Продолжим анализ сюжета. Мы остановились на том, что рассказ сливается с Евангелием лишь в части, изображающей судебную процедуру. Речь Каифы к Пилату — как бы резюме этой части, перенесенное в последующее действие. Но в целом сюжет сейчас же после вынесения приговора поворачивает от Евангелия; остается только факт казни, сценически противопоставленный исходному. Появляется линия абсолютно новая, своеобразный «полицейский рассказ» о расправе над Иудой. Выходит на авансцену Левий Матвей, почти неузнаваемый послеобраз двенадцати апостолов. Эта отдаленность, почти-неузнаваемость евангельских параллелей становится постоянной. Рассказ об убийстве Иуды отдаленно ассоциирован с единственным детективным фрагментом из Евангелия: при подготовке тайной вечери апостолы должны были встретить человека с кувшином [29]. Булгаковский Иуда едва не сбил с ног человека с кувшином, когда его возлюбленная, Низа, агент тайной службы, заманивала Иуду в ловушку (см. с. 729). Есть еще странная ассоциация — Иуду зарезали в Гефсимании, в саду, где арестовали Иисуса [34]. Единственный точно примененный евангельский элемент — кошелек с тридцатью тетрадрахмами, брошенный во двор Каифы. Но бросают его не в храм, а в частный дом, и не сам Иуда, а римские сыщики. Иуда, естественно, не раскаивается и не кончает с собой, но Пилат советует Афранию распустить слух о самоубийстве [72].
Поворот в действии после суда может быть объяснен просто. Прежде показывались две личности, хотя и зажатые в тиски имперской власти, но все-таки в процессе решения. Оба выбирали судьбу.
После приговора запустилась машина, целиком детерминированное действие, над которым никто уже не властен, даже сам автор. В действиях машины ничего невозможно переменить; любой сход с рельсов — кажущийся. «Прокуратор старался внушить себе, что действия эти, теперешние, вечерние, не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору» (с. 725).
Даже последняя утренняя попытка спасти Иешуа, сделанная после утверждения приговора, была уже, как мы видели, мнимым действием, ибо Пилат заранее знал ответ Каифы. Да, Пилат еще пробует уломать «президента Синедриона», но как он это делает! До разговора с Каифой отдает распоряжения о казни, о повозках для палачей и инвентаря, о контингенте войск для оцепления и конвоя, и о порядке действий. Деловито, подробно... Затем приказывает подготовить встречу с членами Синедриона и, наконец, приглашает Каифу для приватного разговора. Он как бы суетится вокруг работающего механизма, и сам он — деталь этой машины.
Частная встреча с Каифой — сама по себе важный негатив Евангелия. (Сравните с публичными выступлениями Пилата: [46], [61], [68]). Правитель не смеет гласно просить о помиловании осужденного. Немногочисленные позитивные параллели сообщают сцене лишь внешний евангельский антураж: Каифа отказывается войти в галерею [41], трехкратно подтверждает требование — освободить Вар-раввана (Варавву) [48], [49]. Каифа предвидит «все муки, которые еще предстоят. «О, какой страшный месяц нисан в этом году!» — думает первосвященник (провидя будущее — как и у Иоанна) (с. 452). Все остальное — негативы, кроме речи Каифы, которую мы уже разобрали и которая опровергает-подтверждает Евангелие — охарактеризовать ее однозначно не удается.
Итак, Пилат просит о помиловании — Каифа ему отказывает. Игемон не предлагает равнодушно: «возьмите и распните сами» [55], но выпускает на волю ярость, кипящую в нем еще с разговора о светильниках. Он угрожает: «Побереги себя, первосвященник», как бы компенсируя свой страх, но Каифа не пугается, а угрожает сам: «Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?» Это — линия тайного действия и тайного слова, линия Афрания, которая вышла из подполья и овладела сюжетом. «Мальчик ли я, Каифа?.. Оцеплен сад, оцеплен дворец», — отвечает прокуратор, но внезапно, за этими сверхреалистическими словами идет заявление: «...Не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему...» (с. 453) — пророчество, которое Евангелие приписывает самому Христу. Каифа и тут не отступает и тоже отвечает пророчествам: «Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь!.. Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата! (с. 453) [91], [92].
Эти слова — конспект не только Филона Александрийского, но и Флавия. Правитель-ненавистник, правитель-провокатор, глумящийся над народными обычаями, очевидно, может считаться антисемитом. Слова о жалобе кесарю (основная тема сочинения Филона — жалоба евреев Гаю Калигуле) придают теме страха новый акцент. Ставленник Рима Каифа считает Пилата как бы личным врагом иудеян, и бедствия Израиля относит не ко всей машине римской власти, а к личности жестокого правителя. (Это мнение очень заметно в сочинениях Флавия — великого историка не зря считают римским приспешником.) От Пилата он ждет каких-то особенных злодеяний, направленных против Иудеи. По тексту рассказа игемон действительно ненавидит иудейский народ и в особенности Ершалаим — но почему? Ненависти своей он даст развернутое объяснение позже — в разговоре с Афранием (см. с. 719), причем все его построения можно свести к одному восклицанию: «Фанатики, фанатики!» Иудейская нетерпимость, чувство религиозной исключительности действительно были причиной явления, которое я бы назвал дохристианским антисемитизмом и которое приводило к многим неприятностям. В частности, Филон ездил в Рим к Калигуле после антиеврейских выступлений в Александрии.
Так что Пилат не признает себя виновным (еще бы!) и в ответной речи ссылается на свое единственное благое деяние (зафиксированное Флавием) — «водопровод Пилата».
«О нет!.. Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водой из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим!.. Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора... Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания!» (с. 453, 454) [87], [88], [89].
О это блистательное булгаковское мастерство! Обвинительная речь Пилата оказывается еще более насыщенной, чем речь Каифы. На одном дыхании, буквально десятком слов Булгаков очерчивает отношения между антиохийским наместником Сирии, римским сенатом и императором Тиберием (об этом мы уже говорили: наместник подчинялся сенату, а Пилат — императору).
А затем — очередной дьявольский трюк: игемон пророчествует гибель Иерусалиму, и гвоздь здесь не только в точности прорицания. В конце-то концов не сложно было образованному историку, каким был Булгаков, заглянуть в источники и установить, что ближайшую ко времени действия осаду города начнет XII Молниеносный (по-латыни «Фульмината») легион, подкрепленный сирийской конницей. Но вот в конце речи, после жестких, логичных угроз, вдруг говорится: «...Тогда услышишь ты горький плач и стенания!» абсолютно иная, библейская, воистину пророческая интонация... Да конечно же это знак отчаяния — в безвыходных ситуациях каждый из нас склонен обратиться к высшим силам, хотя бы припугнуть ими противника. И в то же время это еще одна метка: гибель Иерусалима пророчествовал Христос, притом в речи, похожей и по интонации, и по смыслу. Этот диковинный поворот мы рассмотрим в свое время, пока же вернемся к сюжету.
Сцена в саду заканчивается филиппикой Каифы, которая была разобрана в предыдущей главе. Вернее сказать, сцену прерывают «тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание» (с. 454). Металлический, машинный отзвук — тот самый, что был слышен в речах Пилата и — как бы отраженно — в речах Каифы, материализовался, обернулся медным ревом военных горнов, хрустом кованых сапог, бряцанием мечей и копий. Вот где истинная власть и сила, вот что наполняет страхом сердца обоих врагов, Пилата и Каифы, — неодолимая машина Империи... Солдатские сапоги, калиги, затем неотступно аккомпанируют действию. Легионеры стоят вокруг каменного помоста, на который выходит прокуратор [68]. Выходит не затем, чтобы творить публичный суд, не затем, чтобы увещевать: «Се Человек!» или насмехаться: «Вот Царь ваш», но чтобы объявить о казни. Он говорит от имени кесаря императора, и солдаты кричат «слава!». Он в отчаянии, но деловит он искренне, он — колесико машины.
На обратном пути с помоста во дворец путь его пересекает кавалерийский полк, но теперь прокуратор не радуется запаху сбруи. И солдаты конвоя следуют за ним, словно за арестованным.
«Было около десяти часов утра», — так кончается первая глава рассказа.
Вторая глава «Казнь» начинается словами: «Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным
оцеплением». Всего половина дня отпущена Иешуа после приговора — машина не медлит, машина работает без сбоев, и Булгаков это подчеркивает, подробно описывая маневры войск, устройство оцепления — и последовательно опровергая Евангелия, педантически поясняя: вот как это должно было быть на самом деле. Осужденных везут в одной повозке; на других — столбы, перекладины, лопаты, веревки, ведра, топоры. На груди осужденных уже висят доски со стандартной надписью: «разбойник и мятежник» по-гречески и по-арамейски — на официальном языке восточных провинций и на местном языке. Палачей шестеро. Процессия кругом оцеплена легионерами, в нее допущен единственный еврей — начальник храмовой стражи. Сопровождают процессию не сочувствующие и плачущие, не проклинающие и глумящиеся — «около двух тысяч любопытных... пожелавших присутствовать при интересном зрелище». Скорбный путь протянулся примерно на два с половиной километра, то есть казнь состоялась «недалеко от города» (Ин. XIX, 20). Толпа, добравшаяся по жаре до места, «могла видеть казнь сквозь неплотную цепь пехотинцев», причем толпу окружали кавалеристы — на всякий случай. Всем казнимым был предложен «по закону» напиток, притупляющий страдания. Иешуа от него отказался, и этот отказ — первое совпадение с евангельским описанием.
Казнимые привязаны к столбам (не пригвождены). Никто из близких при казни не присутствует, только Левий Матвей прячется в расселине, далеко в стороне. И — солдаты, солдаты, солдаты... Одиночество казнимых доведено до крайнего предела. Некого описать, только солдат, томящихся от жары и безделья. Зато над Иешуа никто не глумится, в том числе и его товарищи по мукам.
«В пятом часу страданий» поступает приказ правителя — прикончить казнимых. Палач поит их из губки, подаваемой на конце копья (второе совпадение), и убивает уколом того же копья в сердце (перифраз евангельского контрольного укола). Последними словами Иешуа просит напоить Дисмаса, затем произносит: «Игемон...» — и умирает.
Гуманная процедура проделывается с привычной, механической упорядоченностью. Палачи вежливы друг с другом, в действиях аккуратны и бездушны. За секунду до смерти Дисмаса кентурион кричит ему: «Молчать на втором столбе!» (так мы узнаем, что в середине был повешен не Иешуа, а Дисмас).
И наступает тьма от огромной тучи, наползающей с запада, от моря. Обрушивается ливень — под его укрытием Левий Матвей снимает тела со столбов.
Тьма, губка да напиток, предложенный перед казнью, — вот и все прямые аналогии с Новым Заветом. Остальные детали, все, как на подбор, противоречат Евангелиям.
Направление изменений очевидно. Евангельские подробности складывались в картины беспорядочной, беспечной южной жизни. Валят толпы, кричащие каждая свое. Снуют какие-то прохожие и тоже кричат, измываются, плачут. Римские солдаты устраивают из казни потеху, их жертвы препираются на крестах.
А здесь — бесстрастная машина и столбы под номерами.
Машина зла, видимая Булгаковым.
Против нее — один Левий Матвей.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |