Что-нибудь не то съела», — объясняет реалистка классной даме, но Таня не сочувствует ей. «Обратитесь к гинекологу!» — советует она. Госпожа Нечаева сначала от удивления открывает рот, а потом зло проговаривает: «Ведьма! Чистая ведьма! До всего докапывается!»
Тем не менее в классе устанавливается порядок, реалистки боятся «ведьмы» и ведут себя в рамках приличия. Таня, довольная девочками, радушно улыбается им. «Вроде и не ведьма», — шепчет Наседкина Орловой, но не решается снова сесть с подругой за одну парту.
Наступают каникулы. В своем рассказе мы забежали на год вперед. В Киеве Таня была прошлым летом, в 1908 году. Пришло приглашение от тети Сони навестить ее в Киеве. Не имея своих детей, она очень любила племянницу, просила брата: «Отпусти ко мне Таню». Отец спросил у дочери:
— Хочешь поехать?
— Хочу, — уверенно сказала Таня. И вот первый раз в жизни она отправилась в самостоятельное путешествие, с двумя пересадками — в Тамбове и Воронеже. Николай Николаевич, конечно, волновался, но, подумав, сказал дочери:
— Ты уже взрослая. Можешь ехать.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |