Вернуться к В.Л. Стронгин. Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь

Глава шестая. Памятный Владикавказ

Город замер в ожидании неодолимых перемен. Шумно было только у машин и конных повозок, направляющихся по Военно-Грузинской дороге в Тифлис. Закрылись многие лавки и магазины. Только в одной лавке, хозяин которой закупил большую партию балыка, торговали рыбой за старые деньги, называемые «ленточными» — узкими и длинными, как лента. Общее уныние охватило город, и даже казалось, что поник бронзовый Александр I, красовавшийся у входа на Александровский проспект. И лошадь под ним выглядела обреченной и служащей большой мишенью для вражеской пули. Клемансо писал о царе, что этот «человек становится сильным, когда борется за существование своей Родины».

Но царь, освободивший Россию от наполеоновского нашествия, еще в 1875 году почил в городе Таганроге и ничем не мог помочь своим сородичам, ни гордым видом, ни своими подвигами, за которые, кстати, отказывался принять награды, не принял титул Благословенного. И запретил возводить ему памятник в Санкт-Петербурге с надписью: «Александру Благословенному, Императору всей России, великодушному восстановителю Европейских держав, благодарная Россия», словно предчувствовал, что через сотню лет изменится Россия и люди новых поколений снесут его памятник на свалку, что и произошло в 1923 году. Дальновидным был Александр I и даже издал указ: «Да соорудится мне памятник в чувствах ваших, как оный сооружен в чувствах моих к вам!» И до сих пор в народе центральный проспект города, официально именуемый Ленинским, люди зовут Александровским, видимо, многие по привычке, а иные и потому, что он напоминает им давние, более добрые, чем теперь, времена.

Георгий Евангулов в рассказе «Суфлер из будки» дает впечатляющую картину Владикавказа перед приходом красных: «Город был похож на издыхающее животное. Оно не умерло, а вороны клевали глаза, стаи мух жужжали над зияющими ранами. По вечерам улицы уже не были освещены, погасли витрины магазинов, и на затихших улицах одиноко выглядывали на театральной площади огни театра и цирка. Какая бы опасность ни угрожала городу — зрелища уходят последними. Зрелища — это воздух, без которого можно задохнуться в сгущающейся атмосфере опасности. Зрелища как бы подхлестывают тот остаток воли, который еще скоплен у этого сдыхающего животного-города. И чтобы облегчить его страдание, еще не хватало выстрела. И выстрел раздался. Двенадцать четких взрывов один за другим сотрясли город в одно прекрасное утро. То взрывались пороховые склады... Белые врывались в дома, в уцелевшие магазины и, взламывая, уносили то, что даже не могло пригодиться. В руке одного — ведро с халвой, у другого вместо фуражки цилиндр, у третьего в руках пакеты с медикаментами».

Люди теряли голову. На грани помешательства находилась и Тася, но держала себя в руках как могла. У нее была одна цель — сейчас спасти от смерти больного мужа и потом, если он выздоровеет, спасти от рук красных. Белый офицер, даже в мундире военного врача, все равно для них буржуй.

Случилось непредвиденное, но вполне возможное. Сыпной тиф косил людей. Юрий Львович Слезкин в своем дневнике писал: «С Мишей Булгаковым я знаком с зимы 1920 г. Когда я заболел сыпным тифом, его привели ко мне в качестве доктора. Он долго не мог определить моего заболевания, а когда узнал, что у меня тиф, — испугался до того, что боялся подойти близко, и сказал, что не уверен в себе... Позвали другого...»

Зная сложнейшие, особенно потом, уже при советской власти, взаимоотношения этих двух незаурядных писателей, вполне можно усомниться в том, что Булгаков «испугался до того, что боялся подходить близко», а отказаться лечить мог, но не из-за опасности болезни, а не будучи специалистом по ее лечению. Это выяснилось очень скоро, когда он заболел сам. Начались головные боли. Поднялась высокая температура. Жар был — хоть выжимай рубашку. Никаких поручений Тасе он не давал, она сама обратилась к местному очень хорошему врачу, потом приходил начальник госпиталя. Их диагнозы совпали — у Михаила возвратный тиф. Эта болезнь обычно возникает тогда, когда на ранке, сделанной вошью, саму ее раздавливают. Врач сказал, что это очень заразная болезнь, вызываемая спирохетами Обермайера. Лучше больного изолировать.

— Куда? — изумилась Тася. — Кто будет ухаживать за Мишей? Я у него — одна!

Военный врач хотел поместить больного у себя в госпитале, но предупредил, что госпиталь может покинуть город в любое время, возможно, даже сегодня вечером или завтра утром.

— Если будем отступать, ему ехать нельзя. Вы не довезете его до подножия Казбека.

— Пусть остается дома, — решила Тася.

— Тогда знайте, — сказали врачи, — что у больного возможно чередование лихорадочных приступов. Инкубационный период закончился. Об этом говорит внезапное начало болезни, с ознобом, с температурой свыше сорока градусов. Появляются сильная головная боль в затылке, в икрах ног, крестце, тошнота, рвота, сонливость, бред, менингизм... Тяжелейшее заболевание, — вздохнул местный врач, — смерть может наступить от коллапса...

Тася пошатнулась, даже присела на стул, чтобы не упасть.

— Смерть...

— Не обязательно, — неожиданно приободрился местный врач, доброжелательный человек и лучший специалист по тифу во Владикавказе, — смертность от возвратного тифа не превышает в среднем пяти процентов, ваш муж — молодой мужчина, и я думаю, он пересилит болезнь. Но как врач должен вам сообщить все варианты болезни. Способствует ей ослабление иммунитета от сильного переутомления, голода во время безработицы, войны... Одно или два из этих явлений мы сейчас наблюдаем. Мой совет — лечить тяжелобольного дома. Я дам лекарства, скажу, как вести себя и ухаживать за ним...

Начальник военного госпиталя посуровел:

— Болезнь заразная, Татьяна Николаевна. Не забывайте об этом. Довезем мы вашего супруга до кинтошек (Кинто — грузинский весельчак из народа. — В.С.) или нет — это вопрос. Но что тут сделают красные с деникинским офицером?

— Ведь он никого не убивал, он — врач, — возразила Тася.

— Попробуйте это объяснить каждому встречному и поперечному, этим чекистам, — вздохнул начальник госпиталя.

— Постараюсь, — уверенно сказала Тася.

— Вам решать, голубушка, времени действительно осталось немного... — заключил начальник госпиталя и откланялся.

Местный врач не стал спорить с коллегой, но пришел к выводу, что шансов выжить у Миши больше здесь, чем в дороге.

— Если нужно, вызывайте меня в любое время, не стесняйтесь, — сказал местный врач.

Тася осталась рядом с Михаилом, находившимся в бессознательном состоянии. И болезнь Булгакова, и отъезд его части пришлись некстати, все сложилось катастрофически нелепо. Еще на днях начальник Владикавказского отряда полковник Дорофеев сказал сотрудникам газеты «Кавказ», что керенщина, то есть демократия, должна быть забыта. «Твердость воли — залог порядка. Будет порядок — власть наладится». Тася почувствовала, что он говорит общие слова, а ничего конкретного для спасения города предложить не может. «Современная власть должна идти к народу, а не изолироваться от него. Власть должна отрешиться от личных интересов и всю работу подчинить вопросам государственным».

— А спасение Миши? Это личный вопрос или государственный? — сама себе задала вопрос Тася.

Она сменила намоченную холодной водой повязку на его лбу. Под руку попала газета со статьей Николая Покровского «Ветры буйные». «Люди, попавшие в ЧК, часто исчезают, — писал Покровский о положении в Совдепии, — и семьи не могут добиться сведений об их судьбе. Голодают все, но граждане великой страны превращаются в какие-то ветры буйные, у которых нет ни роду, ни племени».

Тася склоняется над Мишей. От болей у него искажено лицо. Но главное — он жив, борется с болезнью. Он не буйный ветер. Он постоянно думает о матери, о сестрах, о судьбах Николки и Вани, пока ему неизвестных. Он уверен, что если они живы, то ушли с белыми, но не знает, как по свету раскидала их жизнь. Его семья, Тася, то, что он пишет, желая улучшить жизнь в стране, — это и есть его родина. Но тут как страшный кошмар возникает в ее сознании Мишин рассказ о расстреле заложников в Пятигорске, куда он выезжал перед самой болезнью. Мысли путаются в голове Таси, но этот рассказ забыть невозможно. И о том, что в Новочеркасске состоялось великое церковное торжество — освящение памятника «Спасение Дона от ига большевизма» на месте, где зверски были замучены донские атаманы Назаров и Болотников.

Михаил ездил в Пятигорск — наверное, для того, чтобы написать статью, посвященную годовщине расстрела. Захворал, не успел, и газета уже закрыта, и сотрудники, видимо, мчат к Тифлису, если уже не добрались до него, и едут в Батуми, откуда уходят пароходы в Турцию и другие страны.

Тася подходит к столу, за которым писал Михаил, и перечитывает его наметки к статье: «Суббота, 19 сентября 1919 г. Год назад в Пятигорске на склоне горы Машук были зарублены 75 заложников, взятых советской властью как представители офицерства и буржуазии. Это происходило в холодную ветреную погоду, под мелким дождем и в густом тумане. Заложников по 10—15 человек подводили к глубоким ямам, заранее вырытым на городском и Холерном кладбищах, приказывали раздеваться, ставили на колени у края могил и рубили шашками по шеям, которые заставляли выставлять вперед. Красноармейцы и матросы получали по 10 рублей с головы казненного. Рубили неумело, по 2—3 раза, пока не добивались своего. Эта ночная работа настолько утомила их, что за ними был выслан автомобиль.

Среди заложников были генералы Рузский и Радко-Дмитриев, чьи имена вошли в русскую историю. Их и других казнили не за то, что они восстали против большевизма или пытались с ним бороться, нет. Они на всякий случай были обезврежены, заключены под стражу, в основном больные и престарелые люди. Их уничтожили как возможных классовых врагов. Это был, кроме того, акт мести, преднамеренный. По постановлению Пятигорской Чрезвычайной комиссии использовался мятеж большевистского главковерха, из фельдшеров, кубанского казака Сорокина. Когда он, «ярый» юдофоб, стремясь к мести и, возможно, к власти, самолично перебил своих коллег по ревкому евреев Рубина, Дунаевского, Рожанского и других, участь заложников была решена. Сам Сорокин сел на лошадь и ускакал к ближайшей деникинской части.

Другие инородцы, руководящие Краевой Чрезвычайной комиссией, — Анджиевский, Атарбеков, Стельмахович и Кравец — объявили, бездоказательно и лживо, Сорокина наймитом буржуазии и от имени трудящихся масс изрубили заложников. Интеллигентное русское дворянство, в том числе офицерство, никогда не было антисемитским, даже боролось за создание евреям прав, равных с русским народом. Надо было судить Сорокина и наказать людей, проглядевших в нем убийцу, выбравших его в ревком. Но при чем здесь заслуженные генералы? И как можно самих себя объявить выразителями дум трудящихся масс?» Тася подумала, что Миша прав. Это был настоящий и зверский самосуд над ни в чем не повинными людьми. При таких порядках можно убить любого человека, показавшегося не очень-то красным, тем более деникинским офицером, хотя и врачом.

Миша застонал и оторвал Тасю от тяжких размышлений. Но она снова и снова думала о его судьбе. Ничто и никто не мог отвлечь ее от этого. Ни протиснутое под дверь объявление о том, что солидное товарищество принимает на себя охрану квартир, движимого и недвижимого имущества, делает это с гарантией. Спросить в доме 22 на Воздвиженской. Ни врученная ей на улице листовка, призывающая людей выполнить долг справедливости перед своими братьями, жертвующими своими жизнями за нашу свободу, покой и мир. Объявлялся сбор теплой одежды. «Разве можно допустить мысль, — писалось в листовке, — чтобы не дрогнуло ваше сердце при воспоминании о том, что где-то на околице занесенной снегом деревеньки стоит верный часовой в легкой летней шинелишке, мерзнет, да так, что начинает застывать сердце, ноги наливаются свинцом, пальцы рук не чувствуют прикосновения заиндевелого ствола винтовки, и из печальных глаз катится горячая слеза и тянет, обжигая бледную щеку своим ледяным прикосновением. Часы этого страдальца сочтены... Сотворите чудо Святителя, подойдите незаметно и накиньте на застывающее тело теплую одежду. Так мало можно сделать и так много дать счастья. На семейном торжестве обручения А. Сукасянца и О.М. Петросовой в доме родителей невесты было собрано 3500 рублей на покупку теплых вещей для Доброволии. Было бы очень хорошо, чтобы этот добрый пример нашел себе возможно больше подражателей».

Тася не без интереса прочитала объявление о том, что из Тифлиса прибыли автомобили. Желающие ехать благоволят записаться в конторе на улице Московской, «Гранд-отель», 1-е трудовое товарищество шоферов.

Тася не заметила, что сегодня появились и закричали на владикавказских тополях первые предвестники весны — скворцы. Прежде они с Мишей порадовались бы их крикам, весне, более яркой и быстрой, чем в Саратове и даже Киеве... Но сегодня Тася думала только об одном — спасении Миши. Ее напугали и его наметки к статье о трагедии в Пятигорске, и опубликованная в одном из последних номеров газеты телеграмма: «По сведению разведывательного отделения штаба Верховного Главнокомандующего, при занятии большевиками посада Иловайского ими были изрублены все беженцы и больные, не успевшие уйти с войсками».

Слезы застили Тасины глаза. Миша, едва шевельнув губами, попросил воды. Она стремглав бросилась выполнять его просьбу. И неожиданно прекратился поток слез, просветлела голова. Тася твердо и окончательно решила не отправлять Мишу из Владикавказа. Здесь он с нею. Здесь есть надежда, большая надежда, что он выживет. Даже в машине он вряд ли осилит дорогу до Тифлиса. Что станется с Мишей, когда придут большевики, неизвестно, хотя обстановка будет тяжелая. Это ясно из газет. Но Михаил служил в составе Международного Красного Креста. Он — врач. Лечил раненых: и белых и красных.

Только захотят ли в этом разбираться большевики? Вопрос... И все-таки пока Миша жив, пока они вместе, есть надежда, что все для него обернется не столь ужасно, как можно предположить. «Я выбираю надежду! — мысленно обратилась она к Мише. — Потом не суди меня за это! Прошу тебя, Миша! — вдруг опять зарыдала она, ставя ему градусник. — Снова за сорок!» Но об этом предупреждал доктор, и Тася, накинув легкое пальтишко, поспешила к врачу.

— Доктор, у Миши снова температура за сорок, он закатывает глаза, не видно даже зрачков, дышит еле-еле. Я не знаю, как помочь ему!

— И я не знаю, дорогая, — неожиданно замечает врач, — у вашего мужа первый или второй приступ, более шести не бывает, да и это в очень редких случаях. Ваш муж — врач, служил в земстве и наверняка изучал медицинскую литературу, знает, что при возвратном тифе вырабатываются антитела, которые вызывают гибель возбудителей болезни — спирохет, окончание приступа и наступление светлого промежутка. После ряда приступов больной справляется с инфекцией. Поэтому только его организм знает, когда наступит окончание болезни. Будем ждать и надеяться. Вы поступили правильно, не отправив мужа в Тифлис вместе с госпиталем. Его ослабленный организм мог не выдержать трудностей дороги. Чаще проветривайте комнату, но осторожно, не застудите больного. Кстати, тщательно мойте посуду и сама не заразитесь. А в доме не должно быть этих чертовых вшей! От них наступила беда. И не бывайте в помещениях, где много народа. Вы меня поняли, барышня? Кстати, вы знаете, что уже четвертый час ночи?..

— Извините, доктор...

— Не надо извиняться. Это специфика нашей работы — лечить больного в любое время суток, ехать к нему, где бы он ни находился.

— Уж с этим я знакома, — вздохнула Тася.

— Так помогите мужу сопротивляться болезни. Лекарства, что я выписал, слава богу, еще имеются. Но придут большевики, национализируют аптеки, и их бывшие хозяева припрячут лекарства, вспомните мои слова. Запаситесь хотя бы аспирином.

— Спасибо, доктор, извините за ночное вторжение, — покраснела Тася, — но муж — белый офицер, что с ним могут сделать большевики, страшно подумать.

— Страшно, — согласился доктор, — всем нам страшно. Мы служили старой власти. Но мы не воевали — ни врачи, ни адвокаты, ни учителя, ни торговцы. Да и потом, кто-то должен лечить и учить?

Позднее писатель Исаак Бабель изобразил Конармию Буденного в одноименном романе как полупартизанское соединение. Это не понравилось Буденному, и журнал «Октябрь» в 1924 году напечатал его опровержение, после которого писателя начали преследовать. Буденный еще в начале Гражданской войны потребовал написать песню о его славных воинах. Ему привели молодого, невысокого и полного паренька, который оказался композитором. Песня о буденновцах удалась. Помните: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ...» Правда, злые, а может, и правдивые языки утверждали, что братья Покрасс — Дмитрий, которого вызвал Буденный, и Даниил, вместе с поэтом Д'Актилем до захвата их города красными пели в ресторане эту песню, изменив в ней только первую строчку текста: «Мы белые кавалеристы, и про нас...» Можно поверить в это.

Тася мучительно думала о том, как они с Михаилом будут жить при красных. Он — белый офицер, она — дочка действительного статского советника, хотя и казначея, но с точки зрения большевиков — отпетого буржуя. Миша Как-то предупредил ее — никому не рассказывать о своем происхождении.

— А как же я устроюсь на работу? Могут спросить, кем был отец.

— Молчи об этом. А лучше устраивайся туда, где такие вопросы не задают. Ну хотя бы... — не договорил Миша, имея в виду самую черную работу.

Тася тогда не поняла — заботится ли он о ее жизни или ему безразлична ее дальнейшая судьба. Сейчас она не думала об этом. Она приняла решение, как глава семьи, может быть, решение, определяющее их жизнь, и вдруг, вместе с гордостью за себя, с грустью почувствовала, что навсегда рассталась с романтической гимназической молодостью, с беспечностью, с влюбленностями и флиртами, что даже такого прекрасного, хотя и сложного романа, которым начиналась их любовь с Мишей, уже не будет. Сейчас нужно думать не о том, как жить, а о том, как выжить. Большевики — не единичные бомбисты из Саратова. Их масса, толпа, но хотелось бы верить, что и среди них окажутся приличные люди. Нельзя в один момент заменить целый народ другим. Многие приличные и уважаемые люди укатили в Тифлис, а оттуда — в Батуми, на корабли, везущие в Стамбул, а далее — по всему свету. Но многие остались, даже бывшие генералы-отставники, богатые осетины, персы, которые надеялись, что если у них отнимут заводы и концессии, то оставят хотя бы возможность руководить ими. Кто был ничем, тот, ничему не научась, не сможет стать всем. Остался лучший во Владикавказе адвокат Борис Ричардович Беме. То ли предвидя для себя широкое поле деятельности для защиты людей, чьи права могут быть попраны, то ли потому, что у него родился сын Лева и пускаться с крошечным ребенком в дальнее путешествие он не решился.

У Миши прошел приступ и наступило временное облегчение. Он не мог говорить от слабости, но Тася прочитала в его глазах вопрос: «Где была поздней ночью?» — «У врача, — вслух ответила Тася. — Он верит в твое выздоровление. И я тоже». Тася осторожно сняла рубашку с Михаила, тщательно просмотрела постель, порылась в его негустой шевелюре — вшей не было! Упаси от них Господь! Миша понял ее действия и улыбнулся, насколько хватило сил, уголками губ. Второй приступ оказался сильнее первого. Миша хрипел, поднялась высокая температура, однако утром резко упада до тридцати пяти градусов. Тася впервые легла на кровать. Она не спала трое суток. Судя по описанию болезни врачом, кризис миновал. Она боролась со сном, но безуспешно. Сон сковал ее веки. Но через час вдруг проснулась, видимо, сработало подсознание: она оставила больного без присмотра! Но увидев спящего, мерно дышащего Мишу, позволила себе уснуть еще на несколько часов.

В письме двоюродному брату Косте от 1 января 1921 года Михаил, кроме всего прочего и, видимо, для него весьма важного, а именно его литературных дел, написал: «Ты спрашиваешь, как поживаю. Хорошенькое слово. Именно поживаю, а не живу. Мы расстались с тобою приблизительно год назад. Весной я заболел возвратным тифом, и он приковал меня... Чуть не издох...» О Тасе в письме ни слова. Литературная работа увлекла его, он думает только о написанных рассказах и пьесах, о размышлениях по этому поводу. А во Владикавказе, впервые приподнявшись на подушке, набравшись сил, он с трудом, но вымолвил:

— Ты мой ангел, Тася! — И она тут же забыла о всех своих переживаниях, она была счастлива, что Миша любит ее и все трения между ними исчезли.

У Таси были времена, когда казалось, что ее личная жизнь рассыпается, как ртуть из разбитого термометра, на мелкие капельки, которые никогда не собрать воедино. Погиб на фронте в первом бою любимый брат Женька. Она сильно горевала о его гибели, смотрела на его вещи, привезенные вестовым, как на святыни, боялась поначалу притронуться к ним, а потом собрала волю в кулак и повесила в тот же шкаф, где они висели, — пусть ждут хозяина, всякое случается на войне, может, еще вернется. Но чуда не произошло. Другим потрясением для Таси был отъезд отца в Москву к любимой женщине, его смерть после нервного, жесточайшего объяснения с матерью. Тася, конечно, была на стороне матери, но все-таки не презирала женщину, которую любил отец. Мать не пришла на похороны, зная, что там будет женщина-разлучница, а Тася не отходила от гроба, зареванная, при прощании обняла отца и поцеловала в лоб. Даже пошла на поминки к этой женщине. Мать узнала об этом и рассердилась на Тасю, даже назвала ее предательницей. Тася удивилась: «Но это же мой отец, я гордилась им, и как я могла не попрощаться с ним? Ты пойми меня, мама! Наш отец — красавец, он мог быть артистом, он был светом и примером в моей жизни». — «Примерчик!» — зло сжала зубы Евгения Викторовна и косо посмотрела на дочь. Потом она уехала с детьми в Харьков, и в суматохе Гражданской войны они даже не обменялись адресами. Тася обязательно бы написала маме, но та через сестру в Киеве не связалась с дочерью. Саратовская ветвь семьи Лаппа рухнула при первой же сильной непогоде.

Семья Булгаковых была более дружна. А эксцентричный, всесторонне талантливый Михаил стал смыслом жизни Таси. Она готова была ему прощать даже то, что ранило ее сердце, наверное, потому, что больше любят тех, кто невольно обижает тебя, ранит твою душу. И Тася не дала ни одному конфликту разрастись, делала вид, что ничего особенного не происходит. Но сегодня, после того как миновал кризис, она сердцем почувствовала, что Миша любит ее, не так безудержно, как в юношеские годы, а серьезно, даже божественно, он понял, что она значит в его жизни, и назвал ангелом. Только одного не ощутила Тася — говорит-то это искренне, но с некоторой долей иронии, свойственной ему. Он называл ее ангелом и в другие дни. Она не противилась столь высокому званию. Она спасла от гибели мужа, была им любима и поэтому счастлива. Она даже придумала, как помочь ему в литературной работе, которая постепенно, но верно овладевала всеми его помыслами, всем существом. Тася вдруг вспомнила, что литература в какой-то мере помогла им обоим, когда она получила известие от Саши Гдешинского, что Миша настолько страдает в разлуке с любимой, что готов застрелиться. Ведь письма Мише, полные чувств и нежности, она писала, выбирая слова, а иногда и целые фразы, из любовных рассказов и повестей. Тогда у нее, гимназистки, конечно, не хватало собственного опыта в любовной переписке, и честно говоря, она не была еще столь увлечена им, как он ею. Она должна была спасти юношу, и спасла, может быть, будущего великого писателя. А то, что он будет сильным литератором, она вскоре почувствует по нападкам завистников на первые же его произведения, уже в советской прессе.

Последняя кризисная ночь прошла в бесконечных страданиях Михаила. Он бредил, называя неизвестные Тасе имена, требовал, чтобы его отправили в Париж. Она поправляла ему подушку — он кричал: «Жарко!», измял простыню, называя ее пустыней с раскаленным песком. Градусник опять зашкаливало. Тася, предупрежденная врачом, знала, что надо перетерпеть приступ, возможно последний. Так и случилось. К утру температура упала, жар прошел. Миша спал, но лицо его было настолько бледно-серым и тело безжизненным, что Тася едва не бросилась за врачом, но, с трудом найдя пульс у Миши, немного успокоилась. Она обхватила его голову, поцеловала в губы. Миша открыл глаза, удивленно огляделся и снова закрыл их. Что-то хотел сказать, но не было сил. Слабость измученного болезнью организма проявлялась в том, что он объяснялся с Тасей только ей попятными знаками. Она принесла ему воды. У него не хватило сил приподняться. Пришлось поить его, выжимая ему в рот воду из чистой намоченной тряпочки. Он благодарно посмотрел на Тасю, и вдруг она почувствовала, что немеет ее тело, сон сковывает сознание и через минуту-другую она не выдержит, уснет тоже, а надо было идти на рынок. Купить Мише продукты, фрукты, поддержать его ослабевший до предела организм. Тася подошла к шкафу и достала из шкатулки золотую цепь — свадебный подарок родителей, хотела надеть цепь на шею, чтобы напоследок полюбоваться ею, но раздумала.

Ювелир долго рассматривал редкое по размерам и исполнению произведение искусства.

— Очень красивая цепь! — причмокнул он губами. — Ею можно дважды обвить вашу шейку.

— Можно было, — кивнула Тася.

— Вы продаете ее? — загорелись глаза ювелира. — Но я не могут дать вам за нее подходящую цену. Столько было уезжающих за границу... Столько украшений везли люди... Просили за золото и бриллианты деньги, чтобы переправиться в Тифлис. А цепь — изумительная. Что же делать? Вы знаете, что красные уже в городе?

— Слышала выстрелы...

— В конце Александровского проспекта кто-то до сих пор строчит из пулемета. Я не успел бежать... Наверное, сглупил. Не знаю, что будет при большевиках. Жена говорит, что они в первую очередь ликвидируют частную собственность, реквизируют у меня украшения, добытые годами, и закроют мою лавчонку. А как вы думаете?

— Я хочу продать вам свою золотую цепь.

Ювелир, любуясь цепью, перебирал ее руками.

— Изумительная вещица. Ее обязательно заберут красные. В первую очередь. Какой дурак, да еще нахал и с ружьем в руках, откажется от такой прелестной вещицы, — сказал ювелир и прищурил глаза. — Боюсь, что не смогу приобрести ее у вас.

Тася вздрогнула. Ей были необходимы деньги. Ювелир почувствовал это и опять причмокнул губами:

— Жаль портить такое произведение искусства. Я... в нынешних условиях могу купить у вас эту цепь только как золотой лом.

— Что? При чем здесь лом? — не поняла Тася.

— Я переплавлю цепь в слитки золота. Увы, другого выхода у меня нет, барышня. Соглашайтесь, пока не передумал.

Тася покачала головой:

— Это память родителей. Снимите несколько звеньев и делайте с ними что хотите, а всю цепь я решила не продавать.

Ювелир скорчил недовольную гримасу. Он очень хотел заполучить эту вещицу и знал путь, по которому мог переправить ее в Стамбул, но отступать было поздно.

— Ладно, — согласился он, — сделаем, как вы просите.

Он вышел в соседнюю комнату, и Тася услышала неприятный режущий звук ручного станка.

— Смотрите, — показал ей ювелир цепь, — мастерская работа. Даже незаметно, что в вашей цепи не хватает звеньев. Никогда не видел таких крупных цепей. Пожалуй, я выплавлю из вашего золота два обручальных кольца. Вы не знаете, большевики женятся? Им нужны обручальные кольца? Неужели они поломают эту вековую русскую традицию — обмен кольцами между женихом и невестой?

Тася ничего не ответила ювелиру, который с сожалением отсчитывал ей деньги:

— В другие времена я заплатил бы вам значительно больше. Извините, барышня. Заходите еще! И вы придете, я знаю.

Тася уже не слышала его, спеша на рынок.

Миша выздоравливал медленно. Заново учился ходить, как маленький ребенок. Стали выбираться в город. Грелись под солнышком на скамейке Александровского парка. Однажды пошли гулять в красивый местный парк, который назывался Треком, так как там была оборудована круговая дорожка для велосипедистов. Вдруг раздался крик: «Смотрите! Идет белый офицер!» Тася и Миша перепугались не на шутку. Свернули в сторону от центральной аллеи.

— Я не побегу, — сказал он, — нету сил. И будет очень обидно, если не успею написать хотя бы то, что задумал.

Страх в их сердцах постепенно растворился. Никто не поддержал кричавшего. В парке гуляла в основном респектабельная публика, и не исключено, что в ней были другие бывшие офицеры и им сочувствующие. Несмотря на массовое бегство перед приходом красных, в городе осталось немало интеллигенции, в том числе осетинской. Тася запомнила белого офицера, который носился по центру города, волоча за собою уставшего фотографа и заставляя фотографировать его у памятных мест: у памятника Александру I, у входа в Трек, внутри парка, у скульптур, у здания военного училища, у кинотеатра «Гигант», у театра, на берегу ревущего Терека... Видимо, офицер понимал, что уже никогда не вернется сюда, и хотел захватить с собою часть родины хотя бы в фотографиях.

Тася и Миша вернулись домой взволнованные, думая о том, что случай, произошедший на Треке, может повториться.

— Нужно уметь подавлять в себе вспышку страха, преодолевать себя, — неожиданно сказал Миша.

— Но не скажется ли эта постоянная борьба с собою, со своими слабостями и страстями на здоровье? — спросила Тася.

— Скажется, — ответил Михаил. — В трудных, экстремальных ситуациях во мне возникает бурная энергия. Однажды после напряженного труда меня покинули силы, и я плюхнулся в кровать. Организм требовал сна и покоя для своего восстановления. Думаю, что и эти выбросы энергии не пройдут бесследно для организма.

Тася промолчала, вспоминая, сколько страхов и переживаний натерпелась в своей еще совсем короткой жизни.

— Но думать об этом — малодушие, — сказал Михаил, словно прочитал ее мысли.

У Таси созревал план, как помочь Мише после выздоровления. «Врачом он работать больше не хочет. Значит, литература... Она, наверное, и есть его истинное призвание...» — подумала Тася.

Когда-то в Никольском спасенная им от смерти девочка подарила ему длинное снежно-белое полотенце с безыскусно вышитым красным петухом. И много лет оно висело у него в спальне и странствовало с ним. Во Владикавказе Тася хотела продать его или обменять на продукты, но Миша запретил: «Отнеси другое полотенце, а это оставь». Может, он напишет рассказ об истории с этой девушкой и ее полотенцем, необходимым ему для деталей произведения. Золотая цепь в тысячу крат дороже этой поделки, но Тася не задумываясь пожертвовала золотом, когда это потребовалось Мише. Вероятно, дешевые по общепринятым меркам вещи могут иметь для кого-то большую ценность. Золотая цепь канет в частной жизни, а литературное произведение может служить людям века. Возможно, этим определяются некоторые ценности?

Тася научилась размышлять о том, о чем раньше не думала. И сейчас все помыслы ее были связаны с дальнейшей судьбой Миши. И она решила познакомиться со знаменитым писателем Юрием Львовичем Слезкиным. Они по нескольку раз в день встречались на Александровском проспекте. Встречались и раньше в редакции «Кавказа». Он, конечно, мог забыть Тасю, но она так мило и приветливо улыбалась ему, что однажды он остановился.

— Мы где-то встречались? — кокетливо заметил он.

— В «Кавказе». Я жена Михаила Афанасьевича Булгакова.

— Помню его. Белый офицер, но с литературными способностями, — заметил Слезкин. — Неужели он здесь остался?

— Его свалил возвратный тиф как раз во время отступления Белой армии. Он еле выжил.

— Я навещу его, — сказал Юрий Львович, доставая из кармана курительную трубку. — Смелый человек. Хотя журналисты — люди в общей массе зависимые, слабохарактерные и, я сказал бы, немужественные, а ваш супруг писал о положении в Совдепии едва ли не до последнего номера «Кавказа». Я и то, предчувствуя приход красных, опубликовал либеральную статью о новой России. Вы, конечно, знаете мою жену! — с гордостью произнес Слезкин. — Она в положении. Я не мог уехать и обрекать ее на неизвестность и лишения. А мужа вашего я навещу. Обязательно. Адрес возьму у кого-нибудь из бывшей редакции.

И Слезкин сдержал слово, хотя сам недавно переболел тифом. В своем дневнике он позднее вспоминал об этом: «По выздоровлении я узнал, что Булгаков болен паратифом. Тогда, еще едва держась на ногах, пошел к нему, чтобы ободрить его и что-нибудь придумать на будущее. Белые ушли — организовали ревком, мне поручили заведование Подотделом искусств. Булгакова я пригласил в качестве зав. литературной секцией. Это у него написано в «Записках на манжетах».

Обращаясь за помощью именно к Слезкину, Тася не очень-то обращала внимание на перемены в его творчестве. А между тем герой его одноактной пьесы «Пламя», шедшей в Москве, в Незлобинском театре, революционер Джуето Гамба, восклицал: «Народ! Слышишь, Народ! Ты свободен! Герцог убит! Месть свершилась! Пламя охватило землю! Ты свободен, Народ!» Тася понятия не имела об этой пьесе. Смущало, что должность ему дали большевики. Впрочем, по своего рода заслугам — он не ушел с Белой армией и еще до революции был известнейшим писателем. Город находился в руках большевиков, но еще с афишных столбов не были сдернуты старые объявления: «Продается хорошее офицерское седло желтой кожи. Справиться: Воронцовская, 5, квартира генерала Бек-Бузарова» или «Открыт оптовый коньячный склад исключительно фирмы Сараджева, марки О.С. и четыре звезды старого разлива».

Юрий Львович Слезкин внимательно вглядывался в признаки новой жизни, читал некоего Беридзе: «Мостовые, бульвар, тротуары как в истерике бьются толпой, в домах зажигают пожары электрически быстрой волной. Среди площади Кино-парма собирает желающих всех, однотонная прежде казарма тоже верит в улыбку и смех. На столбах «Коммунист» и летучки о собрании в девять часов, где не терпят неявной отлучки, дорожат большинством голосов. Грузовик ускоряет колеса, мотоциклы летят и свистят, в голове неотступность вопроса, в сердце бьется динамо-снаряд. Исполкомы, Чека и совдепы пляшут в небе пунцовым огнем, красным флагом собранья одеты, люди заняты ночью и днем». Но более всего Слезкина заинтересовали строчки глубокого и проницательного коллеги Георгия Евангулова: «Из города, взятого советскими войсками, стали прибывать беженцы. На вокзале толпы народа осаждали кассы. Поезда уходили переполненными. После взятия города большевиками отряды коммунистов, вооруженные до зубов, рассыпались по городу для охраны домов, живо сформировывая летучие лазареты».

Юрий Львович понял, что пришла новая власть, и надолго. Он, навестив Булгаковых, успокаивал супругов тем, что однажды, пока болел Миша, в городе была очередная смута. Работники ревкома вышли из помещения, где выступали, и были поражены, встретив начальника полиции, который для безопасности пришел проводить их домой. «Люди есть люди, — сказал Юрий Львович Тасе, — среди них встречаются всякие, но, в общем, их не надо бояться. В новую газету «Коммунист» мы, конечно, работать не пойдем, нам не простят, что мы печатались в «Кавказе», а в Подотдел искусств податься можно, там требуются знающие культуру и искусство люди».

«Коммунист» в статье «Полинявший генерал» сообщил о том, что Антон Иванович Деникин слезно умоляет Турцию и Азербайджан пропустить его войска через их границы. Это известие окончательно убедило Слезкина, что всю свою дальнейшую судьбу ему придется связать с советской властью. Он романтически любил жену, боготворил ее, поехал за ней во Владикавказ (а не прибыл туда с красными войсками, как утверждают булгаковеды), посвятил ей рассказ «Ситцевые колокольчики». Тася даже мысленно позавидовала его супруге Людмиле Башкиной: «Красивая женщина. Талантливая актриса. И самое главное — обожаема мужем». Решение остаться во Владикавказе Слезкин принял бесповоротно, хотя как блестящий писатель терял многое — популярность в России, знание коллизий жизни, которые мог описывать с прежним блеском. Новую жизнь он не знал, только опасливо приглядывался к ней и понимал, что шутки с нею, тем более противостояние ей могут закончиться для него и жены трагически. Ведь она тоже играла для белых и собирала пожертвования для Доброволии. Он скрывал от жены метания в своей душе, выплескивал их в строчках: «Тут на балкончике под лягушачий трезвон до утра просидеть можно. Лягушки, они, подлецы, как-то по-особенному самозабвенно поют, захлебываются от счастья. Соловьи так не умеют, красуются, донжуаны этакие, а лягушки всей душой, всем существом отдаются любви... Черт их знает, откуда у таких поганых существ безграничная страсть такая. Это — от Бога. Я-то вот, должно быть, и обижен этим — потому-то у меня все как-то криво и косо и никому не на радость сердечные мои истории. Случается же такое, что нерушимо — кончилось, быльем поросло, ветром следы занесло, а вот в один день — все снова, точно по волшебству, на старом месте, а опять дивуются глаза, бьется сердце, в душе кавардак, ничего не понимаешь, и спокойствие, так радовавшее только что, проваливается куда-то, и не знаешь — плакать тебе или смеяться».

Тася, конечно, в то время не знала об этих откровениях писателя, известнейшего до революции. Он состоял в родстве с Дмитрием Веневитиновым, Львом Толстым. Его роман «Ольга Орг» был переиздан более десяти раз, инсценирован в кинематографе, переведен за границей. Главная героиня так говорит о себе: «...У меня не было никаких идей, никакого желания работать... Я была как большинство из нас... Мы ничего не умеем... Нас балуют с детства, потом пошлют в гимназию, чтобы мы получили диплом и были как все... Мы не знаем, что с собою делать. Потом нас выкидывают на улицу или стараются выдать замуж... И вот у меня нет дороги, никогда не было...» Тася читала этот роман еще до замужества с Мишей и думала, что он написан о ней. Она мечтала о человеке, который поможет ей найти свою дорогу в жизни, и таким ей показался Булгаков — деятельный и неравнодушный, любящий ее, и настолько, что готов ради нее пойти на край света. Тасе хорошо было рядом с ним, и она забыла о мечте найти свое дело и место в жизни, считая, что заниматься семейными и хозяйственными делами — это и есть ее забота, ее призвание. Она забыла тревоги и разочарования в судьбе Ольги Орг и своей. Гражданская война захватила ее потоком неурядиц, забот, переживаний. Будущее виделось расплывчатым и неопределенным, она думала о том, как прожить следующий день, чем кормиться, и никогда даже не подозревала, что подаренное на свадьбу родителями кольцо спасет их молодую семью от голода.

Встретившись со Слезкиным, она сразу почувствовала его расположение к себе, сочувствие, возможно, такое же, как и к героине повести «Ольга Орг». Он пошел к больному Михаилу, обрисовал ему картину происходящей жизни намного лучше, чем она была на самом деле.

Время берет свое, отнимает силы, разъедает и путает память. Не будем винить Татьяну Николаевну в том, что она забыла, как привела Слезкина к больному Мише, что она просила маститого писателя помочь начинающему литератору. Миша сказал ей, что врачом он больше не будет, будет писать. «Потом, — вспоминает Татьяна Николаевна, — столько раз пилил за то, что я не увезла его с белыми: «Ну как ты не могла меня увезти?» Я говорю: «Интересно, как я могла тебя увезти, когда у тебя температура сорок, и ты почти без сознания, бредишь, а я повезу тебя на арбе. Чтобы похоронить по дороге?» Тасе было обидно и горько до спазм в горле, что он не понял, какие сомнения мучили ее тогда, что она спасла ему жизнь. Она не ожидала услышать от него за это нежное слово, но удивилась и упрекам. Потом она подумала, что люди в отдельные экстремальные моменты не могут реально оценить обстановку, сделанное им добро и иногда даже мстят за него, считая, что добро совершено им во вред. Поэтому, возможно, вспоминая Владикавказ, она не говорила, что привела к больному Мише Слезкина (об этом он пишет в дневнике) и просила помочь Мише, а вскользь упоминает: «Ну, Михаил решил пойти устроиться на работу. Пошел в Подотдел искусств, где Слезкин заведовал. То ли по объявлению он туда пошел, то ли еще как... (намек на свою помощь. — В.С.). Вот тут они и познакомились (или отказала память, или выдумано умышленно. — В.С.). Михаил сказал, что он профессиональный журналист и его взяли на работу заведующим литературной секцией... Миша занимался организационной работой, знаю, что он выступал перед спектаклями, рассказывал все. Но говорил он очень хорошо. Прекрасно говорил. Это я не потому, что... Это другие так отзывались». Увы, отзывы о его лекциях были разные, и в прессе в основном плохие. Об этом мы расскажем чуть позже, а сейчас продолжим воспоминания Татьяны Николаевны: «Денег не платили. Рассказывали, кто приезжал, что в Москве есть было нечего, а здесь при белых было все что угодно. Булгаков получал жалованье, и все было хорошо, мы ничего не продавали. При красных, конечно, не так стало».

Здесь я как автор книги позволю себе напомнить статью Булгакова еще в предреволюционной «Кавказской газете», где он предрекал, что настоящий голод наступит тогда, когда люди начнут выискивать еду в выгребных ямах, замененных, спустя восемь десятков лет, специальными контейнерами.

Кстати, голод и нарушение экономики одна из черт тоталитарного режима, зарождавшегося сразу после революции.

И вновь обратимся к воспоминаниям Татьяны Николаевны: «И денег не платили совсем. Ни копейки. Вот спички дадут, растительное масло и огурцы соленые. Но на базаре и мясо, и мука, и дрова были... Потом месяца два-три прошло — дом генерала Гаврилова, который с супругой приютил нас, под детский дом взяли, а нам дали комнату на Слепцовской улице, около театра (Слепцовская ул., д. 9, кв. 2)... А я стала работать в уголовном розыске. Надо было письма записывать. Я там все перепутала. «Когда же вы научитесь?» Потом Слезкин узнал, говорит Михаилу: «А что? Давай ее в театр!»

Вероятно, Юрий Львович добавил к характеристике Таси другие слова о том, что красивые, эмоциональные женщины всегда нужны театру, тем более молодые. Булгаков согласился.

Татьяна Николаевна: «Предложили мне работать статисткой. Все время надо было в театре торчать. С утра репетиции, вечером спектакли. А потом уже так привыкла, что не могла уже жить без театра. Уроки танцев брала у Деляр, там такая была. Раз надо было на сцене «барыню» станцевать — я так волновалась! Но станцевала. В афишах у меня был псевдоним Михайлова».

За этими скупыми на радость словами стоит, по всей вероятности, один из самых счастливых периодов в жизни Таси. Впервые она занялась творчеством, интересным ей и людям. И Михаил по-иному взглянул на свою супругу. Пусть статистка, пусть не профессиональная танцовщица, а лихо сплясала «барыню». Зрители вызывали ее на бис, как настоящую актрису. Михаил, стоя за кулисами, сиял от радости. Но, увы, тон его настроения вскоре изменился. 19 января 1921 года он пишет двоюродному брату Константину: «Судьба — насмешница. Я живу в скверной комнате... Жил в хорошей, имел письменный стол, теперь не имею и пишу при керосиновой лампе... Как одет, что ем... не стоит писать... Тася служила на сцене выходной актрисой. Сейчас их труппу расформировали, и она без дела...» Но видимо, Михаил не почувствовал, какой опыт борьбы за существование получила его жена, сколько мук и унижений претерпела на этом пути, чтобы легко расстаться с делом, пусть не великим, но животворным для нее. Через несколько месяцев, в апреле 1921 года, Миша пишет в Москву сестре Надежде, именно ей, зная, что они близки по мировоззрению: «Тася со мной. Она служит на выходах в 1-м Советском владикавказском театре. Учится балету. Ей писать так: Владикавказ, Подотдел искусств. Артистке Т.Н. Булгаковой-Михайловой».

Миша никогда и никому не объяснял происхождение ее псевдонима, даже сам, возможно, не задумывался об этом. Михайлова — это в честь его имени, в честь ее любви к нему и верности. Михайлова более театрально звучит, чем Мишина, что слишком примитивно и откровенно. «Я люблю его, — не скрывала Тася, — вы еще узнаете, кто есть и кем еще будет Михаил Афанасьевич Булгаков».