Но мы увлеклись беседою, как сказал бы всадник Золотое Копье. Новый источник, латинская поэма, более характеризует метод Мастера, чем его героя. Все-таки прокуратор не просто «свирепое чудовище», это очевидно — хотя бы потому, что в течение нескольких часов он совершенно изменился.
При этом до какого-то момента перемены — а уловить это трудно — он оставался «чудовищем». Утренний Пилат не только не готов принять проповедь Иешуа, но решительно от него отталкивается. Литературные портреты обоих героев накладываются друг на друга, как два фотографических отпечатка, позитивный и негативный.
Пилат — профессиональный солдат, то есть убийца; правитель с исключительным правом смертного приговора (правом меча, как говорили римляне); правитель, известный своей жестокостью.
Иешуа — человек, «не сделавший никому в жизни ни малейшего зла» (с. 594).
Пилат резок, вспыльчив. Иешуа ласков и ровен.
Они противоположны не только личностью, но и по социальным признакам. Первый — богач, второй — нищий. Один — всемогущий наместник кесаря, другой — бездомный бродяга, как бы абсолютный нуль социальной шкалы. Словно этого мало, они противопоставляются «по крови». Встречаются сын короля-ведуна и сын неизвестных родителей.
Пилат — «первый», Иешуа — «последний» в престижной шкале, но в следующем противопоставлении, по шкале морали, «последние становятся первыми», как пророчествовал Иисус. Правитель не просто жесток; он видит в людях только дурное, он — злобный ненавистник. Он творит зло даже тогда, когда пытается делать добро. Наказывая зло, он устраивает предательское убийство, опутывает его маскировочной сетью лжи, с наслаждением изобретая фальшивые версии — то о женщине-предательнице, то о самоубийстве...
А Иешуа не лжет даже для спасения собственной жизни. И не только зла не причиняет, но жалеет — более чем прощает! — Иуду.
Это зеркальное противопоставление не бросается в глаза при чтении новеллы, и причиной здесь не только стилистическое мастерство Булгакова, его музыкальное слово, требующее эмоционального чтения. Характеры обоих героев психологически совершенны — и каждый читатель совершенство улавливает.
Нищий бродяга по своему статусу свободен от социального давления. На нем не висят заботы о семье, имуществе, общественном положении и служебной адекватности. Иешуа как бы ускользнул от власти и в страдательном и в притяжательном аспектах, а потому он может позволить себе быть добрым.
Игемон — добровольный раб социальной системы, и всеми заботами, от которых свободен Иешуа, он отягощен. Он — на противоположном полюсе власти, он — в высшей степени правитель и в той же степени подчиненный. Он может позволить себе только жестокость.
И оба они убеждены в своих ценностях. Иешуа — в доброте и свободе (он не бродяжит, а «путешествует»). Пилат — в высокой значимости своих социальных вериг. Если бродяга — фанатик добра, то утренний игемон — фанатик зла. В небрежности, с которой он называет себя «свирепым чудовищем», слышится фанатическая убежденность. Ненависть пронизывает все его существо, от воздуха Ершалаима он становится болен.
Итак, от противопоставлений мы незаметно перешли к отталкиваниям-притяжениям, на которых построен весь роман. Вот следующее притяжение. Игемон несколько раз называет подсудимого «душевнобольным», «безумным философом». Как мы видели, в некоторой степени он прав. Иешуа асоциален, не умеет дифференцировать людей, болезненно-наивен. Своего будущего он просто не умеет прогнозировать.
Казалось бы, трезвый и проницательный игемон, напротив, абсолютно здоров душевно. Вот уж кто не наивен! Он молниеносно разбирается во всем, что касается его будущего, — вспомните, как он сразу учуял интригу, затеянную храмом, как быстро понял свое безвластие на этот случай, как безупречно определил место и роль Афрания в игре. Он действительно очень умный человек, пятый прокуратор Иудеи, — и это, кстати, еще одно отталкивание-притяжение, связывающее двух героев... Ведь бродяга тоже умнейший человек. Но их умы расположены опять-таки в противных системах отсчета — в системах их психических аномалий.
Иешуа убежден, что все люди добрые. Ему не нужно прогнозировать свое будущее — и потому, что он свободен от обязанностей, и потому, что ему некого бояться. Все люди — добрые... Отсюда его беспечное бесстрашие.
Ум правителя действует по столь же ирреальной, но противоположной схеме. Все люди — злые. Поэтому Пилат стал карабкаться по социальной лестнице вверх, ему необходимо было стать сильнее этих злых людей, и далее, если посылка Иешуа «все люди добрые» основана на его патологической доброте, то зеркальная посылка игемона базируется на жестокости. По известной в психологии схеме, собственная жестокость велит человеку для самооправдания считать окружающих дурными людьми — худшими, чем он сам. А положив так, бояться людей и высчитывать наперед их поступки.
По всей вероятности, Пилат не болен душевно (как и Иешуа), но характер его — болезненный, параноидальный. «Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл?» (с. 715). Такова логика маньяка.
Итак, один — болезненно-беспечен, другой — болезненно-предусмотрителен. Это третья связка между ними, разводящая их на разные полюса морали. Наивность Иешуа оборачивается бесстрашием; предусмотрительность Пилата — трусостью. Меч и оливковая ветвь меняются местами в этической плоскости...
Наконец, четвертая связка. Оба одиноки: один по самодостаточности в любви; другой — по страху перед людьми замкнут в ненависти.
Мы рассмотрели два характера под современным углом зрения и, хотя получили картину достаточно многозначительную, успокоиться на этом не можем. Картина не полна, ибо сознание I века было жестко сцеплено с трансценденцией — а мы ее пока игнорировали. Мастер дает понять, что оба героя сознают трансцендентный смысл их встречи, причем — и это очень показательно — ощущение вечности проникает в рассказ меньше через Иешуа-Иисуса и больше через Пилата. Последнего посещает пророческое предчувствие, он видит вещий сон, как видели их библейские пророки, и несколько раз предсказывает будущее. Характеры и здесь оказываются зеркальными. Иешуа говорит, что наступит светлое «царство истины и справедливости» — Пилат с яростью отвергает это пророчество... А оно идет, заметим, из Нового Завета. Впрочем, Иешуа принадлежит и «черное» пророчество: «...Путаница эта будет продолжаться очень долгое время» (с. 439). Это псевдопредсказание, характерное для исторической фантастики, ретроспекция навыворот: Иешуа провидит, что его история будет излагаться неверно, он «заранее» опровергает Евангелия.
Сочетание многозначительное: из канона заимствовано именно то предсказание — о царстве истины, — которое до сих пор не сбылось. А слова о путанице, опровергающие канон всем ходом рассказа, всею силой художественного убеждения, подаются как истинные. Впрочем, о пророчествах обоих героев будет речь впереди. Сейчас надо отметить доброту и бессилие булгаковского псевдо-Христа. Он предсказывает высшее добро в будущем, но изменить что-либо в действительном мире не может — хотя бы добиться, чтобы его идеи и его история были как-то зафиксированы для потомства.
Он безвластен на земле — так же, как и Бог, которому он поклоняется [84]. Недаром, видимо, Пилат замечает: «Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем... это не поможет» (с. 448). И этими словами жестокого провидца завязывается узел — завязывается и стягивает воедино бессилие Иешуа и безвластие Пилата.
Да, игемон провидит, что Бог тут бессилен и судьба — его, игемона, судьба — решена. Шаг за шагом мистическое провидение опускается на Пилата. Вначале он понимает, что арестант — не просто «великий врач». «О да, ты не похож на слабоумного, — тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой» (с. 443). Это пока логическое умозаключение; трасцендентный оттенок ему придает лишь улыбка. Чуть дальше Пилат вздрагивает, говоря о волоске жизни, которой он может перерезать, — это и мистика, достаточно явственная, и, возможно, первая догадка о ловушке, устроенной храмом. Настоящее пророческое чувствование посещает игемона после появления рокового пергамента, причем не предчувствие ужасной судьбы Иешуа — ее-то он знает, — а своей судьбы в потустороннем мире: «...О каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску» (с. 446). Здесь еще звучит вопрос «с кем?», еще не упущено время повернуть судьбу, может быть? Но тот же вопрос повторяется и в следующем провидении, при разговоре с Каифой: «Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке» (с. 452).
Это — трусость. Пилат боится осудить себя, боится собственной совести. И свой страх и гнев он переносит на Каифу — забыв даже о себе, пророчествует судьбу Ершалаима и народа Иудеи. Черные пророчества игемона об Ершалаиме мы еще будем анализировать, в иной несколько связи. Эгоцентризм присущ всем его провидениям — особенно ночному, посетившему его во сне, после того, как прокуратор несколько часов не сводил глаз с «оголенной луны».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |