Когда Он был снят с креста, а сам крест вынут из земли, ученики Его, Машара и Орсен, выкопали из земли камень, который лежал у подножия креста, потому что на этом камне остались капли крови и воды, истекшие из Его раны, в Грааль не попавшие. Они истолкли этот камень, а их ученики разнесли полученный от них песок в разные страны и во время бурь развеяли его, заповедав ветрам разнести его по всей планете. Так что теперь вся наша Земля стала священным для нас Граалем, объединяющим наши души и наши сердца во имя работы, заповеданной нам Эоном Любви.
Легенды русских тамплиеров, «О Граале»
Кстати сказать, достопамятная гостиница «Англетер» в Ленинграде находилась рядом с гостиницей «Астория». Судя по расследованию Эдуарда Хлысталова, если великий русский поэт С.А. Есенин погиб в «Англетере» (ему было 30 лет), то другой великий писатель, М.А. Булгаков, смертельно занедужил в «Астории» и через полгода скончался на сорок девятом году жизни в Москве (сравните: его сестры и братья прожили долгую жизнь, преодолев возрастные рубежи 75 и 80 лет).
В романе Булгакова «Мастер и Маргарита», где, как известно, нет ничего случайного или лишнего, читаем о последнем убежище беглого финдиректора театра Варьете: «...Римский обнаружен в номере четыреста двенадцатом гостиницы «Астория», в четвертом этаже, рядом с номером, где остановился заведующий репертуаром одного из московских театров, гастролировавших в то время в Ленинграде, в том самом номере, где, как известно, серо-голубая мебель с золотом и прекрасное ванное отделение». А в черновой редакции книги даже уточнено: номер этот расположен «рядом с лифтом».
На первый взгляд, это описание излишне подробно, мало что дает читателю булгаковского романа. Даже необходимое уточнение в реальном комментарии («заведующий репертуаром» — актер МХАТа и родственник писателя Е.В. Калужский1) не разъясняет дела. Но очевидно, что для автора романа ленинградская гостиница «Астория» — место хорошо знакомое, обжитое и чем-то дорогое, запомнившееся навсегда.
Булгаков жил здесь в комнате № 430 летом 1933 и 1934 годов, когда МХАТ приезжал в Ленинград на гастроли и привозил булгаковский спектакль «Дни Турбиных». В «Астории» он работал над романом «Мастер и Маргарита», отсюда отправлялся в гости к А.Н. Толстому, Е.И. Замятину, художнику Н.Л. Радлову, у которого встречался с А.А. Ахматовой. Елена Сергеевна Булгакова вспоминала, что в июне—июле 1934 года они прожили в «Астории» больше месяца. Последний раз они приезжали сюда в роковом сентябре 1939 года, снова поселились в «чудесном номере» (№ 430), и именно здесь Булгакова настигла смертельная болезнь.
Словом, с фешенебельной, в известном смысле «номенклатурной» гостиницей «Астория» связан целый «сюжет» булгаковской биографии. Но в истории этой чего-то не хватает. В романе есть явно ироническое описание роскошного номера «люкс» в «Мастере и Маргарите», но мы мало что знаем о будничной жизни писателя Булгакова в гораздо более скромной мансардной комнате «Астории».
Сохранился интереснейший документ — воспоминания горничной из гостиницы «Астория» Г. Потаниной, знавшей Булгакова и беседовавшей с ним на литературные темы.
«Русская мысль» 22 мая 1969 года, Париж (Воспоминания горничной гостиницы «Астория» Г. Потаниной)
Это было в период 1933—35 гг. Работала я тогда горничной в гостинице Интуриста «Астория» в Ленинграде. Михаил Булгаков останавливался, насколько я помню, дважды на нашем 4-м этаже (номер 430). Приезжал он со своей красивой, женственной и милой женой. Мне очень хотелось общения с ним. Хотелось узнать его мнение о моих рассказах. Я написала небольшой рассказ «Ночь в фашистском застенке», где я пыталась изобразить ночь пыток и ужасов ОГПУ-НКВД, и попросила М. Булгакова его прочесть. Это было с моей стороны не совсем тактично. Но по молодости лет я этого не сознавала. Аллегория была шита белыми нитками.
А свирепая сталинская эпоха брала свой разгон. «Дни Турбиных», если они и шли еще во МХАТе, ставились уже совсем по-другому, чем в 20-е годы. «Боже, Царя храни» только начинали и сейчас же прекращали петь вконец пьяные офицеры. Сами братья Турбины были как бы отодвинуты на задний план за счет преувеличенного внимания к Лариосику и офицеру вральману-пройдохе — «цыпленку, который тоже хочет жить».
Может быть, и моя личность могла вызвать недоверие. Интеллигентная девушка — горничная? А почему она стирает белье, как заправская представительница своей профессии, и берет недешево. Стирала-то я тем, кто меня интересовал: иностранцам и чете Булгаковых, но на мне этого не было написано. Может, я была девушкой, желающей выйти замуж за туриста «из-за бугра», а может быть — шпик ЧК-ОГПУ? Ими кишмя кишела тогда роскошная гостиница «Астория»...
Мы с Михаилом Афанасьевичем беседовали, стоя в светлом и относительно просторном номере 430. Было лето, окна открыты на Морскую улицу. В номере много воздуха, цветов, утренний беспорядок.
Поражала равноправность и простота, с которой Булгаков со мной разговаривал.
— Пишите, милая девушка, только о том, что вы знаете, видели. Вот перед вами писатель (или человек — не помню) в белых помятых брюках, светлые волосы взъерошены. Так и описывайте его.
Этот совет — писать о том, что видела и хорошо себе представляю, остался в моей памяти, и я с радостным уважением вспоминаю эту короткую беседу с одним из лучших русских писателей, «человеком в белых помятых брюках».
М.А. Булгаков — П.С. Попову
10 июля 1934 (Ленинград)
Дорогой Павел!
И от 8-го твое письмо получено. Прежде всего, прости за то, что я не выразил сожаления по поводу смерти твоего отца. Это оттого, что моя измотанная голова еще не совсем хорошо действует.
Спасибо тебе за твои хлопоты.
(...) Если тебе не трудно, позвони Вайсфельду (тел. служ. Арбат 3-59-69 или Арбат 1-84-39, или домашний: Арбат 3-92-66) и спроси: «Вы увезли оба экземпляра сценария?» (Мертвых душ). Пусть срочно телеграфирует ответ.
Дело в том, что я обыскал весь номер, нет второго экземпляра. Значит, увезли оба, вместо одного.
А я сейчас сижу над обдумыванием его переделки.
Люся утверждает, что сценарий вышел замечательный. Я им показал его в черновом виде, и хорошо сделал, что не перебелил. Все, что больше всего мне нравилось, то есть сцена суворовских солдат посреди Ноздревской сцены, отдельная большая баллада о капитане Копейкине, панихида в имении Собакевича и, самое главное, Рим с силуэтом на балконе, — все это подверглось полному разгрому! Удастся сохранить только Копейкина, и то сузив его. Но — Боже! — до чего мне жаль Рима!
Я выслушал все, что мне сказал Вайсфельд и его режиссер, и тотчас сказал, что переделаю, как они желают, так что они даже изумились.
С «Блаженством» здесь произошел случай, выпадающий за грани реального.
Номер Астории. Я читаю. Директор театра, он же и постановщик, слушает, выражает полное и, по-видимому, неподдельное восхищение, собирается ставить, сулит деньги и говорит, что через 40 минут придет ужинать вместе со мной. Приходит через 40 минут, ужинает, о пьесе не говорит ни единого слова, а затем проваливается сквозь землю и более его нет!
Есть предположение, что он ушел в четвертое измерение. Вот какие чудеса происходят на свете!
Анне Ильиничне наш лучший привет.
Целую тебя. Твой Михаил.
М.А. Булгаков — А.Г. Гдешинскому
28 декабря 1939 (Москва)
До сих пор не мог ответить тебе, милый друг, и поблагодарить за милые сведения. Ну, вот, я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать.
Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло. Как известно, есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется.
Поточнее говоря о болезни: во мне происходит, ясно мной ощущаемая, борьба признаков жизни и смерти. В частности, на стороне жизни — улучшение зрения.
Но, довольно о болезни!
Могу лишь добавить одно: к концу жизни пришлось пережить еще одно разочарование — во врачах-терапевтах.
Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно назову.
Есть исключения, конечно, но как они редки! Да и что могут помочь эти исключения, если, скажем, от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они порою не могут распознать.
Пройдет время, и над нашими терапевтами будут смеяться, как над мольеровскими врачами. Сказанное к хирургам, окулистам, дантистам не относится. К лучшему из врачей Елене Сергеевне также. Но одна она справиться не может, поэтому принял новую веру и перешел к гомеопату. А больше всего да поможет нам всем больным Бог!
Пиши мне, очень прошу! Л. Н. поклон!
От всего сердца желаю тебе здоровья — видеть солнце, слышать море, слушать музыку.
Твой М.
М.А. Булгаков — Е.А. Светлаевой
31 декабря 1939 (Москва)
Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе, и твоей семье скорее поправиться.
Так как наступает Новый год, шлю тебе и другим радостные и лучшие пожелания.
Себе ничего не желаю, потому что заметил, что никогда ничего не выходило так, как я желал. Окончательно убедившись в том, что аллопаты-терапевты бессильны в моем случае, перешел к гомеопату. Подозреваю, что загородный грипп будет стоить мне хлопот. Впрочем, не только лечившие меня, но даже я сам ничего не могу сказать наверное. Будь, что будет.
Испытываю радость от того, что вернулся домой. Вере и Наде с семьями передай новогодний привет. Жду твоего звонка и прихода. И Люся и я тебя целуем.
Михаил.
М.А. Булгаков — Е.А. Светлаевой
2 января 1940 (Москва)
Дорогая Леля, навести меня, позвони, поскорей.
Миша.
Далее рукою Елены Сергеевны Булгаковой
Леля, голубчик, пишу Вам по просьбе Миши и от себя, позвоните, потому что Миша говорит, что нам звонить к Вам неудобно, и условимся, когда Вы придете. Миша чувствует себя хуже, опять начались его головные боли и прибавились еще боли в желудке.
Целую Вас. Ваша Елена.
М.А. Булгаков — П.С. Попову
24 января 1940 года (Москва)
Жив ли ты, дорогой Павел? Меня морозы совершенно искалечили и я чувствую себя плохо. Позвони!
Твой М.
«Новый мир», 1987, № 2 (Москва)
Сохранились документы, рассказывающие о последних днях жизни Булгакова. В конце января 1940 г. начался сильнейший приступ болезни, выразившийся в усилении головных болей, которые не могли снять никакими лекарствами. Положение становилось катастрофическим.
В этой ситуации друзья и близкие Булгакова сделали все возможное, чтобы спасти его. Когда же бессилие медицины стало очевидным для всех, товарищи Булгакова по сцене, выдающиеся актеры Качалов, Тарасова и Хмелев, предприняли последнюю отчаянную попытку вернуть его к жизни, полагая, что особое радостное потрясение поможет ему преодолеть кризис и поверить в свои силы.
В начале февраля 1940 г. они обратились с письмом к Сталину (через его секретаря А.Н. Поскребышева), в котором, в частности, писали: «Дело в том, что драматург Михаил Афанасьевич Булгаков этой осенью заболел тяжелейшей формой гипертонии и почти ослеп. Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания... Практической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной... Единственное, что, по их мнению, могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене».
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг2
февраль 1940 года (Москва)
Дорогая моя мамуся! Сегодня опять вышел с Люсей разговор оч(ень) короткий, так что о Маке почти не говорили, а вот вчера Веня3 их днем навещал и пришел ко мне с рассказом, что Мака-то ничего, держится оживленно, но Люся страшно изменилась; хоть и хорошенькая, в подтянутом виде, но в глазах такой трепет, такая грусть и столько выражается внутреннего напряжения, что на нее жалко смотреть. Бедняжка, конечно, когда приходят навещать Маку, она оживляется, но самые его черные минуты она одна переносит, и все его мрачные предчувствия она выслушивает, а выслушав, все время находится в напряженнейшем желании бороться за его жизнь. «Я его не отдам, — говорит она, — я его вырву для жизни». Она любит его так сильно, это не похоже на обычное понятие любви между супругами, прожившими уж немало годов вместе, стало быть, вроде как привыкшими друг к другу и переведшими любовь в привычку наполовину.
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг
3 марта 1940 (Москва)
Мамуся моя родная, вчера днем была я у Люси. Ее я застала более собранной внутренне, но вообще картина ужасно грустная. У него появляются периоды помутнения рассудка, он вдруг начинает что-то говорить странное, потом опять приходит в себя. Я взяла, у них сидя, энциклопедию, прочитала об уремии и вижу, что страшно схожие признаки.
Это идет отравление всего организма частицами мочи, и это действует главным образом на нервную систему и мозг. Бедная Люсенька в глаза ему глядит, угадывает, что он хочет сказать, т. к. часто слова у него выпадают из памяти и он от этого нервничает; утром у него был жестокий приступ болей в области печени, он решил, что чем-то отравился, но когда я пришла, он отоспался и болей не было. Ах, как грустно, как страшно на все это смотреть. Он обречен, и все мы теперь больше думаем о Люсе, как с ней будет, ведь сколько силы душевной надо иметь и еще это выдержать, как на ее глазах мутится разум близкого человека. Но когда он в себе, он мил, интересен, ласков по-старому с Люсей. А потом вдруг страшно раздражителен, требователен. Хотя надо сказать, что к Люсе и Сереже у него замечат(ельное) отношение, сердится он на других, но теперь ведь все ему прощают, только б не мучился, не волновался. Ах, Люсик, ужасно о ней беспокоюсь...
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг
5 марта 1940 г. (Москва)
...У Люси сегодня с утра о(чень) плохо с Мишей, помутнение разума его достигает все больших размеров, вчера была у меня Лоли, рассказывала, что он испытывает и физические страдания, т. к. боли бывают повсеместно, а сегодня Женечка оттуда позвонил, говорит, что он в сильном возбуждении, но при этом в полном помрачении ума. С Женечкой говорила несколько раз, Люся ему поручала звонить мне, сама она от него не отходит. К вечеру нет сведений, а сама звонить не решаюсь, не помешать бы...
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг
8 марта 1940 г. (Москва)
...А сегодня пришел один знакомый художник, друг их, который ночевал там вот в эту последнюю ночь. Он под убийственным впечатлением: Мака уж сутки как не говорит совсем, только вскрикивает порой, как они думают, от боли. Мочеиспускание почти прекратилось, и если в этой области показывается что-то, он вскрикивает, вероятно это болезненно. Люсю он как бы узнает, других нет. За все время он произнес раз одну какую-то фразу, не очень осмысленную, потом часов через 10 повторил ее, вероятно, в мозгу продолжается какая-то работа, мысль идет по какому-то руслу. Сережу Люся отправила к отцу и Женюше. Женечка мне не звонил нынче, был ли он там — не знаю.
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг
9 марта 1940 года (Москва)
...Я говорила с дежурящей там их приятельницей. Она сказала, что накануне ночь и день были ужасные, ночь напролет ни он, никто глаз не сомкнул. А вот последнюю ночь он проспал, с докторским уколом наркотика, много, и Люся поэтому тоже отоспалась. Некоторые наркотики на него перестали уж действовать, он не засыпает, а вчерашний какой-то другой наркотический препарат вот подействовал. Конечно, надежд никаких не прибавляет эта спокойная для него ночь. Думаю, что теперь уж ни волоска надежды нет.
О.С. Бокшанская — А.А. Нюренберг
12 марта 1940 года (Москва)
Дорогая, дорогая моя мамочка! Может быть, ты уж догадалась, почему я не писала тебе эти дни — скончался Мака, и у меня не было сил это написать тебе, а телеграмму дать Люся не позволила, сказала — не надо пугать маму, телеграмма ее взволнует.
Он умер 10-го числа, без двадцати минут пять, днем. После сильнейших физических мук, которые он терпел в последнее время болезни, день смерти его был тих, покоен. Он был в забытьи или под действием наркотиков, которые ему все время впрыскивали, чтоб он не терпел болей, под утро заснул, и Люсю тоже уснуть заставили, дали ей снотворного. Она мне говорила: проснулась я часа в два, в доме необыкновенная тишина и из соседней комнаты слышу ровное, спокойное дыхание Миши. И мне вдруг показалось, что все хорошо, не было этой страшной болезни, просто мы живем с Мишей, как жили до болезни, и вот он спит в соседней комнате и я слышу его ровное дыхание. Но, конечно, это было на секунду — такая счастливая мысль. Он продолжал спать и очень спокойно, ровно дышать.
Часа в 4 она вошла в его комнату с одним большим их другом, приехавшим в этот час туда. И ОПЯТЬ ТАК СПОКОЕН был его сон, так ровно и глубоко дыхание, что — Люся говорит: подумала я, что это чудо (она все время ждала от него, от его необыкновенной, непохожей на обычных людей натуры) — это перелом, он начинает выздоравливать, он поборол болезнь. Он так и продолжал спать, только около половины пятого по лицу прошла легкая судорога, он как-то скрипнул зубами, а потом опять ровное, все слабеющее дыхание, и так тихо-тихо ушла от него жизнь. (...)
О том, что он доживает последние часы, я узнала по телефону от их близких друзей еще часов в 12, они мне сказали, что начался отек легких и пульс 40, что это не может длиться больше суток. И все-таки как-то нельзя было это усвоить, и Веня шел в надежде застать его еще в живых. Но пришел и узнал, что жизнь его кончилась. (...)
Все дела по организации похорон взял на себя Союз сов. писателей, который прислал специального человека, а с ним переговаривался Сережа Ермолинский, чтоб Люсю избавить от этих дел. Она только сказала, что желание Миши было, чтобы не было музыки. В первый же вечер тело подверглось замораживанию, потому что по объяснению доктора эта болезнь повлечет за собой более быстрое разложение тканей. (...)
...На след(ующее) утро 11 марта я приехала к ним, там, как и накануне, были близкие. Накануне приезжали некоторые актеры из разных театров, все время приезжал народ. Около четырех привезли гроб и переложили Маку с кушетки, на кот(орой) он лежал, после чего на погребальной машине мы, окружая гроб, поехали в Дом Союза советских писателей, где гроб был установлен в зале на постаменте. Постепенно туда стали собираться актеры, писатели, приносили венки — от нашего театра, от Союза писателей, от Большого театра, от театра Вахтангова, от театра Сатиры, от участников спектакля «Турбины», от Качаловых, от нас, от трех семейств очень друживших с ним художников — Вильямса, Эрдмана и Дмитриева (они с женами все время тоже с Люсей, даже по ночам), еще от дружественных каких-то лиц, — гроб был весь заставлен венками. В четверть шестого началась гражданская панихида — были две речи от Союза писателей (писатель Всев. Иванов и драматург А Файко — сосед Булгаковых по квартире и хороший их друг, говорил он лучше всех), потом от нас — нар. арт. Топорков и от Большого театра — главный их режиссер Мордвинов, После этого постепенно все присутствовавшие становились в почетный караул, по четыре человека в каждой смене. По желанию Миши — музыки не было, а то бы непременно Большой театр и другие прислали бы музыкантов и певцов. Потом постепенно пришедшие ушли, остались мы там, только самые близкие. И потом, за вечер, приходили одиночные друзья, которые не смогли быть на гражданской панихиде. Дежурили члены Комиссии по похоронам, в которую входили писатели, 4 делегата Большого театра и 4 нашего, среди них Веня. Люся, ребята, сестра Маки Елена, художники-друзья, Ермолинские остались там на всю ночь — в Доме Союза сов. пис. предоставили им два кабинета, где можно было отдыхать, — одни сидели у гроба в зале, другие в это время отдыхали. Я уехала с Веней после того, как Люся пошла лечь, Женечка ее уговорил, и Сережка уж сладко спал на диване. Это было примерно в час ночи.
Сегодня к 10 часам 12 марта мы пришли в театр, где собралось много наших, потому что было решено, что тело будет подвезено к Большому театру (он ведь там работал последние годы) и к нашему и будет остановка около подъезда, где соберутся все, кто хочет отдать ему этот долг. Так и было, примерно к 10.40 подъехала машина, на которой был установлен гроб в цветах, затем шла машина с венками и легковая машина, в которой ехала Люся с Сережей (Женечка был около гроба). Процессия остановилась, Люся вышла из машины, к ней подошли некоторые наши, все-то боятся не растревожить подходом, сочувствием. Так постояли. Потом двинулась первая машина, и все, кто стоял на подъезде театра, двинулись за ней, проводив ее до утла, когда она уже постепенно стала уходить быстрее вперед. Люся поедет за гробом до крематория, где тело надо передать для вскрытия, потому что без этого по закону хоронить, а тем более сжигать, нельзя. Сегодня в 5 час. будет кремация. Сейчас из крематория Люся, пока будут производить вскрытие и проводить формальности, поехала домой, где немного отдохнет, а к пяти часам и она, и все мы поедем на кремацию — там тоже ожидается короткая по времени гражданская панихида. Вероятно, через несколько дней будет получена урна — и тогда состоятся похороны ее на кладбище Новодевичьего монастыря. Там у Художественного театра есть свой участок, засаженный вишневыми деревьями, а невдалеке расположены некоторые могилы Большого театра, и вот хотят похоронить урну на границе этой земли. (...)
Твоя Оля
Из писем Е.С. Булгаковой к Н.А. Булгакову (из Москвы в Париж)
17 октября 1960 года
...На глазах у всех Миша стал успокаиваться, как-то, если можно так выразиться, расцветать внешне, к 1939 году он был прелестен и внешне и душевно. Так что все его обычные разговоры о скорой смерти (а он их вел всегда в самой юмористической форме за столом с друзьями — и все, глядя на его актерские показы и слушая его блестящий текст, не могли удержаться от смеха). Но так как он их вел всегда, то раз в год (обычно весной) я заставляла его проделывать всякие анализы и просвечивания. Все давало хороший результат, и единственно, что его мучило часто, это были головные боли, но он спасался он них «тройчаткой» — кофеин, фенацетин, пирамидон.
Но осенью 39-го года болезнь внезапно свалила его, он ощутил резкую потерю зрения (это было в Ленинграде, куда мы поехали отдыхать), — и профессор, обследовав его глазное дно, сказал: «Ваше дело плохо. Немедленно уезжайте домой». Эта докторская жестокость повторилась и в Москве — врачи не подавали ему надежды, говоря: «Вы же сами врач, и вы понимаете». Миша всегда, с самого первого дня, когда попросил, чтобы я была с ним, взял у меня клятву, что я не отдам его в больницу, что он умрет у меня на руках, — предупреждая о том, что с ним будет все, как с отцом, Афанасием Ивановичем. И даже год сказал — 1939-ый. Врачи мне тоже говорили, что это вопрос трех-четырех дней. Но Миша прожил после этого 7 месяцев, как он говорил: потому, что верю тебе. А я клялась ему, что он выздоровеет. Когда все это было, я думала, что страшнее этого в моей жизни ничего не будет. Но через 17 лет все это повторилось, как это ни странно, с моим старшим сыном, 35-летним человеком. Простите за тяжелое письмо, но Вам же надо все это знать. Вы так любите Мишу, и он Вас любил невероятно сильно. Николка в «Днях Турбиных», в «Белой гвардии», в рассказе «Красная корона», в одном черновике романа, все это посвящено Вам...
5 декабря 1960 года
...После всего тяжкого горя, выпавшего на мою долю, я осталась цела только потому, что верю в то, что Миша будет оценен по заслугам и займет свое, принадлежащее ему по праву место в русской литературе.
5 января 1961 года
...Теперь хочу рассказать Вам подробнее о смерти Миши, как это мне ни трудно делать. Но я понимаю, что Вам надо это знать. Когда мы с Мишей поняли, что не можем жить друг без друга (он именно так сказал), — он очень серьезно вдруг прибавил: «Имей в виду, я буду очень тяжело умирать, — дай мне клятву, что ты не отдашь меня в больницу, а я умру у тебя на руках». Я нечаянно улыбнулась — это был 32-ой год, Мише было 40 лет с небольшим, он был здоров, совсем молодой... Он опять серьезно повторил — «поклянись». И потом в течение нашей жизни несколько раз напоминал мне об этом. Я настаивала на показе врачу, на рентгене, анализах и т. д. Он проделывал все это, все давало успокоение, и тем не менее, он назначил 39-й год, и когда пришел этот год, стал говорить в легком шутливом тоне о том, что вот — последний год, последняя пьеса и т. д. Но так как здоровье его было в прекрасном проверенном состоянии, то все эти слова никак не могли восприниматься серьезно. (...) Потом мы поехали летом на юг, и в поезде ему стало нехорошо... Это было 15 августа 1939 г.
Мы вернулись в тот же день обратно из Тулы (я нашла там машину) в Москву. Вызвала врачей, он пролежал несколько времени, потом встал, затосковал, и мы решили для изменения обстановки уехать на время в Ленинград. Уехали 10 сентября, а возвратились через 4 дня, т.к. он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет. Нашли там профессора, который сказал, проверив его глазное дно: «Ваше дело плохо». Потребовал, чтобы я немедленно увезла Мишу домой. В Москве я вызвала известных профессоров — по почкам и глазника. Первый хотел сейчас же перевезти Мишу к себе в Кремлевскую больницу. Но Миша сказал: «Я никуда не поеду от нее». И напомнил мне о моем слове. А когда в передней я провожала проф. Вовси, он сказал: «Я не настаиваю, т.к. это вопрос трех дней». Но Миша прожил после этого полгода. Ему становилось то хуже, то лучше. Иногда он даже мог выходить на улицу, в театр. Но постоянно ослабевал, худел, видел все хуже (...). Мы засыпали обычно во втором часу ночи, а через час-два он будил меня и говорил: «Встань, Люсенька, я скоро умру, поговорим». Правда, через короткое время он уже острил, смеялся, верил мне, что выздоровеет непременно, и выдумывал необыкновенные фельетоны про МХТ, или начало нового романа, или вообще какие-нибудь юмористические вещи. После чего, успокоенный, засыпал. Как врач, он знал все, что должно было произойти, требовал анализы, иногда мне удавалось обмануть его в цифрах анализа, — когда белок поднимался.
Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время — на полу. Мой сын Женечка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), сестры медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Но все было напрасно. Силы уходили из него... Ноги ему не служили. Мое место было — подушка на полу около его кровати.
