Дорогой Викентий Викентьевич!
Я закончил изучение Вашего материала, который мне вручили у Вас на квартире1.
Итак, попрошу Вашего внимания, хотя бы в той мере, как Вы уделили его Вашим слушателям (на самом же деле мне следовало бы уделить его больше).
Пользуясь намеченной Вами на Мойке речью армейца, я начинаю монтировку ее после стихотворения, читаемого студентом. Это трудное дело, но попытаюсь трудности преодолеть.
Вы выражали опасение, что на сцене Мойки мы сломаем себе голову, и добавили, что у Вас с нею тоже ничего не вышло. К счастью, в первом, как это мне уже доказали вахтанговцы и как я сам это понимаю чутьем, Вы ошибаетесь — сцена на Мойке готова и сильна, а относительно второго я с Вами согласен: Ваш вариант не вышел, и это вполне понятно. Нельзя же, работая для сцены, проявлять полное нежелание считаться с основными законами драматургии.
Нарастающую и действенную сцену Вы разрезали двумя длинными и ненужными репликами профессора (Вы полагали, что рассказ о запрещении студентам явиться к гробу прозвучит со сцены, а он не звучит совсем и звучать не может именно потому, что он простой рассказ, а не сценическое событие), лишили Кукольника его сцены, замешали Кукольника в толпу с ненужной фразой: «Посмотрите, профессор, сколько народу собралось...» — уничтожили выступление студента, как бы нарочно для этого поставив ремарку «начало за разговорами плохо слышно», затем еще раз остановили действие после стихов, введя двух студентов с искусственной и странной репликой: «Что Пушкин? Как его здоровье?» — уничтожили армейца (ему нужно вступать немедленно после студента, накалившего толпу) и, наконец, убили все-таки Пушкина в этой сцене, убравши заключительный хор.
Да, Вы сломали голову этой сцене, но новой сцены не построили.
Выход простой, он был ясен давным-давно — не нужно было трогать этой сцены.
Для Строганова я из Вашего материала использую карбонаризм и либерализм.
Что же видно из остального материала? Видно, и очень отчетливо, следующее:
По всем узлам пьесы, которые я с таким трудом завязал, именно по всем тем местам, в которых я избегал лобовых атак, Вы прошли и с величайшей точностью все эти узлы развязали, после чего с героев свалились их одежды, и всюду, где утончалась пьеса, поставили жирные точки над «i».
Проверяя сцену Жуковского и Николая на балу, я с ужасом увидел фразу Николая: «Я его сотру с лица земли». Другими словами говоря, Николай в упор заявляет зрителю, прекращая свою роль: «Не ошибетесь, я злодей», а Вы, очевидно, хотите вычеркнуть сцену у Дубельта, где Николай, ничем себя не выдавая, стер Пушкина с лица земли.
Вам показалось мало того, что Геккерен в пьесе выписан чернейшей краской, и Вы, не считаясь ни с предыдущими, ни с последующими сценами, не обращая никакого внимания на то, что для Геккерена составлен специальный сложный характер, вставляете излишний, боковой, посторонний номер с торговлей — упрощенческий номер.
Но и этого мало. Тут же еще Дантес позволяет себе объяснить зрителю, что Геккерен — спекулянт. Причем все это не имеет никакого отношения ни к трагической гибели поэта, ни к Дантесу, ни к Наталье, вообще не имеет права на существование в этой пьесе.
Я обессилел в свое время, доказывая, что Долгоруков не может заикнуться о своих правах на российский престол, он не может говорить об этом с Богомазовым. Но Вы не внемлете мне. Неужели Вы думаете, что следующей картиной должна быть картина ареста Долгорукова и ссылка его в Сибирь или отправление его на эшафот?
В пьесе нарочито завуалированы все намеки на поведение Николая в отношении Натальи, а Вы останавливаете действие на балу, вводя двух камергеров, чтобы они специально разжевали публике то, чего ни под каким видом разжевывать нельзя.
На том основании, что Вам не нравится изображенный Дантес, Вы, желая снизить его, снабдили его безвкусными остротами, чем Дантеса нового не создали, но авторов снизили чрезвычайно. Ведь не может же быть речи о произнесении со сцены каламбура «в ложе» и «на ложе»! Я подозреваю, что театр снял бы этот каламбур, если бы мы даже и поместили его.
Любовные отношения Натальи и Дантеса приняли странную форму грубейшего флирта, который ни в какой связи с пьесой не стоит. Нельзя же говорить о том, что сколько-нибудь возможен этот поцелуй на балу, тем более что Дантес, очевидно, забывает, что он уже целовался в первой картине, и в обстоятельствах совершенно иных.
Дантесу, которого Вы предъявляете, жить в пьесе явно и абсолютно нечем, и естественно вполне, что он начинает говорить таким языком, который повергнет в изумление всех. В самом деле, Дантес, объясняя свои отношения к Наталье, выражается так: «Тут одинаково и дело страсти, и дело самолюбия...» То есть он не действует и не говорит, а кто-то за него, его устами говорит, и явно языком из какого-то исследования о Дантесе.
Доходит до того, что Дантес уже не острит, а рассказывает о том, как он сострил на балу («законная»).
Викентий Викентьевич, сказать, что мой Дантес плох, — можно, но этого еще недостаточно — нужно показать другого Дантеса.
То, что Вами написано, это не только не Дантес, это вообще никто, эту роль даже и сыграть нельзя.
Я пишу Долгорукова ненавидящим весь мир, и, в частности, Пушкина, а Вы тут же и сейчас же даете ему слова: «Прекраснейший поэт и очень славный малый», то есть Вы хотите уничтожить роль Долгорукова?
В концовке дуэли... впрочем, я не буду длить этот разбор. Я знаю, что русские литературные споры кончаются тем, что каждая сторона остается при своем мнении. Я хочу сказать короче.
Вы мне, разбирая мою работу, всегда говорили в упор все. И это правильно. Лучше выслушать самую злую критику, чем заблуждаться и продолжать оставаться в заблуждении. Я вам хочу открыть, почему я так яростно воюю против сделанных Вами изменений.
Потому что Вы сочиняете — не пьесу.
Вы не дополняете характеры и не изменяете их, а переносите в написанную трагедию книжные отрывки, и благодаря этому среди живых и, во всяком случае, сложно задуманных персонажей появляются безжизненные маски с ярлыками «добрый» и «злодей».
Ведь девушка (Мойка), произносящая безжизненную фразу «умер Пушкин», ведь она же не живая! Да ведь Дантес мертвый!
Не только данный Вами текст, но даже ремарки выдают эти маски с головой («скрывая победную улыбку, следит за ее действиями» и другие).
Викентий Викентьевич, такие ремарки нельзя давать в театр. Предоставьте эту сторону дела мне.
Передо мною два Ваших письма. В первом, от шестого июня, Вы называете пьесу — произведением замечательным, а меня — подлинным автором этого произведения. Предлагаете мне выявиться в ней целиком, потому что я имею на это большее право.
А так как в пьесе есть вещи, с которыми Вы не согласны, предлагаете мне подписать пьесу одному. Свою помощь Вы при этом предлагаете мне как простой, ни к чему не обязывающий меня совет.
Я оценил это письмо и в свою очередь просил Вас дать еще дополнения, и именно Мойку и Строганова, с тем, что я их использую, затем отглажу пьесу и затем предоставлю Вам судить, хотите ли Вы ее подписать или я подпишу один.
На том и порешили. Но после этого пришло Ваше письмо от первого августа, совершенно противоположное по содержанию июньскому, и Ваш материал, в котором не дополнения, а полная ломка уже готовой пьесы. При этом все сломанное Вы или ничем не заменяете, или предлагаете заменить тем, что заведомо не драматургично и что ясно снижает или совершенно уничтожает написанное.
Я Вас прошу вернуться к Вашему июньскому письму и поступить так, как Вы сами предложили, то есть предоставить мне возможность отделать пьесу (еще раз повторяю, она готова) и наконец сдать ее вахтанговцам.
Вы ознакомитесь с окончательным экземпляром, и, если принципиально не примете моих трактовок, я подпишу пьесу один. В материальные наши отношения, как мы уговорились, это не вносит никаких изменений.
Из этого, конечно, никак не следует, что мы должны сделаться врагами2.
Чем скорее Вы мне дадите ответ, тем более облегчите мою работу. Я, Викентий Викентьевич, очень устал.
Ваш М. Булгаков.
Примечания
Впервые: Вопросы литературы. 1965. № 3. Печатается по автографу (РГАЛИ, ф. 1041, оп. 4, ед. хр. 204, л. 34—36).
1. Письмо Вересаева от 1 августа приводится ниже:
«Дорогой Михаил Афанасьевич!
На этот раз я очень обрадовался, узнав, что Вы гуляете не по берегам Сены, Тибра или Арно, а по берегам Клязьмы. Я не мог себе представить, как из такого короткого срока, какой нам остается, вырвать целых три месяца. Пьеса может быть шедевром, но работы над ней еще чудовищно много. После несравненных двух первых сцен идет непрерывное снижение. Сцена дуэли и смерти Пушкина всех — по кр. мере моих слушателей — жестоко разочаровывает. Говорят: «Над простой сводкой материала в вашей книге мы не можем удержаться от слез, а тут — остаемся совершенно равнодушными». Центральная по идее сцена на Мойке ужасна по своей серости, и я боюсь, что на ней мы сломаем себе голову. Я написал, — но у меня тоже ничего не вышло. Над головой, как дамоклов меч, висит: «это не сценично», «это не дойдет», «недопустимы разговоры на фоне толпы». Несколько раз перечитал пьесу, — и все яснее для меня стала неприемлемость многих мест. Махнул рукой и решил все без церемонии переделывать, — как бы, по-моему, это нужно сделать. А там будь что будет: может быть, получатся две пьесы, которых совсем нельзя будет согласовать, а может быть, — как-нибудь сговоримся. Совершенно заново написал сцену у Геккерена, написал сцену дуэли, совершенно изменил все разговоры Дантеса о Нат. Ник. Кажется мне совершенно лишнею сцена привоза раненого Пушкина. Попытаюсь дать сцену последних часов жизни Пушкина и первых часов после его смерти. Между прочим, по поводу Дантеса: от целого ряда слушателей услышал убийственное замечание, которое сам я постеснялся Вам сделать: что романтический Дантес пьесы целиком заимствован из «Записок д'Аршиака» Гроссмана. С этим не поздравишь! Кстати: сегодня узнал, что Л. Гроссман с каким-то драматургом, кажется, Базилевским (есть такой?), — тоже пишут пьесу на тему смерти Пушкина.
Концовка бала, может быть, удовлетворит Вас, где будет по-Вашему, а историч. правда не будет нарушена. На слова Богомазова: «А люто вы ненавидите Пушкина», — Долг-в отвечает: «Нисколько! Прекрасный поэт и славный малый. Но забавно, — рога спереди, рога сзади. И какие рога! Царские! Чем не кандидат в заместители председателя светлейшего ордена рогоносцев, его прев. Дм.Л. Нарышкина!» Вот это слышит Вор.-Дашкова, повторяет эти слова в упор Долгорукову и бросает ему: «Это вы в ноябре послали П-ну диплом!» А он в ответ: «Что вы, графиня, как можете вы подозревать меня в такой гнусности!» Она его называет подлецом и выгоняет.
Вы не огорчайтесь и не сердитесь на меня, а я работой увлекся и работаю вовсю. К сентябрю, думаю, кончу. Тогда сойдемся. Как? Врагами? Или оба — с одним только желанием, чтобы пьеса вышла как можно лучше?
Ваш В. Смидович».
2. О том, какое впечатление произвело на Булгакова новое письмо Вересаева, можно судить по записи Е.С. Булгаковой в дневнике (22 августа): «Не записано: ...история с Вересаевым, которая выражалась в том, что старик наделал жутких неприятностей — вмешался в драматургическую часть, предложил чудовищные по пошлости варианты... пытался вести борьбу за эти варианты».
Но не только это взволновало Булгакова. Его не мог не оскорбить весьма прозрачный намек Вересаева на заимствование из «Записок д'Аршиака» Л. Гроссмана романтического образа Дантеса. В таких вопросах Булгаков был предельно щепетилен. И хотя прямо он не отвечает на замечание Вересаева, но косвенно указывает на нелепость подобных предположений.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |