Сегодняшняя лекция, безусловно, ведет нас к скандалу. И я этому отчасти рад. На протяжении трех лет существования лектория я достаточно упорно говорил о текстах, которые мне нравятся. Пытался заставить слушателя полюбить сочинения, которые мне самому глубоко симпатичны. Сегодня нам предстоит говорить о романе, который мне не нравится совсем. О романе, величие которого я, само собой, признаю и, более того, который не без удовольствия перечитываю. Но ведь многие противные вещи мы делаем не без удовольствия... Например, Булгаков с наслаждением особого рода подклеивал в альбом все рецензии на свои книги и спектакли. Там было порядка 180 отрицательных рецензий и 3 положительных. Эдвард Радзинский когда-то мне признался, что он долго боролся с подобным искушением, но все-таки победил его, потому что омерзение оказалось сильнее наслаждения. А вот Булгаков наслаждался такими вещами...
Точно так же и я иногда наслаждаюсь перечитыванием «Мастера и Маргариты», все отчетливее понимая, до какой степени эта вещь мне чужда, причем чужда не с фарисейски церковных позиций, которые чужды мне еще больше. Потому что, когда поп, которому самое место на демотиваторе «Грешники будут съедены», рассказывает мне о духовности, мне всегда вспоминаются слова Льва Лосева из его гениального стихотворения (не знаю, не запикать ли мне их): «Вот, пованивая, узколобая проблядь // Канта мне комментирует и Нагорную проповедь». Мне всегда хочется как-то дистанцироваться от таких носителей духовности. Есть ведь и другие, например, вполне осмысленные и в своем роде даже замечательные исследования Андрея Кураева, одного из лучших, наверное, катехизаторов России. Есть замечательные сочинения Александра Мирера, написанные с позиций вполне христианских: «Этика Михаила Булгакова», «Евангелие Михаила Булгакова».
Мое неприятие этой книги держится во многом еще и на неприятии того культа, который вокруг нее возник. Как правильно про меня сказал один интерпретатор: «Любимое ваше занятие — это вбежать в мечеть с криком «Аллаха нет!» Я не могу сказать, что мне нравится такая тактика, но повальность, тотальность некоторых культов меня в самом деле сильно настораживает, она меня пугает. Поэтому культ «Мастера...», который существовал в моем детстве и в моей молодости, увы, столь далекой, внушал мне определенные подозрения. Я думаю, что эти подозрения небеспочвенны. При том, что книга перед нами, безусловно, гениальная и очень значительная.
Не будем забывать, что главным критерием значительности художественного произведения, хорошо оно или дурно, все-таки является его влияние на массы. Я подчеркиваю, что речь здесь идет о влиянии самого текста, а не привходящих обстоятельств. Например, в свое время очень влиятельными текстами были «Майн кампф» или цитатники Мао. Это была самая тиражная литература в мире. Тем не менее влияние этих текстов сегодня свелось к нулю. Мы не разговариваем цитатами из Гитлера просто потому, что его книга — это довольно занудный сентиментальный роман-воспитание о том, как хорошего героя обижали плохие евреи. Это очень скучно написано. Точно так же не общаемся мы цитатами из Ленина, хотя более влиятельного автора трудно найти. Мы помним, конечно, отдельные его хиты типа «иудушки Троцкого» или, например, замечательную фразу «Без обороны ни одна республика не могла бы существовать, не улетая на Луну». Я всегда очень живо представляю, как бы они это проделали. Что говорить, у Ленина был сильный язык, но при всем при этом его тексты не составили эпохи в литературе. А «Мастер» составил.
Другое дело, что он составил довольно печальную эпоху. Он породил огромное количество пошлости, которое в предельно концентрированном виде отражает всю пошлость, которая содержится в самом романе. Он породил русское городское фэнтези. И тут действительно жаль, что этого ребенка не выплеснули вместе с водой. Потому что, если почитаешь бесчисленные сатанинские экзерсисы на тему московской топографии, сразу становится понятно, что и в романе Булгакова опять-таки в концентрированном виде содержится вся пошлость прозы Серебряного века. Это отдельная тема, и мы до нее дойдем.
Но главная трагедия этого романа была в том, что демонология Булгакова стала почти что Евангелием для средней интеллигенции 60—70-х годов. Я один из тех счастливых москвичей, которые еще помнят лестницу в доме 10 по Садовой, которая вела к «нехорошей квартире». Мы все помним, чем она была расписана. Есть две таких великих лестницы в русской литературе и в русской, соответственно, топографии: первая ведет в квартиру Раскольникова, в его мансарду. Правда, как доказала Наташа Герман, это совсем не та мансарда, но лестница расписана тем не менее, и мы можем прочесть на ней «Родя, мочи старух», «Вернись, Раскольников, мы ждем тебя» и так далее. Безусловно, Раскольников — культовый персонаж петербургской литературы, потому что, живя в Петербурге, нельзя однажды не возненавидеть всех старух, ну просто как самый доступный объект для тотальной петербургской желчности. Хотелось бы замочить всех, но старуха наиболее удобна, как писал об этом Хвостенко: «Мертвая старуха совершеннее живой».
Точно так же, живя в Москве, в непосредственной близости власти — вспомним Ахматову: «В Кремле не надо жить // Преображенец прав» — живя в Москве, невозможно в какой-то момент не заразиться темным обаянием сатаны, где бы он ни сидел, темным обаянием власти. Именно поэтому знаменитая булгаковская лестница была расписана словами «Воланд, мы ждем тебя», и, разумеется, разнообразными портретами Геллы. Все мы помним те прекрасные времена, когда в Вальпургиеву ночь в обязательном порядке молодежь собиралась там, где стоит памятник Герцену и Огареву, и там, где якобы разворачивается действие главы «Прощение и вечный приют». Разобрана на цитаты даже самая поэтическая часть романа, не говоря уже об остальных. Вот там эти голые пляски, эти голые регулярные шабаши с вызовом Воланда, говорят, продолжаются и теперь, но я уже не в тех годах, чтобы ехать на Воробьевы горы за столь сомнительным зрелищем. Тем не менее отсвет этой культовости на книге, безусловно, лежит и это, пожалуй, самое печальное, что можно о ней сказать.
Почему лекция называется «Воланд вчера, сегодня, завтра»? Потому что, мне кажется, мы присутствуем при роковом повороте: достаточно скоро разочарование в «Мастере» как в книге, как в учебнике жизни станет массовым. Мы начнем примерно понимать, что эта книга значит и для чего она написана, но это произойдет не сразу. Я думаю, этот процесс растянется на ближайшие два-три года. Точно так же, как разочарование в другом русском мифе, а именно в мифе о вертикали власти. Думаю, что эти вещи, как ни печально, совпадут.
Мне очень нравится эпизод, который любит рассказывать Владимир Наумов, замечательный соавтор-сорежиссер Александра Алова. Они в свое время поставили «Бег», за день до смерти эту картину успела посмотреть Елена Сергеевна, и ей фильм очень понравился. Она сказала: «Михаил Афанасьевич, наверное, очень хотел бы, чтобы вы и дальше экранизировали его».
И вот приходит 1986 год. Кончается советская киноцензура, и Наумов, оставшийся уже без Алова (он умер в 1970-е), подает заявку на экранизацию «Мастера и Маргариты», о которой мечтал всю жизнь. И тут узнает чудовищную вещь: оказывается, избранный первым секретарем Союза кинематографистов Элем Климов уже подал такую же заявку и уже договорился с «Коламбия пикчерз».
Дальше происходит удивительное. В сильной печали Владимир Наумов, отпустив жену и дочь куда-то в театр, летним душным московским вечером остается один в квартире и под шум грозы засыпает. Ему снится странный сон: будто раздается резкий, властный звонок в дверь, ободрав ногу о тумбочку, он устремляется в прихожую, открывает дверь. На пороге в черном плаще, вся в струях дождя стоит Елена Сергеевна Булгакова, абсолютно не переменившаяся, и говорит: «Володя, я хочу вас успокоить — фильма у Климова не будет». — «Почему?» — спрашивает Наумов. — «Ну, Михаил Афанасьевич не хочет. И у Вас не будет. И ни у кого не будет. Никогда не получится. А если получится, то лучше бы не получалось». — «Но Вы зайдите, Елена Сергеевна, поговорим», — приглашает Наумов. — «Извините, меня ждет внизу в машине Михаил Афанасьевич». Она спускается. Раздается страшный рокот машины, не меньше ЗиСа, и утром Наумов просыпается с мыслью: «Какой прекрасный сон!» И первое, что он видит, это огромный синяк на ноге.
Через месяц приходит сообщение о том, что Климов снимать картину не будет, потому что «Коламбия пикчерз» не договорилась с наследниками. После этого фильм Юрия Кары ложится на полку и исчезает по воле продюсеров на двадцать лет, а когда возвращается, его уже никто не замечает. И, наконец, Владимир Бортко, которому так хорошо удалось «Собачье сердце», собирается снимать «Мастера и Маргариту» и договаривается с американцами о том, что ему сделают прекрасного компьютерного кота. Я брал у него интервью, видел макеты этого кота, предварительные наброски... Это, действительно, был такой кот, что он спас бы любую картину.
А потом Первый канал неожиданно (сначала кризис, потом еще кризис, потом еще какие-то проблемы) срезает финансирование картины на довольно значительную сумму. В результате вместо кота появляется та страшная механическая кукла, которую мы все видели. Да и сам фильм проседает по уровню, примерно, так же. А с режиссером происходит что-то совсем уж катастрофическое, судя по фильму «Тарас Бульба», который он снял после этого. Видимо, Михаил Афанасьевич действительно мстит за любое прикосновение к своему роману, хотя до этого Бортко был крепким, талантливым режиссером. «Единожды солгав», «Цирк сгорел...» — хорошие фильмы, не говоря уже про «Афганский излом».
Все это наводит меня на мысль о том, что Михаил Афанасьевич пересмотрел отношение к роману, попав туда, куда он попал. Думаю, что он в хорошем месте, но в этом хорошем месте особенно очевидно, что, «воля ваша, что-то есть подозрительное», как говорил Воланд, если помните, известному буфетчику.
Я очень люблю приводить этот пример: в 1938 году в России появились три великих книги. «Мастера» Булгаков заканчивал до 40-го, вносил правки, вписывал историю с Алоизием Могарычем, вписывал, вычеркивал в «Прощении и вечном приюте» большие куски и так далее. Но в основном главный корпус романа создан за три летних месяца 1938 года. Одновременно появились три этих странных книги: роман о посещении Москвы дьяволом — булгаковский, роман о посещении Москвы ангелом — первый эскиз леоновской «Пирамиды», написанный тогда же: ангелоид Дымков прилетел в Москву. И третий роман, который вы мне легко подскажете, потому что наверняка уже или читали или слышали, как я эту свою любимую теорию излагаю... Роман 1938 года о том, как в Москву приехал еще один сказочный персонаж, роман, тут же ставший основой знаменитого фильма — «Старик Хоттабыч». То есть в Москву приехал еще и джинн. Не приехал, его нашли в кувшине — старик Хоттабыч в детском романе-памфлете Лазаря Иосифовича Лагина.
И вот что интересно: ангел улетел из Москвы, потому что его вызвал Сталин и предложил ему (там у Леонова замечательная глава) немножко «попридержать человечинку», как-то остановить человечество в его дальнейшем развитии. Потому что, если не попридержать, оно разрушит пирамиду, разрушит мир. Мир обязан глупеть и ухудшаться, сечение пирамиды должно уменьшаться, потому что иначе человек уничтожит Вселенную. Впоследствии эти же мысли довольно аргументированно высказывал Веллер, у которого сегодня день рождения и я его горячо поздравляю. Мысль о том, что, если человечество не редуцируется, оно погибнет, Сталин там развивает довольно доказательно. Ангелоид Дымков, смертельно перепугавшись, не хочет «осаживать человечинку» и улетает с Никифоровского погоста.
А затем и дьявол улетел из Москвы, ему тоже здесь не понравилось. И отчасти стало скучно. Ему показалось, что квартирный вопрос-то испортил, а так все то же самое. Да и вообще, как замечательно сказала Новелла Матвеева в очень хороших своих набросках о «Мастере и Маргарите»: «не стоило вызывать сатану, чтобы наказать несколько малозначительных взяточников». И действительно, это довольно точная интерпретация сюжета романа. Она же добавила: «Никак не пойму, почему я должна назвать святой женщину, летающую на метле».
Так вот, дьявол улетел, и ангел улетел. А джинн остался. И отлично себя чувствовал. Его приняли в почетные пионеры. Очень интересно, что все три героя нашли себе место в шоу-бизнесе. Как замечательно говорит старик Бамбалски у Леонова, клоун старый: «В наше время святое осталось в двух однокоренных местах — в церкви и в цирке». Это так и есть. В цирк устроился Хоттабыч. В варьете устроился Воланд. В цирке успел поработать ангелоид Дымков, правда, не очень удачно, потому что ангелы вообще не очень хорошо умеют показывать фокусы, но у него что-то получилось. И Хоттабыч в цирке прекрасно себя чувствует.
Этим он подтверждает довольно странную мысль Пастернака, которую тот высказывал в разговоре с Александром Гладковым. Пастернак сказал, что «Сталин — титан дохристианской эры». «Может быть, послехристианской?» — переспросил атеист Гладков. Пастернак ему пояснил, что послехристианской эры не будет никогда, потому что христианство — это последняя эсхатологическая религия, а вот дохристианская — да, он тиран века эдак Аттилы. И действительно, джинн как явление дохристианское, как явление старого-старого, даже и домусульманского Востока, он, конечно, прекрасно чувствует себя в этой Москве, потому что понятий добра и зла в ней нет. А для Воланда она все-таки не шибко комфортна.
Проблема этого романа, как мне представляется, все-таки в том, что это роман для двух читателей. Одно время мне казалось, что для одного. А теперь я понимаю, что для двух. Это вовсе не значит, что книга не должна была публиковаться. Я верю, что Булгаков абсолютно искренне был убежден в ее публикабельности. Она могла и должна была быть издана. И, что самое феноменальное, она была опубликована при Советской власти. Это самое, пожалуй, удивительное в ее судьбе. Вот гораздо более советский роман «Жизнь и судьба» не был опубликован. «Новое назначение» Бека не было опубликовано. А «Мастер и Маргарита» со всей его демонологией был. Советская власть не обладала, может быть, столь развитым головным мозгом, но со спинным у нее все было в порядке, на уровне инстинктов она прекрасно все чувствовала. Советская власть знала, где советский роман, а где антисоветский. «Мастер и Маргарита» — советский роман, хороший советский роман. Он мог и должен был появиться в печати. И появился в печати сначала без бала сатаны, потом в 1973 году с балом сатаны. И спокойно это прошло все виды цензуры. Потому что зерно, сущность этого романа идеально соответствует Советской власти.
Но даже опубликованная вещь, вещь, широко представленная, вещь, поставленная на сцене, при этом может быть адресована одному или двум конкретным адресатам. Все прочтут и не поймут, а один прочтет и поймет. И сделает как надо. Я думаю, правы те — это довольно общее место — кто полагает, что Булгаков писал свой роман для Сталина. Я бы несколько расширил это понятие адресата. Думаю, что он писал его и для Елены Сергеевны тоже, не зря полагая, что роман достоин погребения в ящике ее стола.
Собственно говоря, для Елены Сергеевны в романе — вся прелестная его пошлятина. Прелестная и, безусловно, идущая из Серебряного века. Видимо, Булгаков впитал в детстве все, что читал в «Ниве», поэтому хорошо помнил роман Мережковского «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи». Об этом не очень охотно пишут исследователи, потому, что Булгаков брал оттуда большие куски для сцены шабаша, бала сатаны, полета Маргариты и так далее. Но, кстати, не исключено, что господин, встретившийся Маргарите, толстяк в бакенбардах — это такой отдаленный привет Мережковскому, хотя и не толстяку, но тем не менее очень благообразному, явно побывавшему на том же шабаше.
Но если вернуться к адресу романа, то при всей космической, очаровательной сатанинской пошлости, которой он наполнен, которая, конечно, адресована Елене Сергеевне как лучшему тайному другу, главным адресатом романа и главным его читателем являлся тот, от кого все зависело. Тот, в чьей спасительной тени Булгаков чувствовал себя всю жизнь. Его книга — это мощный краеугольный камень в том здании тотального оправдания зла, которое выстраивала советская литература. Выстраивала на хороших исторических основаниях, с хорошей литературной традицией, где, конечно, и Гете — «Из духов отрицанья ты всех мене бывал мне в тягость, плут и весельчак», где, пожалуй, и вся европейская демонология и где огромное количество мыслителей XIX века в диапазоне от Ницше до Шестова. Конечно, это продолжение мысли Серебряного века о необходимости и пользе зла. А Серебряный век, заигрываясь с этим, как мы понимаем, доигрался до полного самоубийства. Но это никого ничему не научило.
К сожалению, очень мало в России мыслителей-читателей, которые рассматривали бы советский проект как продолжение Серебряного века. Такие люди есть, ну, скажем, Жолковский, который говорит о советской стратегии Ахматовой, или, например, Амри Ронен, у которого встречаются подобные мысли. Но прямая преемственность Советского Союза и Серебряного века — ну это, воля ваша, как-то, действительно, слишком уж некрасиво.
Можем ли мы поверить, что из Блока выросла Советская власть? А между тем она выросла из Блока. Именно Блок в «Двенадцати» дал ей онтологическое обоснование. Именно Блок сказал: «Пальнем-ка пулей в святую Русь!» И хотя он, безусловно, сместил мишени, его раздражение и ненависть нам понятны. Безусловно, Маяковский — явление Серебряного века, и именно футуризм заложил основы советской эстетики с ее почти неизменным с 1920-х годов культом прагматики, дизайна, конструктива. Более того, из «Протоколов сионских мудрецов» выросла вся сталинская политика в отношении проклятого народа. Нельзя отрицать и того, что для Серебряного века еврейский вопрос был одним из главных вопросов и ровно в той же мере он оставался главным для Советской власти. Хотя значительность его, думается мне, очень сильно преувеличена.
Как бы то ни было, все что есть в «Мастере» от Серебряного века, конечно, написано не только для развлечения Елены Сергеевны, которая угадывается в Маргарите, но и для того главного читателя, к которому Булгаков хотел обратиться. В этом же и причина того, что на фоне остального творчества Булгакова «Мастер» так сильно выделяется.
Это самая популярная книга Булгакова, именно потому, что это самая слабая его книга. Сложный, умный, глубочайший роман о русской революции «Белая гвардия» был известен читателям на две трети. Пьеса, поставленная по этому роману, гораздо слабее романа, но и она лучшая у Булгакова. Тем не менее пьеса эта была доступна немногим счастливцам, она была разрешена в единственном театре, известность ее была очень клановой и очень элитарной, большинство о ней попросту не знало. Лучшие сатирические пьесы Булгакова «Зойкина квартира», «Багровый остров» существовали как легенда у московских театралов и, может быть, были знакомы опять-таки близкому кругу Булгакова в авторском чтении. Но даже когда они хлынули, разрешенные, на сцену, ни «Блаженство», ни «Зойкина квартира», ни «Багровый остров» не стали хитами. То ли потому, что время их ушло, а пьесы действительно к тому времени очень привязаны невероятной точностью реалий. То ли потому, что тот читатель и зритель больше не существует. Может быть, просто потому, что эти пьесы не того качества. А может быть, в них нет, как говорил Музиль, той неизбежной примеси масскульта, которая делает общепринятый шедевр шедевром. В «Мастере» эта примесь очень велика. «Мастер» написан для того, чтобы его понял невзыскательный читатель с небольшим, но рано полученным и потому сильно впечатавшимся в память теологическим образованием. Читатель, имеющий сильную склонность к театральным и мелодраматическим эффектам.
И вот что интересно. Вот этим открытием я, пожалуй, горжусь. Слово «мастер» не появлялось в прозе и драматургии Булгакова нигде и никогда до романа «Мастер и Маргарита». Появляется оно, правда, единственный раз в «Театральном романе», там упоминается малоприятный сосед автора — мастер. И еще там же герой читает в газетной заметке: «...Независимый Театр, как никакой другой, в состоянии достойным образом раскрыть пьесу современного драматурга, ежели за это раскрытие возьмутся такие мастера, как Иван Васильевич и Аристарх Платонович». Слово имеет резко негативный оттенок.
«Мастер» — слово, появившееся в черновиках романа после 1934 года, после того, как стало главным положительным термином, главной восторженной оценкой в устах Сталина. Надо сказать, что слово «мастер» вообще вызывало резко негативные реакции у большинства советских и российских художников. Потому что «мастерство» — это достаточно ругательное слово. Лев Толстой говорил: «Настоящее мастерство в том, что мастерства не видно». Мастер — это ремесленник, профессионал.
Когда Мандельштам услышал, что это слово было произнесено Сталиным, он в ужасе отшатнулся. «Ну, какой же я мастер, в самом деле?» Вот он, сидя с карандашом, впервые после Воронежа взялся писать (обычно, как вы знаете, Мандельштам наборматывал, диктовал) оду Сталину. Выражалось это в том, что он полчаса сидел, делая вид, что работает, потом вскакивал и кричал: «Нет, нет, я не мастер! Я не могу быть мастером, вот Сельвинский бы давно уже все написал!» И действительно так бы и было. Сельвинский был мастер при всем при том, а Мандельштам — совсем другое явление, гораздо более высокой породы. Мастер — этот то, кто хорошо выполняет искусственно полученное задание. Мастер — это профессионал. А художник остается художником до тех пор, пока он непрофессионал, пока он отыскивает какие-то новые пути и возможности.
Можно ли сказать, что Пастернак был мастером, например, в «Сестре моей — жизни»? Да боже упаси! Он вступил на территорию, на которую до него не вступали, он попытался писать исторический эпос через личный быт, через личную влюбленность и сделать все это на юношеском жаргоне 1917 года. И, конечно, там масса не то что провалов в смысле мастерства, а возмутительных несоответствий, смешных совершенно. Если, как делал это, скажем, Георгий Адамович, если попытаться переписать стихи Пастернака прозой, мы получим такой невыносимый бредовый набор, что уж какое там мастерство. Ничего подобного! Мастерство вообще враждебно искусству, потому что мастерство оформляет его. Однако для Сталина это главный критерий: а профессионал ли он? Он спрашивает Пастернака в знаменитом, известном всей Москве разговоре о судьбе Мандельштама: «Но он мастер? Мастер?» На что Пастернак дает единственно возможный ответ: «Дело совсем не в этом. Нельзя сажать ни за плохие, ни за хорошие стихи». Это совершенно верно. Но Сталина интересует не это. Сталина интересует ремесленная ценность объекта. И чтобы доказать Сталину, что художника надо беречь, Булгаков переименовывает своего Художника в Мастера.
Тут возникают самые бредовые аналогии, об этой книге написано больше ерунды, чем о любом другом русском романе. Есть подробная, аргументированная, внятная работа, где доказывается, что «М», вышитое на шапочке Мастера, это Максим Горький и судьба Горького очень хорошо накладывается на судьбу Мастера. Есть версия, что Мастер — это Мандельштам. Есть версия, что Мастер — это Булгаков. Все эти версии совершенно не верны. Мастер — это образ художника, нарисованный так, чтобы Сталину он был понятен и приятен. Это художник, доведенный до правильного состояния.
Человек, находящийся в психушке, сломавшийся, не переносящий никаких звуков, ни громких, ни тихих: «Больше всего я ненавижу человеческий крик: будь то крик горя, радости или какой-либо иной крик». Это человек, который, в сущности, растоптан и ждет только благодетельного снисхождения. При этом он мастер, конечно, он крепкий профессионал. Профессионализм не пропьешь — это последнее, что остается. Мастер — это тот автопортрет художника, который Сталину желательно было видеть, и послание романа совершенно очевидно: мы понимаем, что ты — зло, и сам ты не можешь не понимать, что ты — зло; ты пришел как суд, который мы заслужили.
Идея заслуженного суда тоже чрезвычайно популярна у мастеров Серебряного века. Все каялись до всякого наказания: «Все мы бражники здесь, блудницы, // Как невесело нынче нам... // А та, что сейчас танцует, // непременно будет в аду». Все пришло от Серебряного века. Конечно, ты — тот чародей, которого мы вызвали, ученик чародея вызвал на свою голову, мы тебя заслужили, ты обязан делать то, что ты делаешь, твое место на земле онтологично, твое место на земле общеизвестно. Но, пожалуйста, при этом береги Художника и все будет хорошо. Как ни ужасно, но послание романа вполне сводится к этому.
А как же Иешуа Га-Ноцри? — спросит читатель, который так любит евангельские главы романа. Наверное, евангельские главы романа, во всяком случае, по словесной их чеканке, абсолютно совершенны, действительно лучшее, что есть не только в этом романе, но и в советской прозе. Тем не менее Мирер в своей работе «Евангелие Михаила Булгакова» очень подробно разбирает эти главы и доказывает, показывает на примерах, чем же Иешуа отличается от Христа. Иешуа — это прежде всего человек, а не богочеловек. Иешуа — тот спаситель, который никого не спас. Кстати, Мирер расшифровывает знаменитые слова о том, что страшнейшим из всех пороков является трусость. Они явственно обращены к Пилату, который убоялся политического намека, убоялся доноса Каифы, потому что слова Иешуа подрывают честь императора Тиберия, лучше власти которого нет, не может быть и никогда не будет на земле.
Но Мирер совершенно отчетливо показывает и другое. Именно Пилат в романе Булгакова предстает носителем второй ипостаси Христа. Ведь Христос приходит, принося не мир, но меч. Христос творит чудеса, иногда жестокие чудеса — как со смоковницей. Христос приносит весть о бессмертии и олицетворяет огромную непобедимую силу. Так вот, в облике Иешуа Га-Ноцри все время подчеркивается хрупкость и слабость — Спаситель, который никого не спас. А спаси нас, пожалуйста, ты, ты — необходимое и полезное зло. Ты — Пилат, который подбросит Каифе окровавленные сребреники в мешке, ты, который накажет Иуду (есть у него в этом городе и другие поклонники, кроме тебя), тот, который попытается облагодетельствовать Левия Матвея. Власть — вот единственная сила, единственная вообще структура, которая может что-то поделать с этими людьми. Если с этими людьми добром пытаться что-то поделать, как с Марком Крысобоем, все кончится крестом. А вот если попытаться как Пилат, если Пилат правильно прочитает роман, то, глядишь, что-нибудь и получится.
Вот эта литературная стратегия обращения к королю, обращения к единственному и главному читателю вполне очевидна, потому что Булгаков заимствовал ее у Мольера. Ведь он не просто так взялся за жизнеописание Мольера. Вечный вопрос — почему Булгаков в расцвете сил и таланта в 1930-е годы, вместо того, чтобы пытаться как-то приноровиться к серии ЖЗЛ с другими историческими фигурами, так настаивает именно на Мольере, так много занимается Мольером? Ведь, в конце концов, напиши он о ком-нибудь другом, ну, хоть книгу о Толстом, напиши он хоть о Лермонтове, хоть о любимом Гофмане своем, все могло бы получиться, и взяли бы ее в серию ЖЗЛ. А он написал, и не взяли. И «Жизнь господина де Мольера» осталась дожидаться 1962 года. Почему? Да потому что тактика, литературная стратегия Булгакова — абсолютно мольеровская. Она заключается в том, чтобы говорить правду двору и апеллировать к королю.
Надо сказать, что Булгаков, как человек Серебряного века и, больше того, как врач, вообще не очень высокого мнения о человеческой природе. Эта мысль, к сожалению, весьма редко приходит в голову его читателю, потому что это мысль циничная, мысль трезвая. Но Булгаков не шибко-то любит людей. Мы прекрасно понимаем, что Булгаков, безусловно, любит художников. Художники для него главные. Он любит воинов. Таких, как Алексей Турбин. Он любит женщин, таких, как Елена, женщин, наделенных еще, помимо огромного обаяния, культом семьи, умением выстраивать этот мир под абажуром. Никуда не уходите, сидите под абажуром. Ему нравится тип сильной, властной женщины, тип той же Маргариты...
А просто человек, просто мещанин, трусливый обыватель, какой-нибудь Тальберг — все это для него довольно мелкая порода. А Римский? А Варенуха? А Лиходеев? А подавляющее большинство москвичей, которых испортил квартирный вопрос? А Бенгальский? А Берлиоз? Ну, в Бездомном есть что-то от художника, поэтому Бездомный прощен, но тоже не ахти персонаж. «Человечинка» — то самое, что говорит Сталин у Леонова. Человечинка. Материал. Идея, кстати, очень горьковская. Потому что по Горькому все должно стать еще пока материалом для переплавки. Человек — это есть еще только его попытка, его стремление быть человеком.
Ницшеанские мысли Серебряного века очень для Булгакова важны. Он же весь из этой среды, из среды столичной, московской, киевской, петербургской интеллигенции, на глазах у которой совершалось дело Бейлиса, на глазах у которой демократия в России восторжествовала, на глазах у которой победил плебс. Отношение Булгакова к массе — это во многих отношениях копия его взглядов на Шарикова. Все они, в большинстве своем шариковы. Все они — те гады, которых разбудил красный луч. И ничего они особенного не заслуживают. И поступи ты с ними, пожалуйста, так, как они заслуживают того.
Неслучайно с таким смаком, с таким аппетитом, с таким состраданием описываются в романе расправы. Аресты, например, бухгалтера, когда человек в окошке иронически говорит ему: «Да ну...» Или замечательная сцена сдачи валюты, происходящая в роскошном дворце, где выкликают свидетелей, — это, конечно, пародия на камеру, но это вместе с тем еще и понимание того, что террор есть театр. Как и в театре, в терроре всегда есть огромный сценический элемент, так привлекающий публику. Публика же привыкла из зрительного зала смотреть на то, как у нее на глазах терзают всех этих надоевших ей ничтожеств. Расправы, особенно с госчиновниками, расправы с такими персонажами, как Латунский и Берлиоз, конечно, удаются Булгакову прекрасно.
Сам Булгаков — в силу своей прекрасной, врожденной этичности — не ходит на процессы, где топчут его врагов, Киршона, например. В то время как Елена Сергеевна в дневнике записывает: «Есть Бог». Когда расправляются с Леопольдом Авербахом, Булгаков молчит. Но ничего не поделаешь, когда его врагов топчут, ему приятно. И когда Берлиоз лишается головы, и когда Латунский лишается квартиры... Кстати, один мой школьник написал в сочинении, о том, почему Берлиоза наказывают так жестоко: «Потому что у Латунского нет головы, у него есть только квартира. Ему нечего оторвать». Это интересная мысль. Мирер (а я знал его и любил этого прекрасного мыслителя и замечательного писателя) на 50 страницах подробно отвечает на этот вопрос: за что же Берлиоз наказан? Наверное, за то, что он не верит в Бога и в черта? Ну, по этому признаку надо было две трети Советского Союза укладывать под трамвай, «начисто... левая нога — хрусть пополам».
Но не в этом дело. У террора нет причины. Когда человека берут, то его берут не за что-то, его берут для чего-то. Квартиру надо освободить — так не берут, а кладут под трамвай просто. Правда, там делается уж совсем абсурдный шаг, еще зачем-то вызывают дядюшку Поплавского, которого затем с помощью курицы изгоняют. Но проблема-то вся в том, что у Воланда нет причины, ему не за что убивать Берлиоза, ему нужна квартира № 50 и больше ничего.
Когда мы говорим об этом трагическом парадоксе романа, о том, что сила вызывает любовь, о том, что власть вызывает преклонение, мы сталкиваемся с самым распространенным советским мифом, отзвуки которого можно найти во всей решительно советской литературе. И в предпоследнем русском символистском романе «Мастер и Маргарита», где власть так аппетитно, так убедительно разоблачает и арестовывает своих врагов. Посмотрите, в романе масса арестов или отправок в психушку, и все они вызывают у нас глубокое моральное удовлетворение — так им, дуракам, и надо. И в последнем символистском русском романе, в «Докторе Живаго», где носителем этой обаятельной власти является... Евграф. Евграф — понятная совершенно фигура, в которой Наталья Иванова даже усматривает некоторые параллели со Сталиным на том основании, что Евграф тоже рябой и носит доху. Я думаю, все-таки это некоторая чрезмерность. Но имя Евграфа — в символистском романе Пастернака все очень прозрачно — означает благопишущий, охрана и защита пишущего, блаженство пишущего. И естественно, что о такой властной силе охраняющего мечтал Пастернак, и эту мечту очень точно ущучила в нем Надежда Мандельштам, которая, впрочем, в своей главе о чуде — она так и называется «Чудо» — говорит о таком же внезапном помягчении Сталина, которое спасло Мандельштаму еще 4 года.
Как ни ужасно, все люди этого времени видят во власти источник непрерывного зла, иногда случайно творящего благо. И самое страшное, что этот миф дожил до 1972 года, когда братья Стругацкие взялись за его разоблачение. Взялись, еще сами не понимая, что у них получается. И эпиграф из «Пикника на обочине»: «Ты должен сделать добро из зла, потому что больше его не из чего сделать», — оруэлловский этот эпиграф знаменитый — он всем ходом повести опровергается. Мы прекрасно понимаем, что в тот момент, когда Рэдрик Шухарт отправил Арчи на смерть, отправил его в мясорубку, и она выжала из него эти черные кляксы, сразу его мечта о счастье для всех кончилась. Золотой Шар его обманет, как обманет его вся зона, потому что вся зона есть одна великая обманка. Иначе мы бы жили в другом мире после этого.
Тем не менее даже у Стругацких чрезвычайно силен соблазн: да, можно пойти на все ради всеобщего счастья, да, из зла можно сделать добро, да, зло бывает иногда неотразимо обаятельно и очень хорошо. И более того, с этой мыслью живет и Андрей Воронин, эта мысль проскальзывает у многих других любимых героев. Нужно было много еще прожить, чтобы в «Отягощенных злом», последнем романе Стругацких, явственно появился Иешуа Га-Ноцри, но прошедший уже через многие испытания. Нужно было, чтобы прошло еще 20 лет, чтобы в последнем романе эта практика «добро из зла» была решительным образом осуждена.
Но посмотрите, мы и сейчас ведь верим в то, что зло может быть хорошо и полезно. Булгаков-то верит в это просто свято, это для него естественная вещь. Ему многие пишущие о романе совершенно справедливо показывают, что ведь Пилат на самом деле не просто удавшийся герой — это один из любимых героев. Невозможно читать без восхищения тот эпизод, когда Пилат разговаривает с Афранием. Мы можем ненавидеть тайную полицию в любом ее проявлении, но на самом деле, конечно, в самом тексте Булгакова невероятно обаятельны оба эти героя. Подробно все это разобрано в замечательной книге Кирилла Еськова «Евангелие от Афрания», где доказано, что вообще все происходящее в романе — дело рук Афрания, потому что только тайная полиция могла заплести весь этот узел. Написанный от противного, очень провокативный роман, содержащий пародийный издевательский гимн тайной полиции, где сам Пилат предстает пешкой в руках Афрания. Но давайте вспомним, какое наслаждение — просто перечитывать этот чудесный диалог, когда Пилат настойчиво наклоняется к Афранию и произносит: «Говорю вам — его сегодня убьют». Тут, наконец, Афраний понимает, что перед ним не прогноз, не предикция, не предсказание, а в некотором смысле команда. «Как же его убьют?» — «Ну, пойдет куда-нибудь...» — «Он стар вообще?» — «Нет, он молодой человек» — «Ну, так он пойдет на свидание, и его убьют». И действительно, его немедленно убивают. И более того, когда Афраний говорит: «Виноват, прокуратор, я не исполнил вашего поручения...», Пилат отвечает: «Не наказания вы достойны, а величайшей хвалы, Афраний. Вы — человек, который вообще не делает ошибок». Происходит передача перстня. Как не любить Пилата в эту минуту? Мы же так злорадствуем, нам так приятно, когда на наших глазах происходит расправа со злом.
Но вот в этом же весь и ужас, что роман Булгакова — это аппетитный роман о расправах, это роман о тех, кто заслуживает расправы, роман о тех, кто недостоин бы пятнать собою на самом деле лицо земли. Что, Варенуха достоин? Лиходеев достоин? Да это же счастье большое, когда одного пенделем оправляют из Москвы в Ялту, другого арестовывают, третьего подводят под сумасшедший дом. И Булгаков с восторженным, мстительным чувством пишет сцену разгрома квартиры Латунского, который на самом деле Литовский. В этом есть блаженство — когда твоя жена, да еще в голом виде, ломает там рояль и расшибает о стену безделушки, после чего устраивает потоп.
Написать это можно. И это всегда ужасно заразительно, более того, Булгаков и после романа продолжает верить в неотразимое обаяние властного зла. Появляется пьеса «Батум», одним из вариантов названия которой тоже является «Мастер», потому что мастер здесь еще и мастер цеха, руководитель кружка.
И только, думаю, в конце своей жизни, после запрета «Батума», после какого-то расторжения тайного договора с силами зла Булгаков понимает, что сделать добро из зла невозможно.
В романе есть замечательная фраза: «Никогда ничего не просите у того, кто сильнее вас: придут и сами все дадут». Но думаю, что Булгаков рано или поздно дописал бы: «Но и тогда не берите». Потому что там есть один эпизод, которому недостает логического завершения. Это когда Мастер и Маргарита, попавшие не в свет, но в покой, идут по дорожке к их будущему дому, где их ждет, по-моему, невероятно скучная жизнь. И на подходе к этому дому хорошо бы они, как в сказке Шарова про мальчика-одуванчика, увидели бы только черепки и пепел, потому что Воланд не из тех, кто выполняет свои обещания. Воланд — великий обманщик. И тот, кто пошел за ним, рано или поздно окажется среди черепков и пепла.
Что говорить, в российской космогонии, в советской космогонии, где господствовал долгое время принцип отрицательной селекции, где все наиболее отвратительное имело преимущественное право быть, raison d'être такой своего рода — в этой космогонии очень удобно, очень легко представить себе, как торжествующее зло приносит пользу.
Ну чего возиться с этим миром? Дьявола не зря называют «князем мира сего». Мир должен находиться у него в управлении, потому что кому еще возиться-то? Кто-то должен делать черную работу. Не Левий же Матвей будет ее делать, в самом-то деле? Пусть ее делает старый софист. Этот мир ничего не заслуживает, кроме дьявола, — это хорошая, высокомерная, удобная интеллигентская позиция, присущая Булгакову в высшей степени, это читается во всей его ранней прозе.
Действительно, на взгляд врача, с этим миром ничего особенно не надо делать, надо его резать, держать в узде, спасать жестокими хирургическими методами. И в этом смысле все мы сегодня с такой охотой готовы повторять за Гершензоном — и эта мысль не только Гершензону присуща, за всеми «Вехами»: благословить эту власть, потому что иначе нас сожрет хаос. Да, эта власть жестока, да эта власть воровата, да, эта власть отвратительна, но пусть лучше будет она и порядок, потому что тогда и искусству есть место, а если она поощряет искусство и спасает Музей личных коллекций, то и дай Бог ей здоровья. А может быть, она сейчас из Эрмитажа заберет Матисса, и совсем станет хорошо в Москве.
Так вот, эта мысль о благотворности любых вертикалей и о благотворности любого зла, ну, в разовых дозах, эта высокомерная мысль о том, что нам помогает таинственная сила, она должна, наконец, кончиться. Мы должны наконец понять, что то добро, которое получается из этого зла, ничем по сути и по природе своей не отличается от Афрания, не отличается от тайной полиции. Тайная полиция, будь она самой высокообразованной, самой просвещенной и самой обаятельной (правда, обаяние ее зависит во многом от степени ее вседозволенности), какова бы она ни была, у нее только одна цель и ничего другого она не умеет — она изобретательно мучает людей. И если иногда в ее лапы попадают наши враги, а у нас много врагов, что поделать, то это не повод оправдывать тайную полицию.
Больше того, тайная полиция устроена так, что начинает она всегда с противных, ведь в сущности весь большой террор в России начался с разгрома РАППа, отвратительной организации, безусловно. Точно так же маленький «большой террор», который мы переживаем сейчас, начался с разгрома НТВ. Отвратительного канала? Безусловно! Аркадий Мамонтов — его типичнейший воспитанник, Боря Корчевников — его любимое порождение. Но повод ли это аплодировать?
И вот об этом-то я как раз и писал в 2000 году, когда мне так усердно приписывали одобрение этих действий. Ничего не поделаешь, нам самим придется разбираться с нашими врагами. Потому что когда власть с грацией бегемота вламывается в эту посудную лавку, это всегда кончается только массовым уничтожением и ничем другим.
Нет той власти, которая могла бы решить экзистенциальные проблемы. Нет того зла, которое могло бы превратиться в добро, нет того Воланда и того Пилата, которые могли бы спасти Мастера. И вот эта мысль, тайная мысль, которая все чаще меня тревожит при чтении романа, думаю, скоро станет очевидной для всех.
Советский Союз был сильным, очаровательным, неотразимо-притягательным злом. Притягательность этого зла сохранилась. В Советском Союзе был свой Иешуа Га-Ноцри. Он был там возможен. Они были многочисленны. Они могли там появиться. Но сегодня возобладало то, что в Советском Союзе было наиболее отвратительно: культ беспредельщины, культ вседозволенности, культ победы потому, что она победила. Ну, как, скажем, совершенно по-булгаковски пишет Ульяна Скойбеда: «Мы отличаемся от нацистской Германии по праву победителя». Да нет же! Во-первых, вы уже ничем не отличаетесь, хочется ответить ей, по большому счету. Нет, проблема не в этом. Проблема в том, что право победителя не есть право. Это победители мы потому, что мы были лучше во всех отношениях. А вовсе не потому, что силой оружия или массой тел сумели завалить путь для этого монстра. Вот то, что никакого победителя, кроме победителя нравственного, быть не может — это мысль, которой нет в булгаковском романе, мысль, которая абсолютно отсутствует у него, но думаю, что эта мысль появилась бы, доведи Булгаков работу над романом до конца.
Безусловно, книга перед нами чрезвычайно значительная. Обратим внимание на то, что любовь, столь часто описанная, столь прокламированная, в ней отсутствует. Мы не видим этой любви. Мы слышим разговоры о ней. Мы не видим в книге ни одного человека, вызывающего умиление, сострадание, настоящую жалость. Ни одной эмоции высокого порядка здесь нет. Мы слышим либо площадной грохот, либо площадной смех, либо видим абсолютно бутафорское величие Воланда, про которого, кстати говоря, сказал один, уж не буду называть его имени, крупный писатель: «Это не Воланд, это Гафт». И действительно здесь очень много величия актерского, картонного, позерского. Но, как говорила та же Матвеева: «Но чтоб до истин этих доискаться, не надо в преисподнюю спускаться».
«Мастер и Маргарита» — это роман о побеждающей все советской пошлости: о пошлости зла, о пошлости богемы, о пошлости всякого рода оправданий и всякого рода этических двусмысленностей. Но ничего, кроме пошлости, в этой книге, к сожалению, нет, хотя есть при этом (я говорю сейчас о материале) высочайшие образцы литературного стиля, который парит над этим страшным морем терроризированной России, иногда взмывая на невероятную высоту. Но, разумеется, не в таких чудовищно написанных сценах, как бал у сатаны, это просто очень плохо, никакой Мережковский не писал так аляповато, так грубо, так жирно, так не смешно — потому что остроты все затянуты страшно и не смешны... Ну, чего стоят фразы типа «Все смешалось в доме Облонских, как написал бы Лев Толстой», когда, как вы помните, все смешалось в глазах у Поплавского. И так далее. Множество там провалов вкусовых. И никто никогда не говорил о том, что Булгаков — писатель с хорошим вкусом.
Но иногда самой трагической стилистике этого романа удается прорваться в те невероятные сферы, которые и свидетельствуют о настоящем Боге. Правда, этого Бога в романе нет, но мы можем о нем догадаться. Мы можем вспомнить: «Тогда луна начинает неистовствовать, она обрушивает потоки света прямо на Ивана, она разбрызгивает свет во все стороны, в комнате начинается лунное наводнение, свет качается, поднимается выше, затопляет постель. Вот тогда и спит Иван Николаевич со счастливым лицом. Наутро он просыпается молчаливым, но совершенно спокойным и здоровым».
Вот мне хочется верить, что когда-нибудь и русская литература — и русская мысль — проснется спокойной и здоровой после одного из самых страшных своих соблазнов.
— Почему история «Мастера и Маргариты» трактуется как история великой любви? Ведь оба они довольно посредственные люди, особенно Маргарита. Что она такого сделала? Букву на панамке вышила и на скучном корпоративе помучилась. Там же нет никакой истории любви. Если на то пошло, то скорее показательна история второй пары героев — Пилата и Иешуа, конечно, не в гомосексуальном смысле. Между ними есть хотя бы диалог.
— И подпись в записке характерная, это написал один из очень известных критиков московских, я очень рад, что он почтил нас своим присутствием.
Есть сайт, на котором пародийно пересказывают классику, и надо узнать произведение. И вот там есть такое: «Ой, девочки, подошел ко мне какой-то странный, предложил крем для омоложения кожи, видимо, сетевая структура, пригласил на корпоратив, думаю сходить». (Смех в зале.) Действительно, похоже. Я могу возразить автору этой записки. Я, конечно, не такой глубокий специалист по Булгакову, как он, но возразить могу.
Маргарита, разумеется, очень сильно отличается от типичной романной мещанки. Там есть такая фраза, Коровьев говорит: «По установившейся традиции хозяйкой бала всегда является местная уроженка по имени Маргарита». Маргарита, конечно, ни по одному параметру не выдерживает сравнения с кроткой грешницей Гретхен, которая, кстати, как вы помните, все-таки добровольной смертью, отказом от бегства искупает свой грех. Одна из грешниц, прежде называвшаяся Гретхен, встречает Фауста в раю. Но Маргарита, хотя и этого сравнения не выдерживает, она, тем не менее, героиня совершенно замечательная, по крайней мере, по двум параметрам: во-первых, ей присуща изумительная смелость в абсолютно рабское время. Она единственная, про кого нельзя сказать, что трусость как-то ею владеет. Помните, даже Коровьев ей говорит: «Никогда и ничего не бойтесь, это неразумно». Но она и так ничего не боится. У нее сердце трепещет, когда она входит к Воланду, но она не боится его. Вот это удивительно. Замечательная смелость, дерзость: «Я хочу, чтобы мне вернули Мастера, моего любовника». Прекрасно звучит.
И второе. Все-таки милосердие, понимаете. Все-таки то, что она пожалела Фриду, все-таки то, что в законопаченные щели жилища сатаны это проникает. Маргарита, конечно, достойна этого. Мы же любим Маргариту. Вот это ужасно. Я согласен с Матвеевой, что женщина на метле никак не тянет на святую. Это большая булгаковская гнусность. Но обратите внимание, поскольку роман пишется для того, чтобы он был понят Сталиным, Маргарита абсолютно вписывается в типаж сталинской любимицы, советской кинозвезды.
Такая девочка-мальчик, такая Валентина Серова, вечно озорничающая, фривольная, готовая и на адюльтер, и на то, чтобы на балу у сатаны поработать хозяйкой. Ведь, собственно говоря, и Орлова, и Ладынина, и другие любимицы Сталин — они работали хозяйками на балу сатаны, они ничего другого не делали. Маргарита идеально вписывается в типаж советской кинозвезды. Именно такой она и сделана. Из-за чего она такой сделана? Наверно, не только для того, чтобы Елене Сергеевне было приятно. Наверное, для того, чтобы Сталину было приятно читать про эту женщину. Я же говорю: роман написан для узколобого читателя с примитивными взглядами с теологическим образованием.
— Могла ли у Булгакова быть другая жена?
— Была. И даже две. И Лаппа была, и Белозёрская была. Просто Елена Сергеевна лучше всего соответствует эпохе. Все крупные писатели этого времени либо влюблялись, либо женились на женщинах, которые выражали очень точно этот тип. Это Москва террора, ночная Москва 1930-х, в которой ночью одновременно арестовывают и пытают и при этом проходят роскошные балы типа буллитовского в Американском посольстве, ночных посиделок и капустников во МХАТе... Типа тех же посиделок с участием Сталина, где он пьет с актерами, расспрашивает их, напаивает их водкой вусмерть. Актеру надо только рассчитать время, чтобы упасть, показывая тем величие вождя: вот вы перепили меня, товарищ Сталин, я падаю. Это очень любили они проделывать. Как раз тех ночных посиделок, во время которых Сталин спрашивает Эйзенштейна, Пудовкина и Александрова, чего им не хватает для полноценной работы: Эйзенштейну не хватает машины, Пудовкину — дачи, а Григорий Александров говорит: «У меня все есть, я хочу вашу книгу «Вопросы ленинизма» с автографом. Назавтра он получает книгу, машину и дачу.
— Нравится ли Вам «Театральный роман»?
— Нет. Незаконченная книга и очень желчная.
— Вопрос школьного учителя литературы. Мои старшеклассники категорически не признают в Иешуа и Мастере главных героев. Почему?
— Совершенно правы ваши старшеклассники. Главные герои книги — это Понтий Пилат и Воланд. А Мастер и Иешуа — это те цели, те объекты, на которые им пытается указать Булгаков: храни Художника и защити святого. Они есть у тебя обязательно, они всегда есть в твоем тоталитарном режиме. Не трогай их, не надо их распинать, при этом защити, пожалуйста, Мастера, потому что только с Мастером твое правление останется в истории. А уж мы тебя напишем, дорогой ты наш. Это очень чувствуется, к сожалению.
Конечно, в адресате романа и в послании, обращенном к нему, есть известное благородство. Как в замечательной пьесе Татьяны Гнедич: разрушьте город, но храните прекрасное, храните прекрасное! Такая мистерия про Ленинград. Помните замечательный рассказ Вячеслава Рыбакова «Носитель культуры»? Когда крысы захватывают город, а пианист умоляет: «Не убивайте меня, я — носитель культуры». Вот, собственно, весь вой, весь вопль Булгакова в этом романе: ты только вот нас не трогай, а уж мы тебя полюбим! Это не формулируется внятно, но это чувствуется. Это же письмо королю. Точно так же, как каждая пьеса Мольера — письмо королю. Как «Тартюф» — письмо королю. Ты этих ханжей-то топи как угодно, а там сияй нам, Солнышко наше. Очень чувствуется.
И это не очень хорошая позиция, при всей ее этической привлекательности. Но, может быть, кто-то из современных российских писателей, если бы ему хватило таланта, мог бы написать роман, достучавшись до Путина. Мы же знаем примерно исходные данные, все мы знаем немножечко филологию, все мы понимаем, каков уровень его эстетических вкусов и предпочтений (довольно высокий, кстати) — вот написать роман о хорошем разведчике, который спасает детей, я думаю, кстати, что и сам «закон Димы Яковлева» не в последнюю очередь инспирирован под влиянием того эпизода, где Кэт с двумя младенцами... Он сам ощущает себя немножко этой женщиной, спасающей двух младенцев.
Это хорошая была бы задача — написать роман для Путина, роман, который был бы понят Путиным. Но только, я боюсь, вот бы что случилось: если бы этот роман был талантливо написан, он бы успел посеять столько зла, что никаким бы благом это не компенсировалось. И в довершение всего, глядишь, и Путин бы еще его не понял. Так всегда бывает. Для меня очень большая печаль, очень большая загадка в том, что мы не знаем, читал ли Сталин «Мастера и Маргариту». А Елена Сергеевна, если бы захотела, могла бы через Фадеева ему передать. И самое ужасное, что если бы он прочел этот роман, роман очень понятный любому дураку, — посмотрите, сколько дураков им бредит... Это не про нас, не про нас с вами я говорю! (Смех в зале) — роман был бы им понят, и он бы подумал: «Да все я пра-а-авильно дэлаю, товарищ Булгаков правильно панимал». Может быть, Булгаков это чувствовал.
— Распространяется ли проклятие Булгакова на лекции, помимо кино?
— Вот сегодня в ЦДЛ не работает ресторан. За сцену можно попасть только через сцену, неизвестно, сможем ли мы вообще отсюда выйти. А может, это не проклятие, может, это препятствие не затем, чтобы нас не пустить, а чтобы оградить. Конечно, я очень виноват перед всеми, кто ходит ради ресторана. Но ничего не поделаешь... А может, это и к лучшему... Сытое брюхо глухо, а у нас есть шанс задуматься. Хотя мне тоже очень неудобно, я так люблю тамошний лифт.
— По Вашему мнению, кто стоит за образами Азазелло, Коровьева и Бегемота?
— Тут к бабке не ходи: Паниковский, Балаганов и Козлевич. Это доказано подробно в книге «Мастер Гамбс и Маргарита», замечательной книге двух израильских исследователей, гениальных, на мой взгляд, во всяком случае, в этом аспекте. Проследить эту связь довольно легко, я не стал об этом говорить просто потому, что сравнения двух этих романов — «Золотого теленка» и «Мастера и Маргариты» — набило оскомину. Об этом даже Лимонов пишет в «Священных монстрах», и он далеко не первый, кто это делает.
Конечно, это история параллельная, совершенно очевидно. Конечно, Козлевич — Коровьев, они даже восходят к одному животному корню. Понятно совершенно, что Паниковский и Кот — это два трагифарсовых атрибута. Ну и Балаганов и Азазелло похожи даже внешне. Рыжие такие ребята. Очень понятная аналогия, и она-то лишний раз и доказывает второсортность некую булгаковского романа, потому что, во-первых, Ильф и Петров были раньше, во-вторых, у них смешнее и, в-третьих, у них это не имеет привкуса демонологии. Потому что, если свита нечистой силы обладает такой же пошлостью вкусов, как Паниковский, все время ждешь, что кот скажет: «Я уважаю вас, мессир, но... Но тем не менее вы — жалкая и ничтожная личность». Стилистика общения Воланда со свитой — это абсолютно один в один стилистика общения Бендера с этими ребятами. Других прототипов нет. Тем более, что атрибутом нечистой силы является и черный кот, и козел. Так что здесь это параллельно.
— В сравнении с советским периодом сейчас читают больше или меньше?
— Больше, но всякой ерунды. Больше читают Твиттер, которого не было в советское время. Значит, нам осталось писать так же кратко и емко, как Твиттер.
— Считаете ли вы все-таки Булгакова великим писателем?
— Считаю, конечно. Невеликий писатель не написал бы книги, которые оказали такое влияние на язык, на стиль, на речь. И у него масса гениальных текстов. И человек он был прекрасный. Я совершенно не хочу его принизить этой лекцией. Я просто хочу сказать, что роман, написанный для Сталина, не может быть хорошим романом. Вот и все.
— Существуют три редакции романа: Елены Сергеевны, Саакян, Яновской. Какая редакция вам ближе?
— Мне ближе та редакция, которая начинается словами: «Однажды весною в час небывало жаркого заката...» Вот здесь у меня другая. Не знаю какая, но она хуже. Мне нравится та редакция, которая была в однотомнике 73-го года. Чья она, я точно не скажу.
— В процессе написания диссертации насчитала 15 версий того, кого считать главными героями книги, и все — серьезных ученых. А сколько дискуссий вокруг жанра... Многозначность — достоинство и отличительная черта хорошей книги. Только обязательная ли?
— Я говорил в лекции о «Войне и мире», что плохая книга развивается в одном плане, хорошая — в двух, замечательная — в трех, а гениальная — в четырех. Как «Война и мир», где есть план политический, личный, народный и метафизический. Вот в «Мастере» есть три таких плана: мистический, религиозный, не имеющий отношения к мистическому (история о Иешуа Га-Ноцри) и бытовой, сатирический. И у всех свои аналогии, во всех трех планах. Бездомный равен Левию Матвею, Мастер — Иешуа, Воланд — Пилат. Все это сопряжено и все это есть.
Но вот действительно важная проблема: многозначность романа не означает ли его эклектичности? Означает. В нем много лишнего. Это недоработанная книга. Вот Поплавский, например: непонятно совсем, зачем он нужен. Зачем было посылать ему телеграмму в Киев, чтобы тут же его прогнать? Некоторая избыточность ощущается даже в лучших сценах, таких, как, например, распознавание Варенухи Римским. Это гениально написано, но это из какого-то совсем другого жанра прилетело.
В общем, как правильно совершенно замечает Мирер, — я часто на него ссылаюсь, потому что его книга, наверное, лучшее, что о романе написано, — это эклектичное лоскутное одеяло, сшитое суровыми, железными, очень крепкими нитками. Оно действительно очень крепко сшито, но оно не перестает быть от этого менее эклектичным. У этого романа много выдающихся достоинств, но говорить о хорошем вкусе совершенно невозможно. Роман написан очень неровно.
— Из всех последних изданий изъята сцена знакомства Мастера и Маргариты с Алоизием Могарычем. Причем мне она кажется принципиально важной.
— Значит, Булгаков ее вычеркнул. Просто. В 40-м году. Поэтому она изъята. Но это глупость, конечно, потому что Алоизий Могарыч нужен, он является такой тенью Иуды в наших временах и дополняет сходство. Изъята она еще по одному соображению. Некоторое время Булгаков и Елена Сергеевна обвиняли Сергея Ермолинского в том, что он выведывал что-то у Булгакова, доносил на него, возможно, какие-то разговоры передавал. Когда в 1940 году, после смерти Булгакова, взяли Ермолинского, оказалось, что он абсолютно чист. По всем протоколам ясно, что он никогда не имел отношения к конторе и вообще был очень порядочным и, по-моему, высоконравственным человеком. Я очень его, честно говоря, чисто по-человечески люблю.
Довольно глупо было бы думать, что Алоизий Могарыч заслужил вот такое отношение. Но с другой стороны, согласитесь, без своего Иуды Мастер как-то неполноценен. Конечно, изымать эту сцену нельзя. Но наш долг помнить, что Ермолинский ни в чем не виноват.
— У вас есть теория, в соответствии с которой талантливые люди бывают разносторонне одаренными, гении же по сути своей однобоки. Вопрос: как быть с Гете, Маяковским, Лермонтовым, Волошиным? Или они все не гении?
— Ну, Волошин, Маяковский и Лермонтов были замечательными художниками, это верно. Маяковский даже, я думаю, художником по преимуществу. Я просто имею в виду то, что гений хорошо умеет делать то, что он один придумал, то, что он один изобрел. В остальных жанрах литературы он беспомощен как ребенок. Достаточно почитать сегодня теоретические трактаты Гете или даже «Вильгельма Мейстера», или «Вертера» даже перечитать, чтобы увидеть, насколько он велик в лирической поэзии и как все-таки слаб и привязан к эпохе в нравоучительной прозе. Насколько он велик в «Фаусте» и насколько он слаб в теоретических трактатах и иных воззрениях. Правда, ну невозможно читать «Вертера» и «Фауста» и поверить, что это написала одна рука. Хотя «Вертер» — по-своему замечательный роман.
Гений может очень хорошо уметь шить сапоги, как, например, Лев Толстой. Но я имел в виду просто то, что гений обычно очень хорошо делает то, что умеет только он, и очень слабо, даже плохо — то, что умеют все остальные. Я это вижу на примере Олеши. Потому что попытки Олеши писать традиционную прозу заканчивались трагедией. Когда он пишет нетрадиционную, он гений. Кстати говоря, это очень хорошо видно и на примере Булгакова. Когда он пишет роман о русской революции или фантастические повести о нэпе, получается гениально. Когда он пишет роман для Сталина, получается так себе. Потому что это книга с заданием. Иными словами, гений — это тот, кто не выносит ни малейшего заказа, ни малейшего насилия над собой.
Заметьте, как самоубийственно это звучит в моем случае. Но я утешаю себя тем, что я действительно пишу хорошие стихи, но читаю очень плохие лекции. Для моего самоуважения это как-то проще.
— Вы уже года два читаете лекции о писателях. Когда они кончатся, о чем будут лекции? О великих романах или о западных писателях?
— Во-первых, русские писатели не кончатся. Мы пока еще не брали... Вот сейчас мы будем читать лекцию об «Анне Карениной», о которой вообще до этого молчали. «Анна Каренина» как политический роман. Безусловно, я обязательно прочту о Лескове. Лекция будет о Мельникове-Печерском. Ну, господи, русских писателей столько... А скольких я советских еще не тронул... Про Александру Бруштейн я хочу лекцию прочитать, про которую не помнит никто. Про Сусанну Георгиевскую, например. Про каких-то гениев, о которых мы совершенно забыли, потому что мы ужасно богатые. Так что русские писатели — это как нефть, понимаете? Они не кончатся никогда.
— Не слишком ли мне легко из нашего времени судить Булгакова, который жил в то?
— Значит, во-первых, не слишком. Я не сказал бы, что легко дается моральное осуждение гения. Я понимаю, что я здесь в слабой позиции. А во-вторых, что для меня особенно важно, не надо думать, что сегодня легко, не надо думать, что сегодня все по-вегетариански. Все ровно так же страшно, как было тогда, потому что главная мысль непобедима: все верят в Воланда и надеются на Воланда. Уверяю вас, что противостоять Воланду, в каком бы обличье он ни появился, с мобильной он трубкой или с курительной, с такой он биографией или другой, это совершенно одно и то же. Вот выдавить из себя рабскую любовь к Воланду — это довольно достойная задача, и я надеюсь, что книга Булгакова послужат нам в ней надежным подспорьем.
К оглавлению | Следующая страница |