Он держал руку все время — до последней секунды, 9 марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша был как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережку, положил ему руку на голову. Сказал: «Свету!» ...Зажгли все лампы. А девятого, после того как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось — вечность, дыхание холодное, как лед, — последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставляла его верить — что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10-го марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, — я сказала ему: «Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?» — А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но может быть, это показалось нам... А может быть, он услышал?
Через несколько времени я вышла из комнаты, и вдруг Женечка прибежал за мной: «Маменька, он ищет тебя рукой», — я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они светились необычным светом. Умер. Это было в 16. 39 м. — как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня: когда и какие лекарства принимал, что ел, когда и спокойно спал. Потом — его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, — тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и наконец, подробные записи последних дней его страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала — никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо было успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах — легкая улыбка. Все это не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его (...).
Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание, пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник — правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество — безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, — невозвратима.
16 января 1961 года,
Москва
...Мишина могила часто вызывает такое восхищение, что ко мне звонят незнакомые и говорят об этом... Я долго не оформляла могилы, просто сажала цветы на всем пространстве, а кругом могилы посажены мной четыре грушевых дерева, которые выросли за это время в чудесные высокие деревья, образующие зеленый свод над могилой. Я никак не могла найти того, чтобы я хотела видеть на могиле Миши — достойного его. И вот однажды, когда я, по обыкновению, зашла в мастерскую при Новодевичьем кладбище, — я увидела глубоко запрятавшуюся в яме какую-то гранитную глыбу. Директор мастерской, на мой вопрос, объяснил, что это — голгофа с могилы Гоголя, снятая (...) когда ему поставили новый памятник. По моей просьбе, при помощи экскаватора, подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили. С большим трудом, так как этот гранит труден для обработки, как железо, рабочие вырубили площадочку для надписи: Писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. 1891—1940. (4 строчки, золотыми буквами). Вы сами понимаете, как это подходит к Мишиной могиле — Голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя. Теперь каждую весну я сажаю только газон. Получается изумительный густой ковер, на нем Голгофа, над ней купол из зеленых густых ветвей. Это поразительно красиво и необычно, как был необычен и весь Миша — человек и художник... Эту глыбу — морской гранит — привез Аксаков специально для могилы Гоголя...
Я закончил чтение писем, публикаций в газетах и журналах, отложил все в сторону и почувствовал, как дрожали руки. Эпистолярий литератора Павла Сергеевича Попова, письма и эпикризы врача Николая Захарова, протоколы экс-полковника с Петровки, 38 Э. Хлысталова или литературоведческие опусы профессора В. Сахарова... впрочем, как бы я ни окрестил всю эту прелестную солянку а-ля Булгаков — прочитанное и увиденное задело меня за живое. Безусловно, все это заслуживало самого пристального внимания. Слишком уж много совпадений обнаруживалось между теми событиями, о которых рассказывал Попов, и теми, что пережил лично я после того, как Эдуард Хлысталов сунул мне в руки злосчастный пакет. Я узнавал симптомы болезни, навязчивые образы, преследующие меня, появление людей в черных одеждах. Что-то следовало извлечь из текста, как-то на него среагировать. Но я не знал, что извлекать и как реагировать. Я попал не просто в необычную ситуацию. Впервые в жизни я очутился в неведомом мне мире, о существовании которого даже не подозревал.
Примечания
1. Е.В. Калужский — родственник М.А. Булгакова; по многочисленным данным — секретный сотрудник ОГПУ-НКВД, его сообщения-доносы прямо указывали на него.
2. А.А. Нюренберг (урожд. Горская) — мать О.С. Бокшанской и Е.С. Булгаковой. Постоянно проживала в Риге. Все публикуемые письма О.С. Бокшанской к матери напечатаны на машинке и отправлены из Москвы в Ригу.
3. Речь идет о Е.В. Калужском, родственнике Булгакова.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |